Воспоминания дипломата

Новиков Николай Васильевич

Часть третья.

На Западе

 

 

1. Посольство в Вашингтоне

Из Москвы наша делегация, как и намечалось, вылетела 22 октября 1944 года – с большим запасом времени до открытия конференции в Чикаго.

Этапами нашего перелета над советской территорией стали Свердловск, Красноярск, Киренск, Якутск и Маркове (на реке Анадырь), над Аляской – Фэрбенкс, над Канадой – Эдмонтон и Виннипег.

В Виннипег мы прибыли 27 октября и могли бы в тот же день добраться до Чикаго, но спешить нам было незачем – до открытия конференции оставалось еще четверо суток. Поэтому последний перелет мы отложили на 28 октября. А утром 28-го в номере гостиницы, который я делил с генерал-майором авиации А. Р. Перминовым, неожиданно раздался телефонный звонок из Вашингтона. Вызывали меня. Бесстрастный женский голос, осведомившись о том, кто у телефона, сказал по-русски, что сейчас со мною будет говорить посол Громыко.

Легко представить мое удивление, когда посол в крайне лаконичной форме передал только что полученное из Москвы распоряжение НКИД: делегации задержаться в Виннипеге впредь до новых указаний. От каких бы то ни было разъяснений Громыко уклонился, а я на них не настаивал – не обо всем удобно беседовать по международному телефону.

О своем разговоре с послом я тотчас сообщил членам делегации и экипажа. Все мы крайне недоумевали и строили всяческие предположения о причине задержки, но ни на одном из них так и не остановились.

Новое указание последовало только через два дня. Во вторичном телефонном разговоре Громыко передал нам новое ошеломляющее распоряжение НКИД: всему составу делегации, кроме меня, незамедлительно возвратиться в Москву прежним маршрутом, а мне – направиться в Вашингтон для постоянной работы в посольстве. Нужно ли распространяться о том, какие новые недоумения оно породило у членов делегации? И не только недоумения, но и законные сожаления о потерянном впустую времени на скрупулезную подготовку к конференции, на оказавшийся бесплодным столь дальний перелет и вынужденное безделье столь многих специалистов в условиях военного времени. Но приказ есть приказ, и спустя несколько часов делегация отбыла в обратном направлении.

Кое-что о подоплеке сенсационного происшествия я узнал из местной газеты, цитировавшей сообщение Московского радио. Текст сообщения гласил, что СССР отказался участвовать в Чикагской конференции, так как для участия в ней приглашены также Швейцария, Португалия и Испания, которые в течение многих лет проводили профашистскую, враждебную Советскому Союзу политику. Трудно было предположить, что состав участников конференции не был известен Советскому правительству в момент, когда решался вопрос о посылке в Чикаго нашей делегации. Тогда, стало быть, причина крылась в чем-то другом? Но в Виннипеге, отрезанном от советских официальных источников информации, гадать об этом не имело смысла.

Так или иначе, а с моей «карьерой» делегата-авиационника было покончено. Теперь, в связи с предстоявшей мне поездкой в Вашингтон, на первый план вышли сугубо практические вопросы. В частности, вопрос о дальнейшем маршруте и о способе передвижения. Второй из них я решил сразу: по железной дороге. Что касается маршрута, то ехать в Вашингтон можно было и через Чикаго, и через канадскую столицу Оттаву. Пораздумав немного, я предпочел оттавский вариант. Во-первых, потому, что после отказа Советского правительства участвовать в конференции мое появление в Чикаго, хотя бы в качестве транзитного пассажира, могло дать повод для досужих репортерских вымыслов. Во-вторых, потому, что в Оттаве я мог связаться через наше посольство с Наркоминделом: мне не терпелось согласовать с ним немаловажный вопрос о «воссоединении» моей семьи.

Ведь в середине октября, срочно вызванный из Египта в Москву, я оставил в Каире жену с двумя малолетними детьми. Оставил, будучи убежден, что вскоре вернусь в Каир, чтобы вылететь с ними в Вашингтон через Северную Африку и Атлантику. Ныне, когда конференция больше не связывала мне рук, в дальнейшей моей разлуке с семьей не было никакой необходимости. Я надеялся, что нарком разрешит мне слетать в Каир и привезти оттуда в Вашингтон семью.

В Оттаве, куда я прибыл 1 ноября, соответствующая телеграмма наркому была отправлена. О его решении я просил сообщить в Вашингтон или в генконсульство в Нью-Йорке, где собирался провести пару дней.

Утром 3 ноября я выехал в машине посольства в Монреаль, а вечерним поездом отправился оттуда в Соединенные Штаты. Утро застало меня уже в окрестностях Нью-Йорка. На перроне вокзала меня встретил генеральный консул Е. Д. Киселев, которому я накануне сообщил по телефону о своем приезде. Следующие два дня я почти целиком провел в обществе этого деятельного, компетентного и жизнерадостного человека.

Вместе с Евгением Дмитриевичем я основательно поездил и побродил пешком по главным проспектам, площадям и паркам Нью-Йорка, знакомясь с характерными чертами этого гигантского города – средоточия миллионов тружеников, крупного центра культуры и в то же время основной цитадели американских империалистических монополий. А в понедельник 6 ноября я двинулся в дальнейший путь.

* * *

Четыре часа пути в скором поезде, и я на перроне Вашингтонского вокзала, где меня ждет первый секретарь посольств Ф. Т. Орехов. Вместе с ним еду на такси в отель «Статлер». что на 16-й улице, в нескольких минутах ходьбы от посольства Советского Союза, расположенного на этой же улице. В «Статлере» Федор Терентьевич провожает меня в небольшой, заранее забронированный номер и предусмотрительно просвещает меня насчет здешних порядков в гостиницах, а затем спрашивает, не показать ли мне дорогу к зданию посольства? От его любезной услуги я отказываюсь, с улыбкой поясняя, что, благополучно добравшись до 16-й улицы через три континента, я постараюсь на этой улице не заблудиться.

После его ухода я за полчаса привожу себя в должный вид и пешком направляюсь в посольство: там до 17.00, как высказал предположение Ф. Т. Орехов, я, возможно, еще сумею застать на работе А. А. Громыко.

Что я знал об Андрее Андреевиче Громыко до того, как встретился с ним в Вашингтоне? Очень мало.

В 1939 году мы оба работали в центральном аппарате Наркоминдела, оба в роли заведующих отделами: он – Отделом американских стран, я – Ближневосточным. Несколько замкнутый по характеру, он избегал тесного общения со своими коллегами – «директорами департаментов», как мы в шутку именовали друг друга. А в конце 1939 года он был направлен в советское посольство в США на должность советника. В течение почти четырех лет он состоял в этой должности при послах К. А. Уманском и М. М. Литвинове. В октябре 1943 года он был утвержден послом.

Этими скудными сведениями, пожалуй, и ограничивались мои представления о после, с которым мне предстояло работать.

* * *

Моя первая встреча с послом была весьма непродолжительной.

Еще по дороге из вестибюля на второй этаж, где помещался кабинет Громыко, сопровождавшая меня секретарша Нина Ивановна Матвеева сообщила мне, что он только что кончил писать доклад для предпраздничного собрания сотрудников посольства и собирался перед началом его отдохнуть у себя в квартире – этажом выше. Вероятно, это отчасти и сказалось в том, что принял меня Громыко как бы на ходу и с официальной сухостью.

Пытаясь как-то изменить атмосферу встречи, я тепло поздравил посла с награждением его орденом Трудового Красного Знамени, о чем я знал со слов Киселева. После краткой паузы Громыко лаконично произнес:

– Спасибо, вас тоже наградили. Таким же орденом. Разговор у нас явно не вязался. Поэтому, обменявшись еще двумя-тремя фразами, я поднялся:

– Не стану сейчас больше задерживать вас, Андрей Андреевич. А в ближайшее время, полагаю, мы подробно поговорим о делах посольства и по поводу моих обязанностей.

– Да, да, после праздника, – с явным облегчением произнес Громыко, в свою очередь поднимаясь со своего кресла-вертушки. – Я дам указание советнику Капустину, чтобы он предварительно познакомил вас с нашим персоналом и работой отделов.

На этом мы расстались.

Немного позже я отправился в зал, где началось торжественное собрание. Уселся я там в последнем ряду, немного на отшибе от остальных присутствующих. Здесь ко мне присоединился Ф. Т. Орехов. Время от времени я ловил устремленные на меня украдкой любопытные взгляды сотрудников. В этой многочисленной аудитории у меня не было ни одного знакомого, если не считать посла да еще Орехова, впервые увиденного мною часа два назад.

На другой день – 7 ноября – в посольстве состоялся грандиозный праздничный прием, на котором присутствовало более тысячи человек – американских официальных лиц разных рангов, членов дипкорпуса, представителей прессы и общественности, а также советских граждан – работников Советской закупочной комиссии и других советских учреждений в Вашингтоне.

Я на этот прием не пошел. Для меня, как вновь прибывшего и еще не приступившего к работе дипломата, никакой роли на приеме предназначено не было.

* * *

9 ноября я приступил к знакомству с работниками и текущими делами посольства, явившись с самого утра в кабинет немолодого уже советника Александра Николаевича Капустина. От моего нью-йоркского информатора Е. Д. Киселева мне было известно, что это очень добродушный и деловитый человек, по образованию инженер-станкостроитель. До Вашингтона он несколько лет работал в Тегеране в должности секретаря тамошнего посольства.

Александр Николаевич с непритворным радушием приветствовал меня, усадил рядом с собой на диван и завел неспешную беседу. Рассказал мне кое-что о себе и расспросил меня о моей предыдущей работе в НКИД и на Ближнем Востоке. После продолжительной беседы он повел меня знакомиться с сотрудниками по рабочим кабинетам, расположенным на всех этажах особняка, кроме третьего, отведенного под квартиру посла.

Штат посольства был не чета каирскому: одних лишь работников дипломатического ранга (помимо сотрудников военного и военно-морского атташе, чьи резиденции помещались в других частях города) здесь насчитывалось значительно более десятка, а общее число всех сотрудников составляло около полусотни.

Наши хождения по этажам завершились только перед перерывом на обед, точнее, на второй завтрак – «ланч», как здесь предпочитали говорить. По завершении обхода мы с Александром Николаевичем возвратились в его кабинет на первом этаже, который он тут же с благодушными шутками предоставил в мое постоянное пользование, пообещав за время обеденного перерыва «эвакуировать» все свои служебные материалы и личные вещи. Расставаясь с ним, я ощущал известную неловкость. Ведь я вынудил его, хотя и невольно, покинуть удобное, насиженное рабочее место. Кстати сказать, до него этот же кабинет четыре года занимал А. А. Громыко в бытность свою советником.

Вторая моя встреча с Громыко состоялась несколько дней спустя после первой.

На этот раз беседа протекала непринужденно. Разговор свелся по преимуществу к текущим задачам посольства.

Затем я попросил посла уточнить круг моих обязанностей как его заместителя. Громыко предложил мне взять на себя руководство отделом прессы. Я охотно согласился, но заметил, что одно это будет для меня, пожалуй, слишком узким участком работы. Подумав, посол прибавил, что по мере надобности будет давать мне оперативные поручения, в частности использует для связи с государственным департаментом, чем до сих пор занимался советник Капустин.

– Кстати, – вставил я, – я уже почти неделю в Вашингтоне, а все еще не представлен никому в госдепартаменте.

– Это поправимо, – заверил меня Громыко. – На днях я познакомлю вас с помощником государственного секретаря Ачесоном.

Беседа с послом принесла свои плоды. Три дня спустя Громыко, выполняя обещание, познакомил меня с помощником государственного секретаря Кордэлла Хэлла Дином Ачесоном и начальником Восточноевропейского отдела госдепартамента Чарльзом Боленом – на завтраке у нас в посольстве.

Помощники государственного секретаря, в сущности, его заместители, первым из которых является тот, что и официально именуется заместителем. Среди помощников-заместителей Дин Ачесон был видной фигурой. Юрист по образованию, он в течение 12 лет занимался адвокатской практикой в крупной юридической фирме, сделавшись в 1934 году ее совладельцем. Началу долгой дипломатической карьеры Ачесона в решающей мере способствовал тот многозначительный факт, что фирма эта вела юридические дела монополий Рокфеллеров и Дюпонов. Именно сила и влияние их миллиардов выдвинули его в 1941 году на пост помощника Кордэлла Хэлла.

Эти краткие биографические данные о высоком госте посольства, высоком в прямом и переносном смысле слова, я почерпнул у Ф. Т. Орехова. Более всесторонне и глубже мне довелось изучать личность этого американского дипломата на протяжении почти трехлетнего делового и личного контакта с ним.

Коренастый и широкоплечий Чарльз Болен был, в отличие от своего старшего коллеги, профессиональным дипломатом, с соответствующей подготовкой. Он хорошо владел русским языком, разговаривая на нем почти без акцента. Штудировал он его в начале 30-х годов в Париже, а совершенствовал в Москве во время двукратного пребывания там в качестве секретаря посольства США. По служебной лестнице он поднимался довольно успешно и в 1944 году занял должность начальника одного из важнейших отделов госдепартамента.

Впятером мы – Громыко, Капустин, я и оба гостя посольства – сидели за обеденным столом в парадной столовой, отделанной и обставленной, по-видимому, еще прежними хозяевами особняка во вкусе, царившем в начале века.

Беседа за столом велась по-английски, по-русски и отчасти по-французски. К французскому языку по временам прибегал я, когда не чувствовал полной уверенности в своем английском. В таких случаях и гости отвечали мне по-французски. Это трехъязычие не служило помехой чинной застольной беседе.

Никаких деловых вопросов мы не обсуждали. Разговор легко переходил с одной темы на другую, с последних сообщений с фронтов, в Европе и на Тихоокеанском театре военных действий на злободневные американские новости. На минуту с подобающим соболезнующим выражением на лицах было выслушано сообщение Ачесона о затянувшейся серьезной болезни престарелого Кордэлла Хэлла, что отражалось на работе госдепартамента. В словах Ачесона, казалось, скрывается некий подтекст, намекавший на возможную отставку государственного секретаря.

Эту встречу с двумя высокопоставленными чиновниками из госдепартамента я, по предварительному уговору с А. А. Громыко, использовал для того, чтобы заручиться их содействием в решении осложнившегося вопроса о приезде моей семьи из Каира.

Дело в том, что на мою телеграмму из Оттавы о поездке за семьей в Каир В. М. Молотов ответил отказом. Мотивировал он его тем, что нашей миссии в Египте дано указание договориться с американскими военными властями о доставке моей семьи в Вашингтон воздушным путем через Северную Африку и Атлантику. Отказ наркома не только огорчил меня, но и чрезвычайно обеспокоил. Ведь я отчетливо представлял себе, с какими трудностями столкнется в столь дальнем путешествии моя жена с двумя маленькими детьми на руках. Но решение наркома обжалованию не подлежало, и мне предстояло лишь рассчитывать на внимательное отношение американских властей. Однако дни шли за днями, а ни из Каира, ни из Москвы вестей об отправке семьи не поступало. Стремясь внести в этот вопрос ясность, я и решил обратиться за содействием в госдепартамент.

Выслушав меня с демонстративно сочувственным видом, Ачесон тотчас дал Болену соответствующее поручение, а мне сказал:

– Я понимаю ваше беспокойство, мистер Новиков. Мы с Чарльзом сделаем все необходимое, чтобы ускорить отправку вашей семьи. На него можете всецело положиться. У военных он пользуется большим авторитетом, и я не сомневаюсь, что он быстро все уладит.

В таком же духе заверил меня о своем содействии и сам Болен, пообещав информировать в ближайшие дни о результате своих шагов.

После этих заверений моя надежда на скорое «воссоединение» семьи окрепла. Но прошло пять долгих-предолгих дней, прежде чем я услышал от него по телефону о том, что случилось в Каире. Оказывается, задержка с отъездом семьи вызвана болезнью одного из моих сыновей. Которого из них – Болен не знал.

Продолжая оставаться в неведении, я со стесненным сердцем ждал выздоровления сына, после чего семья, по заверению Болена, будет доставлена в Вашингтон.

С середины ноября, как мы условились с послом, я вплотную занялся отделом прессы. Собственно говоря, название «отдел» казалось слишком громким для группы из двух работников – первого секретаря Ф. Т. Орехова и атташе Г. М. Касаткиной.

Вместе с Ореховым и Касаткиной мы критически проштудировали подборку информационных бюллетеней за продолжительный срок, выявляя конкретные недостатки в работе отдела, уточняя критерии актуальности отбираемых материалов. Наметили провести и реорганизацию отдела. Задача отбора была возложена на Орехова, а резюмирование наиболее важных газетных статей – на Касаткину. Для перевода других статей и заметок я решил привлечь в отдел двух достаточно подготовленных стажеров.

Намеченные, таким образом, меры мы с Ореховым доложили послу, и он одобрил все наши предложения, включая постоянное использование в отделе двух стажеров. Все это принесло заметные результаты: бюллетень стал более оперативным и актуальным.

Кроме того, реорганизацией мы достигли и другой полезной цели. У Орехова высвободилось больше времени для живой связи с видными, хорошо осведомленными журналистами, что служило для посольства одним из немаловажных источников политической информации. В дальнейшем мое руководство отделом, в сущности, ограничивалось только общим контролем над его работой.

Конец ноября и начало декабря ознаменовались крупными перестановками в верхушке госдепартамента. На исходе ноября ушел в давно ожидавшуюся отставку по болезни Кордэлл Хэлл, а государственным секретарем был назначен Эдвард Стеттиниус, бывший с сентября 1943 года его заместителем. Новым заместителем государственного секретаря стал Джозеф Грю, до декабря работавший специальным помощником. На моего знакомца Дина Ачесона была возложена дополнительная обязанность – по связи госдепартамента с конгрессом. И, наконец, новое назначение – помощника государственного секретаря по связи с Белым домом – получил Чарльз Болен, передав заведование Восточноевропейским отделом своему заместителю Элбриджу Дарброу.

Декабрь принес долгожданные перемены и в моей одинокой жизни: в Вашингтон прибыла из Каира моя семья. Не имея возможности задерживаться на деталях этого радостного события, отмечу лишь кратко его практические последствия.

В «Статлере» мы прожили с неделю. Еще задолго до приезда семьи я начал подыскивать квартиру. Однако найти более или менее подходящую в перенаселенной американской столице оказалось делом весьма трудным. Помогал мне в этом деле А. Н. Капустин, действовавший через посреднические агентства, но тут и он спасовал. По счастью, на северной окраине города освободилась квартира, занимавшаяся до того первым секретарем В. И. Базыкиным, который был отозван на родину. Квартира в доме-блоке, в общем, отвечала нашим пожеланиям, но не удовлетворяла требованиям протокола, с которыми следовало считаться. Впрочем, выбора у меня не было. Поэтому я снял ее – только на полгода, рассчитывая за этот срок подыскать более благоустроенное жилище, пригодное не только для обитания семьи, но и для представительских целей – пусть и в будущем, – которых я не упускал из виду.

 

2. Поверенный в делах СССР

15 января 1945 года примерно за час до обеденного перерыва Нина Ивановна пригласила меня в кабинет посла.

– Послезавтра я вылетаю в Москву, – без предисловий начал свое незаурядное сообщение Громыко. – На время моего отсутствия вы по указанию Вячеслава Михайловича назначаетесь поверенным в делах. Начиная с завтрашнего дня. Приказ об этом мною уже подписан, соответствующая нота госдепартаменту послана. Сегодня в три часа я вас представлю Стеттиниусу. Вопросы ко мне у вас есть?

– В данную минуту нет, Андрей Андреевич, – сказал я, еще не вполне освоившись с новостью, – но до конца рабочего дня, по всей вероятности, их возникнет немало, и тогда я обращусь к вам.

– Это отпадает, – возразил посол. – После нашего визита к Стеттиниусу я отключаюсь от работы в посольстве и целиком переключаюсь на дела, ради которых меня вызывают в Москву.

– Ради каких, если не секрет?

– Очень большой секрет. Но не для вас. С завтрашнего утра, а если хотите, то и с сегодняшнего вечера в вашем распоряжении будет вся секретная переписка с Наркоминделом – и не только с Наркоминделом, – из которой для вас многое прояснится.

* * *

В приемной государственного секретаря нам не пришлось ждать ни минуты. Явились мы в точно условленное время, и точно в это время нас приняли. При нашем появлении в кабинете из-за письменного стола поднялся и с широкой улыбкой двинулся нам навстречу рослый, средних лет, но совсем уже седой мужчина. Эдварда Стеттиниуса я узнал бы и без представления, по одним лишь его (часто публикуемым в прессе) портретам.

Он не принадлежал к числу профессиональных дипломатов, а скорее, подобно Дину Ачесону, к числу эмиссаров «большого бизнеса», своекорыстно заинтересованного во внешней политике США. В 20-х годах он занимал видные посты в правлении монополии «Дженерал моторз», сделавшись в 1931 году вице-президентом этой компании. В 1938 году он возглавил правление крупнейшей металлургической корпорации «Юнайтед Стейтс стил». С осени 1941 года правительство Соединенных Штатов возложило на него руководство вновь созданным Управлением по осуществлению закона о ленд-лизе. Назначенный государственным секретарем, он тем самым стал наиболее влиятельным среди представителей этого бизнеса в администрации США.

Он пригласил нас сесть, и мы втроем разместились в кожаных креслах в отдалении от письменного стола.

В разговоре, касавшемся в основном некоторых сторон международной ситуации, под занавес был мимоходом задет вопрос и о предстоящем отъезде Громыко. Стеттиниус, не расспрашивал его ни о целях поездки, ни о сроках отсутствия, будучи, как я вскоре узнал, достаточно информирован о них. Прощаясь с нами, он проводил нас до двери, сердечно пожелал Громыко счастливого пути и со скрытым значением произнес:

– До скорой встречи! – Затем с какой-то хитрецой добавил: – Там.

О том, на какую «скорую встречу» намекал Стеттиниус, я выяснил на следующий день. Но точное местоположение загадочного «там» так и оставалось для меня неведомым до официального коммюнике о состоявшейся в начале февраля Крымской конференции трех союзных держав – Советского Союза, Соединенных Штатов Америки и Великобритании.

* * *

На рассвете 17 января Громыко улетел. Без официальных проводов, почти конспиративно. Во всяком случае, без ведома корреспондентов, благодаря чему его отъезд не вызвал суетных газетных гаданий о его причинах и возможных следствиях.

Накануне, при возвращении из госдепартамента, Громыко рекомендовал мне занять его кабинет, если я сочту это для себя удобным. Тогда я отозвался неопределенным: «Хорошо, учту».

А 16-го я прошел туда через секретариат посла, где нашел на своих местах Нину Ивановну и Леонида Павловича Павлова, третьего секретаря посольства. Он был вполне дельным работником, хорошо владел английским и умело вел (вместе с Ниной Ивановной) переписку на английском языке с многочисленными лицами, обращавшимися в посольство по различным вопросам.

Поздоровавшись с ними, я вошел в кабинет и дотошно осмотрел его. Предыдущие мои появления здесь не располагали к такого рода осмотру. Моему взору представились: огромная комната – чуть ли не зал; высокие, зашторенные «французские» окна; громоздкий письменный стол возле одной из стен, заставленной вместительными книжными шкафами; широченный обитый кожей диван с высокой спинкой едва не в человеческий рост; исполинского размера текинский ковер на полу. Я спросил себя: а зачем мне, собственно, покидать свой кабинет на первом этаже – достаточно просторный, целесообразно оборудованный и уже «обжитый» мною? Зачем переселяться сюда на время, вероятно весьма короткое, в роли этакого калифа на час?

Решив, что не вижу в этом никакой надобности, я сообщил Нине Ивановне и Леониду Павловичу, что предпочитаю работать у себя внизу, куда и прошу доставлять мне почту и другие документы.

– А где вы будете принимать сотрудников и посетителей? – озабоченно спросила Нина Ивановна.

– Там же, – ответил я. – За исключением официальных случаев, когда протокол потребует соответствующих аксессуаров.

С этого дня у меня начался прием посетителей. Поначалу это были сотрудники посольства, а затем я встречался и с работниками других советских учреждений в Вашингтоне. В их число входили и. о. военного атташе полковник Сараев и и. о. военно-морского атташе капитан Скрягин. Оба они формально числились при посольстве, представляя в нем свои высшие инстанции. Практически же они работали самостоятельно. Виделся я с ними, конечно, не впервые, но до сих пор наше знакомство было, можно сказать, шапочным. Теперь между нами установились и деловые отношения. Забегая вперед, отмечу, что я без малейшего труда нашел с ними общий язык.

Но особенно тесные и вполне дружеские отношения завязались у меня с генерал-лейтенантом авиации Л. Г. Руденко, председателем Советской закупочной комиссии, ведавшей заказами на поставки по ленд-лизу. Наш тесный контакт во многом помог посольству и комиссии преодолевать по окончании войны серьезные трудности политического порядка, порожденные новыми неблагоприятными веяниями во внешней политике США.

Обилие обрушившейся на меня деловой информации, подготовка к ежедневным встречам со многими людьми, редакторская работа над документами, отправляемыми в различные американские официальные учреждения или организации, с которыми у посольства имелись деловые связи, а также по адресу частных лиц, проявлявших к посольству настойчивое внимание по самым разнообразным поводам, – все это потребовало дополнительного усидчивого труда. Разумеется, в вечерние часы.

В первый день работы в качестве поверенного в делах свои вечерние часы я посвятил ознакомлению с ключевыми делами посольства по материалам секретной переписки с Наркоминделом, о которой знал преимущественно понаслышке.

Но с еще большим интересом и с пользой для себя, как официального представителя в США, прочел я папку с телеграфными посланиями И. В. Сталина президенту Ф. Рузвельту. Послания касались принципиальных вопросов советско-американских отношений, стратегических и частных проблем ведения войны и ряда важных международных проблем, как уже поставленных ходом событий в повестку дня, так и подлежащих урегулированию в послевоенный период. Среди актуальных международных проблем я обнаружил и те, которыми довелось заниматься мне самому еще в бытность заведующим Четвертым Европейским отделом.

Эти строго секретные телеграфные послания И. В. Сталина обычно направлялись из Москвы в посольство, откуда после немедленного (неофициального) перевода на английский передавались в находившуюся в Белом доме штаб-квартиру Рузвельта, как Верховного Главнокомандующего вооруженными силами США. Послания в обратном направлении – от Ф. Рузвельта И. В. Сталину – передавались, как правило, через американское посольство в Москве, а иногда через специальных представителей президента. В 1957 году переписка И. В. Сталина с Ф. Рузвельтом и Г. Трумэном, а также У. Черчиллем и К. Эттли была опубликована Госполитиздатом и достаточно широко известна.

* * *

В местной корреспонденции, полученной в эти первые дни посольством, оказалось несколько приглашений послу на приемы у его коллег по дипкорпусу. В таких случаях Павлов, ведавший протоколом, извещал соответствующие посольства, что из-за отъезда посла из Вашингтона приглашение, к сожалению, принято быть не может. На мое имя подобные приглашения посыпались в изобилии тогда, когда весть об отсутствии в Вашингтоне Громыко сделалась достоянием гласности. Но самое первое приглашение я получил не от коллег по дипкорпусу, а от президента Соединенных Штатов Ф. Д. Рузвельта и его супруги.

Отпечатанное изысканным курсивом на твердом белом картоне, с тисненым золотым гербом США, оно гласило:

«Президент и миссис Рузвельт просят Временного Поверенного в делах Союза Советских Социалистических Республик и мадам Новикову доставить им удовольствие присутствием на легком завтраке в Белом доме в субботу 20 января 1945 года сразу же после церемонии вступления в должность».

К этому лестному приглашению был приложен именной пропуск в Белый дом.

Одновременно я получил приглашение объединенного оргкомитета конгресса по проведению торжественной церемонии. Оно было короче и суше первого и выглядело так:

«Просим оказать честь Вашим присутствием на церемонии вступления в должность Президента Соединенных Штатов 20 января 1945 года».

Об этой церемонии мне хочется рассказать подробнее.

В намеченное программой время я находился в отведенном для дипкорпуса месте перед южным портиком Белого дома.

Церемония введения в должность, официально именуемая «инаугурацией», прежде совершалась под центральным портиком Капитолия. Но ввиду слабого здоровья Рузвельта (его ноги были разбиты параличом) в данном случае инаугурация происходила в самом Белом доме, на балконе южного портика, перед которым сейчас, пасмурным зимним утром, я ожидал начала церемонии.

Но вот на площадке возле портика начинается оживление. Оркестр морской пехоты играет приветственный туш, и под тентом балкона показывается Рузвельт в сопровождении вновь избранного вице-президента Гарри Трумэна, уходящего в отставку вице-президента Генри Уоллеса, капелланов и председателя Верховного суда. Президента ведут под руки двое телохранителей. Вид у него болезненный, но он сохраняет полное присутствие духа на протяжении всей церемонии.

После вступительной молитвы капеллана – преподобного Энгаса Дана – Рузвельт приносит присягу. Он с трудом стоит перед кафедрой, поддерживаемый теми же телохранителями. Присягу от него принимает председатель Верховного суда. Рузвельт кладет ладонь левой руки на Библию, а правую поднимает вверх в традиционном жесте клянущегося. Он напрягает голос, чтобы говорить громко и внятно, и вслед за председателем Верховного суда произносит слова присяги, сформулированные для этой цели в конституции: «Я торжественно клянусь, что буду честно выполнять обязанности Президента Соединенных Штатов и по мере своих сил охранять, защищать и поддерживать Конституцию Соединенных Штатов».

После произнесения присяги Рузвельт садится перед столом, уставленным микрофонами радиовещательных станций, и слегка дрожащим голосом, в котором чувствуется только что испытанное физическое напряжение, зачитывает традиционное обращение к американскому народу. Исполнение оркестром государственного гимна завершает инаугурацию.

После того как вновь «коронованный» президент и его свита с вынужденной медлительностью покинули балкон южного портика, сотни привилегированных зрителей, с пригласительными билетами в карманах, устремились в гардероб южного входа, в «особняк исполнительной власти». Устремились с шумом и необыкновенной прытью, нимало не заботясь о соблюдении внешнего достоинства.

Набравшись терпения и выждав момент, когда напор стихии в гардеробной ослаб, я кое-как пристроил свое пальто на крючок поверх четырех-пяти чужих и прошел в обширный холл, откуда открывался доступ в так называемую Восточную комнату – великолепный парадный зал – и в парадную столовую, предназначенную для государственных банкетов. В холле я стал в длиннейшую очередь гостей, выстроившихся для того, чтобы приветствовать «первую леди страны» миссис Элеонору Рузвельт. Вопреки законам гостеприимства, хозяйка дома принимала гостей одна, ибо хозяин дома, утомленный церемонией, выступать в этой роли не мог.

Он сидел в кресле, в некотором отдалении от входа в холл, полуокруженный заслоном из телохранителей и ближайших помощников. К нему никого не подпускали – об этом каждого из нас предупредили заранее. По временам он приветственно взмахивал рукой, считая нужным особо выделить кого-либо из стоявших в очереди.

«Первая леди», не по годам статная, энергичная дама, самоотверженно несла вахту гостеприимства, пожимая сотни рук, бегло отвечая на приветствия и иногда ухитряясь даже обменяться с кем-нибудь парой реплик. Когда подошла моя очередь и стоявший рядом с миссис Рузвельт дворецкий, вполголоса спросив у меня о моей фамилии и дипломатическом статусе, представил меня ей, она экспансивно воскликнула: «О, новое лицо в Вашингтоне! Счастлива встретиться с вами, мистер Новиков!» Разумеется, ее возглас был не более чем аффектированной данью светскому этикету, расточаемой ею и всем остальным гостям. Данью, которую в порядке взаимности уплатил и я сам, правда согрев ее нелицемерной теплотой тона: ведь я был достаточно осведомлен об общественной и публицистической деятельности миссис Рузвельт, отмеченной печатью демократичности и дружественного отношения к нашей стране.

Отойдя от миссис Рузвельт, я, в отличие от большинства приглашенных, не ринулся к буфетным столам, а решил воспользоваться представившимся мне удобным случаем осмотреть Белый дом изнутри. С этой целью двинулся в неторопливый поход по роскошным парадным комнатам первого этажа – Восточной, Красной, Зеленой и Синей.

Возвратившись в Восточную комнату и осторожно лавируя между группками уже позавтракавших и оживленно беседовавших гостей, я неожиданно наткнулся на помощника государственного секретаря Дина Ачесона, разговаривавшего с пожилым, седоватым мужчиной.

– Вы очень кстати появились, мистер Новиков, – поздоровавшись со мной, промолвил Ачесон. – Разрешите познакомить вас с вашим коллегой по дипкорпусу мистером Урбаном, с которым у вас, наверное, найдутся общие темы.

Седоватый мужчина был чехословацким послом. На первых порах мы втроем обменивались оптимистическими комментариями о мощном январском наступлении Красной Армии. Затем Ачесон оставил нас вдвоем, и тогда мы с Урбаном коснулись действительно общих для нас актуальных чехословацких тем.

Вскоре к нам присоединился мексиканский посол – он же дуайен дипкорпуса – Франсиско Нахера. Урбан отрекомендовал нас друг другу. Узнав о том, что перед ним представитель советского посольства, мексиканец не мог не коснуться тогдашних сенсационных новостей с советско-германского фронта. «Ваша армия буквально спасла англичан от разгрома! В дипкорпусе подсчитывают недели, остающиеся до падения Берлина» – так заключил свои комплименты дуайен. Я слушал его с естественным чувством гордости за свою великую Родину и ее победоносную армию.

Покинул я Белый дом, приобретя трех новых знакомых – миссис Рузвельт и двух членов дипкорпуса. А что касается «легкого завтрака», то я его все-таки отведал, когда толчея у буфетных столов поубавилась.

В своем дневнике за 24 января я отметил факт посещения Белого дома такой краткой записью:

«20 января присутствовал на инаугурации президента Рузвельта. Это редкостный случай. Во-первых, она бывает раз в четыре года; во-вторых, это четвертое «коронование» Рузвельта, причем наверняка последнее. После инаугурации в Белом доме состоялся завтрак, пожалуй самый скромный из всех званых завтраков, на которых мне приходилось бывать: цыплячий салат, чашка кофе и кусочек кекса. Но все же это был «президентский» завтрак».

* * *

С течением времени сотрудники посольства свыклись с тем, что во главе его стоит новое лицо. Сам я, повседневно общаясь с коллективом, все более и более сближался с ним, постепенно завоевывая его доверие. Между прочим, несмотря на окончание Крымской конференции, Громыко в феврале так и не возвратился в Вашингтон.

Во второй половине января и в феврале мне довольно часто приходилось встречаться с американскими официальными лицами, представителями общественности и с аккредитованными в Вашингтоне иностранными дипломатами, от которых я начал получать приглашения на приемы.

В феврале я нанес еще один визит в Белый дом – на этот раз юридическому советнику президента судье Розенману. В его более чем скромном кабинете, в личной канцелярии президента, я обсуждал с ним (по поручению наркома) ряд вопросов, связанных с предстоящим вскоре созывом конференции Объединенных Наций, которая должна была учредить Международный военный трибунал для суда над германскими военными преступниками и разработать его Устав.

В конце этого же месяца я встретился (по новому заданию НКИД) с министром финансов США Генри Моргентау, крупным банкиром и давним сотрудником Рузвельта по осуществлению «нового курса». Он был из числа тех членов кабинета, деятельность которых не замыкалась в узковедомственные рамки и которые принимали активное участие в формировании как внутренней, так и внешней политики правительства. Он принял меня в импозантном здании казначейства (так в США именуется министерство финансов), расположенном в непосредственном соседстве с Белым домом. Чисто деловая часть моего визита заняла минут 10–15, но после этого мы еще столько же времени посвятили обмену мнениями по поводу опубликованных 13 февраля решений Крымской конференции.

Должен сказать, что эти решения по актуальнейшим проблемам того периода были, наряду с фронтовыми сводками, как бы лейтмотивом и других моих бесед с иностранными собеседниками. Теперь их было у меня немало и среди членов дипкорпуса, и среди членов конгресса, с которыми меня знакомили на приемах, и среди представителей прогрессивной общественности.

Приближалась XXVII годовщина Красной Армии, и посольство готовилось достойно отпраздновать ее. В 1945 году эта годовщина совпадала с продолжающимся с 12 января победоносным наступлением наших Вооруженных Сил.

Приглашения на традиционный прием по случаю годовщины Красной Армии рассылались не только от имени поверенного в делах, но и от имени военного атташе полковника Сараева и военно-морского атташе капитана Скрягина.

В подготовке к приему были заняты на протяжении нескольких дней многие сотрудники посольства, но основная тяжесть ответственности за нее ложилась на А. Н. Капустина.

За четверть часа до начала приема все наши сотрудники были на своих местах в вестибюле и парадных залах посольства. На своих местах в холле второго этажа находились и шестеро хозяев приема – я, оба атташе и рядом с нами наши супруги. Я стоял первым в ряду встречающих, а возле меня, слева, чуть позади, находился дворецкий – специально нанимаемый служитель, неизменно присутствующий на всех больших приемах в столице и потому знающий «весь Вашингтон». Он тихонько подсказывает хозяину приема фамилию и общественное положение или звание приближающегося гостя, после чего того можно приветствовать уже по фамилии и званию. Взаимные приветствия на таких массовых приемах неизбежно крайне лаконичны, а разговоры между хозяином и гостем в этот момент вообще невозможны.

И вот по широкой парадной лестнице поднялись первые двое гостей, а за ними просматривалась реденькая цепочка других. Дворецкий представлял их нам, мы поочередно пожимали им руки, произносили не блещущие разнообразием слова приветствий и тут же обращались к вновь подходящим посетителям. Их реденькая цепочка очень быстро превратилась в сплошной поток, непрерывно текущий вверх из вестибюля. Теперь мы едва успевали здороваться, чтобы не задерживать нарастающий поток. Он был густо прослоен военными, многие из них красовались в генеральских и адмиральских мундирах. Когда дворецкий называл мне фамилии членов правительства, «трех-звездных» генералов и послов, процедура обмена приветствиями несколько удлинялась и становилась изощренней, что неизбежно вело к тому, что ждущие своей очереди нетерпеливо переминались с ноги на ногу.

Из холла гости направлялись в залы, где заботу о них брали на себя советник Капустин, секретари посольства Орехов, Кудрявцев, Павлов и Хомянин и пятеро младших дипломатических сотрудников, владевших английским языком. Они приглашали гостей к столам, занимали беседой тех, кто еще не нашел собеседников по собственному выбору. А нам, шестерым, полагалось стоять на вахте до тех пор, пока мы не пожмем руки всей тысяче с лишним приглашенных.

Тысяча гостей – это множество, но не бесконечное. Настала наконец минута, когда поток посетителей начал оскудевать, а затем по опустевшей лестнице поднимались уже только запоздалые одиночки. Для нас это был как бы сигнал к окончанию довольно-таки нудной вахты. Оставив в холле на дежурстве одного из секретарей, мы двинулись в гудящие, словно пчелиный улей, залы.

Нас с женой заприметили с первых же наших шагов. Некоторые из гостей пытались компенсировать вынужденно скупые приветствия в холле пространными поздравлениями в связи с успехами Красной Армии. Настоящим панегириком на эту тему разразился коренастый и неулыбчивый министр внутренних дел Гарольд Икес. Нашлось немало охотников произносить тосты за скорую победу в Европе, предлагая нам выпить с ними. В двух случаях я выпил по рюмке коктейля, но в дальнейшем позволял себе только пригубить бокал с шампанским – слишком уж много было тостов.

Неторопливо, с остановками, мы с женой передвигались по гостиной, то обмениваясь с гостями парой реплик, то вступая в беглый разговор. Сравнительно надолго мы задержались возле группы из трех человек, знакомых мне по встречам на приемах у коллег по дипкорпусу.

Один из них – пожилой, низкорослый, почти карлик, с длинным мясистым носом, увенчанным старомодным пенсне в металлической оправе, – был председатель комитета по иностранным делам палаты представителей конгресса профессор Соломон Блум. Рядом с ним стояла его дочь – дама неопределенного возраста, крикливо одетая. Отец и дочь были популярны в столице и за ее пределами: он – как один из влиятельных деятелей демократической партии и палаты представителей, а она – как журналистка. Широко известна она была и как пламенная почитательница Бенито Муссолини.

Знал я и третьего собеседника. Это был твердолобый английский консерватор лорд Ирвин, более известный как Эдвард Галифакс, в недавнем прошлом министр иностранных дел его британского величества и один из творцов зловещей «мюнхенской» политики, а ныне посол в Вашингтоне. Куря сигарету, он рассеянно стряхивал пепел с нее на пиджак и брюки. Вообще, вид у него был – для сиятельного лорда – очень непрезентабельный. Галстук-бабочка торчал на воротничке криво, на рукаве виднелось пятно от пролитого вина, к которому прилипли крошки торта.

Подойдя к группе, я шутливо спросил:

– Надеюсь, мы с женой не нарушим гармонии вашего трио?

– Наоборот, мистер Новиков, вместе с вами и миссис Новиков, квинтетом, мы сделаем ее еще богаче, – шуткой же ответил конгрессмен, а его дочь не без лукавства добавила:

– Мистер Галифакс только что начал описывать свою одиссею по нашей стране. Кажется, для него это был очень увлекательный опыт.

– Уж куда увлекательнее, – хмуро пробормотал флегматичный лорд и возобновил прерванный рассказ.

Речь в нем шла о его турне в декабре 1943 года по городам Среднего Запада. Турне носило пропагандистский характер и должно было по замыслу английского посольства скрепить узы союзнической солидарности между Великобританией и США. Но, подумалось мне в этом месте рассказа, вряд ли можно было сыскать для этой цели более неподходящего оратора, чем Эдвард Галифакс, чья «мюнхенская» репутация не была закрытой книгой для среднего американца. Это обстоятельство полностью подтвердили ламентации посла о холодности и даже неприязненности, проявленных слушателями на митингах, где он выступал.

– У ваших соотечественников, – говорил он, обращаясь к Блумам, – я далеко не всегда обнаруживал понимание того фундаментального факта, что мы, ваши британские кузены, уже два года подряд воевали бок о бок с вами против нашего общего врага. – В тоне его голоса ощущались обида и возмущение. – Многие из моих слушателей не скрывали своего убеждения, что мы, британцы, чуть ли не вставляем палки в колеса союзнической военной машины.

– Но чего вы хотите от провинциальной публики, – примирительно произнес Соломон Блум. – Мудрость тамошних доморощенных политиков не идет далее того, что они вычитывают из газет. А некоторые наши газетенки, не буду этого отрицать, зачастую разжигали враждебность к Англии.

– Вы абсолютно правы, – согласился посол. – И это сказалось не только в отношении страны, которую я представляю, но и меня лично. Да, да, лично. Во время выступлений я неоднократно слышал выкрики о себе весьма… да, весьма неприятного свойства. Точнее, даже совсем неприличные. А в Детройте мне устроили форменную обструкцию. Мало того, что в зале поднялся шум, так еще, представьте, меня забросали помидорами и яйцами.

– Какой скандал! – потрясенно воскликнула мисс Блум. – И вы, конечно, тут же демонстративно покинули митинг?

– Нет, не сразу, – с кислой улыбкой возразил незадачливый оратор. – У меня хватило присутствия духа парировать эти безобразные выходки. Я указал на разбитые яйца – одно из них угодило мне в грудь, а другое в коленную чашечку – и заметил: «Завидую американцам, которые могут позволить себе роскошь швыряться столь важными продуктами. У нас в Англии их ценят на вес золота и весьма скупо распределяют по карточкам».

Признаюсь, что, слушая повествование бывшего министра иностранных дел, я не испытывал к нему сочувствия – слишком уж одиозной фигурой выглядел в моих глазах этот человек. Но я не мог остаться равнодушным к самому факту хулиганских выходок по отношению к представителю другой страны, обладавшему дипломатическим иммунитетом. Я высказал соответствующие соображения на этот счет, адресуя их председателю комитета по иностранным делам. Но Соломон Блум с невозмутимым видом взглянул на Галифакса.

– Насколько мне помнится, ваше превосходительство, государственный департамент принес вам тогда свои извинения.

– Да, конечно, – флегматично кивнул Галифакс. – Только это не значит, что инциденты подобного порядка тем самым исчерпываются.

На это конгрессмен лишь пожал плечами.

Нашему «квинтету» не суждено было существовать дольше. К нам подошло несколько гостей, чтобы распрощаться со мной и моей женой. Тотчас же распрощалось и все «трио». Мы поспешили на свой пост в холле, где уже снова несли вахту Сараевы и Скрягины. Наша заключительная хозяйская обязанность была облегчена тем, что многие гости ушли «по-английски», не прощаясь. Тем не менее на пожимание рук задержавшихся ушло еще добрых полчаса.

Это был второй массовый прием, устроенный мною. Первый состоялся в Каире в XXVI годовщину Красной Армии, собрав тогда около 300 гостей. Теперь их было более тысячи. Но как выяснилось позже, уже в мае, «более тысячи» – это тоже еще не предел, когда для такого грандиозного приема имеются достаточно веские поводы.

 

3. Последние месяцы войны

8 марта в Вашингтон после длительного отсутствия вернулся Громыко.

На беседу о наиболее существенных вопросах, решенных посольством в его отсутствие, мне и Громыко понадобилось около часа и примерно столько же на мои расспросы о ходе конференции в Ялте, о московских и наркоминдельских новостях и т. п. Против обыкновения на сей раз посол не прибегал к своему жесткому лаконизму. Вообще его отношение ко мне изменилось к лучшему, не потеряв, правда, официального характера.

В первых числах апреля Громыко дал завтрак в честь трех представителей госдепартамента, вместе с которыми ему предстояло участвовать в конференции Объединенных Наций в Сан-Франциско. С одним из них – государственным секретарем Эдвардом Стеттиниусом я свел знакомство еще в январе, с двумя другими – Уильямом Клейтоном и Олджером Хиссом встретился впервые.

Помощник государственного секретаря У. Клейтон был довольно значительной фигурой, представляя в госдепартаменте монополистические группы южных штатов.

В отличие от Клейтона Олджер Хисс был профессиональным дипломатом. В госдепартаменте он работал с 1936 года, занимая в последние годы должность заместителя директора канцелярии по специальным делам. Он участвовал в переговорах в Думбартон-Оксе, как эксперт присутствовал на Крымской конференции.

Во время завтраков Хисс держался очень непринужденно, остроумно рассказывал занятные истории из дипломатического фольклора и оставил бы о себе впечатление как о приятном собеседнике, если бы не допустил промаха, непростительного для опытного дипломата. Так, в разговоре о предстоящей конференции в Сан-Франциско он неожиданно позволил себе несколько критических замечаний о советской дипломатии, основываясь на собственных наблюдениях, в том числе во время переговоров в Думбартон-Оксе. Свои замечания он резюмировал так:

– В общем, странные дипломаты эти русские. Они выкладывают напрямик свои максималистские предложения и потом упорно цепляются за них как за единственный и возможный выход. Им определенно не хватает гибкости и маневренности.

Явная бестактность гостя вызвала за столом некоторое замешательство. Громыко нахмурился, приняв, судя по всему, слова Хисса на свой счет. Я же понял их шире, как суждение о советской дипломатии в целом и решил не оставлять их без отпора.

– Прелюбопытные откровения преподнесли вы нам, мистер Хисс, – сказал я. – С такими дипломатами, как вы их изобразили, наверняка никогда каши не сваришь. А как, по-вашему, эти странные русские и в Ялте придерживались такой же странной тактики?

– Боже упаси! – с осуждением в голосе опередил ответ Хисса Стеттиниус. – Ялта стала высшей академией дипломатии и продемонстрировала нам лучшие образцы разумных компромиссов по самым трудным проблемам. Я не могу не восхищаться широтой взглядов Сталина и его дипломатической гибкостью.

Досадный инцидент был этим закрыт. А сконфузившийся Хисс до самого ухода так и не обрел вновь своей живости и непринужденности.

Я не мог понять, что толкнуло его в тот день на столь, мягко выражаясь, легковесное суждение о советской дипломатии, не говоря уже об его неуместности за столом советского посольства. Ведь в других случаях – а я встречался с ним и впоследствии – он был примером корректности и благожелательности, и так считал не только я. Но еще более непонятное было впереди…

В начале 1947 года преуспевающий дипломат Олджер Хисс добровольно оставил службу в госдепартаменте и занял пост президента Фонда Карнеги, должность не столько почетную, сколько высокооплачиваемую. А в 1948 году, когда в США свирепствовал маккартизм, он, к всеобщему недоумению, пал одной из первых ее жертв. Пресловутая комиссия по расследованию антиамериканской деятельности обвинила его ни много ни мало в шпионаже в период работы в госдепартаменте. Несмотря на всю голословность подобного обвинения, несмотря на то, что сфабрикованные Федеральным бюро расследования «документы» были на суде признаны фальшивками, после длительной судебной волокиты Олджер Хисс был выпущен только в 1954 году с опороченной репутацией, что навсегда закрыло для него двери правительственных учреждений и деловых организаций.

* * *

9 апреля в Вашингтоне открылась сессия Комитета юристов Объединенных Наций, в компетенцию которого входила разработка проекта статуса будущего Международного суда ООН для последующего рассмотрения его в Сан-Франциско. В работе комитета приняла участие советская делегация в составе двух специалистов по вопросам международного права профессоров С. А. Голунского и С. Б. Крылова и представителя посольства в моем лице. Возглавлять делегацию В. М. Молотов поручил мне, поставив тем самым передо мною нелегкую задачу, ибо интересоваться проблемой Международного суда мне до сих пор не приходилось. За несколько дней до открытия сессии пришлось тщательно проштудировать вместе с обоими экспертами предварительные наметки проекта статута и всю относящуюся к ним документацию. От Наркоминдела я получил официальные указания о советской позиции по отдельным вопросам сессии и продолжал получать их в ходе сессии. Протекала она без особых осложнений и закончилась 17 апреля выработкой проекта, который был окончательно обсужден в Сан-Франциско и 24 октября 1945 года вступил в силу.

На меня возлагалось все более и более заданий по связи с госдепартаментом, дипкорпусом и общественностью и по внутренним вопросам посольства. Фактически я выполнял, за небольшим исключением, те же обязанности, что лежали на мне, как Поверенном в делах. Новый порядок, естественно, предопределял не только полное и своевременное ознакомление со всей перепиской посольства с НКИД, но и мое личное участие в ней.

Знакомился я неукоснительно и с совершенно секретными посланиями И. В. Сталина президенту Ф. Рузвельту.

В апреле 1945 года в этой переписке наряду с согласием по многим актуальным вопросам наметились и крупные разногласия по некоторым другим. Важнейшим среди них был вопрос о составе будущего Польского правительства национального единства.

Британский премьер-министр и поддерживающий его позицию Рузвельт добивались, в обход решений Крымской конференции, создания такого правительства, в котором большую или даже ведущую роль играли бы представители реакционных сил, исконно враждебных Советскому Союзу. Отвергая эти неблаговидные поползновения, Сталин решительно настаивал на том, чтобы Правительство национального единства было создано на основе уже существующего в Варшаве Временного правительства с включением в него нескольких деятелей из числа находящихся в Польше и Лондоне. Такой состав правительства обеспечивал бы дружественную политику Польши в отношении СССР, что имело бы громадное значение в условиях продолжающихся военных действий. Однако ни Рузвельт, ни Черчилль не считались с веско аргументированной позицией Советского правительства, и согласие в этом вопросе весной 1945 года так и не было достигнуто, вследствие чего он еще в течение долгого времени отравлял отношения между союзниками.

В тот же период возник и другой серьезный повод для трений – в виде начавшихся в Берне сепаратных переговоров между представителями западных союзников и командованием вермахта в Северной Италии. Отказ союзников допустить к участию в этих переговорах представителей советского командования, естественно, не мог не вызвать у советской стороны подозрений в нарушении союзнической солидарности, и Сталин в недвусмысленной форме их высказал. Неубедительные заверения Рузвельта в том, что никаких сепаратных переговоров в Берне не велось, не смогли рассеять этих подозрений. В переписке явственно зазвучала нота недоверия. В пылу этой полемики Сталин привел в послании от 7 апреля факт провокационной дезинформации американской военной разведки, сообщившей в феврале 1945 года советскому командованию дезориентирующие сведения о готовящемся немецком наступлении в районе Моравска Острава (в Чехословакии). В действительности же, как показали события, крупная группировка вермахта в составе 35 дивизий, в том числе 11 танковых, была сконцентрирована в Венгрии в районе озера Балатон. Именно здесь вермахт и нанес, по выражению Сталина, «один из самых серьезных ударов за время войны, с такой большой концентрацией танковых сил». Не прими тогда советское командование должных мер к отражению угрозы, этот удар вполне мог бы привести к прорыву советской обороны, с далеко идущими последствиями.

Затянувшаяся и бросавшая тень на правительства США и Великобритании горячая полемика вокруг сепаратных переговоров в Швейцарии основательно осложняла отношения между державами коалиции, и без того испорченные из-за разногласий по польскому вопросу. Поэтому, поставленный перед лицом упрямых фактов и неопровержимых доводов, Рузвельт счел благоразумным свернуть ее. В послании, полученном в Москве 13 апреля, он, дипломатично уклонившись от новых бездоказательных заверений, в примирительном духе ответил:

«Благодарю Вас за Ваше искреннее пояснение советской точки зрения в отношении бернского инцидента, который, как сейчас представляется, поблек и отошел в прошлое, не принеся какой-либо пользы.

Во всяком случае, не должно быть взаимного недоверия, и незначительные недоразумения такого характера не должны возникать в будущем. Я уверен, что, когда наши армии установят контакт в Германии и объединятся в полностью координированном наступлении, нацистские армии распадутся».

Это было последним посланием президента: 12 апреля Рузвельт умер.

Высказывая в связи с его кончиной соболезнование, адресованное новому президенту США Гарри Трумэну, И. В. Сталин высоко оценил личность покойного, сделавшего так много для успеха антигитлеровской коалиции.

«От имени Советского Правительства и от себя лично, – писал он 13 апреля, – выражаю глубокое соболезнование Правительству Соединенных Штатов Америки по случаю безвременной кончины Президента Рузвельта. Американский народ и Объединенные Нации потеряли в лице Франклина Рузвельта величайшего политика мирового масштаба и глашатая организации мира и безопасности после войны.

Правительство Советского Союза выражает свое искреннее сочувствие американскому народу в его тяжелой утрате и свою уверенность, что политика сотрудничества между великими державами, взявшими на себя основное бремя войны против общего врага, будет укрепляться и впредь».

Это послание не было просто выражением сочувствия. Еще большее значение оно имело как призыв к новому президенту продолжать оправдавший себя курс своего предшественника на плодотворное сотрудничество между Соединенными Штатами и Советским Союзом.

* * *

О кончине Рузвельта я узнал из экстренного сообщения по радио. Нетрудно представить, какой вихрь мыслей и чувств вызвал у меня факт смерти выдающегося американца, столько лет стоявшего у штурвала американского государственного корабля.

В этот день и в последующие дни в посольстве у нас только и разговоров было что о вероятных последствиях смены власти в США, оказавшейся в руках Гарри Трумэна, политического деятеля совершенно иного склада и масштаба, чем его предшественник на посту президента.

На первом плане эта тема фигурировала в прессе и радиовещании. В лавине сообщений и комментариев можно было встретить наряду с искренним выражением печали и сочувствия плохо завуалированные, а то и вовсе откровенные нотки радости и злорадства. Это напоминала о своих заветных чаяниях злейшая американская реакция, до поры до времени сдерживаемая твердой рукой Рузвельта.

15 апреля тело покойного президента было с подобающими почестями предано земле в фамильной усадьбе Рузвельтов в штате Нью-Йорк. А на следующий день со своей первой речью в качестве президента на совместном заседании обеих палат конгресса выступил Гарри Трумэн. В этой речи, в изобилии начиненной ханжеским баптистским благочестием, он остановился на ключевых моментах своей будущей внутренней и внешней политики, которая, по его словам, будет следовать политическим принципам Рузвельта. Но в то же время в программе богобоязненного президента прозвучала и претензия на мировое господство США, слегка прикрытая фиговым листком «руководства»:

«Мы добились ведущей роли в мире, которая зависит не только от нашей военной и морской мощи… – вещал он с трибуны конгресса. – Америка вполне сможет вести человечество к миру и процветанию».

Так была сделана первая заявка на мировое господство, предопределявшая на годы вперед внешнюю политику США.

* * *

Сигнал, раздавшийся с высокой трибуны, был услышан во всем мире. Не осталось к нему глухим и Советское правительство. Требовалось без промедления уточнить, в какой мере и в каком направлении политика нового президента может отразиться на советско-американских отношениях и на решении задач дальнейшего ведения войны и мирного урегулирования.

В воскресенье 22 апреля в Вашингтоне, по дороге в Сан-Франциско, остановился В. М. Молотов, глава советской делегации на конференции Объединенных Наций.

Первоначально главой делегации был назначен Громыко. Однако Рузвельт в своем послании от 25 марта выразил «глубокое разочарование» в связи с тем, что г-н Молотов, по-видимому, не предполагает присутствовать на конференции». В конце послания он высказал еще и опасение, что «отсутствие г-на Молотова будет истолковано во всем мире как признак отсутствия должного интереса со стороны Советского Правительства к великим задачам этой конференции».

Отвечая в то время Рузвельту, И. В. Сталин заверил его, что Советское правительство придает важное значение конференции в Сан-Франциско, но что Молотов, к сожалению, не сможет принять в ней участие, ибо в апреле состоится сессия Верховного Совета СССР, где его присутствие совершенно необходимо.

В новой ситуации, сложившейся в результате смерти Рузвельта и прихода к власти Трумэна, вопрос этот был Советским правительством пересмотрен и решен в пользу поездки в Сан-Франциско В. М. Молотова с заездом в Вашингтон для переговоров с Трумэном.

Краткое пребывание В. М. Молотова в Вашингтоне было целиком посвящено двум его встречам с президентом Г. Трумэном и совещанию 23 апреля с Э. Стеттиниусом и английским министром иностранных дел А. Иденом, также заехавшим в американскую столицу по дороге в Сан-Франциско.

Беседы Молотова с Трумэном касались коренных вопросов советско-американских отношений и ряда других проблем, в том числе злополучной проблемы о составе Польского правительства национального единства. Важная сама по себе, она играла как бы роль барометра в отношениях между Советским Союзом и союзными западными державами. И в ходе переговоров Молотова с Трумэном, как и в предшествующем обмене посланиями между Рузвельтом и Сталиным, этот барометр показал, что польский вопрос становится подлинным камнем преткновения для сотрудничества держав антигитлеровской коалиции. Памятная записка, которую при второй встрече Трумэн передал Молотову для Сталина, по своему тону носила почти ультимативный характер. «Советское Правительство, – говорилось в ней, – должно понять, что если дело с осуществлением крымского решения о Польше теперь не двинется вперед, то это серьезно подорвет веру в единство трех Правительств и в их решимость продолжать сотрудничество в будущем, как они это делали в прошлом».

Советское правительство приняло к сведению прозрачный намек Трумэна на перспективу подрыва «сотрудничества в будущем» и сделало из него надлежащие выводы. Но своей, оправданной всеми обстоятельствами, позиции не изменило.

В ночь на 24 апреля я проводил Молотова и Громыко в аэропорт, откуда они вылетели в Сан-Франциско. 25-го там открылась конференция Объединенных Наций, продолжавшаяся два месяца.

С 24-го я снова руководил посольством в качестве Поверенного в делах СССР. На этот раз в течение весьма долгого срока – вплоть до утверждения меня в апреле следующего года Чрезвычайным и Полномочным Послом вместо Громыко, переведенного в Нью-Йорк на пост постоянного представителя СССР при ООН.

Интенсивная дипломатическая активность в Москве, Лондоне и Вашингтоне была закономерным отражением нарастающих темпов и масштабов военных событий в Центральной Европе. 16 апреля с плацдармов на Одере и Нейсе развернулась грандиозная завершающая операция Красной Армии, уже к 25 апреля приведшая к полному окружению берлинской группировки немецко-фашистских войск. Одновременно с этим советские соединения с боями продвинулись к Эльбе, где был установлен непосредственный оперативный контакт с наступающими американскими частями.

В повестке дня стоял неминуемый военный и государственный крах нацистской Германии. Однако и в этих безнадежных условиях некоторые из нацистских главарей, рассчитывая на сочувствие реакции в странах Запада, не прекращали закулисных маневров с целью заключить сепаратное соглашение с Англией и США и тем самым расколоть единство антигитлеровской коалиции.

Расскажу о последней отчаянной попытке этого рода, поскольку косвенно мне и самому пришлось соприкоснуться с нею.

В ночь на 24 апреля, когда В. М. Молотов вылетел из Вашингтона в Сан-Франциско, в германском порту Любеке тайно встретились Гиммлер и близкий к правительственным кругам Швеции граф Бернадотт. В ходе беседы Гиммлер заявил, что Гитлер не в состоянии больше руководить страной, вследствие чего он, Гиммлер, как его первый заместитель, взял на себя всю полноту власти. Он просил о дипломатическом посредничестве шведского правительства в организации его встречи с Главнокомандующим западных союзников генералом Эйзенхауэром. Замысел нацистского главаря состоял в том, чтобы договориться о капитуляции германских войск на всем Западном фронте. Как это явствует из опубликованного госдепартаментом официального сообщения от 2 мая, Гиммлер заверял Бернадотта, что еще надеется продолжать вооруженную борьбу против Советского Союза. Таким образом, предлагалось совершенно недвусмысленное сепаратное соглашение о капитуляции на Западе и о продолжении военных действий на Востоке, с невысказанной напрямик мыслью вести их совместно с английскими и американскими войсками.

Наступил момент серьезнейшего испытания союзнической лояльности западных держав.

Согласно упомянутому коммюнике госдепартамента, дальнейшие события развивались так.

Утром 24 апреля предложение Гиммлера было передано шведским министром иностранных дел американскому и английскому посланникам в Стокгольме, которые уведомили о нем свои правительства.

Информацию посланника Гершела Джонсона президент Трумэн получил утром 25 апреля. Ознакомившись с нею, он поспешил в военное министерство, чтобы обсудить предложение, способное перевернуть весь ход войны, вместе с комитетом начальников штабов и исполняющим обязанности государственного секретаря Джозефом Грю (Стеттиниус был в Сан-Франциско). Результатом этого обсуждения явилось решение отклонить предложение Гиммлера и держаться прежнего курса антигитлеровской коалиции на безоговорочную капитуляцию Германии перед тремя державами.

В соответствии с решением совещания в военном министерстве Трумэн в тот же день направил И. В. Сталину послание, извещающее о предложении Гиммлера и о намерении США придерживаться соглашения с Советским Союзом и Великобританией о безоговорочной капитуляции на всех фронтах.

В Москве это послание было получено в ночь на 26 апреля.

Ответ Сталина не заставил себя долго ждать. Утром того же дня наше посольство получило следующий документ на имя Трумэна:

«Получил Ваше послание от 26 апреля. Благодарю Вас за Ваше сообщение о намерении Гиммлера капитулировать на Западном фронте. Считаю Ваш предполагаемый ответ Гиммлеру в духе безоговорочной капитуляции на всех фронтах, в том числе и на советском фронте, совершенно правильным. Прошу Вас действовать в духе Вашего предложения, а мы, русские, обязуемся продолжать свои атаки против немцев.

Сообщаю к Вашему сведению, что аналогичный ответ я дал Премьеру Черчиллю, который также обратился ко мне по тому же вопросу».

Ввиду крайней срочности и важности документа я на сей раз отступил от обычной процедуры передачи посланий через офицеров связи в штаб-квартиру президента в Белом доме и тотчас договорился по телефону о немедленной встрече с Грю.

В полдень он меня принял. Передав ему русский текст послания и неофициальный перевод, я обратил внимание Грю на желательность срочной передачи документа президенту. Убеждать его не понадобилось. Грю заверил меня, что считает договоренность между союзниками по столь серьезному вопросу делом первостепенной важности и что послание Сталина он передаст безотлагательно.

В час дня из Белого дома посланнику США в Стокгольме пошло указание уведомить шведское министерство иностранных дел о согласованной позиции трех держав. Встретившись вновь с Гиммлером (на сей раз во Фленсбурге близ датско-германской границы), Бернадотт срочно передал ему это обескураживающее известие о необходимости безоговорочной капитуляции на всех фронтах, прозвучавшее для него звоном похоронного колокола.

Все перипетии этой дипломатической интермедии были подробно освещены в специальных правительственных заявлениях 28 апреля в Лондоне и 2 мая в Вашингтоне. Соответствующий резонанс она имела и в Советском Союзе, где 29 апреля было опубликовано такое заявление ТАСС:

«28 апреля с. г. агентство Рейтер передало опубликованное канцелярией премьер-министра Великобритании заявление, в котором говорится, что Гиммлер сделал предложение, согласно которому Германия готова безоговорочно капитулировать перед Англией и Соединенными Штатами. В этом заявлении сообщается, что правительства Англии и Соединенных Штатов ответили, что они примут безоговорочную капитуляцию только перед всеми союзниками, включая Советский Союз. ТАСС уполномочен заявить, что это сообщение подтверждается ответственными советскими кругами».

Наступление союзных армий на Восточном и Западном фронтах продолжалось неослабевающими темпами и в начале мая. После падения Берлина до полного военного краха Германии оставались считанные дни. И настал наконец день, когда новоявленный «фюрер» Германии гросс-адмирал Дениц решил прекратить бесполезное сопротивление. 8 мая в Берлине состоялось подписание Акта о безоговорочной капитуляции. С германской стороны его подписали фельдмаршал Кейтель и генералы Фриденбург и Штумпф. Своими подписями его скрепили: от имени Советского Верховного Главнокомандования – Маршал Советского Союза Г. К. Жуков, от имени генерала Д. Эйзенхауэра – его заместитель, британский Главный маршал авиации А. Теддер.

Широко, почти по всему миру, пронеслась волна народного ликования. Захлестнула она и наше посольство. Я имею в виду не только ликование всех нас, работающих в посольстве. День за днем шли к нам восторженные поздравления – письменные, телеграфные, по телефону. Шли от членов дипкорпуса, от общественных организаций, от частных лиц – американцев и находящихся в США политических эмигрантов из разных стран. Сотрудники посольства едва успевали готовить ответы на письма.

Величайшее событие тех лет было советским посольством достойно отпраздновано традиционным способом – большим приемом, устроенным нами 17 мая. От других официальных приемов он отличался своей особой, неповторимой праздничностью, ибо устраивался, как нетрадиционно было указано в пригласительных билетах, «в ознаменование полной Победы над нацистской Германией». И присутствовало на нем около 2 тысяч гостей.

* * *

26 июня в Сан-Франциско завершила работу конференция Объединенных Наций, одобрив Устав ООН и Статут Международного Суда. На заключительном заседании с большой речью выступил президент Трумэн, заверявший между прочим своих слушателей в том, что останется верным политическим принципам своего предшественника. Но у фальши оказались короткие ноги.

Едва вернувшись в Вашингтон, Трумэн принялся за реорганизацию кабинета, начав как раз с того, чего от него ожидала злейшая реакция, – изгнания с министерских постов сторонников «нового курса». Уже 2 июня вышел в отставку государственный секретарь Эдвард Стеттиниус, назначенный на пост представителя США при ООН. 3 июля Трумэн принял отставку специального помощника президента Гарри Гопкинса, наиболее деятельного и влиятельного из соратников покойного президента. 5 июля та же участь постигла министра финансов Генри Моргентау, а в последующие месяцы и некоторых других членов кабинета. На пост государственного секретаря 30 июня был назначен Джеймс Бирнс, бывший до того руководителем Управления по мобилизации военных ресурсов, активнейший проводник «двухпартийной» политики, подразумевавший под нею защиту интересов монополий внутри страны и экспансию американского империализма за рубежом.

Теперь больше незачем было гадать, в какую сторону поворачивается государственный корабль. Очень откровенно высказался на этот счет официальный орган Национальной ассоциации промышленников, заявив 7 июля:

«Новый президент без излишнего шума отстраняет от высшей власти сторонников «нового курса» и заменяет их людьми, которые считаются демократами в том смысле слова, какой был в ходу до 1932 года. Для деловых кругов это означает ощутительную разрядку крайне неприятной атмосферы последних двенадцати лет».

Атмосфера для большого бизнеса имела все шансы стать благоприятной.

* * *

Окончание войны в Европе и переход освобожденных европейских стран и побежденной Германии на рельсы мирного существования влекли за собой множество сложных международных проблем. Для их рассмотрения и принятия соответствующих решений в Потсдаме была созвана конференция руководителей СССР, США и Великобритании, заседавшая с 17 июля по 2 августа.

Готовясь к этой конференции, Советский Союз ставил своей задачей добиться договоренности по коренным политическим вопросам, прежде всего по таким, как устранение навсегда угрозы германской агрессии, предотвращение возможности возрождения германского империализма, обеспечение мира между народами и всеобщей безопасности. Гарантией осуществления этих кардинальных целей должно было служить лояльное сотрудничество союзных великих держав.

Иные, своекорыстные интересы преобладали в этот период в замыслах правящих кругов западных союзников. Выше я упоминал о стремлении американских лидеров к мировому господству США под гримом «мирового руководства». Не угасало, а еще больше разгорелось оно после окончания войны в Европе. Но даже самые рьяные поборники мирового господства США вынуждены были считаться с упрямыми фактами, которые делали открытую постановку этой цели по меньшей мере преждевременной. Затянувшаяся война с Японией еще продолжалась, и было неясно, как долго она протянется. Не завершена была еще работа над атомной бомбой. Эти, а также ряд других, серьезных обстоятельств не могли не умерять воинственного пыла «мировых руководителей» и заставляли их искать договоренности с союзными державами, в первую очередь с Советским Союзом, с учетом взаимных интересов.

Именно этот трезвый подход к задачам Потсдамской конференции предопределил ее успешную работу, несмотря на все вставшие на ее пути трудности. В совместном Сообщении о Потсдамской конференции трех держав ее результаты резюмировались следующим образом:

«Президент Трумэн, Генералиссимус Сталин и Премьер-Министр Эттли покидают эту Конференцию, которая укрепила связи между тремя Правительствами и расширила рамки их сотрудничества и понимания, с новой уверенностью, что их Правительства и народы, вместе с другими Объединенными Нациями, обеспечат создание справедливого и прочного мира».

Успешные результаты Потсдамской конференции были с одобрением встречены всеми людьми доброй воли. Великая задача создания справедливого и прочного мира требовала добросовестного выполнения всех решений конференции и, главное, искреннего сотрудничества трех держав антигитлеровской коалиции.

* * *

Утром 9 августа Советский Союз в соответствии с секретным решением Крымской конференции вступил в войну с Японией, развернув военные действия против Квантунской армии, главной ударной силы японских милитаристов, десятилетиями угрожавшей нашей стране. Испытанные в боях с германскими захватчиками войска Красной Армии прорвали мощные укрепления противника и начали успешное наступление в глубь Маньчжурии. Оно явилось сильнейшим ударом по надеждам японских правящих кругов добиться почетного мира путем затягивания войны. Видя бессмысленность дальнейшего сопротивления, японское правительство заявило 14 августа о капитуляции Японии перед союзными державами. Но, странное дело, командование Квантунской армии не получило из Токио приказа о капитуляции, и японские войска продолжали вести военные действия. Только 19 августа, после разгрома основных японских соединений, командование Квантунской армии согласилось капитулировать.

С завершением военных действий в Маньчжурии вторая мировая война, начавшаяся в 1939 году, закончилась.

Здесь уместно отметить, что война против Японии закончилась намного раньше, чем это планировалось командованием западных союзников. Не подлежит сомнению, что факт этот объясняется вступлением в войну Вооруженных Сил Советского Союза. Анализируя военный крах Японии, генерал Ченнолт, один из высших американских военных руководителей, справедливо писал осенью того же 1945 года в «Нью-Йорк таймс»:

«Вступление России в войну с Японией явилось тем решающим фактором, который привел к окончанию военных действий. Если бы атомная бомба и не была сброшена, результат был бы тот же… Благодаря быстрому продвижению советских войск Япония была окончательно сокрушена и победа достигнута».

Очень многозначительно здесь признание Ченнолта, что решающим фактором в победе над Японией была вовсе не атомная бомба, как это впоследствии утверждали западные публицисты и историки. Зачем же в таком случае была предпринята варварская атомная бомбардировка Хиросимы и Нагасаки, жертвами которой пали более 400 тысяч жителей? Ныне ответ на этот вопрос ясен для всех. Но он напрашивался уже и в то последнее военное лето. Демонстрация громадной разрушительной силы нового оружия служила предостережением Советскому Союзу. Ему молчаливо, но твердо предлагалось признать руководящую роль Америки в мировых делах и проявлять уступчивость всякий раз, как она этого потребует. Именно таков был скрытый политический смысл атомной бомбардировки.

Таким образом, вместо провозглашенного в Потсдаме расширения рамок сотрудничества и понимания трех держав вдохновители американской внешней политики уже в августе 1945 года положили начало атомному шантажу и «атомной дипломатии», лихо гарцевавшей на международной арене в течение четырех лет, пока весь мир не узнал, что с 1949 года США больше не являются монопольными обладателями секрета атомной бомбы.

* * *

Не могу не рассказать здесь о том, как капитуляция Японии косвенно отразилась на деятельности посольства, вылившись в одном случае в острый дипломатический инцидент.

18 августа столичная газета «Вашингтон пост» разразилась сенсационным сообщением о «вражде», якобы существующей между мексиканским и советским посольствами. Под жирным заголовком «Раскрылась длительная вражда между советским и мексиканским посольствами», с не менее броским подзаголовком «Русский дипломат отказывается присоединиться к латиноамериканскому послу с целью поздравления Трумэна».

Никакой вражды между советским и мексиканским посольствами в действительности и в помине не было, что, кстати, ясно констатировал в официальном опровержении посол Нахера, опубликованном на следующий день в той же «Вашингтон пост» – к ее великому посрамлению. Но дыма без огня не бывает.

Истинным в корреспонденции было только утверждение о моем отказе от визита в Белый дом.

Предыстория моего «почти невероятного шага», по выражению газеты, такова.

14 августа советское посольство было извещено дуайеном дипкорпуса о том, что в дипкорпусе возникла идея нанести визит президенту Трумэну и поздравить его с победоносным окончанием войны против Японии. Идея эта с самого начала показалась мне сомнительной, прежде всего вследствие того, что заявление японского правительства от 14 августа еще не привело к фактическому окончанию войны. Как я отмечал выше, Квантунская армия продолжала сражаться против Красной Армии, и было неясно, получила ли она вообще приказ сложить оружие. Поздравлять в таких условиях Трумэна было равнозначно игнорированию того факта, что Красная Армия вынуждена вести военные действия, или же – изображению этих военных действий, как носящих локальный характер.

Я не знаю, кто именно в дипкорпусе выдвинул идею визита, не исключаю и того, что она была инспирирована госдепартаментом. Во всяком случае, ее объективный политический смысл заключался в том, чтобы выпятить на первый план роль США в войне с Японией и одновременно принизить успехи Красной Армии в разгроме японской армии.

Рождались у меня и другие поводы для сомнений в приемлемости затеи с визитом. Направленный мною в мексиканское посольство за соответствующими разъяснениями Ф. Т. Орехов принес неутешительные вести. Он ознакомился с текстом поздравления, которое дуайен собирался огласить от имени всего дипкорпуса. Текст в общих чертах подтверждал мои предположения. Мало того, Орехов выявил и другое неприглядное обстоятельство, на первый взгляд чисто протокольного порядка, а при ближайшем рассмотрении являвшееся политическим.

В качестве дуайена Франсиско Нахера должен был представлять президенту поочередно всех членов дипкорпуса. В каком порядке? Формально – по правилам протокола, учитывая ранги дипломатических представителей и даты их аккредитования при Белом доме. Но в данных обстоятельствах формальный подход был для нашего посольства абсолютно неприемлем. Дело в том, что мое положение Поверенного в делах автоматически ставило меня в иерархии дипкорпуса ниже послов и посланников, а совсем недавняя дата назначения переносила меня в самый конец протокольного списка.

Руководствовался я в данном случае отнюдь не мотивами личного престижа. Но о престиже своей Родины я обязан был заботиться. Допустимо ли было, чтобы представитель Советской державы, решающего фактора в победе над Японией, стал последним – последним! – в дипломатической очереди к «победоносному» президенту Трумэну? Согласиться на это значило бы сыграть на руку авторам хитроумной операции «Выпятить и принизить».

Но это еще не все. В списке дипкорпуса официально числились и «дипломатические представители» Латвии, Эстонии и Литвы. Фиктивные представители давно отсутствующих, однако признаваемых Соединенными Штатами буржуазных «правительств». И формально эти представители тоже обладали дипломатическим приоритетом над представителем Советского Союза! Немыслимая, абсурдная ситуация! Но как она ни была абсурдна, ни о каком отступлении от правил протокола и о том, чтобы пойти навстречу пожеланиям советского посольства о неформальном, политическом подходе, дуайен и слышать не хотел.

Вывод из всего этого вытекал только один: от визита в Белый дом следует уклониться, хотя такой шаг, бесспорно, чреват громким политическим резонансом. Сделать этот шаг я по собственной инициативе не мог. Поэтому в тот же день я телеграфно сообщил Молотову свои соображения на этот счет и внес предложение отказаться от визита. Мотивом для отказа мог послужить вполне основательный довод о преждевременности подобных протокольных мероприятий, поскольку военные действия в Маньчжурии еще продолжаются.

До 13 часов на следующий день ответная депеша наркома еще не поступила. А немного спустя, когда все дипломатические сотрудники посольства ушли завтракать, из мексиканского посольства неожиданно позвонили привратнику – за отсутствием более компетентных лиц. Представитель дуайена очень торопился. Дело в том, что госдепартамент с неуместной в данном случае оперативностью согласовал с Белым домом вопрос о визите дипкорпуса: он был намечен на 15 часов 30 минут в тот же день. Привратник сообщил мне об этом после моего возвращения в посольство, и я понял, что из-за наводящей на размышления поспешности госдепартамента и Белого дома я очутился в дипломатическом цейтноте. До времени сбора дипкорпуса в условленном месте оставалось всего полтора часа, а указаний из НКИД все еще не было. И тогда я решил действовать на свой страх и риск в духе своего предложения наркому, то есть не присоединяться к делегации, не давая пока – под предлогом моего отсутствия – никакого ответа дуайену.

Так я его и не дал в тот день. Телеграмма наркома, одобряющая мое предложение, пришла уже после того, как дипкорпус во главе с дуайеном почтительно принес Трумэну поздравление с окончанием неоконченной войны и успел покинуть Белый дом. В душе у меня воцарилось спокойствие. Приятно было сознавать, что посольство нашло правильный выход из весьма щекотливого положения и что его действия хотя и с опозданием, но одобрены.

На другой день мексиканскому посольству сообщили, что его извещение о часе визита к президенту мне своевременно не доложили из-за моего отсутствия. А что касается самого визита, добавлял звонивший туда Орехов, то, независимо от этого обстоятельства, весьма сомнительно, чтобы Поверенный в делах принял приглашение, ибо Советский Союз продолжает находиться в состоянии войны с Японией. Эта версия о позиции советского посольства была позднее отражена средствами массовой информации, в отдельных случаях, как это показано выше, с серьезными искажениями.

Ни госдепартамент, ни Белый дом не реагировали открыто на этот демонстративный жест посольства. Им пришлось молчаливо принять его к сведению. При этом они, должно быть, пришли к выводу о том, что скоропалительный демарш дипкорпуса так и не дал ожидавшегося от него пропагандистского эффекта.

Отрицательное отношение советского посольства к неуклюжему политическому маневру с поздравлением Трумэна ни в малейшей степени не означало, что оно уклоняется от нормальных связей и контактов с Белым домом. Наоборот, мы постоянно стремились поддерживать и развивать их. Да и как могло быть иначе? Разве такая задача не являлась для нас первоочередной?

Поэтому уже 21 августа, когда еще не совсем утихла газетная шумиха насчет моего отказа от визита в Белый дом, я охотно принял приглашение на прием у президента Трумэна, исходившее от него самого. Пригласительный билет личной канцелярии президента – с тисненым на плотном картоне золотым орлом и каллиграфически выведенным жирным курсивом – гласил: «Президент просит Поверенного в делах Союза Советских Социалистических Республик доставить ему удовольствие своим присутствием на обеде в среду 22 августа в восемь часов вечера». Поводом для государственного банкета в Белом доме послужил приезд в Вашингтон для переговоров по ряду вопросов председателя Временного правительства Франции генерала Шарля де Голля.

* * *

Летом в Вашингтоне стоит чрезвычайная жара при очень большой влажности воздуха. Работать в таком климате тяжко. Жить тоже. Но если для меня жизнь в Вашингтоне и работа при любых условиях были неизбежными, то иначе обстояло дело с семьей. Жену с маленькими детьми следовало во что бы то ни стало избавить от неблагоприятных последствий вашингтонской жары и духоты.

Выход из положения, к счастью, нашелся. Молодая супружеская чета – третий секретарь Александр Георгиевич Хомянин и его жена Нина Ивановна Матвеева – уже не первый год снимали на лето пустующую благоустроенную фермерскую усадьбу вблизи Аннаполиса. Они предложили нам с женой разделить с ними арендную плату за усадьбу, и мы обеими руками ухватились за это предложение. Оно не только решало существенную житейскую проблему, но и открывало перспективу приятного соседства. К тому времени мы с женой уже близко познакомились и сдружились с молодыми ленинградцами. Их трехлетний сын мог составить хорошую компанию для наших малышей.

Для взрослых членов обоих семейств (исключая мою жену) дача в будние дни была недоступным райским уголком – из-за нашей перегруженности работой и изрядной его отдаленности. Но по выходным дням, начиная с субботнего вечера, на ней отдыхали – после трудной рабочей недели – и взрослые.

Попутно отмечу, что осенью решился вопрос о нашей городской квартире, которая мало подходила нам по ряду соображений и которую я рассматривал как сугубо временное пристанище. В сентябре наша семья поселилась в «респектабельном» особняке в «респектабельном» квартале на Колорадо-авеню. Сменили мы его уже на квартиру в здании посольства в мае 1946 года, когда ее освободила после переезда в Нью-Йорк семья А. А. Громыко.

 

4. Испытание на прочность

С момента капитуляции Японии вторая мировая война закончилась и народы земного шара вступили в эпоху мирного сосуществования. Что она несла человечеству?

Решать порожденные войною проблемы надлежало в первую очередь трем главным державам антигитлеровской коалиции – для нее это было в полном смысле слова испытанием на прочность. Успех в этом ответственнейшем деле зависел от степени их сплоченности и готовности соблюдать решения, принятые в 1945 году в Крыму и Потсдаме. К сожалению, внешняя политика западных держав уже в первые послевоенные месяцы продемонстрировала, что она далеко не всегда следует этим основополагающим решениям.

Выше я уже кратко отмечал некоторые тревожные тенденции, обнаружившиеся в американской внешней политике с приходом к власти президента Трумэна. Его тезис о руководящей роли Америки во всем мире назойливо подчеркивался как в прессе, так и в официальных заявлениях.

Одной из попыток претворения в жизнь этого тезиса явился политический нажим американской делегации – при поддержке английской делегации – на Советский Союз в ходе лондонской сессии созданного в Потсдаме Совета министров иностранных дел в сентябре – октябре 1945 года. Речь, по существу, шла о том, чтобы отодвинуть Советский Союз на задний план международной арены. Эта позиция западных держав основывалась на ложной предпосылке о том, что Советская страна настолько ослаблена небывало тяжелой войной, что не выдержит совместного напора и уступит их домогательствам. Однако они жестоко просчитались. Советская делегация оказала должный отпор нажиму, а сама сессия прекратила работу вследствие невозможности достигнуть согласия.

Характерным для новой фазы советско-американских отношений можно считать также решение американского правительства от 21 августа 1945 года о прекращении операций по ленд-лизу, в том числе и прекращении поставок Советскому Союзу.

Для Советского Союза поставки по ленд-лизу военных материалов, оборудования и продовольствия играли вспомогательную роль в ведении Отечественной войны. Достаточно сказать, что удельный вес промышленной продукции, полученной нами по ленд-лизу, составил менее 4 процентов от собственной промышленной продукции СССР за соответствующий период. Однако важность отдельных видов американского оборудования для нашей промышленности нельзя было недооценивать. Особенно неприятным было то, что этим решением не только отменялись заказы последнего времени, но и поставки по давним заказам, почти уже завершенным производством.

Понадобились длительные и упорные переговоры в Москве и Вашингтоне в течение августа – октября, чтобы склонить американские власти на отмену решения хотя бы в отношении части оборудования, уже изготовленного или находившегося в стадии изготовления. В конце концов 15 ноября соглашение на этот счет было достигнуто: касалось оно оборудования на сумму в 244 миллиона долларов, поставляемого, однако, уже не в счет ленд-лиза, а в порядке долгосрочного кредита.

Мы радовались этому, пусть и скромному дипломатическому успеху. Но радовались недолго. Пойдя в ноябре в этом вопросе на уступку, американское правительство уже в январе 1947 года эти поставки односторонним решением прекратило. К прежним актам давления на Советский Союз прибавился, таким образом, еще один, правда почти ничего не меняющий в общей картине.

* * *

Ограниченный объем книги не позволяет мне описать свое участие в волнующем митинге солидарности с испанскими республиканцами, организованном в крупнейшем зале Нью-Йорка «Мэдисон-сквер-гарден» 24 сентября Объединенным комитетом содействия эмигрантам-антифашистам. Но я расскажу о ходе другого митинга в этом же зале, состоявшегося 14 ноября.

На митинге, судя по сообщению корреспондента ТАСС, присутствовала 21 тысяча человек. Кроме того, в нем «заочно» участвовало около 10 тысяч человек, собравшихся на площади перед зрительным залом, откуда транслировались выступления ораторов.

Митинг по давней традиции был устроен Национальным Советом американо-советской дружбы по случаю двух хронологически близких годовщин – Великой Октябрьской революции и установления дипломатических отношений между СССР и США.

В том же первом ряду кресел возле платформы для ораторов, в котором полтора месяца назад я сидел на митинге солидарности с испанскими республиканцами, сидел я и теперь. Но – в соответствии с иными целями и задачами митинга – рядом с коллегами иного рода. Справа моим соседом был знаменитый негритянский певец Поль Робсон, а соседями слева – заместитель государственного секретаря Дин Ачесон, настоятель Кентерберийского собора в Англии Хьюлетт Джонсон, бывший американский посол в СССР Джозеф Дэвис и председатель объединенного союза рабочих электро– и радиопромышленности Альберт Фитцджералд. Исключая Дина Ачесона, всех ораторов можно было с достаточным основанием считать истинными поборниками дружбы с советским народом. Что же касается Ачесона, то он присутствовал здесь по долгу службы.

Ни одному из ораторов нельзя было отказать в широкой известности, хотя и по различным причинам. Весьма известным был заместитель государственного секретаря, постоянно находившийся в поле зрения прессы и радио. Огромной популярностью в США, а позднее и в Советском Союзе пользовался знаменитей певец Поль Робсон. Большой авторитет в американском профсоюзном движении приобрел А. Фитцджералд, вожак прогрессивного профсоюза.

Особого упоминания заслуживает выдающаяся личность X. Джонсона, которого злопыхательская буржуазная печать во всем мире презрительно именовала «красным настоятелем». Это прозвище, которое его ничуть не задевало, было дано за его прогрессивные убеждения и за деятельность в пользу мира и дружбы с Советским Союзом. Реакционерам было за что ненавидеть «красного настоятеля». В духе стойких своих убеждений выступал он – после ряда других ораторов – и сейчас. В заключение своей речи он пылко восклицает:

– Россия добивается дружбы и мира! Россия нуждается в мире, а не в войне, ей необходим мир для того, чтобы развивать свои неисчерпаемые ресурсы и строить жизнь на основе собственной политической системы.

Долгие аплодисменты и приветственные возгласы, которыми награждается речь Джонсона, показывают, как высоко здесь ценится всякое правдивое слово о Советском Союзе и об истинных причинах международных осложнений.

Еще не стихли аплодисменты X. Джонсону, как председатель митинга объявил о моем выступлении. Я уже поднимался по ступенькам на подмостки для ораторов, а мой предшественник все еще не намеревался их покинуть. Оказывается, он ждал меня, чтобы позволить фотографам запечатлеть наше дружеское рукопожатие перед всем залом. Редко кому я так охотно жал руку, как «красному настоятелю», под магниевые вспышки фотоаппаратов. Только после этого X. Джонсон оставил платформу, а я начал свое выступление.

Я говорил о достижениях советского народа в деле восстановления разрушенных немецко-фашистскими ордами сел и городов, фабрик и заводов, о мирных созидательных целях, намечаемых в первой послевоенной пятилетке. Но центр тяжести выступления состоял в том, чтобы оттенить важность для международного мира и безопасности сотрудничества между двумя сильнейшими державами – СССР и США. «Сейчас, – продолжал я, – мы должны подчеркнуть те задачи, которые стоят перед нашими странами после разгрома общего врага. Нам надо создать во всем мире такие условия, при которых люди были бы уверены, что над ними не нависает угроза новой войны – войны, которая будет еще более ужасной и разрушительной для человеческой цивилизации, чем та, что недавно закончилась. Нам надо во что бы то ни стало обуздать силы агрессии во всем мире».

Закончил я свою речь так:

«Нет никакого сомнения, что коренные интересы народов Советского Союза и Соединенных Штатов – союзников и друзей во время войны – требуют, чтобы наши великие страны и в послевоенный период жили в добром мире и тесной дружбе и сотрудничали в экономической области. И хотя на пути к укреплению дружбы между Соединенными Штатами и Советским Союзом стоят некоторые трудности и разногласия, их все же можно устранить, если обе стороны проявят необходимую для этого добрую волю. Будем же, не покладая рук, работать над устранением этих трудностей».

Прочувствованную, теплую речь о необходимости для американского народа дружить с Советской страной произнес Джозеф Дэвис. В ином ключе выступил Дин Ачесон. Он также говорил о желательности дружественных отношений с Советским Союзом, но свои велеречивые высказывания мимоходом дополнял едва завуалированными призывами к Советскому правительству быть поуступчивее к требованиям западных держав. Это был сдержанный вариант тогдашних безудержных антисоветских выпадов в прессе и по радио. Но необходимый для данного случая дипломатический декорум был госдепартаментом соблюден. Частью этого декорума явилось также оглашение официальных приветствий, направленных участникам митинга президентом Трумэном, военным министром Паттерсоном, генералом Эйзенхауэром. Пришло по адресу митинга и множество приветствий от неофициальных лиц. В том числе от Альберта Эйнштейна, Элеоноры Рузвельт, председателя Конгресса производственных профсоюзов Филипа Мэррея.

В конце митинга собравшиеся приняли тексты двух приветствий. Одно из них было адресовано И. В. Сталину и советскому народу. В другом, адресованном президенту Трумэну, выражалось стремление участников митинга поддерживать политику дружественных отношений с Советским Союзом. В искренности такого стремления сомневаться не приходилось.

Помимо занятости текущими делами посольства, сношениями с госдепартаментом и выступлениями на различных форумах в ту осеннюю пору у меня существовала значительная нагрузка в виде частых приемов в дипкорпусе и встреч в посольстве.

Рассказывать о них я не имею возможности, хотя некоторые из них были не лишены политической значительности и послужили основой для информации в НКИД. Единственное исключение я сделаю только для состоявшегося 21 ноября приема в посольстве в честь Джозефа Дэвиса в связи с вручением ему ордена Ленина, только что доставленного из Москвы.

В 1945 году ему было уже 69 лет. В 1936–1938 годах он являлся Чрезвычайным и Полномочным Послом США в СССР, где активно содействовал сближению между Советским Союзом и Соединенными Штатами. В 1942 году он опубликовал книгу «Миссия в Москву», в которой описал свою деятельность там и с необычной для американского дипломата объективностью рассказал о Советском Союзе и миролюбивой внешней политике Советского правительства.

Джозеф Дэвис был одним из организаторов Национального Совета американо-советской дружбы. В своих публичных выступлениях он показал себя нелицемерным сторонником дружбы между нашими странами. Поэтому награждение его высшим орденом Советского Союза было не просто протокольной формальностью, а заслуженной наградой. В Указе Президиума Верховного Совета СССР от 18 мая 1945 года с полным основанием говорилось, что награждается он «за успешную деятельность, способствовавшую укреплению дружественных советско-американских отношений и содействовавшую росту взаимного понимания и доверия между народами обеих стран…»

Церемония вручения протекала в исключительно дружелюбной атмосфере, не обремененной протокольными формальностями. Ни я, ни Дэвис не произносили высокопарных речей, на какие так легко сбиться при подобной оказии. Я просто с искренним, дружеским чувством поздравил Дэвиса и приколол к его груди орден. В своем ответном слове он не уступил мне ни в теплоте тона, ни в искренности чувств, заверив в том, что гордится своей наградой, и попросив уведомить Советское правительство о своей огромной признательности, о чем он и сам собирался телеграфировать в Москву. Затем его поздравляли все присутствовавшие родственники Дэвиса и сотрудники посольства. Последовавший за этим обед прошел в оживленной дружеской обстановке.

Этот день послужил началом моих частых контактов с Дэвисом и членами его семьи в виде встреч по различным поводам в посольстве и в доме Дэвисов.

Принципиальная и твердая позиция Советского правительства, продемонстрированная на лондонской сессии Совета министров иностранных дел и в других случаях, заставила западные державы отказаться от тактики лобового нажима и искать взаимоприемлемые решения по важнейшим вопросам послевоенного периода. Эта новая тактика не замедлила сказаться в успешном ходе и исходе совещания министров иностранных дел СССР, США и Англии, происходившего с 16 по 26 декабря 1945 года в Москве; здесь было принято решение об учреждении в Вашингтоне Дальневосточной комиссии, а в Токио – Союзного Совета для Японии, достигнуто соглашение о подготовке мирных договоров с Италией, Румынией, Болгарией, Венгрией и Финляндией, решен ряд других вопросов. В послании президенту Трумэну от 23 декабря, то есть еще до окончания совещания, И. В. Сталин с удовлетворением отмечал:

«Происходящее в Москве совещание трех министров уже дало свои положительные результаты. Предпринятые Вами и г-ном Бирнсом шаги как по вопросу о Японии, так и по вопросу о мирных договорах во многом облегчили дело… Уже теперь я считаю возможным сказать, что смотрю, в общем, оптимистически на результаты происходящего сейчас между нами обмена мнениями по актуальным международным проблемам и надеюсь, что это откроет дальнейшие возможности в деле согласования политики наших стран по другим вопросам».

Мимоходом замечу также, что послание И. В. Сталина от 23 декабря было одним из последних актов «дипломатии на высшем уровне», сыгравшим важную роль в объединении военных усилий в борьбе против общего врага. В новой обстановке она постепенно уступала место традиционной дипломатии внешнеполитических ведомств в лице их руководителей и дипломатических представителей на местах.

* * *

Коренные перемены в международной обстановке, вызванные окончанием второй мировой войны, настоятельно требовали политической ориентировки посольства со стороны Наркоминдела. Я и до этого считал необходимым, чтобы подобная ориентировка давалась нам более или менее регулярно, но практически она не проводилась. Теперь же потребность в таком инструктаже неизмеримо возросла.

Эти соображения побудили меня обратиться в первой декаде декабря к В. М. Молотову с просьбой о своей поездке в Москву, с тем чтобы лично доложить о делах посольства и получить от руководства наркомата указания для деятельности в новых условиях.

Ответ наркома был обескураживающим: из-за отсутствия в Вашингтоне Громыко отлучаться мне в данный момент из посольства нельзя. Правда, доводу об отсутствии Громыко явно не хватало убедительности. О сроке его возвращения в посольство не было сказано ни слова, как и о том, возвратится ли он в Вашингтон вообще. В самом деле, с 24 апреля 1945 года он заезжал в Вашингтон один раз на два дня и один раз на полдня. В то же время не являлось секретом, что он всецело занят делами постоянного представительства СССР при ООН и подготовкой к предстоящему открытию в Лондоне первой сессии Генеральной Ассамблеи ООН. Но формально он продолжал числиться послом, что делало мое положение в посольстве неопределенным.

Потребность проконсультироваться с руководством наркомата я ощутил с новой силой в конце декабря после решения московского совещания трех министров об учреждении в Вашингтоне Дальневосточной комиссии. Последняя наделялась весьма широкими полномочиями для выработки политической линии союзных держав по демократизации и демилитаризации Японии. В начале января 1946 года решением Совнаркома СССР А. А. Громыко был назначен главой советской делегации в этой комиссии, а я – его заместителем. Однако могла сложиться и такая ситуация, при которой ответственность легла бы на меня. Но мог ли я без основательной ориентировки заниматься важнейшими японскими проблемами, с которыми никогда практически не сталкивался?

Отзвуки моих сетований на эту тему можно найти в моей записи в дневнике от 8 января 1946 года. Но уже 15-го очередная запись начиналась мажорным сообщением о том, что накануне я получил от В. М. Молотова телеграмму с вызовом в Москву. Наконец-то! Кстати сказать, отпал и надуманный предлог об отсутствии А. А. Громыко: восторжествовала деловая необходимость, высказанная мною еще в декабре.

18 января, обстоятельно посвятив Ф. Т. Орехова во все текущие дела посольства, я тронулся в дальний путь.

Вылетел я из Нью-Йорка утром на военно-транспортном самолете – трансокеанские гражданские авиалинии к тому времени еще не действовали. Первую посадку самолет совершил в аэропорту Гандер на Ньюфаундленде, вторую – на острове Санту-Мария (Азорские острова), где пассажиры промаялись несколько томительных ночных часов в зале ожидания. Последняя посадка должна была произойти в Париже, но из-за низкой облачности аэропорт Орли нас не принял, и самолет часа через три приземлился… в Марселе, на американской авиабазе. Улетели мы с нее только на следующий день и без каких-либо дальнейших осложнений высадились в аэропорту Орли.

Многое показалось мне здесь странным. Все тут было американское: и самолеты, и летный и наземный персонал, и рослые военные полицейские, и барачного типа служебные помещения с английскими указателями на каждом шагу. Впечатление от всего этого создавалось такое, словно я попал на оккупированную американскими войсками территорию.

Покончив с необходимыми формальностями, я отыскал справочное бюро, назвал себя молодой девушке в форме сержанта и попросил ее соединить меня по телефону с советским посольством, что она с готовностью сделала. Из посольства мне ответили, что телеграмма из Вашингтона о моем приезде получена заблаговременно, но что точное его время из-за нерегулярности рейсов установить не удалось, в силу чего машину за мной не смогли прислать. Обещали выслать немедленно, но я от этой запоздалой услуги отказался, прикинув, что до гостиницы, где для меня забронирован номер, доберусь гораздо быстрее на такси.

У въезда в аэропорт я сел в первую попавшуюся машину, которая и доставила меня в отель. Там портье без задержки вписал меня в какой-то реестр, выдал ключ от номера и продовольственные карточки на питание в ресторане при отеле. Воспользовался я ими сразу же, как только привел себя в порядок.

После обеда я первым долгом направился в советское посольство, где повидался с послом А. Е. Богомоловым, моим давним коллегой по НКИД. Мы бегло обменялись наиболее интересными новостями по «своим» странам, обсудили некоторые из животрепещущих проблем того периода. В конце беседы Александр Ефремович с недоумевающим видом спросил:

– Послушай, Николай Васильевич, а что, собственно, произошло с твоим новым назначением? С год назад, когда я узнал о том, что тебя направили в Вашингтон, у меня не было и тени сомнения, что едешь ты на смену Громыко. Да и многие так думали.

– Прибавь к этим многим и меня, – рассмеялся я. – А заодно и Вячеслава Михайловича, который дал мне это понять еще в октябре позапрошлого года. – Я рассказал Богомолову о длительном междуцарствии в вашингтонском посольстве и о дополнительных сложностях в его работе, которые из этого вытекают.

Богомолов посочувствовал мне и выразил надежду, что в Москве «этой волынке» будет положен конец.

Вылетел я из Парижа в Берлин также американским военно-транспортным самолетом. В полете я коротал время, читая парижские и американские газеты. Они были полны комментариями о демонстративном уходе в отставку 20 января главы правительства Шарля де Голля и гаданиями о составе будущего кабинета.

Посадку наш двухмоторный «Дуглас» совершил в аэропорту Темпельгоф в американской зоне оккупированного Берлина. О гражданском транспорте в разрушенной и опустошенной столице «тысячелетнего рейха», конечно, и мечтать не приходилось. Добраться до Карлсхорста в восточной части Берлина, где находилась Советская военная администрация, помогла комендатура аэропорта, без всякой волокиты выделившая для этой цели армейский «джип».

Его разбитной водитель охотно согласился ехать не по кратчайшему, а по указанному мною маршруту – через центральные районы города. В предрождественские дни 1940 года я исходил их вдоль и поперек, видел много достопримечательностей. Теперь я опять увидел – в их новом, жалком обличье – и Унтер-ден-Линден, и Бранденбургские ворота, и здание рейхстага. Зрелище разрушений в центре Берлина производило жуткое впечатление, хотя за минувшие со дня капитуляции девять месяцев кое-что уже было сделано для расчистки от развалин.

В советской комендатуре меня приняли с должным уважением, пообещали на другой же день отправить самолетом в Москву, а пока что поставили на довольствие в офицерской столовой и дали комнату в общежитии для сотрудников военной администрации.

Из знакомых я обнаружил в военной администрации лишь одного бывшего коллегу по НКИД В. С. Семенова, ныне политического советника маршала Г. К. Жукова, главы Советской военной администрации и члена Союзного Контрольного Совета по Германии. Повидаться с ним я сумел лишь поздно вечером, и разговор наш происходил накоротке. Выглядел Владимир Семенович крайне усталым, вследствие чего затягивать беседу с ним я не пытался. Свелась она, в общем, к перспективам решения сложнейшей германской проблемы. Его высказывания по этому поводу можно было бы шутливо резюмировать так: «Ох и тяжелая это работа – из болота тащить бегемота!» Но в тот момент нам было не до шуток.

24-го я вылетел с аэродрома в Шёнефельде и после кратковременной остановки в Минске прибыл во второй половине дня на Внуковский аэродром. Здесь моя шестидневная одиссея подошла к концу.

Кстати сказать, вернувшись в Москву с запада, я тем самым завершил кругосветное путешествие, начатое вылетом из Москвы в Америку в октябре 1944 года.

В Москве я пробыл ровно три недели. Ночевал – фактически только ночевал в своей квартире на Большой Калужской улице, где в ту пору проживала вместе с вдовой моего покойного брата Петра и моя мать. Виделся я с ними лишь по утрам, перед отправлением в наркомат, и поздней ночью, когда, утомленный донельзя, возвращался оттуда. Встречаться с родными днем, за редким исключением, не удавалось.

Пребывание в Москве оказалось весьма результативным во многих отношениях. От руководства Наркоминдела, прежде всего от В. М. Молотова, с которым встречался по два-три раза в неделю, а иногда и дважды в день, я получил необходимую общеполитическую ориентацию для дальнейшей работы в посольстве; активно участвовал в подготовке к началу деятельности (с конца февраля) вашингтонской Дальневосточной комиссии; в отделах НКИД и по депешам из Токио получал актуальную информацию о положении дел в Японии, Китае и Корее; выполнил ряд специальных заданий наркома в связи с советско-американскими отношениями; поддерживал телеграфную связь с посольством, помогая Поверенному в делах Ф. Т. Орехову решать вновь возникающие задачи и т. п. Всего не перечислишь. Тем более невозможно, да и незачем вдаваться в подробности обо всем, чем я в эти три недели занимался.

Остановлюсь более или менее обстоятельно только на том, что относилось к Дальневосточной комиссии.

Информацией о нынешнем положении дел в оккупированной американцами Японии меня, как я уже отметил, снабдили в достатке. Но такая информация отнюдь не делала меня компетентным в многогранных проблемах этого еще вчера милитаристского государства, огнем и мечом стремившегося установить свое господство над всей Азией и Тихим океаном. А ведь союзным державам в лице их органов – Дальневосточной комиссии, Союзного Совета для Японии и штаба Главнокомандующего союзных держав – требовалось преобразовать это агрессивное государство в мирную демократическую страну. Такая задача официально предусматривалась Потсдамской декларацией США, Англии и Китая от 26 июля 1945 года, к которой в начале августа присоединился и Советский Союз. Вполне естественно поэтому, что советским представителям в ДВК для полноценного участия в ее деятельности требовались квалифицированные советники – специалисты по Японии. Подысканием кандидатов на роль советников я – по указанию наркома – и занялся сразу же по приезде.

Дело это было не таким-то легким – на японистов тогда предъявлялся большой спрос. Наркоминдел смог выделить в качестве советника делегации только одного своего сотрудника – старшего референта Коробочкина.

В конце концов в состав делегации все же были включены еще два советника: Долбин и адмирал Рамишвили. С ними и работниками из посольства уже можно было бы приступать к делу, если бы в штате посольства к тому времени не произошли изменения, как в дипломатическом составе, так и среди другого персонала. Особенно чувствительную потерю понесло посольство в связи с отъездом А. Н. Капустина, недавно направленного посланником в Мексику. А в январе вернулись на родину А. Г. Хомянин и Н. И. Матвеева, с которыми я хорошо сработался и сдружился.

Я не преминул обратить внимание наркома на это обстоятельство и попросил пополнить штат, что он и пообещал сделать при нашем последнем свидании.

Его «напутствие» мало что добавило к тем принципиальным и практическим указаниям, которые он давал мне во время предыдущих встреч. В сущности, оно было лишь их обобщенным повторением, в котором не было особой необходимости. Но оно пригодилось как вступление к давно назревшему разговору о моем статусе в посольстве. Я ждал его и со своей стороны был готов к нему.

Исчерпав свои наставления, нарком спросил, когда я вылетаю в Вашингтон. Я ответил, что 14 февраля. Новый его вопрос касался даты первого заседания ДВК. Я назвал ее: 26 февраля.

– Двадцать шестого? – как бы размышляя вслух, произнес он. – К этому времени Громыко еще не сумеет вырваться из Лондона. Так что представлять Советский Союз в Дальневосточной комиссии вам придется одному. Пока, – добавил он не вполне уверенно.

– Пока? – переспросил я, усмешкой подчеркивая скептический смысл вопроса.

– Я понял, что вы имеете в виду, – улыбнулся и Молотов. – Вы хотите, чтобы я раскрыл свои карты раньше времени. Но что с вами поделаешь? – Он с напускной беспомощностью развел руки. – Так и быть, раскрою их. Мы еще в прошлом году решили назначить вас послом вместо Громыко, но дело до конца так и не довели. Никак руки не доходят. Да и обстоятельства с Громыко так сложились. Сколько времени вы его уже заменяете?

– Больше года, если не считать двух-трех его кратких наездов?

– Но, как мне кажется, с делом вы справлялись. Ладно, обещаю вам, что ваш фактический статус посла будет приведен в соответствие с юридическим. И очень скоро. Как только Громыко разделается с сессией Генеральной Ассамблеи в Лондоне, я поручу ему запросить на вас агреман. Остальное будет зависеть уже от Белого дома. Между прочим, как мне помнится, вы здорово насолили Трумэну, отказавшись поздравить его с победой над Японией.

– Верно. Немножко насолил. Но лишь потому, что в своей бесцеремонности сам Белый дом слишком пересолил.

– А не злопамятен ли Трумэн? Вдруг да не захочет дать агреман такому непочтительному дипломату?

– Что ж, тогда возвращусь в Москву. Откровенно говоря, меня очень тянет домой. Ведь я уже два с половиной года нахожусь за границей.

– Ну нет, товарищ Новиков! Так быстро мы вас домой не отпустим. А пока счастливого вам пути и успеха в делах, недостатка в которых у вас, похоже, нет и не предвидится.

Он с улыбкой пожал мне руку, и мы расстались. До отъезда я его больше не видел.

 

5. Испытание на прочность (окончание)

Утром 14 февраля я вылетел из Москвы в Берлин с кратковременной промежуточной остановкой в Риге. В берлинской комендатуре, куда я обратился за содействием в получении места на американском самолете до Парижа, меня огорошили сообщением, что такого рейса на следующий день не предвидится. Задерживаться в Карлсхорсте на сутки или еще того более мне вовсе не улыбалось, и я согласился лететь с утра «Дугласом» до Франкфурта-на-Майне. «Оттуда доберетесь за ночь до Парижа поездом, – заверили меня работники комендатуры. – А в аэропорту во Франкфурте вас встретят наши люди из миссии по репатриации. Мы известим их. Они же устроят вас на парижский поезд».

Я не раскаялся в том, что принял их совет. На другой день «дуглас» за полтора-два часа доставил меня во Франкфурт. Там я был радушно встречен капитаном Завьяловым. Вечером он проводил меня на вокзал, а днем 16-го скорый поезд Франкфурт – Париж прибыл на запущенный Восточный вокзал французской столицы.

На этот раз я не искал встречи с А. Е. Богомоловым, не желая вторично отрывать его от дел. А оказавшееся у меня свободное время во второй половине 16-го и в первой половине 17-го посвятил Парижу: поколесил по городу на такси, походил пешком, даже наспех забежал в Луврский музей.

17-го я получил в посольстве пачку американских проездных документов и через час был в Орли. Самолет, в котором я после выполнения всех формальностей занял место, был большой и комфортабельный. Первую посадку он совершил в аэропорту Санту-Мария на Азорах, где нам пришлось заночевать. Из-за отсутствия запасного экипажа машина должна была отправиться дальше с тем же экипажем, которому давалось на отдых 12 часов.

Посадка в самолет для дальнейшего полета состоялась вскоре после второго завтрака.

После одиннадцатичасового перелета наш самолет приземлился на острове Сент-Дейвидс, одном из островов Бермудского архипелага. Здесь, как и на Санту-Марии, запасного экипажа не было, что означало для пассажиров ночевку в огромном полупустом зале ожидания на голых скамейках. Стартовал наш самолет только в семь часов вечера. В ожидании близкого финиша в Нью-Йорке я решил вздремнуть в откинутом кресле. Разбудило меня чье-то легкое прикосновение к моему плечу. Стоявший рядом бортмеханик молча указал мне на светящееся сигнальное табло, призывавшее пассажиров пристегнуть ремни и не курить. Значит, идем на посадку.

– Нью-Йорк? – обрадованно спросил я. Он отрицательно помотал головой.

– Нет, Спрингфилд. Ла-Гуардия не принимает.

Спрингфилд… Только этого еще недоставало! В январе меня по пути с Азоров вместо Парижа завезли на сутки в Марсель, теперь опять черт знает куда. От Спрингфилда, что в штате Массачусетс, до Нью-Йорка еще добрых 200 километров. И раз аэропорт Ла-Гуардия не принимает, то добираться туда надо поездом.

Оставшаяся часть пути прошла так. Часа через три с половиной, в середине ночи, я прибыл в Нью-Йорк. На Центральном вокзале меня взял под свою опеку секретарь генконсульства Федосеев, отвезший в забронированный для меня номер гостиницы, где я промаялся в полусне последние часы ночи. В Вашингтон я выехал 20 февраля ранним экспрессом и уже в полдень был встречен на перроне вашингтонского вокзала женой и обоими мальчиками.

Этим приятным финалом и завершилась моя более чем месячная командировка в Москву.

* * *

По возвращении в Вашингтон я сразу же ощутил большую перемену в политическом климате, наметившуюся в Соединенных Штатах еще в январе 1946 года. В феврале там уже вовсю бушевала новая антисоветская истерия, по своей накаленности превосходившая осеннюю.

В Москве я, разумеется, кое-что знал о ней по сообщениям ТАСС, но в Вашингтоне ее истинный характер и масштабы выявились гораздо рельефнее. Эта кампания более, чем все другие антисоветские кампании послевоенного периода, была, судя по всему, хорошо продумана и проводилась систематически, с дальним прицелом.

Своеобразным прологом к ней были январские нападки в прессе на государственного секретаря Бирнса. Ссылаясь на результаты Московского совещания министров иностранных дел, реакционные комментаторы вменяли ему в вину «политику умиротворения России», утверждали, что достижение согласия в вопросе о Дальневосточной комиссии и о процедуре разработки мирных договоров со странами-сателлитами гитлеровской Германии – это «игра в поддавки», проводимая госдепартаментом в ущерб интересам США и всего «христианского мира».

Косвенно, а иногда и прямо эта критика направлялась по адресу президента Трумэна, санкционировавшего «соглашательство» Бирнса. От президента требовали сменить «мягкую» политику в отношении СССР на «жесткую», намекая при этом на то, что Бирнс вряд ли сумеет осуществить ее. А одновременно с отдельными нападками на Бирнса и Трумэна в монополистической прессе мутным потоком лилась злопыхательская «информация» о Советском Союзе и его внешней политике.

До предела раздраженный успешным исходом декабрьского Московского совещания и опасаясь дальнейшей уступчивости со стороны американского правительства, в Соединенные Штаты поспешил давний ненавистник Советского Союза и всех сил прогресса Уинстон Черчилль. Приехал как частное лицо – после провала на выборах в июле 1945 года он был не у дел, – чтобы «провести зимний отдых» в благословенной Флориде. Однако «отдых» свой он начал уже в Вашингтоне, нанеся 14 января визит президенту Трумэну. Встретился он с ним в присутствии яростного антисоветчика сенатора Артура Ванденберга, представителя США в Комиссии ООН по контролю над атомной энергией, убежденного проводника «атомной политики» Бернарда Баруха и адмирала Леги.

Уже по одному подбору участников этой встречи можно было судить, что визит Черчилля в Белый дом был Отнюдь не светским. Практически он вылился в совещание по злободневным проблемам, о характере которых оставалось только догадываться. Правда, немного спустя выяснилось, что в число обсуждавшихся вопросов входил и первоначальный набросок печально знаменитой поджигательской речи, которую 5 марта Черчилль произнес в Фултоне в присутствии президента Трумэна. В окончательном варианте этой речи главными были две темы: об «экспансионизме» СССР и о военном союзе между Британской империей и Соединенными Штатами.

Преградой «советскому экспансионизму», по мнению Черчилля, должна была служить «братская ассоциация англоязычных народов», которая практически выглядела как военный союз Британской империи и США. В рассуждениях об этой «ассоциации» он был вполне конкретен: речь шла о тесном сотрудничестве генеральных штабов, о совместном использовании всех военно-морских и авиационных баз обеих стран, унификации вооружения и обо всех прочих атрибутах военного союза.

А что осталось бы в этом случае от сложившейся во время войны коалиции трех держав? Ничего. А от созданной год назад Организации Объединенных Наций? Тоже ничего. Вместо этого в контурах намечаемой Черчиллем «братской ассоциации» явственно вырисовывался механизм установления англо-американского господства над миром.

Такова была суть основных тезисов фултонской речи. Она внесла весомый вклад в эстафету разжигания ненависти к Советскому Союзу и фактического призыва к войне против него. Что же касается предложения о создании «братской ассоциации англоязычных народов», а попросту говоря – англо-американского военного союза против СССР, то в этом случае намерения Черчилля несколько разошлись с намерениями американских претендентов на «руководство миром». В их планах Британская империя фигурировала не как равный, а как младший партнер.

В свете этих соображений было только логичным, что чрезвычайная инициатива экс-премьера о военном союзе против СССР и для совместного господства над миром была в тот момент встречена довольно прохладно даже теми американскими реакционерами, которые разделяли его ненависть к Советскому Союзу.

Не брезгуя никакими средствами в достижении своих целей, организаторы антисоветской кампании пошли и на грубые провокационные акты. Об одном из них я расскажу подробно.

26 марта поздно вечером из Сан-Франциско мне позвонил тамошний советский консул М. С. Вавилов. С большой тревогой в голосе он сообщил мне, что в Сиэтле, входящем в его консульский округ, арестован сотрудник Советской закупочной миссии лейтенант Н. Г. Редин. Арестован агентами ФБР по подозрению в шпионаже. Выслушав Вавилова, я дал ему указание срочно отправиться в Сиэтл, добиться свидания с Рединым и поставить перед местными властями вопрос о его освобождении под залог.

Прибыв в Сиэтл, Вавилов действовал энергично и деловито. Он встретился с Рединым и получил согласие прокурора на его освобождение под залог в 10 тысяч долларов.

Но освобождение под залог еще не решало проблемы. 6 апреля я, по согласованию с Министерством иностранных дел СССР (как с середины марта стал именоваться Народный комиссариат иностранных дел), посетил заместителя государственного секретаря Дина Ачесона, заявил ему протест против необоснованного ареста Редина и потребовал прекращения его дела в суде. Выслушав меня, Ачесон сказал, что без предварительной консультации с департаментом юстиции он не может ничего ответить по существу моего демарша. В ответ на мои настояния ускорить решение вопроса он заявил, что сделает это с максимально возможной быстротой.

Пригласил он меня к себе только 9 апреля – в тот день, когда Редину в Сиэтле было вручено обвинительное заключение. Сославшись на существующую в США юридическую процедуру, Ачесон принялся разъяснять мне, что прерогатива решения о предании или непредании суду принадлежит исключительно департаменту юстиции и Большому жюри (коллегии присяжных). По мнению департамента юстиции, продолжал он, обвинения, выдвинутые против Редина, явились результатом «добросовестного расследования». Имеющихся улик вполне достаточно для предания его суду, вследствие чего госдепартамент не вправе вмешиваться в нормальный ход правосудия.

Я подверг сомнению утверждение департамента юстиции в добросовестности расследования и вновь поставил вопрос о прекращении его дела, но Ачесон продолжал придерживаться своей формальной позиции. Он лишь добавил:

– Я могу вас заверить, господин Новиков, что Редину будут предоставлены – в соответствии с американскими законами – все возможности защищаться и что процесс будет вестись честно и справедливо.

Провожал он меня до дверей с постной ханжеской миной, как бы говорившей: «Видит бог, я от всей души помог бы, но, увы, бессилен».

Таким образом, мои демарши в госдепартамент оказались бесплодными. Информируя об этом, пресса со злорадством писала, что «Соединенные Штаты отвергают советское требование о прекращении шпионского дела».

В пяти пунктах обвинительного заключения Редину инкриминировалось собирание разведывательных данных о вооружении и техническом оборудовании миноносца «Йеллоустоун».

Федеральный суд в Сиэтле рассмотрел дело Редина только три месяца спустя после его ареста. Закончился судебный процесс полным фиаско гнусной провокации. Как ни усердствовала в ходе судебного разбирательства прокуратура, как ни выжимали из лжесвидетелей заранее вызубренные показания, а ни один из пяти пунктов обвинения не подтвердился. Полностью оправданный, Редин ушел с процесса с гордо поднятой головой.

В один из своих визитов к Ачесону после окончания процесса я, не теряя чувства меры, позволил себе поиронизировать над напыщенным утверждением департамента юстиции о том, что обвинения против Редина являются «результатом добросовестного расследования». Он не без смущения улыбнулся и промолвил: «Да, ошибки бывают». Тогда я, уже со всей серьезностью, заявил: «Ошибка ошибке рознь, мистер Ачесон. Данная «ошибка» ФБР не только вылила ушат клеветы на доброе имя лейтенанта Редина, но и позволила прессе почти три месяца бросать тень на Советский Союз». В ответ на это он только развел руками: сказать ему было нечего.

* * *

Время от времени перед нашим посольством ставились задачи, выходившие за рамки непосредственно советско-американских отношений. Примером задач этого рода был мой демарш в госдепартаменте по вопросу о формировании в Болгарии правительства на основе решения Московского совещания министров иностранных дел СССР, США и Англии.

Причиной демарша послужили попытки правительства США нарушить указанное решение, навязывая Болгарии свои условия формирования правительства. По указанию госдепартамента американский представитель в Болгарии Варна систематически подстрекал болгарскую оппозицию к срыву московского решения. Аналогичные шаги предпринял и сам госдепартамент, вручив 22 февраля болгарскому представителю в Вашингтоне генералу Стойчеву памятную записку с собственной интерпретацией условий московского решения, противоречившей достигнутой в Москве договоренности. В связи с этим Советское правительство поручило мне сделать в госдепартаменте соответствующее заявление.

Сделал я его 7 марта, посетив Ачесона и вручив ему ноту, содержание которой сводилось к следующим положениям:

1. Заявление правительства США болгарскому представителю не соответствует принятому в Москве решению относительно Болгарии.

2. Указанное заявление является нарушением московского решения, поскольку в этом решении выдвинуто новое условие для участия представителей оппозиции в болгарском правительстве.

3. Советское правительство уже ранее обращало внимание правительства США на то, что представитель Соединенных Штатов в Болгарии г-н Барнс систематически подстрекает болгарских оппозиционеров к тому, чтобы они действовали не на основании решения трех министров, а выдвигали бы новые условия для вхождения в болгарское правительство. Заявление госдепартамента от 22 февраля проникнуто тем же стремлением, что и действия г-на Барнса, и может только поощрять представителей болгарской оппозиции к сопротивлению решению совещания трех министров.

4. Таким образом, правительство Соединенных Штатов своим заявлением от 22 февраля толкает оппозицию на срыв московского решения.

В последовавшей затем беседе Ачесон пытался отстаивать позицию американского правительства, но я отклонил его доводы, как противоречившие московскому решению. В заключение беседы Ачесон обещал внимательно рассмотреть ноту Советского правительства.

Дальнейшие переговоры по этому вопросу велись в Москве между МИД СССР и американским посольством. В конечном итоге верх одержала советская точка зрения, основанная на московском решении трех министров.

26 февраля в Вашингтоне начала свою деятельность Дальневосточная комиссия.

Как я уже упоминал выше, решение о создании ДВК было принято на Московском совещании министров иностранных дел СССР, США и Англии в декабре 1945 года. Создавалась она взамен мертворожденного детища англо-американской дипломатии – почти бесправной Дальневосточной консультативной комиссии, от участия в которой Советское правительство отказалось осенью 1945 года. В противовес ей ДВК была наделена существенными правами «формулировать политическую линию, принципы и общие основания, в соответствии с которыми может осуществляться выполнение Японией ее обязательств по условиям капитуляции».

В ДВК были представлены 11 стран – СССР, США, Великобритания, Китай, Франция, Нидерланды, Канада, Австралия, Новая Зеландия, Индия и Филиппины.

Решения комиссии должны были приниматься большинством голосов при непременном согласии представителей четырех держав – СССР, США, Великобритании и Китая. «Единственной исполнительной властью союзных держав в Японии», как было установлено на Московском совещании, являлся американский главнокомандующий генерал Макартур, руководствующийся директивами американского правительства, которые должны соответствовать политической линии ДВК. Последняя обладала правом «пересматривать по требованию любого члена любую директиву, данную Главнокомандующему Союзных Держав, или любые решения, принятые Главнокомандующим, относящиеся к политической линии, проведение которой подпадает под юрисдикцию Комиссии». Вместе с тем совещанием предусматривалось, что «любые директивы, касающиеся существенных изменений в японской конституционной структуре, или изменений в режиме контроля, или касающиеся смены всего японского правительства в целом, будут даваться лишь только после консультации и достижения соглашения в Дальневосточной Комиссии».

Таков был объем полномочий ДВК.

Ее заседания происходили в парадном зале бывшего японского посольства на Коннектикут-авеню. Первое заседание, которому предшествовала моя встреча с государственным секретарем Бирнсом для обсуждения некоторых процедурных вопросов, имело чисто организационный характер. Открылось оно приветственной речью Бирнса, подчеркнувшего важность сохранения мира в бассейне Тихого океана и выразившего надежду, что союзные государства – участники комиссии будут поддерживать «такое же единство действий и целей, какое позволило выиграть войну», с тем чтобы «искоренить семена потенциальных войн, где бы они ни обнаружились».

Затем были обсуждены организационные вопросы. Представитель Китая Вэй Даомин выдвинул кандидатуру американского представителя генерал-майора Фрэнка Маккоя на пост постоянного председателя комиссии. Эту кандидатуру в кратких выступлениях поддержали представитель Нидерландов Лоудон и я. Маккой был единодушно избран председателем. Также единодушно был избран генеральным секретарем Нелсон Джонсон, бывший американский посол в Китае. В заключение был избран руководящий комитет с целью подготовки повестки дня для ближайших заседаний. В него вошли представители всех 11 членов ДВК.

На пленарном заседании ДВК 14 марта были также созданы шесть рабочих комитетов. Я был избран председателем комитета по укреплению демократических тенденций. В круг его ведения входили вопросы установления свободы слова, религии и мышления, уважения основных человеческих прав, позитивной политики по переориентации японцев и другие мероприятия по демократизации.

Назначение меня председателем этого комитета не означало, что мои функции в комиссии ограничивались только поставленными перед ними задачами. Из-за отсутствия Громыко, одного из трех вице-председателей ДВК, его функции выполнял я. Поэтому в круг моей компетенции входили все вопросы, которыми занималась комиссия. Рассматривая их, я, конечно, в полной мере использовал опыт и знания советников делегации Коробочкина и Долбина. В дальнейшем к делегации присоединился и адмирал Рамишвили. Перед каждым заседанием мы тщательно изучали документы по Японии, представляемые секретариатом, а также разрабатывали собственные предложения для ДВК, вносимые по указанию МИД или по инициативе самой делегации, но по согласованию с Москвой.

Деловая обстановка в ДВК была, в общем, удовлетворительной, хотя по временам на заседаниях и возникали серьезные трения. Главное противодействие подлинной демократизации Японии исходило от архиреакционного генерала Макартура, видевшего в деятельности ДВК помеху своей практически неограниченной власти.

Ярким примером консервативного подхода к перестройке политической жизни Японии могут служить энергичные усилия Макартура во что бы то ни стало сохранить в Японии монархию во главе с императором Хирохито, придав ей и самому императору формальные «демократические» атрибуты. По мнению советской стороны, подобное отношение к Хирохито противоречило принципам Потсдамской декларации, пункт 6 которой гласил: «Навсегда должны быть устранены власть и влияние тех, кто обманул и ввел в заблуждение народ Японии, заставив его идти по пути всемирных завоеваний…» По этой причине советская делегация возражала против покровительства Макартура Хирохито. Наша позиция была сформулирована в документе, представленном мною в ДВК в мае. Однако американская делегация не согласилась с ним и склонила на свою сторону большинство членов комиссии.

Приводя этот пример, я вовсе не хочу утверждать, что ДВК вообще игнорировала советские предложения. Наоборот, многие из них вошли составной частью в решения ДВК и придали им положительный характер.

ДВК просуществовала до 1952 года. Лично я, в качестве представителя СССР, участвовал в ее деятельности на ее наиболее активном этапе – до осени 1947 года – и, естественно, мог бы поведать о многих, весьма существенных перипетиях этой деятельности. Однако я вынужден ограничиться уже сказанным выше. А что касается итоговой оценки последней и ее значения в послевоенной истории Японии, то я сошлюсь на статью «Дальневосточная комиссия» в 13-м томе Большой Советской Энциклопедии, в которой говорится:

«Благодаря усилиям советской дипломатии, неуклонно отстаивающей принципы Потсдамской (Берлинской) декларации 1945 г. о демократизации и демилитаризации Японии, Дальневосточной комиссией в 1946–1947 гг. были приняты решения, соответствующие духу этой декларации: «Основная политика в отношении Японии после капитуляции» (19 июня 1947 г.), «Сокращение военно-промышленного потенциала Японии» (14 августа 1947 г.), «Принципы организации японских профсоюзов» (6 декабря 1946 г.). Однако правительство США, игнорируя принципы Потсдамской декларации и решения Дальневосточной комиссии, с самого начала оккупации установило свой монопольный политический, экономический и военный контроль над Японией и повело в Японии политику, полностью противоречащую международным соглашениям об оккупации Японии».

Со своей стороны добавлю, что приведенный выше перечень положительных решений ДВК можно было бы намного удлинить, но и их также постигла общая участь – быть осуществленными только частично или вовсе преданными забвению. По мере того как правящие круги США все явственнее вставали на путь агрессивной политики, тем меньше американское правительство считалось с деятельностью ДВК. К 1950 году она была практически парализована. А после заключения в сентябре 1951 года американо-английским блоком сепаратного мирного договора с Японией правительство США в апреле 1952 года односторонне заявило о прекращении деятельности ДВК, тем самым вновь нарушив международные соглашения о Японии.

 

6. Чрезвычайный и Полномочный Посол Советского Союза

После февральской беседы с В. М. Молотовым, когда он заявил мне, что вопрос о моем назначении вместо Громыко в принципе решен, неясным оставалось только время его практического осуществления.

16 марта 1946 года в Вашингтон приехал А. А. Громыко. 23-го он окончательно расстался с посольством, подписав приказ о сдаче мне дел в связи со своим освобождением от должности посла. Впрочем, одно дело – еще в качестве посла – он все-таки совершил, посетив на прощание Бирнса и запросив агреман на назначение меня Чрезвычайным и Полномочным Послом СССР. Теперь дело было за ответом Белого дома. Но это, казалось бы, чисто формальное дело, которое, как правило, решается в течение нескольких дней, по каким-то причинам надолго затормозилось.

По прошествии трех недель после запроса Громыко МИД попросил американское посольство в Москве напомнить госдепартаменту о желательности решения затянувшегося вопроса об агремане. И тут вдруг выяснилось, что американское посольство не имело понятия об этом запросе. Тотчас связавшись с госдепартаментом, оно через день информировало МИД, что задержка произошла из-за досадного «технического» недоразумения. Что касается агремана, то правительство США с удовлетворением дает согласие на мое назначение послом.

10 апреля 1946 года Президиум Верховного Совета СССР назначил меня Чрезвычайным и Полномочным Послом СССР в Соединенных Штатах Америки.

Новая остановка возникла из-за верительных грамот, которые были доставлены диппочтой только во второй половине мая.

Выше мне уже приходилось отмечать, что множественное число в выражении «верительные грамоты» является данью склонному к архаизмам языку дипломатического протокола. В действительности это была всего лишь одна «грамота», а именно послание Председателя Президиума Верховного Совета СССР Н. М. Шверника от 25 апреля 1946 года на имя президента США Гарри Трумэна.

Оно было очень краткое и завершалось таким абзацем:

«Аккредитуя гражданина Николая Васильевича Новикова настоящей грамотой, Президиум Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик просит ВАС, ГОСПОДИН ПРЕЗИДЕНТ, принять его с благосклонностью и верить всему тому, что он будет иметь честь излагать ВАМ от имени Правительства Союза Советских Социалистических Республик».

По общепринятым протокольным правилам акту вручения верительных грамот предшествует встреча аккредитуемого посла с министром иностранных дел соответствующей страны – для первого его знакомства с главным контрагентом по дипломатическим сношениям. И хотя я в Вашингтоне новичком не был и с государственным секретарем Дж. Бирнсом имел дело многократно, тем не менее протокольную процедуру полагалось соблюсти и в данном случае.

Визит Бирнсу я нанес 31 мая. Встретил он меня чрезвычайно любезно: с жаром пожал мне руку, поздравил с новым назначением, затем усадил на диван рядом с собою. Здесь, продолжая разговор о моем назначении, он в извиняющемся тоне поведал мне нелепую историю с задержкой агремана. Я добродушно принял его извинения: чего, мол, не бывает.

Бирнс сообщил мне дату церемонии в Белом доме – 3 июня. Я передал ему неофициальный перевод текста моего обращения к президенту. Требовалось это для предварительного ознакомления последнего. В порядке взаимности предусматривалось и мое предварительное ознакомление с текстом ответной речи президента. Подобная процедура исключала какие-либо недоразумения в ходе церемонии.

Вот текст моего обращения:

«Господин Президент,

Я имею честь вручить Вам верительные грамоты, которыми Президиум Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик аккредитует меня при Вашем Превосходительстве в качестве Чрезвычайного и Полномочного Посла СССР, а также отзывные грамоты моего предшественника.

Для меня является большой честью представлять Советский Союз в Соединенных Штатах Америки, с которыми моя страна связана узами боевого содружества в борьбе против общего врага.

Как в период войны, когда боевое содружество между нашими странами сыграло большую роль в освобождении всего человечества от ига фашизма, так и в настоящее время взаимоотношения между СССР и США имеют важное значение для дела всеобщего мира и безопасности. Сознание этого факта не может не привести каждого искреннего сторонника мира к выводу о необходимости дальнейшего укрепления тесного сотрудничества между Советским Союзом и Соединенными Штатами Америки.

Сознавая возложенные на меня ответственные задачи, я приложу все усилия к тому, чтобы способствовать развитию и укреплению политических, экономических и культурных взаимоотношений между нашими странами.

Позвольте мне, Господин Президент, выразить уверенность, что при выполнении своей высокой миссии я встречу с Вашей стороны и со стороны Правительства Соединенных Штатов Америки всемерную поддержку и содействие».

Бирнс пробежал глазами перевод и не без напыщенности произнес:

– Очень хорошо! Вполне достойно представителя великой союзной державы, сыгравшей столь важную роль в достижении победы над агрессорами и готовой самоотверженно трудиться для дела мира.

Вслед за этим он протянул мне текст довольно пространного ответного обращения президента, приводить которое я не стану.

Прочтя этот документ, подготовленный госдепартаментом для президента, я не остался в долгу у Бирнса и в свою очередь не поскупился на аналогичный комплимент.

Были произнесены еще две-три любезные фразы, и мой протокольный визит приблизился к окончанию. Ведь затрагивать деловые вопросы в ходе его не полагалось. Но я, вопреки обычаю, решил все-таки вскользь задеть один из них, чрезвычайно затянувшийся, благо проект речи президента давал мне для этого косвенный повод.

Держа в руках президентское обращение, я повторно прочел – на сей раз вслух – тот пассаж из него, где говорилось о «быстром и сочувственном рассмотрении» любых советских предложений по улучшению и укреплению политических, экономических и культурных отношений между нашими странами. Прочел достаточно выразительно, сделав особое ударение на словах «быстрое и сочувственное рассмотрение» и при этом многозначительно взглянув на собеседника. Тот, конечно, сразу же догадался, что я имел в виду.

– О, я отлично вижу, что вы подразумеваете, – натянуто усмехнулся он. – Ваш взгляд красноречивей всякой ноты укоряет меня за проволочку с ответом о займе.

– Ваша проницательность делает вам честь, мистер Бирнс, – не стал я отрицать его догадку. – На память мне действительно пришел наш последний разговор на эту тему.

В нескольких словах поясню, в чем суть дела.

С просьбой о займе в 6 миллиардов долларов Советское правительство обратилось к правительству США осенью 1945 года. Последнее согласилось «благожелательно рассмотреть» просьбу о займе, но лишь в размере одного миллиарда долларов. С тех пор на протяжении семи месяцев оно так и не удосужилось сделать это. Советская сторона не раз напоминала о необходимости ускорить ответ. Напомнил об этом Бирнсу и я при свидании с ним 15 марта, но ответа по существу дела не получил.

Не получил его я и сейчас.

С вымученной улыбкой на своей лисьей физиономии Бирнс промолвил:

– К сожалению, я и сегодня еще не готов сообщить вам что-либо определенное.

Я молча пожал плечами. Теперь можно было не задерживаться дольше в кабинете государственного секретаря. Расстался я с ним, как легко понять, не в мажорном настроении.

Уклончивый ответ Бирнса лучше всех благожелательных фраз президента о всестороннем укреплении советско-американских отношений раскрывал смысл оттяжки с вопросом о займе: ее целью было просто-напросто оказать экономическое давление на Советский Союз.

Но спекуляция на послевоенных экономических трудностях Советского Союза, говорил я себе по дороге в посольство, не принесет дивидендов Вашингтону. В случае необходимости Советская страна идет на те или иные компромиссы, не поступаясь, конечно, принципиальными соображениями. Но на капитуляцию она не пойдет никогда!

* * *

Во второй части данной книги я описал необычайно пышную церемонию вручения верительных грамот египетскому королю Фаруку. Менее парадно, как это и подобает дворам монархов в изгнании, происходила моя аккредитация при югославском короле Петре и греческом – Георге, хотя и в этих случаях было сделано все возможное, чтобы придать этому акту должный декорум. Не лишен был некоторой парадности и соответствующий церемониал в Московском Кремле, где я неоднократно присутствовал при вручении грамот М. И. Калинину моими «подшефными» послами и посланниками. Но в Вашингтоне протокольная сторона этого акта была сведена до такого минимума, что следовало бы говорить уже не о церемонии, а о простой встрече, хотя и на весьма высоком уровне.

В соответствии с этой упрощенной процедурой 3 июня я в полном одиночестве приехал в начале первого в госдепартамент, где встретился с Джеймсом Бирнсом. После краткой беседы мы с ним направились пешком к расположенному по соседству западному крылу Белого дома, где в пристройке помещались канцелярия и рабочий кабинет президента Гарри Трумэна. На втором этаже здания, в скудно меблированной приемной нас приветствовал личный секретарь Трумэна – высокий молодой человек с идеально прямым пробором напомаженных волос. Он распахнул дверь президентского кабинета и сказал: «Господин президент ждет вас, господин посол», жестом пригласил нас войти. Было 12 часов 20 минут – время, точно указанное в расписании деловых приемов Трумэна на 3 июня.

В кабинете из-за большого письменного стола проворно поднялся и пошел нам навстречу президент. Лицо его было сморщено в улыбку, которая плохо ему удавалась, голос его, когда он заговорил, слегка дрожал, как будто от волнения, а в действительности от какого-то дефекта голосовых связок. Несмотря на то что мое знакомство с Трумэном состоялось еще с год назад, Бирнс представил ему меня по всей форме, и мы пожали друг другу руки. После обмена приветственными фразами я передал президенту свои верительные грамоты, отзывные грамоты Громыко и свою «речь», взамен которой получил от него его «речь».

Теперь настал черед аудиенции, по обычаю предоставляемой главами государств вновь аккредитованным дипломатическим представителям. Состоялась она за рабочим столом президента в присутствии государственного секретаря. Должен сказать, что, хотя ни одна из наших «речей» и не произносилась, их содержание не осталось втуне. Они послужили неплохой основой для нашей беседы, в ходе которой часто вставлял реплики и Бирнс. Таким образом, когда на следующий день пресса опубликовала тексты обеих «речей», можно было без особой натяжки считать, что они были произнесены.

Аудиенция продолжалась минут пятнадцать. По ее окончании Бирнс проводил меня до приемной, где препоручил заботам личного секретаря, а сам вернулся в кабинет президента для аудиенции по текущим делам своего ведомства. Заключительный штрих в этой несложной протокольной процедуре принадлежал личному секретарю президента, проводившему меня до подъезда Белого дома, где меня ждала машина посольства.

На другой день после вручения верительных грамот пресса широко откликнулась на этот факт. Почти все крупные газеты поместили целиком тексты обеих «речей», некоторые комментировали их более или менее объективно. Печатались также распространенные госдепартаментом сведения личного порядка обо мне, о моей семье, образовании и т. д.

В конце июня вашингтонское бюро агентства Ассошиэйтед Пресс обратилось ко мне с письменной просьбой принять представителя агентства для интервью «по ниже обозначенным темам». Это были шесть весьма актуальных вопросов о советско-американских отношениях, с подтекстом, характерным для политической атмосферы того периода.

Я решил использовать представившуюся мне, таким образом, удобную возможность высказать советскую точку зрения по этим вопросам, которая, как я предполагал, найдет отражение на страницах многих газет, черпающих информацию в Ассошиэйтед Пресс. Через пару дней я принял корреспондента агентства. Вручив ему шесть письменных (чтобы не допустить искажений) ответов, я затем ответил на дополнительно поставленные им вопросы.

Мое предположение об интересе прессы к интервью оправдалось. Отчет о нем был помещен во всех крупных газетах, как столичных, так и периферийных. Ниже я привожу этот отчет в том виде, как он был опубликован газетой «Нью-Йорк геральд трибюн» за 3 июля, с сокращением более чем наполовину. Заголовок жирным шрифтом гласил: «Посланец России уверен, что противоречия могут быть устранены». Подзаголовок был дан более скромным шрифтом: «Новиков говорит, что для войны «нет никаких оснований», призывает к терпеливости и расширению торговли». Под ними такой текст:

«Вашингтон. 2 июля. Сегодня советский посол Николай В. Новиков выразил убеждение в том, что «нет никаких оснований для войны» между его страной и Соединенными Штатами, и заявил, что он уверен, что все разногласия между ними могут быть «улажены».

В интервью одному американскому корреспонденту, первому с момента вручения верительных грамот президенту Трумэну месяц назад, господин Новиков с чувством сказал: «Я знаю, что народ Соединенных Штатов не желает воевать против Советского Союза или какой-либо иной страны. Я знаю, что Советский Союз никогда не начнет войны против Соединенных Штатов или еще какой-нибудь страны. Таким образом, любые разногласия между ними могут быть улажены». «В этом смысле вы можете считать меня оптимистом», – добавил господин Новиков с улыбкой, будучи спрошен, питает ли он оптимизм по поводу международной ситуации и, в частности, по поводу советско-американских отношений».

Однако посол подчеркнул свое убеждение, что решить быстро все существующие мировые проблемы невозможно. Многие из них потребуют времени и терпения. «Европа находится сейчас в наиболее трудном периоде – в переходном периоде от войны к миру, – сказал он. – Проблемы неизбежно будут трудными».

В течение получаса посол, который воздерживался от бесед с репортерами во время своих визитов в государственный департамент, непринужденно разговаривал на различные темы. Казалось, он готов полностью ответить на все вопросы и сделать свою позицию абсолютно ясной.

Господин Новиков высмеял мысль о том, что серьезные конфликты между Россией и Соединенными Штатами «неизбежны» или «необходимы» – эти два слова содержались в одном из письменных вопросов. Доверие с обеих сторон, сказал он, – вот лучший способ избегнуть экономических или политических конфликтов. Добиться этого доверия, добавил г-н Новиков, можно лучше всего «практическими делами», выполнением согласованных взаимных обязательств.

Посол заявил, что, по его мнению, «правильно понятые национальные интересы России и Соединенных Штатов создают скорее здоровую основу для «плодотворного сотрудничества к взаимной выгоде обеих сторон», чем для «конфликтов на экономической, политической или какой-либо иной почве».

«Вряд ли надо упоминать, что правительство и народы Советского Союза не желают и не ищут конфликтов с кем бы то ни было, включая Соединенные Штаты Америки, нашего вчерашнего союзника в борьбе против общего врага», – добавил он в заключение.

Что ж, можно считать, что интервью свое дело сделало. И, критически перечитывая его теперь, десятки лет спустя, я думаю, что проверку временем оно выдержало.

Это было мое первое интервью в США. Потом их было много. Упоминаю об этом здесь только для того, чтобы сказать, что обращаться к ним в дальнейшем не буду.

* * *

Вступив на пост посла официально, я уступил Ф. Т. Орехову свой кабинет на первом этаже, где проработал более полутора лет, и перебрался в посольский кабинет, которым до сих пор пользовался лишь для приема коллег по дипкорпусу и других иностранных посетителей. В моем переселении туда имелись определенные практические преимущества, правда не столько для меня, сколько для работников секретариата. Теперь деловая связь с ними становилась непосредственной.

Незадолго до вручения мною верительных грамот я принял в посольстве председателя «Американского общества помощи России» мистера Эдварда Картера, который пригласил меня выступить 12 июня на митинге этого общества в Детройте.

Деятельность этой массовой организации, большинство членов которой составляли простые люди Америки, была хорошо известна посольству. За годы войны общество оказывало населению пострадавших от войны районов СССР материальную помощь, направив для них медикаменты, одежду и продовольствие на общую сумму 90 миллионов долларов. Советское правительство должным образом оценило это проявление доброй воли американского народа и наградило орденами трех главных руководителей общества – председателя Эдварда Картера, исполнительного директора Фреда Майерса и администратора по поставкам Дэвида Уэйнгарда.

По окончании войны общество продолжало свою гуманную деятельность, которая, однако, вызывала недовольство правящих кругов. Обществу было рекомендовано «самораспуститься», как исчерпавшему свои задачи. Митинг в Детройте служил как бы заключительным актом прежней деятельности общества и вместе с тем началом широкой общественной кампании по сбору средств в сумме 200 тысяч долларов на оборудование в Москве детской больницы имени профессора Филатова. Руководство кампанией взял на себя популярный в Детройте доктор медицины Альфред Уиттекер.

Поддержать подобную инициативу друзей Советского Союза авторитетом посольства представлялось мне вполне целесообразным политическим шагом, и я охотно принял приглашение мистера Картера. Оно было кстати и в другом отношении, содействуя моим собственным планам – по возможности шире знакомиться со страной. Детройт как раз входил в число крупных американских городов, интересовавших меня в первую очередь. И, как вскоре же выяснилось, Детройт – в лице видных представителей делового мира – также интересовался мною, как официальным представителем Советского Союза. Об этом свидетельствовал чуть ли не десяток приглашений от крупных промышленных компаний посетить их предприятия в дни моего пребывания там. Свой выбор я остановил на автомобильных предприятиях Форда и компании «Крайслер» и на фармацевтическом заводе компании «Парк и Дэвис», во время войны поставивших нам немало своей продукции.

Не скрою, что некоторые из сотрудников посольства, узнав о моем намерении, предупреждали меня о рискованности такой поездки. Причиной их беспокойства служила дурная слава Детройта. Эта вотчина автомобильных королей Америки была в те годы гнездом фашистских банд, существовавших на субсидии местных магнатов. Здесь открыто орудовали ку-клукс-клан, «Христианские националисты» – подручные реакционнейшего радиопопа Чарльза Кофлина, – «Черный легион» и партия «Америка прежде всего» во главе с фанатичным поклонником Гитлера Джералдом Смитом. Весь этот разношерстный сброд нагло терроризировал профсоюзных активистов и прогрессивно настроенных общественных деятелей Детройта. От их дерзких выходок не были застрахованы даже приезжавшие сюда члены американского правительства и дипломатические представители иностранных государств. В своем месте я уже рассказывал, со слов посла Галифакса, о той дикой обструкции, которой он подвергся со стороны разнузданных хулиганов на митинге в Детройте.

Очевидно, памятуя об этом скандальном инциденте, определенную озабоченность в связи с моей поездкой проявил и государственный департамент, приняв через местную детройтскую администрацию надлежащие меры охраны.

11 июня утром я вылетел вместе с женой в Детройт. В аэропорту нас подстерегал сюрприз – встречала нас целая делегация, образовавшая так называемый «приветственный комитет». В него входили упомянутые выше Э. Картер и доктор А. Уиттекер и еще несколько человек, в том числе вице-президент Детройтского банка Уэнделл Годдард и один из директоров «Крайслер корпорейшн» – Джордж Истмен.

Мистер Картер представил нам с женой всех встречавших. После обряда рукопожатий и взаимных поклонов мистер Истмен с витиеватой любезностью попросил нас оказать ему и представляемой им корпорации честь пользоваться на все время нашего пребывания в Детройте машиной ее производства. В роскошный лимузин последнего выпуска вместе с нами сели Картер, Уиттекер и сам Истмен.

Остановились мы в забронированном для нас номере в отеле «Бук-Кадиллак», где на следующий день должен был состояться митинг. Для отдыха с дороги и приведения себя в порядок наши любезные хозяева – Картер и Уиттекер – отвели нам час, а на вилле доктора, что на берегу озера Сент-Клер, нас ожидал завтрак и более комфортабельный отдых на прибрежной лужайке под освежающим дуновением ветерка с озера. Затем нам показали город, покатав по главным улицам.

Прогулка по пышущему зноем Детройту завершилась обедом в «Экономическом клубе», имевшем, как нам сказали, полупочтительно-полупрезрительное прозвище «Клуб стареющих миллионеров». Но обедали мы в преимущественно демократическом обществе: за нашим столом сидел всего лишь один миллионер – президент «Экономического клуба» банкир Аллен Кроу.

* * *

В первой половине следующего дня мы побывали в административном и проектно-конструкторском корпусах фирмы «Крайслер», а во второй – с большим интересом посетили крупнейшее в США фармацевтическое предприятие фирмы «Парк и Дэвис».

В отель мы вернулись часа за полтора до открытия митинга.

Торжественное собрание «Американского общества помощи России» проходило в большом бальном зале отеля «Бук-Кадиллак». По американскому обычаю, это был митинг-банкет. Сотни участников митинга разместились за столиками в зале и на галерее, опоясывавшей зал. Ораторы сидели лицом к публике за длинным столом на возвышении у одной из стен. В список ораторов входили Э. Картер, А. Уиттекер, А. Кроу, мэр Детройта Эдвард Джеффрис и еще два-три человека. Моя фамилия стояла в самом конце списка – почетный гость в силу того же обычая выступает последним.

Председателем митинга был наш вчерашний сотрапезник в «Экономическом клубе» мистер Кроу, оставивший по себе впечатление как о человеке, питающем по отношению к нам глухую неприязнь. Но его поведение накануне было только цветочками – ягодки он, оказывается, припас на сегодня.

Открывая митинг, мистер Кроу произнес речь, которая сразу же насторожила меня, а в дальнейшем глубоко возмутила. Поначалу он, правда, выжал из себя несколько натянутых комплиментов по адресу Советского Союза, как союзника Соединенных Штатов в войне против общего врага. Но в дальнейшем его речь изобиловала двусмысленными рассуждениями, представляющими собою плохо завуалированные нападки на послевоенную внешнюю политику СССР и косвенное осуждение советского строя и всего советского образа жизни.

После первых же инсинуаций мистера Кроу, отдававших провокацией, передо мной встал вопрос, как на них реагировать. В порыве негодования я на мгновение даже подумал о том, чтобы демонстративно покинуть зал, но тотчас отбросил эту мысль. Вполне возможно, что именно подобной реакции с моей стороны и добивался банкир-антисоветчик, неведомо почему выдвинутый в председатели собрания друзей Советского Союза. Незачем было играть ему на руку. И к концу его речи я принял решение реагировать сдержанно и в то же время с достоинством.

Я положил перед собою подготовленный заранее текст своей речи, переведенный на английский язык, и перечел вступительные фразы. По-русски они выглядели так:

«Господин председатель, леди и джентльмены!

Прежде всего я хочу выразить вам свою искреннюю признательность за теплый дружественный прием, который вы оказали мне и моей жене в связи с нашим приездом в Детройт».

Разумеется, это выражение признательности охватывало все проявления дружественных настроений, начиная со встречи в аэропорту и включая предполагавшееся дружеское единодушие участников митинга. Но гнусные намеки детройтского плутократа, безусловно, шли вразрез с этим единодушием, и оставить мое обращение в неизменном виде значило бы пропустить их мимо ушей. Поэтому к вступительной фразе я добавил на полях рукописи следующее продолжение:

«Я говорю «теплый дружественный прием», несмотря на некоторые имевшие здесь место негативные демонстрации, каковые – я в этом уверен – не характерны для ваших чувств и настроений».

Таким я наметил ответ мистеру Кроу. Но, как показали дальнейшие события, он явился одновременно и ответом на другие попытки отравить атмосферу митинга или вовсе сорвать его.

Надо отдать должное ораторам, выступавшим вслед за Кроу: ни один из них не последовал его дурному примеру. Своими содержательными, полными искренней симпатии к Советскому Союзу высказываниями они, не адресуясь прямо к мистеру Кроу, отмежевались от его позиции. О настроениях же аудитории в целом можно было судить по тому, какими щедрыми аплодисментами она встречала каждое упоминание о великом вкладе советского народа в борьбу против гитлеровской агрессии и о необходимости крепить дружбу с Советским Союзом.

Но за стенами зала у мистера Кроу нашлись единомышленники и подражатели. В отличие от него они не были стеснены рамками этикета и поэтому могли действовать с предельной наглостью. Во время выступления мэра Детройта Эдварда Джеффриса с галереи вдруг раздались какие-то громкие выкрики, после чего в зал полетел ворох листовок. В наступившей суматохе я не сразу разобрал, в чем дело, успев лишь заметить, как участники митинга окружили наверху двух вопивших субъектов и, вопреки их яростному сопротивлению, выволокли с галереи.

– Что там произошло? – тихо спросил я доктора Уиттекера.

– Эти типы кричали мэру, что он, сидя за одним столом с русским послом, изменяет «американизму». Грозились, что даром это ему не пройдет. Ну и многое другое, чего я вчуже стыжусь. – Доктор с презрительной гримасой махнул рукой.

Порядок на галерее был восстановлен. Во избежание новых хулиганских выходок у дверей зала был выставлен пикет из участников митинга. Мэр Джеффрис продолжал свою речь, предварительно извинясь передо мной за выходки своих «неразумных сограждан». Остаток речи он скомкал. Было заметно, что он очень расстроен. Очевидно, в Детройте было не принято с легким сердцем относиться к угрозам «стопроцентных американцев».

В конце митинга к микрофону подошел я. Мое выступление, с дополнением, адресованным в равной мере распоясавшимся фашистским хулиганам и респектабельному президенту «Экономического клуба», было с энтузиазмом встречено собравшимися. Аплодисментами награждались и та часть речи, в которой я давал высокую оценку полезной – практически и политически – деятельности «Американского общества помощи России», и та, в которой я приветствовал открывающуюся кампанию за сбор средств для детской больницы, и многое другое. Но особенно горячие аплодисменты и приветственные возгласы раздались, когда я, упомянув о «воинствующих деятелях в некоторых странах, призывающих к новой войне», далее заявил:

«Я верю, что выражу не только свое, но и ваше мнение, если скажу, что сторонники мира несравненно более многочисленны, чем проповедники новой войны. Миролюбивые устремления народов сумеют сдержать агрессоров, где бы они ни обнаруживались и под какой бы этикеткой ни выступали, и таким образом предотвратить новую бойню».

Митинг завершился в атмосфере всеобщей приподнятости, которой недоставало вначале из-за провокационных инсинуаций Кроу, а потом из-за хулиганской вылазки на галерее.

Провожаемые аплодисментами и крепкими рукопожатиями, мы с женой покинули зал, направляясь через холл к лифтам. И тут разразился третий за этот вечер инцидент, наиболее серьезный. Группка из нескольких мужчин, сидевших в холле неподалеку от выхода из зала, одновременно, будто по команде, вскочила с кресел и поспешно направилась в нашу сторону. Но тотчас же из разных концов холла наперерез им с еще большей поспешностью двинулось трое или четверо атлетически сложенных людей, преградив первым путь к лифтам, куда уже подошли мы с женой. Между обеими группами мгновенно завязалась рукопашная, исхода которой мы не успели увидеть. Не успели потому, что возле нас нервно засуетился здоровяк лет пятидесяти, с умоляющим видом твердя: «Скорее в кабину, господа, скорее в кабину!» При этом он своей массивной фигурой отгораживал нас от холла и чуть ли не силой заставил войти в кабину, после чего вскочил в нее и сам. Когда лифт пришел в движение, он облегченно вздохнул, вытер носовым платком свою взмокшую от пота физиономию и скороговоркой промолвил:

– Прошу прощения, господа, за мою напористость, но этого потребовали обстоятельства. Иначе вы рисковали попасть в переделку, которая неизвестно чем бы кончилась. Позвольте представиться: старший инспектор Снайдер, к вашим услугам.

Так мы неожиданно столкнулись в буквальном смысле слова вплотную с нашим главным «ангелом-хранителем». Когда лифт остановился на нашем этаже, инспектор вышел вместе с нами. На мой вопрос, что за переделку он имеет в виду, Снайдер возбужденно ответил:

– Там эти проклятые… Ну, те, что вопили с галереи. Только сейчас их набралось еще больше, и кто знает, что у них на уме? К счастью, мои ребята хорошо знают свое дело. Они давно наблюдали за ними и вовремя их перехватили. Ручаюсь вам, что их ноги больше не будет в окрестностях отеля.

Гарантия инспектора звучала обнадеживающе, но из его объяснений оставалось непонятным, где же были его бдительные «ребята» до сих пор и почему они вообще не помешали хулиганам проникнуть в отель. Но вдаваться в расспросы я не стал, и, признавая, что своими действиями, как начальника охраны, он все же избавил нас, по-видимому, от оскорблений личности в детройтской манере, если не от чего-либо худшего, я поблагодарил его за своевременные меры. Он проводил нас до дверей нашего номера и только тогда откланялся, заверив на прощание:

– Все будет в порядке, господин посол. Отдыхайте спокойно.

Но до спокойствия нам было далеко. Инциденты в ходе митинга и в холле основательно растревожили наши нервы.

Через четверть часа в номер позвонил мистер Картер и попросил разрешения зайти на несколько минут вместе с доктором Уиттекером. Вскоре я беседовал с ними в гостиной. Мистер Картер начал было с извинений за причиненное нам беспокойство, но я остановил его, заявив, что меньше всего склонен винить в чем-либо организаторов митинга, сделавших все для его успеха. Затем, говоря об истинных виновниках, я спросил, известно ли, кто они?

– А вот посмотрите сами. – Мистер Картер протянул мне одну из сброшенных в зал листовок. – Они открыто признаются в своих гнусных выходках.

В самом деле, под текстом листовки жирным шрифтом значились три фашистские организации: «Христианские социалисты», «Антикоммунистический комитет Западного полушария» и «Америка прежде всего». Листовка содержала грязные антисоветские измышления и злобные нападки на «Американское общество помощи России» – «эту русскую подрывную группу». Авторы листовки не оставляли сомнения в том, что она приурочена именно к данному митингу.

Обсуждая затем перипетии митинга, я высказал удивление тем, что в Обществе, созданном сторонниками американо-советской дружбы, подвизается, играя при этом немалую роль, такой завзятый недруг нашей страны, как «стареющий миллионер» Кроу.

– К нашему Обществу он примазался во время войны, – с сожалеющим видом ответил мистер Картер. – Видите ли, господин посол, все дело в том, что в Детройте это очень влиятельная фигура. И когда он выразил желание сотрудничать с нами, разве мы могли не согласиться на это? Ведь на словах он тогда был вполне лоялен по отношению к советскому союзнику. Ну а на практике – что закрывать глаза? – он и ему подобные не столько содействовали сбору пожертвований, сколько тормозили его.

После их ухода мне еще долго пришлось успокаивать жену. Она была настолько взволнована вечерними передрягами, что готова была уже на следующее утро улететь из «этого ужасного Детройта». В конце концов я убедил ее, что больше никакая опасность нам не грозит и что отказываться от завтрашней программы нет резона. В эту программу входила экскурсия на завод Форда и завтрак, который нам давала дирекция «Форд моторз компани».

* * *

Утром 13-го мы вместе с доктором Уиттекером выехали в пригород Детройта, где находится сердце автомобильной империи Форда – гигантский завод «Ривер-руж». И хотя последний, как и все американские автомобильные предприятия в эти дни, из-за стачки бездействовал, знакомство с ним, на мой взгляд, все же представляло большой интерес.

Я не буду останавливаться на подробностях нашей длительной экскурсии по корпусам завода, включая замерший главный сборочный конвейер, в обществе немолодого инженера-конструктора, прикомандированного к нам администрацией компании. Странная это была экскурсия по неработающему заводу…

Мрачная картина обезлюдевших цехов, неподвижных конвейеров, застывших на рельсах электровозов и выстроившихся перед воротами завода рабочих пикетов с необыкновенной наглядностью раскрывала острейшее противоречие капиталистической системы: с одной стороны, стремление капитала к безудержной интенсификации производства за счет увеличения эксплуатации рабочего, а с другой – борьба рабочего класса за свои экономические интересы.

Как я впоследствии узнал, эта стачка закончилась частичной победой рабочих.

* * *

Приближалось время завтрака. Доктор Уиттекер расстался с нами – у него были свои дела в Дирборне, – а мы с женой отправились в заводоуправление, где в банкетном зале нас ждали генеральный директор компании мистер Армстронг и его заместители, также именовавшиеся директорами.

Компания «Форд моторз» еще в довоенное время установила деловые связи с советскими экономическими организациями. В годы войны значительная часть поставок по ленд-лизу поступала в СССР с фордовских предприятий. Завязывались контакты между фирмой и нашими внешнеторговыми организациями и после войны, хотя пока и не приносили ощутимых результатов из-за неблагоприятной политической конъюнктуры в США. Тень последней в какой-то мере пала и на банкет в дирекции.

За завтраком не было недостатка ни в хлебосольстве хозяев, ни в их любезных тостах, ни в добродушных застольных шутках. Но чем ближе трапеза подходила к концу, тем чаще легкий застольный разговор соскальзывал на политическую злобу дня, в центре которой стояла «неуступчивая» внешняя политика Советского Союза. В обмене мнениями участвовали почти все директора, но ведущую роль в нем играл генеральный директор. Если резюмировать замечания моих собеседников, то сводились они в основном к мотивам давно ведущейся в США антисоветской кампании. С той, однако, разницей, что доводы фордовских директоров не выглядели непреложными утверждениями, а носили скорее черты зондажа и проверки крикливых сообщений прессы. Поэтому у меня складывалось впечатление, что вызывались они отчасти незнанием или непониманием действительных фактов, и в этих случаях я давал необходимые разъяснения.

Типичным в этом деле был такой диалог между мистером Армстронгом и мною.

– Поверьте, господин посол, – сказал генеральный директор, – сам я не очень-то прислушиваюсь к паническим воплям политиканов вроде Черчилля, с его «железным занавесом». Я, например, не принимаю на веру открытие газетных писак, что Россия готовится к третьей мировой войне, чтобы покорить всю Европу, если не весь мир. Я с должным вниманием и уважением прочел в газетах ваши вчерашние заверения в миролюбии советской политики. Но не стану отрицать, что у меня вызывают недоумения отдельные заявления русских лидеров, которые, по-моему, как раз и дают пищу для далеко идущих подозрений.

– Какие именно заявления вы подразумеваете? – спросил я.

– Ну хотя бы недавние сенсационные обещания мистера Сталина поднять в ближайшие годы уровень промышленного производства втрое. Я подчеркиваю – втрое! В частности, выплавлять около ста миллионов тонн стали. Соответственно развивать машиностроение и так далее. Не означает ли все это, что в России взят курс на ускоренную милитаризацию?

– Вывод совершенно необоснованный, мистер Армстронг! – ответил я. – Вы, конечно, ссылаетесь на февральское предвыборное выступление Сталина. Но он, насколько мне помнится, говорил не о ста миллионах тонн, а о шестидесяти. Это во-первых. А во-вторых, речь шла о том, чтобы решить подобные задачи в течение трех пятилетий. Но разве же эти планы развития нашей экономики дают какие-либо основания для вывода об ускоренной милитаризации? Конечно, мы не пренебрегаем и задачами обороны, памятуя об уроках минувшей войны, но у нас никогда не было и нет агрессивных замыслов. Если в Штатах сейчас и шумят о них, то делается это или в силу заблуждения, или из желания представить нашу внешнюю политику в ложном освещении.

– У меня такого желания и в помине нет. Но, мистер Новиков, ведь у вас в стране открыто пропагандируется лозунг «Догнать и перегнать главные капиталистические страны». Спросите любого экономиста, и он вам скажет, что этот лозунг – синоним овладения внешними рынками. Другими словами, налицо план широкой экономической экспансии. Империалистической экспансии, как это у вас именуется.

– Ни в коем случае, мистер Армстронг! В действительности это лозунг, призывающий к подъему нашей экономики и к подъему на этой основе жизненного уровня нашего народа.

– Однако разве для такой мирной цели требуются столь амбициозные планы? Ее можно достигнуть и путем торговли. Скажем, у нас, в Штатах, вы можете закупить любые потребные вам товары и тем самым поднять благосостояние народа, не перенапрягая хозяйственного потенциала страны.

– Торговать с вами мы готовы и уже внесли свои предложения. Теперь дело не за нами. Вам, как видному бизнесмену, конечно, отлично известно, что крупномасштабные торговые и экономические связи обычно осуществляются с помощью долгосрочных кредитов…

– Само собой.

– Вот видите, как легко мы с вами пришли к согласию. Но известно ли вам, что произошло с советским предложением о займе в один миллиард долларов для закупки американских товаров? Внесли мы его еще в прошлом году.

– Кому об этом не известно? – усмехнулся генеральный директор. – Наши бюрократы из государственного департамента умудрились затерять вашу ноту, не так ли?

– Затеряли, как бы не так, – иронически ухмыльнулся один из директоров.

Все понимающе заулыбались. Точку над «i» в этом вопросе поставил мистер Армстронг.

– Во всяком случае, – сказал он, – государственный департамент так сообщил представителям печати.

Благопристойный обмен противоречивыми мнениями завершился просьбой генерального директора снабдить его – если это меня не затруднит – цифровыми и иными материалами по затронутым за завтраком экономическим темам. Я не был уверен, что они в самом деле так уж интересуют его, но пообещал выполнить его просьбу, что и сделал по возвращении в Вашингтон. Я послал ему письмо с приложением подготовленных отделом печати данных, почерпнутых из речи И. В. Сталина от 9 февраля 1946 года и из доклада председателя Госплана СССР Н. А. Вознесенского от 15 марта 1946 года на сессии Верховного Совета СССР о Плане восстановления и развития народного хозяйства страны на 1946–1950 годы.

 

7. Парижская мирная конференция

Одной из основных задач созданного на Потсдамской конференции Совета министров иностранных дел являлась подготовительная работа по мирному урегулированию. Как уже отмечалось выше, его первая сессия, состоявшаяся в Лондоне в сентябре – октябре 1945 года, окончилась безрезультатно – из-за стремления американской делегации, вкупе с английской, действовать в обход потсдамских решений, на выполнении которых настаивала советская делегация. Не оставили западные державы попыток продиктовать свою волю Советскому Союзу и при подготовке первых мирных договоров на второй сессии Совета в Париже в апреле – мае и в июне – июле 1946 года.

Однако благодаря твердой и последовательной позиции советской делегации Совет на своей второй сессии все же смог подготовить проекты мирных договоров для Италии, Болгарии, Венгрии, Румынии и Финляндии. Была также определена дата открытия Парижской мирной конференции, которой предстояло рассмотреть эти проекты.

* * *

История двух последних столетий отмечена тремя важнейшими дипломатическими форумами, завершавшими периоды длительных войн, которые в конце XVIII и начале XIX века свирепствовали во всей Европе, а в XX веке – на всем земном шаре.

Первый из этих форумов – Венский конгресс 1814–1815 годов – подвел итоговую черту под завоевательными войнами Наполеона, пытавшегося подчинить своей гегемонии все европейские народы.

Вторым из упомянутых форумов была Парижская мирная конференция 1919–1920 годов. Победившие в первой мировой войне страны, прежде всего пятерка империалистических держав – Франция, Англия, Италия, Соединенные Штаты и Япония, – продиктовали жестокий грабительский мир побежденной Германии и ее союзникам – Австрии, Болгарии, Венгрии и Турции. Подписанные в парижских пригородах Версале, Сен-Жермене, Нейи, Трианоне и Севре мирные договоры составили в целом новую международную систему, обобщенно называемую «версальской» по одноименному договору с Германией. По словам В. И. Ленина, Версальский договор – это «договор хищников и разбойников», а созданная Парижской конференцией система – это «международный строй, порядок, который держится Версальским миром, держится на вулкане…»

Немного потребовалось времени, чтобы история подтвердила взрывчато-вулканический характер этой системы.

Молодая Советская страна, боровшаяся в 1918–1920 годах против внутренней контрреволюции и иностранной интервенции, не была представлена на Парижской конференции. Но «русский вопрос» фигурировал на ней чуть ли не в качестве самого главного, и многие ее решения клонились к тому, чтобы поставить Советскую Россию на колени.

В совершенно иных международных условиях подготавливалась Парижская мирная конференция 1946 года. Ее организационный статут и состав стран-участников был согласован на парижской сессии Совета министров иностранных дел, на которой веско и авторитетно звучал голос Советского Союза. Проводя последовательную миролюбивую политику, Советский Союз добивался того, чтобы перед Парижской мирной конференцией была поставлена благородная цель установления в Европе справедливого демократического мира. Широкое обсуждение всеми ее участниками проектов мирных договоров придавало ей большое политическое значение, способное благоприятно повлиять на международную обстановку в послевоенной Европе.

* * *

Вскоре после окончания парижской сессии Совета министров иностранных дел В. М. Молотов известил меня о том, что я включен в состав делегации Советского Союза на мирной конференции в Париже, и предложил заблаговременно прибыть в Москву, с тем чтобы оттуда вместе со всей делегацией отправиться в Париж.

В путь я отправился 18 июля и до Москвы добрался несколькими самолетами за шесть суток – через Нью-Йорк – Гандер (на Ньюфаундленде) – Шаннон (Ирландия) – Лондон – Гамбург и Берлин.

* * *

В МИД я заявился 24-го, в день приезда, повидав предварительно сгоравшую от нетерпения мать, которая ради свидания со мною вновь приехала из Запорожья в Москву. Около полуночи я встретился с В. М. Молотовым. Настроен он был весьма благодушно, подробно расспросил меня о политической обстановке в США и о некоторых вопросах деятельности посольства, после чего сказал:

– А теперь насчет конференции. Мы тут наметили для вас очень перспективное амплуа. Вы будете представлять нашу делегацию в комиссии по Болгарии. Поэтому знакомьтесь с соответствующими материалами, а попутно утрясайте в министерстве ваши посольские дела.

В обоих этих направлениях я до отъезда в Париж и действовал.

В конце июля ТАСС передал по радио сообщение о составе делегации. Ее председателем был заместитель Председателя Совета Министров и министр иностранных дел СССР В. М. Молотов.

В число других членов делегации входили:

А. Я. Вышинский, заместитель министра иностранных дел СССР,

Ф. Т. Гусев, посол СССР в Великобритании,

А. Е. Богомолов, посол СССР во Франции,

Н. В. Новиков, посол СССР в Соединенных Штатах Америки,

П. И. Ротомскис, министр иностранных дел Литовской ССР,

П. И. Валескалн, министр иностранных дел Латвийской ССР,

Г. Г. Круус, министр иностранных дел Эстонской ССР,

К. В. Новиков, член коллегии МИД СССР.

Кроме всесоюзной делегации для участия в Мирной конференции направлялись еще две делегации – белорусская во главе с министром иностранных дел БССР К. В. Киселевым и украинская – во главе с министром иностранных дел УССР Д. З. Мануильским.

Вся всесоюзная делегация, кроме меня, вылетела в Париж 27 июля, я же, с согласия министра, задержался на день в Москве и присоединился к ней 28 июля.

В своем портфеле вместе с документами я увозил в Париж только что полученные мною в Отделе кадров МИД новые правительственные награды: орден Отечественной войны I степени и медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.».

* * *

Поселился я в гостинице «Плаза-Атене» (на проспекте Монтеня), в которой разместились и члены всех трех советских делегаций. В. М. Молотов вместе с А. Я. Вышинским и их ближайшими сотрудниками заняли часть помещений советского посольства на улице Гренель. Номер люкс в «Плаза-Атене» на два месяца с лишним стал моим жилищем, откуда я по утрам отправлялся в «штаб» наших делегаций в посольстве и в Люксембургский дворец, где происходила конференция. Расстояние от гостиницы до обеих этих точек было порядочное, но проблемы транспорта для меня не существовало. Французское министерство иностранных дел предупредительно выделило для членов делегаций персональные машины. В моем распоряжении был не новый, но отлично сохранившийся черный лимузин и умелый, почтительный водитель мсье Аргуд.

* * *

Открылась Мирная конференция 29 июля. В ней участвовали пять держав, представленных в Совете министров иностранных дел, – СССР, США, Англия, Франция и Китай, страны Восточной Европы – Польша, Чехословакия и Югославия, страны Британской империи – Канада, Австралия, Новая Зеландия, Южно-Африканский Союз и Индия, а также ряд других стран Восточного и Западного полушарий. С правом решающего голоса в конференции участвовали Белорусская ССР и Украинская ССР.

Продолжалась конференция 79 дней и протекала не всегда мирно – на ней сказывалась тогдашняя нездоровая международная обстановка, порожденная в значительной мере «жестким курсом» англо-американской дипломатии по отношению к Советскому Союзу.

Я не ставлю перед собой задачу подробно прослеживать все перипетии конференции – это тема специальных исторических исследований. Коснусь я по преимуществу лишь отдельных ее проблем, к которым был так или иначе лично причастен, а также некоторых сопутствующих ей эпизодов.

В течение первых недель на пленарных заседаниях и в процедурной комиссии проходила острая дискуссия по вопросам процедуры, особенно по вопросу о принятии рекомендаций. Вопрос этот был четко определен на парижской сессии Совета министров иностранных дел, предусмотревшей принятие рекомендаций большинством в две трети голосов. Тем не менее на конференции американская и английская делегации отказались от этой согласованной позиции и выступили за простое большинство. С помощью такого куцего большинства они рассчитывали протащить рекомендации, способные нанести ощутительный политический ущерб странам Восточной Европы – Болгарии, Румынии и Венгрии, вставшим на путь народной демократии, и воспрепятствовать их тесному сотрудничеству с Советским Союзом. В конце концов было принято компромиссное решение о том, что на рассмотрение будущей сессии Совета министров иностранных дел будут передаваться как рекомендации, принятые большинством в две трети голосов, так и простым большинством.

Об этом малопродуктивном периоде я писал в дневнике за 12 августа:

«Прошли две недели пребывания в Париже. К делу, в собственном смысле слова, конференция еще не приступила. Пока только приняты в процедурной комиссии и утверждены на пленуме некоторые правила процедуры. 10/VIII выступала первая делегация побежденных стран – итальянская, а сегодня начались прения. Возможно, что большая часть и этой недели уйдет на общие прения по вопросам, затронутым делегациями сателлитов, и что в лучшем случае только в конце недели комиссии по странам сумеют приступить к рассмотрению договоров».

Комиссии по странам были сформированы в первой декаде августа. Председателем комиссии по политическим и территориальным вопросам для Болгарии был назначен глава белорусской делегации К. В. Киселев. От украинской делегации в нее входил ее глава Д. З. Мануильский. Всесоюзную делегацию представляли в комиссии я и П. И. Ротомскис. Последний лишь незадолго до конференции возглавил Министерство иностранных дел Литвы, и для него это было первое боевое крещение на дипломатическом поприще.

Помимо трех советских делегаций в комиссии были представлены делегации двух народно-демократических стран – Чехословакии и Югославии, действовавших солидарно с нами, и семи буржуазных стран, в большинстве случаев являвшихся нашими оппонентами. Наиболее активной среди них была греческая делегация, возглавленная отъявленным реакционером премьер-министром и министром иностранных дел Греции Константином Цалдарисом.

К своей основной работе – обсуждению политических и территориальных положений мирного договора с Болгарией – комиссия приступила только в последней декаде августа.

Официальные поправки к проекту договора с Болгарией были получены в комиссии 21 августа. Но позиции ряда стран по наиболее важным статьям проекта выявились задолго до этого. Так, например, греческие претензии к Болгарии по территориальным вопросам были изложены в речи К. Цалдариса на пленарном заседании 3 августа. Премьер-министр Греции открыто потребовал аннексии болгарской Северной Фракии. Для Болгарии это означало бы потерю 10 процентов национальной территории с населением в 300 тысяч человек. Позднее Цалдарис эту позицию изо дня в день отстаивал в комиссии. Для советских делегаций в этих требованиях не было ничего неожиданного, и мы заранее готовились к тому, чтобы доказать их беспочвенность и в результате отвергнуть.

Первым греческие аннексионистские претензии подверг критике Д. З. Мануильский, выступая на пленарном заседании 14 августа. В самой комиссии на заседании 6 сентября с развернутым заявлением по территориальным вопросам выступил и я.

Начал я с аргументации о необоснованности греческого тезиса об «исправлении границы» по «стратегическим соображениям». Удовлетворение греческих притязаний, отмечал я, привело бы к существенной передвижке границы Греции на север, в результате чего она оказалась бы в 95 километрах от болгарской столицы Софии и всего в 35 километрах от Пловдива – второго по величине города Болгарии. Таким образом, «стратегические соображения» греческой делегации сводятся, по существу, к тому, чтобы сделать основные экономические и политические центры Болгарии стратегически уязвимыми. Свои доводы по этому вопросу я завершил следующим заявлением: «По мнению советской делегации, такие претензии греческого правительства совершенно не соответствуют целям и задачам Мирной конференции, ибо они не только не способствуют созданию устойчивого мира на Балканах, но, наоборот, подрывают его основы и потому не могут подлежать удовлетворению. Советская делегация, исходя из вышесказанного, будет возражать против принятия предложений греческой делегации».

Перейдя затем к рассмотрению болгарской поправки к этой же статье проекта договора, я сказал:

«Советская делегация считает эту поправку заслуживающей серьезного внимания. Вместе с этой поправкой болгарской делегации статья первая имеет следующий текст: «Греческие границы, как они показаны на прилагаемой к договору карте (приложение № 1), будут границами, которые существовали на 1 января 1941 года, за исключением греко-болгарской границы, которая будет границей, установленной Бухарестским договором от 10 августа 1913 года». Принятие этой поправки болгарской делегации устранило бы историческую несправедливость, допущенную в отношении болгарского народа».

Я имел в виду вот что.

Во время Балканской войны 1912–1913 годов болгарская армия продолжала дело освобождения болгарской территории, которое было успешно начато в 1877–1878 годах русскими войсками, действовавшими совместно с болгарским ополчением. Освобожденная ценой огромных усилий, Западная Фракия была включена в состав Болгарии, что было закреплено Бухарестским мирным договором, под которым наряду с подписями представителей Сербии, Румынии и Болгарии стоит также и подпись представителя Греции. Этот исторический акт давал Болгарии жизненно важный для нее естественный выход к Эгейскому морю.

Напомнив комиссии эти факты, я не преминул подчеркнуть, что исторические права Болгарии на Западную Фракию были настолько бесспорны, что даже греческие правящие круги перед Бухарестской мирной конференцией были готовы идти на дополнительные территориальные уступки Болгарии. Тогдашний премьер-министр Греции Элефтериос Венизелос, например, предлагал, по собственной инициативе, установить границу Греции поблизости от Салоник, предоставляя тем самым Болгарии не только Западную Фракию, но также районы городов Драма, Кавала и Сере, расположенные к западу от нее.

В 1919 году страны Антанты по договору в Нейи отторгли от Болгарии Западную Фракию. Советский Союз не участвовал ни в Мирной конференции в Нейи, ни в последующих конференциях, принимавших решения по поводу этой важной области. В связи с этим я заявил:

«Советский Союз никогда не одобрял этих решений и не присоединялся к ним, в силу чего Советское Правительство не считает себя связанным этими решениями, которые оно рассматривает как несправедливые в отношении Болгарии. В определении своей позиции на данной конференции Советское Правительство руководствуется соображениями восстановления исторической справедливости и с сочувствием относится к стремлению Болгарии возвратить отнятую у нее область, столь важную для нее по своему значению, как естественный выход к Эгейскому морю».

Процитировал я здесь не все, а только некоторые из фактов и доводов, приведенных в моей речи.

Территориальный вопрос был центральным в работе комиссии, ему была отдана львиная доля всех дискуссий, подчас очень пылких. Представители трех советских делегаций при содействии делегаций Югославии и Чехословакии последовательно и настойчиво вскрывали аннексионистскую сущность греческих претензий и добивались их отклонения. Делегации же Англии и США, к которым присоединились три делегации британских доминионов, наоборот, всецело их поддерживали. Что касалось болгарской поправки о Западной Фракии, то указанная пятерка делегаций, не говоря уже о греческой, с самого начала приняла ее в штыки. Привлекши на свою сторону Францию, они в конце концов большинством голосов отклонили предложение Болгарии.

Тем же большинством они протащили решение передать греческую поправку о «стратегическом исправлении границы» на рассмотрение военной комиссии, рассчитывая на то, что последняя сумеет как-то обосновать ее. В наказе, данном военной комиссии, выражалось пожелание рассмотреть греческую поправку «с чисто военной стороны с особым учетом степени безопасности, которая явилась бы результатом передачи Греции естественных укреплений, главных оборонительных позиций, необходимой глубины для оборонительных стратегических передвижений, коммуникационных линий». Это была форменная подсказка для действий военной комиссии. Однако последняя отказалась заниматься несвойственным ей делом, резонно заявив, что территориальные вопросы в ее компетенцию не входят.

Возвращенная без замечаний в комиссию по Болгарии, греческая поправка была подвергнута дополнительному обсуждению и 2 октября поставлена на голосование. Результаты его были таковы: за – Греция и Южно-Африканский Союз, против – СССР, Украина, Белоруссия, Югославия, США, Франция, Австралия, воздержались – Индия, Англия, Новая Зеландия. Затем комиссия подавляющим большинством голосов, включавшим голоса представителей Англии и США, одобрила статью первую в редакции Совета министров иностранных дел, предусматривавшей сохранение нынешней греко-болгарской границы.

При тогдашней международной обстановке и при сложившемся на конференции соотношении сил на иной исход было мало надежд. Однако постановка вопроса о возвращении Западной Фракии Болгарии все же сыграла определенную положительную роль, послужив действенным противовесом аннексионистским поползновениям греческих представителей.

Из других вопросов, обсуждавшихся в комиссии, следует упомянуть об австралийской и английской поправках к статье второй проекта, предусматривавшей гарантии прав человека и основных свобод. Австралийская поправка клонилась к тому, чтобы создать некую зацепку для внешнего контроля за выполнением этой статьи, что вело к ущемлению государственного суверенитета Болгарии. В том же направлении вела и английская поправка об охране прав представителей национальных меньшинств. 17 сентября в выступлениях П. И. Ротомскиса по австралийской поправке и в моем – по английской было достаточно убедительно доказано, что обе эти поправки, фактически ничего не добавляя к проекту, в то же время давали повод для вмешательства во внутренние дела Болгарии. Нашу аргументацию поддержало еще несколько делегаций, после чего обе поправки были большинством голосов отвергнуты.

Принятием 2 октября решения по статье первой работа комиссии практически завершилась, а одобренные ею статьи проекта были представлены в президиум конференции для их утверждения на пленарном заседании. И тут произошел казус, характерный для злокозненной процедурной тактики западных делегаций. На пленарном заседании, обсуждавшем договор с Болгарией, английская делегация, голосовавшая в комиссии за одобрение статьи первой проекта, неожиданно изменила позицию и воздержалась от одобрения статьи. Ее примеру последовали еще 11 делегаций, также воздержавшихся. В результате конференция так и не приняла никакого решения по этому вопросу.

Касаясь этого неблаговидного трюка, В. М. Молотов в своей заключительной речи 14 октября заявил:

«Эта комбинация с голосованием бросила тень на всю практику голосований на этой конференции. Однако не может быть сомнения в том, что Совет министров иностранных дел вновь одобрит свое прежнее решение о стабильности болгаро-греческой границы, что явится осуждением искусственной комбинации в 12 голосов, воздержавшихся на пленуме конференции. Политическая игра с голосованием по вопросу о болгаро-греческой границе отнюдь не будет одобрена и общественным мнением демократических стран. Просчет, сделанный в этой политической игре, очевиден. Вот почему мы с уверенностью говорим болгарам – нашим друзьям: «Болгары, будьте спокойны, ваша граница останется непоколебимой».

Это важное обещание было выполнено. В декабре 1946 года советская делегация на сессии Совета министров иностранных дел в Нью-Йорке добилась подтверждения нерушимости нынешней границы Болгарии.

Я рассказал только об одном участке дипломатического фронта, на котором советские делегации вели упорную борьбу за установление демократического мира в Европе. Более или менее аналогичные баталии с разной степенью накала шли и на других участках – в остальных четырех комиссиях по политическим и территориальным вопросам, а также в генеральной, военной, экономической и юридической комиссиях. И, само собой разумеется, на пленумах конференции.

Пользуясь военной терминологией, можно было бы сказать, что советским делегатам, действовавшим на передовых позициях, оказывали поддержку и солидные резервы, и крепкие тыловые службы. Достаточно назвать группу из 13 экспертов, включавшую профессоров международного права, экономистов и военных, группу дипломатических сотрудников из 15 человек и многочисленный – более полусотни человек – штат сотрудников, обеспечивавших протокольное и канцелярское обслуживание делегаций.

Действия этого большого, сложившегося на временной основе коллектива координировались «главным штабом» во главе с В. М. Молотовым и его первым заместителем А. Я. Вышинским. Распределение делегатов, экспертов и советников по комиссиям, постановка перед ними общих задач и конкретных заданий, контроль за их выполнением, указания по подготовленным формулировкам поправок и текстам речей – таковы были основные функции штаба. Осуществлялись они не только в кабинетах министра и его заместителя, не только на специальных совещаниях, но и в посольской столовой – в обеденный перерыв или за ужином, когда за длинным столом собирались в обязательном порядке все члены делегации. В этой непринужденной обстановке заслушивалась краткая информация о ходе заседаний, ставились перед руководством и обсуждались вновь возникавшие вопросы. Таким способом достигалась немалая экономия времени, которое у всех нас было в дефиците. Иногда среди наших сотрудников появлялись и неофициальные лица из числа тех, кто по какой-либо причине находились в тот момент в Париже. Назову хотя бы писателей Илью Эренбурга и Константина Симонова…

Велика была роль «главного штаба» и на пленумах. В общих дискуссиях выступали по преимуществу В. М. Молотов и А. Я. Вышинский, значительно реже Д. З. Мануильский и К. В. Киселев.

Если принять во внимание царившую на конференции нездоровую атмосферу грубого нажима со стороны западных держав, то легко себе представить все бремя политической ответственности, которое падало на советских представителей. Но они с честью выполнили свои задачи. Правда, в Париже советской дипломатии не удалось достигнуть всех стоявших перед нею целей, и это заставило Молотова заявить на заключительном заседании, что «результаты работы конференции нельзя признать удовлетворительными».

Нельзя, однако, при этом упускать из виду и положительные стороны парижского форума. Мирная конференция тщательнейшим образом обсудила и одобрила подавляющее большинство статей в договорах с Болгарией, Венгрией, Румынией, Финляндией и Италией – статей, закладывавших основу справедливого демократического мира в Европе. Из развернувшейся в Люксембургском дворце длительной и трудной борьбы советская дипломатия вышла с укрепившимся международным авторитетом.

Что касается вопросов, не разрешенных на Парижской мирной конференции, то они были вновь обсуждены на очередной сессии Совета министров иностранных дел в Нью-Йорке в ноябре – декабре 1946 года. На сей раз западные державы, убедившись в невозможности продиктовать Советскому Союзу неприемлемые для него положения мирных договоров, были вынуждены пойти на уступки, что и позволило решить все спорные вопросы. Таким образом, Совет выполнил возложенную на него задачу подготовки договоров с бывшими сателлитами Германии. 10 февраля 1947 года в Париже все пять договоров были подписаны, а позднее в разные сроки ратифицированы соответствующими правительствами.

* * *

Парижская мирная конференция организована была таким образом, что в ее повседневной работе участвовали, как правило, и главы и члены всех делегаций. Их напряженная деятельность в стенах Люксембургского дворца довольно часто перемежалась встречами на протокольных приемах, банкетах и торжественных церемониях, которые фактически были разновидностями дипломатической активности. Подобная деловая занятость, разумеется, не означала, что делегаты трудились, не ведая ни отдыха, ни развлечений. Следует только иметь в виду, что неизбежные в дипломатическом обиходе протокольные мероприятия обычно проводились, с общего согласия, в нерабочее время.

Широкое гостеприимство в отношении приезжих дипломатов проявило французское правительство. Уже на третий день работы конференции его председатель – он же министр иностранных дел и глава делегации – Жорж Бидо пригласил все делегации на вечер балета, устроенный в их честь в Опере. Начинался вечер – в соответствии со сказанным выше – в 21.00. Четыре одноактных хореографических произведения, поставленные с высоким уровнем мастерства, могли бы доставить любителям балета огромное удовольствие, если бы… Если бы не удушливая июльская жара и духота, превратившие зрительный зал в некое подобие турецкой бани. Сам я, во всяком случае, истекал потом и готов был в любую минуту сбежать из театра задолго до конца представления. Не сделал я этого из нежелания нарушить этикет и обидеть любезных хозяев.

Некоторое время спустя мы были приглашены на музыкальный вечер в Бурбонском дворце, устроенный на сей раз председателем Консультативной ассамблеи (временный парламент).

Начался вечер в еще более позднее время, чем первый, что, однако, не избавляло нас от прежних климатических бед. Поэтому, когда мы получили вторичное приглашение от мсье Бидо на вечер балета в театре на Елисейских полях, я мысленно поблагодарил премьер-министра за честь и занялся никогда не иссякавшими у меня делами.

Не обходило нас французское министерство иностранных дел своим вниманием и по части других протокольных мероприятий. Дважды – 3 и 10 сентября – мы были приглашены на прием в Версальском дворце. В первом случае я воспользовался поездкой в Версаль не только для того, чтобы потолкаться на приеме в толпе гостей, но и для дотошного осмотра великолепного ансамбля версальских дворцов, парков и исторических памятников. Не преминул я при этом побывать и в знаменитом Зеркальном зале дворца, где в январе 1871 года «железный канцлер» Бисмарк торжественно провозгласил создание Германской империи и где в июне 1919 года был подписан Версальский мирный договор с побежденной Германией.

От второго приема в Версале я за неимением времени отказался.

Наряду с устройством выездных приемов французское министерство иностранных дел организовало несколько больших приемов и в своей резиденции на набережной Орсэ, самым многолюдным из которых был банкет 8 августа. Начинался он в 22.30, когда даже самые неутомимые труженики от дипломатии могли позволить себе передышку. Прием затянулся далеко за полночь – обстоятельство, несомненно сказавшееся на работе делегатов на следующий день.

Проводили приемы и другие делегации, в том числе, конечно, и советская. 9 августа большой прием состоялся в советском посольстве, где в качестве хозяина выступал В. М. Молотов. Все парадные залы посольства были заполнены приглашенными до отказа. Среди гостей находились главы всех делегаций и их члены, а также чуть ли не половина французского кабинета министров во главе с премьер-министром Ж. Бидо и вице-премьером М. Торезом.

Морис Торез, генеральный секретарь Французской компартии, – вице-премьер! Каким многозначительным был этот факт для Франции, каким истинным знамением необычайно возросшего авторитета партии французского рабочего класса. С каким горячим дружеским чувством пожимал я Торезу руку, знакомясь с ним, а затем ведя беседу в сторонке от многоголосой толпы. Я расспрашивал его о животрепещущих проблемах Франции, о тенденциях ее политического развития в ближайшее время. Его ответы характеризовались уверенностью в дальнейшем полевении трудящихся масс во Франции и в ряде других европейских стран, что открывало перед миром радужные перспективы. Это благоприятное развитие международной обстановки – несмотря на ожесточенное противодействие мировой реакции – он приписывал прежде всего громадному прогрессивному воздействию внешней политики Советского Союза.

За три часа, в течение которых происходил прием, я познакомился с многими видными государственными деятелями, возглавлявшими делегации на мирной конференции. В составе американской делегации, помимо ее главы Джеймса Бирнса, тоже нашлось несколько знакомых, как, например, престарелый сенатор-демократ Томас Коннолли, помощник государственного секретаря Уильям Клейтон, бывший посол в Москве Аверелл Гарриман и новый посол в Москве генерал Беделл Смит, который нанес мне в Вашингтоне визит перед отъездом к месту своей новой службы. С этими американскими делегатами я при встречах охотно беседовал и вообще поддерживал вполне корректные отношения. Исключение я делал лишь для сенатора-республиканца Артура Ванденберга, личности настолько одиозной, что мне было трудно преодолеть свою антипатию к нему. Перечень встреч на этом приеме с давними и вновь приобретенными знакомыми я мог бы многократно удлинить, от чего, конечно, благоразумно воздержусь.

* * *

Говоря в записи в дневнике от 19 августа о медленной поступи конференции, я добавлял, что, несмотря на это, работы у меня по горло, так как я получаю задания не только по вопросам мирных договоров. Что же это были за задания?

О, весьма разнообразные! В том числе и такие, что их не отнесешь к дипломатическим, хотя они и носили политический характер. Примеры трех заданий этого рода я приведу.

Так, в начале августа В. М. Молотов предложил мне и еще двум-трем членам наших делегаций отправиться на кладбище Пер-Лашез, к «Стене Коммунаров», возле которой после падения Парижской коммуны были расстреляны версальцами последние из оборонявшихся здесь революционеров. У этой Стены, почитаемой, как священный памятник Коммуны, мы приняли участие во встрече братской солидарности с представителями Французской компартии – встрече, завершившейся непродолжительным, но исполненным энтузиазма митингом.

Второе поручение, на этот раз возложенное на меня одного, тоже имело характер дружеского контакта с представителями парижского пролетариата. Внешним поводом для него явился традиционный праздник газеты «Юманите», организованный в сентябре в Венсеннском лесу – обширном парке на юго-восточной окраине Парижа. Спортивные состязания на стадионе, местами летучие митинги с продажей партийных изданий, массовые гулянья и танцы под музыку самодеятельных оркестров – не перечесть всех мероприятий, оживлявших и разнообразивших это празднество парижских трудящихся.

Я прибыл в парк задолго до полудня и был проведен встретившими меня французскими товарищами на центральную трибуну стадиона, где меня представили двум пожилым людям и усадили между ними. Одним из них был секретарь Центрального Комитета Французской компартии Жак Дюкло, очень подвижный и остроумный человек, другим – популярнейший ветеран революционного движения Франции Марсель Кашен, один из основателей компартии в 1920 году. Ему было уже 77 лет, и хотя держался он довольно бодро и с интересом следил за состязаниями по бегу, нельзя было не заметить, что возраст, долгая, полная труднейших испытаний революционная деятельность наложили на его организм свой отпечаток. Но в его теле не угас дух бойца, и Марсель Кашен до самой смерти не оставлял своего партийного поста.

На трибуне стадиона, в ресторанчике летнего типа под тентом, и в аллеях парка я провел с обоими руководителями компартии около трех часов. Время от времени к моим спутникам присоединялись другие участники праздника, и меня с ними знакомили. Нетрудно себе представить, какое множество тем и вопросов было за эти часы затронуто со столькими собеседниками.

Вечером, за ужином у В. М. Молотова, мне было о чем порассказать своим сотрапезникам из советских делегаций.

Остановлюсь также на задании В. М. Молотова сделать для членов советской делегации доклад о тенденциях внешней политики США в послевоенный период. Получил я его во второй декаде сентября, иначе говоря, в самый разгар дебатов в комиссии по Болгарии. Тема доклада, который предварительно следовало изложить письменно, естественно, не была для меня новой. Однако она представлялась мне слишком ответственной, чтобы ее можно было глубоко разработать в отпущенный декадный срок при многих других обязанностях, выполняемых подчас в горячечной спешке. Для подготовки доклада мне были необходимы официальные документы и материалы прессы, которыми наше посольство в Париже по понятным причинам не располагало. Все это объясняет, почему я, выслушав министра, сказал, что считаю целесообразным перенести его с конца сентября, скажем, на конец сентября или начало ноября и сделать его в Нью-Йорке, где будет проходить сессия Генеральной Ассамблеи ООН и где, вероятно, соберутся члены всех трех делегаций, то есть практически предполагавшаяся ныне аудитория.

Но министра мой протест ничуть не убедил. По его мнению, необходимые материалы можно было найти и в Париже. А мою ссылку на крайнюю занятость он отмел шутливым замечанием:

– А вы между делом, между делом… Так, смотришь, и выкроите часок-другой в день.

– Тут часом-двумя не обойтись, – возражал я. – Насколько я понимаю, тут пахнет не одним днем. Я имею в виду полные рабочие дни.

– При желании можно и несколько дней наскрести, – сердито проворчал Молотов. – Хотя бы за счет снижения числа возражений.

Словом, настояния мои успехом не увенчались. Я принялся за доклад. Когда я уже приступил к наброску чернового варианта доклада, ходом моей работы поинтересовался министр. Он предложил мне изложить тезисы доклада и вырисовывающиеся выводы. И тут же, не считаясь с тем, что речь идет о моем докладе и о моих выводах, какими бы они ни были, начал давать мне руководящие указания директивным тоном. Ища выход из положения, я предложил:

– Вячеслав Михайлович, а не лучше ли было бы довести работу до конца и лишь тогда подвергнуть ее обсуждению?

Мое предложение почему-то очень задело министра и без того уже разгоряченного. Дав волю своему раздражению, он пробурчал:

– Без указки пишите свои доклады в Вашингтоне. А здесь будьте любезны учесть мои замечания. – Уже несколько мягче он добавил: – Я же высказал их для пользы дела, а вы, как всегда, упрямитесь.

Расстались мы с ним после этой беседы более чем холодно.

В указанный министром день я сделал доклад, который лишь условно мог считать своим. Не мудрено, что мое выступление было принято довольно равнодушно и прений не вызвало, если не считать двух-трех умеренно положительных замечаний министра, моего безымянного соавтора. Тем самым «злосчастный инцидент», как я мысленно именовал этот эпизод своего парижского бытия, был исчерпан.

Он не отразился заметно на моих отношениях с В. М. Молотовым. Но посеял у меня в душе еще одно зерно недовольства и разочарования. С годами их накапливалось все больше и больше.

Имея в своем распоряжении машину, я пользовался ею не только для деловых, но и для своих личных нужд, когда в моем расписании появлялись «окна» между заседаниями и обязательными вечерними приемами. Воскресенья для нашей делегации оказывались, как правило, рабочими днями, но время от времени выдавались и свободные от дел дни. В такие «окна» и тем более в дни отдыха я не терял время попусту, а приносил его в жертву своей ненасытной любознательности. Здесь-то персональная машина с толковым водителем мсье Аргудом оказали мне большие услуги, не оставшиеся – для мсье Аргуда – без должного вознаграждения.

Понадобились они мне прежде всего для дальних экскурсий.

Первой из них была интереснейшая для меня поездка в Реймс, второй – в Компьень – на северо-восток от Парижа. На полдороге к Компьеню мы остановились в старинном городишке Шантийи, где я осмотрел великолепный замок, принадлежавший некогда княжеской фамилии Конде, неторопливо прошелся по залам художественного музея Конде.

Напоследок упомяну, что в течение августа и в первой половине сентября я сумел заполнить некоторые пробелы в своем эстетическом образовании, познакомившись с неисчерпаемыми достопримечательностями французской столицы. И венцом своих экскурсий я считаю посещение – в один из выходных дней – Большого дворца, одного из крупнейших музеев Европы, в котором я в течение нескольких часов осматривал шедевры мировой живописи и скульптуры.

2 октября, когда комиссия по Болгарии, одобрив статью первую мирного договора и передав свои решения в президиум конференции, тем самым практически завершила свою работу, подошли к логическому концу и мои функции члена комиссии от Советского Союза.

В тот же день вечером я поставил перед В. М. Молотовым вопрос о возвращении в Вашингтон и получил его согласие. Не теряя времени, я 3 октября вылетел из Парижа и 4 октября, после короткой остановки в Нью-Йорке, прибыл в Вашингтон.

 

8. Генеральная Ассамблея ООН

Осень 1946 года в США была богата значительными политическими событиями, об одном из которых, на мой взгляд, уместно кратко рассказать.

Этим событиям предшествовало письмо министра торговли Генри Уоллеса президенту Трумэну. Г. Уоллес – последний из остававшихся еще в кабинете членов «рузвельтовской команды» – отправил свое письмо 23 июля, отразив в нем нараставшее в стране сопротивление миролюбивых сил воинственной политике Белого дома, направленной своим острием против Советского Союза. Приведу здесь несколько красноречивых выдержек из этого письма.

«Меня, – так начинается письмо, – все сильнее беспокоит направление развития международных отношений с конца войны и еще больше тревожит, что среди американского народа явно растет чувство, что надвигается новая война и что отвести ее от себя мы можем только одним путем – вооружаясь до зубов. Однако вся история показывает, что гонка вооружений ведет не к миру, а к войне».

Далее Г. Уоллес рисует убедительную картину гонки вооружений и подготовки к войне:

«…Весь объем федеральных ассигнований на 1947 год, предусмотренных в представленном конгрессу официальном бюджете, составляет 36 миллиардов долларов. Из всего бюджета около 13 миллиардов предназначено только для военного и морского министерств. Дополнительно 5 миллиардов предназначено для деятельности, связанной с ликвидацией войны… Эти ассигнования в настоящее время более чем в 10 раз превышают ассигнования 30-х годов.

Как же выглядят американские действия в глазах других наций со времени дня победы над Японией? Я подразумеваю под действиями конкретные факты, как, например, 13 миллиардов долларов, предназначенных для военного и морского министерств, испытания атомных бомб у атолла Бикини и продолжающееся производство атомных бомб, план вооружения Латинской Америки нашим оружием, производство самолетов Б-29 и запроектированное производство самолетов Б-36, а также стремление сохранить охватывающие половину земного шара воздушные базы, с которых можно подвергать бомбежке другую половину…»

«Существуют, – пишет далее Уоллес, – две общие точки зрения, на которые можно встать при подходе к проблеме отношений между США и Россией. Первая состоит в том, что иметь дело с русскими невозможно и что поэтому война является неизбежной. Вторая состоит в том, что война с Россией принесет катастрофу всему человечеству и что поэтому мы должны найти путь, чтобы жить в мире. Ясно, что наше собственное благополучие и благополучие всего мира требуют, чтобы мы поддерживали вторую точку зрения…»

Как же реагировал президент Трумэн на эти разумные предложения министра торговли, способные повести к разрешению спорных вопросов путем переговоров и создать прочную основу для мирного сосуществования?

Практическая реакция Белого дома отлично просматривалась в недружественной Советскому Союзу позиции американской делегации на Парижской мирной конференции, в позиции, которую руководство профсоюза электриков охарактеризовало как «агрессивный империализм Ванденберга и Бирнса».

Оказавшись перед фактом такой реакции, Г. Уоллес решил отстаивать свои позиции публично. 12 сентября он выступил с речью на массовом митинге в «Мэдисон-сквер-гарден», созванном Независимым гражданским комитетом работников искусства и науки и Национальным гражданским комитетом политических действий. Выступил целиком в духе своего письма от 23 июля. И тогда к сенсации, которую вызвала радикальная речь Уоллеса, прибавилась новая сенсация: на пресс-конференции в Белом доме президент Трумэн, к всеобщему удивлению, полностью одобрил выступление министра торговли. Полностью!

На вопрос одного из корреспондентов, не противоречит ли речь Уоллеса политике, проводимой Бирнсом, он ответил, что никакого противоречия между ними нет. Но уже 14 сентября он пошел на попятную, заявив, что поначалу его неверно поняли. «Моим намерением, – неуклюже изворачивался он, – было выразить ту мысль, что я одобрил право министра торговли произнести речь. Я не хотел указать на то, что я одобрил речь, как конституирующее заявление о внешней политике Соединенных Штатов. В установленной внешней политике нашего правительства не произошло никакого изменения. В этой политике не произойдет никакого изменения без обсуждения и совещания между президентом, государственным секретарем и лидерами конгресса».

Этот неловкий зигзаг был справедливо расценен всеми как победа реакционных сил над Уоллесом и его миролюбивой линией. В то же время было несомненно, что престиж президента от него серьезно пострадал.

В развернувшейся, таким образом, борьбе двух внешнеполитических тенденций Генри Уоллес сделал новый шаг, опубликовав 17 сентября цитированное выше письмо от 23 июля. Как его речь 12 сентября, так и письмо президенту вызвали настоящее половодье противоречивых откликов. Реакция всех оттенков и мастей обрушилась на него с нападками в прессе, по радио и входившему в быт телевидению, торжествовала победу над Уоллесом и скорбела из-за подрыва престижа Белого дома. Под ее неослабевающим нажимом президент Трумэн предложил министру торговли подать в отставку.

Торжество империалистической реакции в США предопределило характер той политической линии, которую с последней декады октября проводила американская делегация на сессии Генеральной Ассамблеи ООН.

В числе организационных мероприятий, обеспечивавших участие советских делегаций в работе сессии Генеральной Ассамблеи, самым важным был вопрос о постоянной резиденции этих делегаций. Решен он был путем приобретения двух загородных особняков неподалеку от городка Глен-Кова, что на северном побережье Лонг-Айленда («Длинного острова»).

Один из особняков предназначался для размещения «штаба» во главе с В. М. Молотовым и А. Я. Вышинским и их ближайших сотрудников из числа тех, что обслуживали всесоюзную делегацию на Парижской мирной конференции. Имея в виду, что членам делегаций предстояло заседать не только на пленумах Ассамблеи во Флашинг-Мэдоу и в комитетах в Дейк-Саксессе (в том и другом случае на Лонг-Айленде), но и участвовать в политических встречах и протокольных мероприятиях, которые намечалось проводить в Нью-Йорке, для них резервировались номера в отелях центральной части Манхэттена на все время пребывания в Штатах.

Вся необходимая подготовка к сессии была завершена за несколько дней до прибытия делегаций на океанском лайнере «Куин Элизабет».

Состав всесоюзной делегации был определен решением Совета Министров СССР от 12 октября. Возглавлял ее В. М. Молотов, а в число членов входили: А. Я. Вышинский, постоянный представитель в Совете Безопасности А. А. Громыко, заместитель министра иностранных дел СССР Ф. Т. Гусев и я. Кроме того, были назначены пять заместителей членов делегации: член коллегии МИД СССР К. В. Новиков, посол по особым поручениям Б. Е. Штейн, член коллегии МИД СССР В. С. Геращенко, посланник А. А. Лаврищев и советник А. А. Арутюнян.

Делегации БССР и УССР прибывали в том же составе, что и на Парижской конференции.

21 октября я и Громыко (в качестве членов всесоюзной делегации с постоянным местопребыванием в Соединенных Штатах) встречали остальных членов делегации. Встречали не на 90-м причале нью-йоркского порта, где должен был пришвартоваться лайнер «Куин Элизабет», а на рейде, для чего в наше распоряжение был выделен катер береговой охраны, который ранним утром доставил нас на борт лайнера.

Наша встреча с коллегами, еще только поднимавшимися с коек, а затем с министром была по-дружески теплой и начисто лишена формальности. Ее подробности, так же как и подробности рейса до нью-йоркского порта, я опускаю, с тем чтобы сразу перейти к описанию той встречи, которая ожидала нас на берегу.

Когда гигантский лайнер пришвартовался к причалу, советские пассажиры вышли первыми. На причале делегацию приветствовал специальный комитет нью-йоркской мэрии во главе с Гровером Уэлленом. Вокруг суетилась толпа газетных корреспондентов, через которых В. М. Молотов передал от имени Советского правительства и народов Советского Союза приветствие правительству и народу США. Он также поблагодарил представителей американских властей за радушный прием и выразил уверенность в успешной работе Генеральной Ассамблеи и Совета министров иностранных дел в интересах укрепления мира и благополучия народов.

Причал был оцеплен моторизованной и пешей полицией, чтобы сдержать напор громадной толпы, встречавшей советскую делегацию. Никогда еще прибытие «Куин Элизабет» не вызывало такого наплыва встречающих, как на этот раз.

Мы медленно продвигались в узком коридоре среди толпы, который был оставлен для нас усилиями полиции. Наконец нам удалось сесть в машины и покинуть набережную.

Горячий прием, оказанный делегации, продемонстрировал, что, несмотря на злобную пропаганду, симпатии простых американцев к Советскому Союзу, выраженные в данном случае по отношению к его официальным представителям, широки и искренни.

* * *

Через два дня состоялось торжественное открытие сессии Генеральной Ассамблеи, сопровождавшееся всевозможными церемониями. Начались они с парадной процессии Объединенных Наций, совершенной по городу в автомобилях.

Стояла та прекрасная пора года, которая в Америке почему-то именуется «индейским летом», что соответствует нашему понятию «бабьего лета», с той, однако, разницей, что там оно значительно теплее и продолжительнее. В этот ясный солнечный день от отеля «Уолдорф-Астория», что на Парк-авеню, по городу двинулась длиннейшая автоколонна из 96 машин, в которых ехали прибывшие на сессию делегации. В голове процессии шла машина с председателем Ассамблеи Поль-Анри Спааком, генеральным секретарем ООН Трюгве Ли, А. А. Громыко и Гровером Уэлленом, представителем мэрии, организовавшей эту процессию. Непосредственно за нею следовал открытый «паккард», на заднем сиденье которого сидели В. М. Молотов, А. Я. Вышинский и я.

Очевидно, из опасения новой стихийной демонстрации в честь советской делегации организаторы церемонии разработали такой маршрут, при котором процессия была бы по возможности изолирована от широких кругов населения. От «Уолдорф-Астории» дипломатическая автоколонна, предшествуемая эскортом полиции на мотоциклах с пронзительно ревущими сиренами, сразу свернула на 46-ю улицу и направилась к Ист-Ривер, где понеслась по скоростной автостраде имени Франклина Рузвельта. Широкая автострада была пустынна – движение городского транспорта по ней было на некоторое время закрыто. Автоколонну здесь могли поэтому наблюдать только полисмены, выстроившиеся вдоль всего пути.

Покинув автостраду и очутившись на идущей вдоль доков Ист-Сайда Южной улице, процессия несколько замедлила ход. Здесь иностранные дипломаты оказались свидетелями зрелища, безусловно не предусмотренного протокольным отделом мэрии и госдепартамента: доки Ист-Ривер были осаждены пикетами бастующих моряков. Стачку проводил профсоюз капитанов, судовых помощников и штурманов торгового флота.

От Южной улицы мотоколонна через Уайтхолл-стрит выехала на Бродвей. Собственно говоря, только отсюда и начиналось церемониальное шествие машин. Теперь они двигались медленно, словно для того, чтобы теснившаяся на тротуарах публика из уолл-стритовских и банковских дельцов могла пообстоятельнее рассмотреть, что за гости пожаловали в Нью-Йорк.

Промежуточным этапом церемонии был прием в мэрии и краткий митинг на площади перед старинной ратушей. После этого делегации отправились обратно в «Уолдорф-Асторию», где мэрия Нью-Йорка давала в их честь завтрак.

Это был роскошный завтрак. Изысканные блюда и напитки поглощались делегатами под аккомпанемент речей парадных ораторов – представителя мэрии Герберта Лимэна, губернатора штата Нью-Йорк Томаса Дьюи и государственного секретаря Джеймса Бирнса, а также ответного выступления Поль-Анри Спаака.

Но делегатам не хватало времени, чтобы эпикурейски насладиться банкетом. Из «Уолдорф-Астории» им необходимо было во весь дух мчаться во Флашинг-Мэдоу, чтобы присутствовать на открытии Ассамблеи, на которой с речами выступили исполняющий обязанности мэра Винсент Импеллетери, Поль-Анри Спаак и президент США Гарри Трумэн. А отсюда вновь с головокружительной быстротой вернуться в этот же отель, где вечером президент Трумэн устраивал массовый прием для всех делегаций.

* * *

Отель «Уолдорф-Астория» был местом заседаний Совета министров иностранных дел и центром протокольных мероприятий, связанных с Генеральной Ассамблеей.

Основная же работа Генеральной Ассамблеи Организации Объединенных Наций происходила на Лонг-Айленде – в зданиях довоенной международной выставки в парке Флашинг-Мэдоу и в зданиях бывшего военного завода фирмы «Сперри-жироскоп» в Лейк-Саксессе.

Зал пленарных заседаний Ассамблеи, бывший некогда главным выставочным залом, походил, несмотря на изрядную подмалевку, не то на колоссальный ангар, не то на крытый вокзал.

Перед залом помещалось обширное фойе, где всегда толпились делегаты, журналисты, публика из нью-йоркцев, которым посчастливилось получить пропуска на любопытное «шоу». Здесь обсуждались последние новости Ассамблеи, здесь газетные корреспонденты получали от американских делегатов установку, как освещать ход дебатов. За таким инструктажем особенно часто можно было видеть председателя американской делегации, приземистого человека с апоплексической шеей, сенатора Уоррена Остина и человека, стоявшего в списке делегации США на последнем месте, но игравшего в ней одну из первых ролей – Джона Ф. Даллеса, главу адвокатской фирмы «Салливен и Кромвелл». Здесь же часто бродил, важно выпятив грудь, крохотный человечек, привлекавший внимание Ассамблеи своими кричаще демагогическими речами. Это был филиппинский делегат, генерал Карлос Ромуло, один из тех, через кого американская делегация распространяла свою точку зрения, выдавая ее за мировое общественное мнение.

В дни пленарных заседаний Ассамблеи Флашинг-Мэдоу напоминал собою потревоженный пчелиный улей и внутри и снаружи, где сотни автомобилей окружали со всех сторон выставочный павильон. Но повседневная работа Ассамблеи протекала в ее комитетах, заседавших в Лейк-Саксессе.

В цехах завода, которым при помощи фанерных перегородок, сухой штукатурки и краски был придан мало-мальски благообразный вид, изо дня в день шла напряженная работа комитетов – политического, юридического, по социально-экономическим вопросам, по вопросам международной опеки, финансово-административного. Вместо гула машин в них теперь слышались голоса ораторов, усиленные микрофонами. Речи произносились на одном из трех «рабочих» языков Ассамблеи – русском, английском и французском – плюс китайский и испанский. Делегату было достаточно надеть наушники и нажать соответствующую кнопку прибора на столе, чтобы слушать речи на языке, который он предпочитал.

Так в сутолоке комитетских и пленарных заседаний, в постоянных метаниях делегатов между Флашинг-Мэдоу, Лейк-Саксессом и «Уолдорф-Асторией», протекала сессия Генеральной Ассамблеи.

Члены всесоюзной делегации были прикреплены к определенным комитетам Ассамблеи. Распределялись они по комитетам так: в политическом – В. М. Молотов, юридическом – А. Я. Вышинский, по социально-экономическим вопросам – Ф. Т. Гусев, по вопросам международной опеки – Н. В. Новиков, по финансово-административным вопросам – А. А. Громыко. В дни, когда Молотов заседал в Совете министров иностранных дел, в политическом комитете его заменял Вышинский.

На пленарных заседаниях Ассамблеи в большинстве случаев выступали с речами В. М. Молотов и А. Я. Вышинский и эпизодически другие делегаты – по вопросам, обсуждавшимся в соответствующих комитетах. Активную роль на сессии играли главы делегаций БССР и УССР – К. В. Киселев и Д. З. Мануильский.

Повестка дня сессии содержала десятки вопросов, среди которых были и те, что имели поистине мировое значение, и менее важные, но заслуживавшие внимания международной общественности. Рассматривались они в два приема – сначала в комитетах, а затем на пленумах, причем обсуждение многих из них зачастую очень затягивалось из-за большого числа желавших высказаться.

Наиболее существенный вклад в деятельность сессии внесла делегация СССР. Ее главные предложения – о всеобщем сокращении вооружений, включая запрет атомного оружия, и о пребывании вооруженных сил Объединенных Наций на иностранных территориях – находились в центре внимания политического комитета и пленума. Они убедительно продемонстрировали искреннюю политику мира, неуклонно проводимую Советским Союзом.

В то же время сессия стала ареной ожесточенных атак на принцип единогласия великих держав, преподносимый противниками мира и международного сотрудничества как некое злонамеренное вето Советского Союза. Инициатива этих атак исходила от делегаций США и Англии и была услужливо поддержана рядом других делегаций, покорно тащившихся у них на поводу. В длительных дискуссиях о вето четко выявились две основные внешнеполитические тенденции того периода.

В конечном итоге атаки на принцип единогласия великих держав были отбиты, что, однако, не помешало поборникам мирового господства вернуться к этому вопросу на последующих сессиях Генеральной Ассамблеи.

Детальная картина хода сессии на протяжении почти двух месяцев, разумеется, не умещается в рамках моих воспоминаний. Поэтому я расскажу лишь о работе 4-го комитета – по вопросам международной опеки, – в котором я представлял делегацию СССР.

Моим заместителем в 4-м комитете был Борис Ефимович Штейн – один из ветеранов советской дипломатии, начавший работать в НКИД в 1920 году. В 1945 году он был назначен советником НКИД СССР в ранге посла. За время совместной работы в 4-м комитете у нас с ним сложились добрые товарищеские отношения, которые продолжались и тогда, когда мы оба уже расстались с министерством.

Проблема международной опеки относилась к числу важнейших в повестке дня сессии. Речь шла об учреждении в соответствии с Уставом ООН государств-опекунов над бывшими подмандатными территориями, которыми управляли по мандатам ныне «покойной» Лиги Наций Англия, Франция, Бельгия, Австралия, Новая Зеландия и Южно-Африканский Союз. Среди этих территорий были Того, Камерун, Танганьика, Руанда-Урунди, Новая Гвинея и Юго-Западная Африка. Уместно здесь упомянуть, что в 60-х годах почти все они – за исключением Юго-Западной Африки (Намибии) – добились государственной самостоятельности.

Дело с учреждением опеки над этими странами, провозглашенное в Уставе ООН еще полтора года назад, шло недопустимо медленными темпами. Выступая в 4-м комитете 11 ноября, я отметил это обстоятельство, особо подчеркнув, что до сих пор еще не создан Совет по опеке. «Ответственность за это, – сказал я, – ложится на государства, управляющие бывшими мандатными территориями, поскольку они своевременно не представили проектов соглашений об опеке. Советская делегация считает необходимым создать Совет уже на настоящей сессии».

Далее я отметил, что не все государства, управляющие бывшими мандатными территориями, представили проекты соглашений, а некоторые, дав проекты по одним территориям, не дали проектов по другим.

Весьма существенным недостатком этих проектов являлось то, что они были составлены с нарушением основных принципов Устава ООН. Они явственно отражали тенденцию превратить подопечные территории в составную часть государства-опекуна, и притом на началах неравенства с метрополией – фактически на началах колониального управления. Я обратил внимание членов комитета на то, что указанные проекты были шагом назад даже по сравнению с мандатной системой, и доказал это на ряде примеров в отношении проектов соглашений об опеке над Того, Камеруном, Танганьикой и Руанда-Урунди,

Совершенно неудовлетворительным был проект Южно-Африканского Союза, предусматривавший аннексию Юго-Западной Африки (Намибии). Касаясь этого требования, я от имени делегации СССР выразил уверенность, что оно не будет одобрено Объединенными Нациями, как грубо противоречащее основным принципам Устава Организации, и заявил, что советская делегация настаивает на представлении нового проекта соглашения по опеке над Юго-Западной Африкой.

Корреспондент «Правды» В. Полторацкий, освещавший деятельность 4-го комитета, писал в своем обзоре от 13 ноября:

«Обращает на себя внимание, что за последнее время представители некоторых делегаций избрали, мягко выражаясь, своеобразный метод реагирования на выступления советских делегатов. После таких выступлений они поспешно созывают пресс-конференции с целью ослабить впечатление, произведенное ими, и соответствующим образом «обработать» журналистов до того, как они начали писать отчеты для своих газет… Так произошло и сегодня. Во время перевода речи Н. Новикова на французский язык Даллес собрал в коридоре английских журналистов и сделал им заявление, рассчитанное на то, чтобы ослабить эффект, произведенный [его выступлением] относительно опеки. Несколько минут спустя корреспондентам были розданы в измененном виде аналогичные заявления делегаций Великобритании и Южно-Африканского Союза…»

От себя добавлю, что результат подобного «инструктажа» не замедлил сказаться. На следующий день вся американская пресса, кроме прогрессивной, разразилась нападками на позицию советской делегации, изображаемую как чисто негативную, якобы препятствующую установлению системы опеки. Пожалуй, только «Нью-Йорк таймс» приблизилась к объективности, поместив сравнительно полный текст моей речи и сдержанно критический комментарий к ней. Подобная же ситуация складывалась и в дальнейшем, когда советской делегации приходилось подвергать критике обструкционистскую линию стран-мандатариев.

В острых принципиальных разногласиях, не утихавших с первого дня работы 4-го комитета, в полной мере отразились два противоположных подхода к делу национального раскрепощения народов подмандатных стран, к их стремлению пойти по пути экономического и социального прогресса. В своей активности в комитете мы не ограничивались одной лишь критикой негодных проектов. В ходе дебатов мы вносили конкретные поправки к отдельным их статьям. Одни из них были нацелены на исключение из проектов положений, создававших условия для аннексии странами-опекунами подопечных территорий. Другие – на то, чтобы воспрепятствовать опекунам распоряжаться этими территориями, как своими собственными.

Советские позиции обычно поддерживали делегации Польши, Югославии и Чехословакии, нередко – Индии и Чили. Но в целом борьба шла с неравными силами. Против наших предложений выступал сплоченный блок стран-мандатариев, меньше всего заботившийся о соблюдении высоких принципов ООН. Этот блок встречал почти безоговорочную поддержку со стороны США, имевших собственные своекорыстные интересы, и некоторых государств, шедших в фарватере их внешней политики. Таким образом, в момент голосования советских предложений большинство оставалось чаще всего за этой коалицией, и наши поправки, как правило, отвергались. А когда они все-таки принимались, то мандатарии заявляли, что отказываются их признавать. Незначительные же уступки в формулировках, которые коалиция делала, сути соглашений нисколько не меняли.

По одному из серьезных спорных вопросов – об определении «непосредственно заинтересованных государств», – по которому главными оппонентами были советская и американская делегации, 4-й комитет предложил представителям этих двух делегаций встретиться вне рамок комитета, чтобы попытаться сформулировать приемлемое для всех решение. Переговоры эти состоялись. С советской стороны в них приняли участие А. А. Громыко и я, с американской – Ч. Болен и Дж. Ф. Даллес. Но наши трехдневные попытки найти приемлемую для обеих делегаций формулу так и не привели к согласию, лишний раз подтвердив, что при нынешнем положении вещей подлинного прогресса в делах международной опеки не достигнуть.

После трехнедельной дискуссии советская делегация пришла к выводу о полной неприемлемости проектов соглашений об опеке. По поручению В. М. Молотова я выступил на пленуме 4-го комитета с развернутым заявлением, в котором проанализировал факты, свидетельствовавшие о неудовлетворительных результатах работы комитета, и в заключение сказал:

«Ввиду этого советская делегация не может считать представленные соглашения отвечающими положениям Устава и целям международной системы опеки. Поэтому советская делегация будет голосовать против их утверждения».

Тем не менее проекты соглашений были утверждены 35 голосами против восьми, поданных тремя советскими делегатами, а также делегатами Польши, Чехословакии, Югославии, Индии и Чили.

13 декабря доклад 4-го комитета обсуждался на пленарном заседании Генеральной Ассамблеи. От имени делегации СССР с критическими замечаниями о работе комитета и с проектом резолюции выступил я. Моя речь представляла собою в дополненном и углубленном виде ту, что я произнес в комитете. Ниже я цитирую несколько выдержек из ее текста, опубликованного в «Правде» от 16 декабря.

«Господин председатель, господа делегаты!

В начале работы Генеральной Ассамблеи бывшие страны-мандатарии – Англия, Франция, Бельгия, Новая Зеландия и Австралия представили на рассмотрение Ассамблеи проекты соглашений об опеке над восемью подмандатными территориями Лиги Наций. Эти проекты, более или менее аналогичные по содержанию, обладали существенными недостатками.

Главным недостатком этих соглашений было то, что их основные положения находились в противоречии с принципами опеки, содержащимися в главе 12 Устава Организации Объединенных Наций.

Как известно, эти принципы предусматривают прогрессивное развитие народов подопечных территорий в направлении к самоуправлению или независимости. В представленных же нам проектах мы наблюдаем прямо противоположную тенденцию, выражавшуюся в стремлении стран-мандатариев создать такие условия опеки, которые фактически превратили бы подопечные территории в составную часть страны-опекуна. Осуществление такой тенденции было бы равносильно аннексии подопечных территорий странами-мандатариями, что явилось бы нарушением Устава».

Далее я остановился на усилиях советской делегации в 4-м комитете устранить эти недостатки. Подчеркнул, что в тех случаях, когда большинство членов комитета разделяло точку зрения советской делегации и принимало ее поправки, страны-мандатарии отвергали их, оставив, таким образом, в проектах положения, противоречащие Уставу.

Заключая все сказанное, я внес от имени советской делегации проект резолюции, в котором после мотивирующей части следовала резолютивная часть из двух пунктов:

«Ввиду изложенного Генеральная Ассамблея постановляет:

1) Отклонить представленные проекты соглашений по перечисленным выше подмандатным территориям, как несоответствующие Уставу.

2) Рекомендовать правительствам Великобритании, Франции, Бельгии, Австралии и Новой Зеландии представить на рассмотрение Ассамблеи новые проекты соглашений по опеке по указанным выше подмандатным территориям, составленные в соответствии с Уставом».

Пленум Ассамблеи, как и следовало предвидеть из всего хода дискуссии об опеке, большинством голосов отверг советский проект резолюции, а соглашения об опеке утвердил. Правое дело, отстаиваемое советской делегацией, в тогдашних международных условиях не восторжествовало. Но история судила иначе. Она сказала свое веское слово в пользу национального раскрепощения не только народов подопечных территорий, но и колониальных народов, добившихся независимости и играющих ныне на мировой арене большую положительную роль.

Помимо вопросов опеки 4-й комитет много занимался также информацией о несамоуправляющихся территориях (колониях), которую колониальные державы в соответствии с Уставом ООН должны были представлять генеральному секретарю ООН, и предложением Южно-Африканского Союза об аннексии подмандатной Юго-Западной Африки.

Не вдаваясь в перипетии дискуссий по этим вопросам, состоявшихся во 2-м подкомитете, отмечу лишь, что по первому из них 4-й комитет принял резолюцию, одобренную 14 декабря пленумом Ассамблеи, о создании специального комитета экспертов, который бы занимался изучением и обобщением информации о несамоуправляющихся территориях и представления рекомендаций Генеральной Ассамблее. Что касается предложения об аннексии Юго-Западной Африки (Намибии), то, несмотря на все ухищрения и напористость южноафриканских расистов, оно было отвергнуто и в комитете, и на пленуме Ассамблеи. Впрочем, это не охладило их колонизаторского пыла, и Южно-Африканский Союз (нынешняя Южно-Африканская Республика), игнорируя многократные решения международного форума, продолжал варварски угнетать народ Намибии.

В период сессии Генеральной Ассамблеи советским делегатам довольно часто – хотя и не столь часто, как в Париже, – приходилось платить неизбежную дань дипломатическому протоколу, посещая званые завтраки и пятичасовые коктейли, вечерние обеды и широкие приемы. Проводились они, как правило, в банкетных залах «Уолдорф-Астории». Само собой разумеется, что в меру необходимости проводила подобные мероприятия и советская делегация.

Я не намерен задерживаться на приемах этого рода и коснусь лишь обеда, данного в конце ноября В. М. Молотовым для английской делегации. А точнее, лишь одного, но характерного эпизода этого вечера.

Обед давался в «Уолдорф-Астории» в день очередного заседания Совета министров иностранных дел. Заседание прошло сравнительно гладко, и это положительно сказалось на течении трапезы. Время от времени произносились тосты за скорое и успешное завершение сессии Совета, через стол оживленно перепархивали шутливые реплики, то добродушные, то сдержанно колкие. Последними перебрасывались с помощью переводчика В. Н. Павлова – главным образом заядлый острослов А. Я. Вышинский и английский дипломат, генеральный атторней Хартли Шоукросс.

Коснулась застольная беседа и обсуждавшегося в 4-м комитете щекотливого вопроса о колониях. Затронул его В. М. Молотов, обронивший пару замечаний о «непостижимом упрямстве» колониальных держав, которые упорно цепляются за свои колонии и, таким образом, идут не в ногу с веком. Главный адресат намеков, английский министр иностранных дел Эрнест Бевин, так же как и его английские коллеги, невозмутимо пропустили их мимо ушей. Но они, конечно, хорошо расслышали их.

По окончании обеда, когда все поднялись из-за стола, я неторопливо пошел к выходу в гостиную, ведя незатейливую беседу со статс-секретарем Мак-Нейлом, моим соседом по столу. Следом за нами двигалась троица английских делегатов во главе с ораторствовавшим о чем-то Бевином. Он был изрядно под хмельком. Настолько под хмельком, что, поравнявшись с нами, разглядел только Мак-Нейла и не отдал себе отчета в том, кто его собеседник. Продолжая начатый ранее разговор и желая втянуть в него статс-секретаря, он возмущенным тоном бросил ему:

– Дались этим русским наши колонии! Просто с языка у них не сходят. Только и слышишь – колонии, колонии…

Мак-Нейл предостерегающе показал ему глазами на меня, но министр знака не заметил или не понял его. Неожиданно хохотнув, он уже с чванливой ноткой продолжал:

– Впрочем, пусть себе болтают о них. А мы тем временем будем владеть ими. Не так ли, Гектор?

Вместо ответа сконфуженный Мак-Нейл сделал новый предостерегающий знак, который наконец дошел до сознания министра. Но в отличие от статс-секретаря он нимало не смутился и широко улыбнулся мне с таким видом, словно только что одарил меня приятным комплиментом.

Что ж, иногда и так выпутываются из неловкого положения. Я тоже улыбнулся Бенину, про себя посмеиваясь над тем, как он попал впросак.

Вся троица молча зашагала дальше и с ними Мак-Нейл, слегка кивнув мне на прощание. А я, глядя им вслед, задавался вопросом, долго ли еще такие самодовольные люди, живущие ветхими имперскими традициями, будут мнить себя вечными господами сотен миллионов колониальных рабов?

* * *

Считаю нелишним рассказать здесь о неофициальном визите двух представителей советской делегации – в лице В. М. Молотова и меня – в Гайд-парк, бывшее фамильное имение Рузвельтов в центральной части штата Нью-Йорк, которое по завещанию перешло государству.

Идея этой поездки была высказана В. М. Молотовым в беседе с миссис Элеонорой Рузвельт в кулуарах Генеральной Ассамблеи, делегатом которой она состояла. Молотов упомянул о своем намерении воздать дань уважения памяти великого президента в его родных местах, где он похоронен. Миссис Рузвельт с горячностью одобрила его намерение и вызвалась принять в Гайд-парке главу советской делегации и других делегатов по его усмотрению. Договорились о ближайшем воскресенье.

В качестве спутников в этой поездке министр выбрал меня и переводчика Павлова. Мы привезли с собой цветы и в почтительном молчании возложили их к подножию монумента, воздвигнутого вблизи могилы – посреди лужайки, обрамленной живой изгородью из кустарника. Монументом служила массивная полированная плита из белого мрамора без каких-либо декоративных ухищрений. Она покоилась на белом же мраморном постаменте, едва приподнятом над землей.

Во время этой непритязательной церемонии нас сопровождала бывшая хозяйка дома. Затем она повела нас в увитый плющом двухэтажный особняк с портиком из четырех колонн. Мы обошли внутренние покои, оставленные в том виде, в каком они были при жизни президента.

В расположенной по соседству с особняком пристройке – рабочем кабинете, являвшемся также и библиотекой, – нас ждал личный друг президента Рузвельта Генри Моргентау, крупный банкир, в 1934–1945 годах занимавший пост министра финансов. После представления Моргентау Молотову (я встречался с ним еще в его бытность министром) между двумя американцами и нами завязалась беседа. Касалась она, естественно, политической злобы дня.

Все четверо собеседников были единодушны во мнении, что начиная с осени прошлого года советско-американские отношения все более и более осложняются. Причина – в отходе внешней политики правительства Трумэна от того курса на сотрудничество, который проводил Рузвельт. В своих высказываниях на эту тему Моргентау проявил умеренный оптимизм, ссылаясь на энергичное противодействие трумэновскому курсу, оказываемое с июля 1946 года Генри Уоллесом и его политическими сторонниками. Позицию последних в тот момент поддерживал и сам Моргентау, принимавший в сентябре активное участие в чикагской конференции прогрессивных организаций, объединившихся в декабре в организацию «Прогрессивные граждане Америки». По его мнению, главным камнем преткновения на пути к единству и сотрудничеству трех великих держав антигитлеровской коалиции являлась атомная бомба, которую необходимо объявить вне закона.

Молотов, в общем, разделял точку зрения экс-министра и, кратко остановившись на насущных задачах советско-американских отношений, конкретизировал их в духе советского предложения о всеобщем сокращении вооружений, внесенного им на рассмотрение Генеральной Ассамблеи.

Миссис Рузвельт, обычно очень словоохотливая, в беседе участвовала мало, лишь изредка вторя словам Моргентау. Должен заметить, что, издавна следя за ее публицистической деятельностью, я всегда видел в ней эклектическую шаткость убеждений, правда по преимуществу склонявшихся к либеральным. В данный момент ее сдержанность, по-видимому, в значительной мере объяснялась ее официальным положением члена правительственной делегации, обязанного ex officio придерживаться официального курса, оказавшегося в этой беседе под огнем критики.

На обратном пути в Нью-Йорк Молотов был задумчив и почти все время молчал, если не считать нескольких реплик, отпущенных в начале пути. Две из них касались наших собеседников. О миссис Рузвельт он сказал: «Насколько же она ниже Рузвельта политически. Совсем не чета ему». А о Генри Моргентау он выразился так: «Этот банкир почему-то рядится в одежды либерала, даже на конференциях радикально разглагольствует. Не иначе как нащупывает трамплин для нового прыжка к власти. Но похоже, что ставит он на ненадежную лошадку».

Его мнение – в обоих случаях – я разделял.

К власти Моргентау так и не вернулся. Движение прогрессивных кругов США не набрало достаточно сил для серьезной борьбы за власть. Да и сам Моргентау мало подходил для роли лидера прогрессистов. А посему в скором времени он сбросил с себя «прогрессивную» маскировку и выступил в облике откровенного апологета империалистической политики, каковым, по существу, всегда и был.

Мои рабочие часы во время сессии Ассамблеи, как практически и всех сотрудников нашей делегации, были долгими – никакая охрана труда не допустила бы их. В пять часов утра вахтер особняка приносил мне в комнату кипу только что доставленных утренних газет, и это было требовательным сигналом к подъему. За час-полтора я расправлялся с основными международными и внутренними новостями. В семь утра ко мне являлся мой заместитель Б. Е. Штейн. Мы с ним советовались о повестке дня в комитете или подкомитете, готовили формулировки советских поправок к соглашению об опеке, намечали тезисы своих выступлений. С восьми до девяти я завтракал в обычном обществе у В. М. Молотова, а в самом начале десятого уже мчался по автострадам Лонг-Айленда в Лейк-Саксесс или Флашинг-Мэдоу.

В восемь-девять часов вечера я возвращался «домой», где детально знакомился с полученными в течение дня рабочими документами – текстами поправок и проектами резолюций различных делегаций, официальными отчетами предыдущих заседаний и т. д. и т. п. Часам к одиннадцати я заканчивал эту работу и прослушивал последние известия по радио, после чего «отдыхал» в постели с вечерними газетами в руках. Во время «отдыха» меня чаще всего и одолевал сон. А в пять утра меня снова будил вахтер. И так изо дня в день, за редкими исключениями.

По воскресеньям, правда, дипломаты получали передышку, которую каждый использовал по-своему. Одни из нас часами предавались игре в волейбол, другие, в том числе и я, предпочитали теннис. Но по временам для некоторых делегатов передышка сильно укорачивалась, а то и вовсе отменялась, когда кого-то из играющих вызывали в «главный штаб» на совещание или для выполнения срочного задания.

Систематически по воскресеньям приходилось бывать в «штабе» мне – помимо присутствия на завтраках и обедах у министра. Иногда это были не общие совещания, а беседа с Молотовым с глазу на глаз. В хорошую погоду он любил беседовать в саду, ссылаясь при этом не на гигиенические соображения, а на отдаленность от подслушивающих устройств ФБР, наличие которых в стенах особняка можно было подозревать.

Одной из таких бесед в саду я воспользовался для того, чтобы рекомендовать на вакантный пост советника посольства Ф. Т. Орехова, который по своей дипломатической подготовке и опыту вполне отвечал требованиям, предъявляемым к советнику.

– Пожалуй, над этим стоит подумать, – сказал Молотов. – Мне он тоже кажется дельным работником. Пишите представление, двинем это дело в ход.

В тот же день я так и поступил, а через некоторое время с удовольствием поздравил Федора Терентьевича с назначением на пост советника. Увы, долго работать в посольстве моему протеже было не суждено. Но об этом позже.

* * *

Поскольку мимоходом я уже коснулся дел посольства, то заодно расскажу о том, в каких условиях мне приходилось совмещать руководство его коллективом и нашей делегацией в Дальневосточной комиссии с обязанностями члена делегации на Генеральной Ассамблее.

Признаюсь откровенно: выполнять одновременно эти три задачи – в двух далеко отстоящих друг от друга городах! – было чрезвычайно трудно. Связь с посольством, поддерживавшаяся по телефону, если речь шла о второстепенных практических вопросах, или шифром, когда требовалось дать более серьезные указания, не создавала отчетливой картины того, как эти указания осуществлялись и как посольство плюс ДВК работают вообще. Правда, в течение ноября и декабря я лично трижды наведывался в Вашингтон, но каждый раз не долее чем на один-два дня, вследствие чего эти мои вылазки были малоэффективны.

Положение осложнялось еще и тем, что дипломатический состав посольства был очень ослаблен. Вскоре после открытия сессии Генеральной Ассамблеи Молотов предложил мне вызвать в Нью-Йорк Орехова. Ему было поручено организовать для советских делегаций информационную группу из нескольких сотрудников делегации СССР и канцелярских работников посольства. Теперь за старшего там остался первый секретарь М. С. Вавилов.

Первый мой приезд в Вашингтон состоялся в самом начале ноября. Свое основное внимание в этот раз я уделил подготовке к празднованию XXIX годовщины Октября. Покончив с этим делом, я выехал в Нью-Йорк.

Вторично я приехал в Вашингтон 6 ноября вечерним поездом. А утром 7-го я в компании заместителя государственного секретаря Д. Ачесона встречал на Пенсильванском вокзале В. М. Молотова, который изъявил желание присутствовать на праздничном приеме в посольстве.

Поселился он в Блэр-хаузе, местопребывании всех почетных гостей официального Вашингтона. Оттуда он направился вместе со мною сначала в госдепартамент, где нанес визит вежливости Д. Ачесону, исполнявшему обязанности государственного секретаря, а затем в его сопровождении – в Белый дом для встречи с президентом Трумэном. Во время обоих этих визитов беседы-министра переводил я, так как брать с собой переводчика В. Н. Павлова он не счел нужным. В обоих случаях беседы длились минут по десять и не задевали существенных политических вопросов. Отвечая на вопросы аккредитованных при Белом доме корреспондентов, министр лаконично ответил: «Мы с господином президентом очень приятно побеседовали».

Днем министр был моим гостем на обеде в посольстве. Не в парадной столовой, а по-домашнему, у меня в квартире. За столом он был начисто лишен налета официальности, который обычно всюду сопутствовал ему – даже тогда, когда он, как казалось, стремился избавиться от него.

Около пяти часов Молотов и я с супругой спустились в парадный холл второго этажа. Приглашения гостям, разумеется, были разосланы от моего имени и от имени супруги, но принимал гостей, стоя рядом с нами, и министр. Это придало приему дополнительную торжественность, но его традиционного течения не изменило. Непрерывным потоком сначала приходили, а затем уходили представители правительства, парламентских кругов, дипкорпуса, прессы и общественности.

Это был, в общем, обычный контингент приглашенных. Новым лицом среди завсегдатаев наших приемов был министр торговли Аверелл Гарриман, недавно заменивший уволенного в отставку Генри Уоллеса. Мой давний знакомец был в этот вечер таким же угрюмым, каким я его всегда видел во время переговоров о перемирии с Румынией осенью 1944 года. Правда, здороваясь с нами, он сделал безуспешную попытку улыбнуться, а с Молотовым даже обменялся несколькими фразами, после чего его оттеснили от нас вновь пришедшие гости.

На следующее утро трое «нью-йоркцев» – Молотов, я и Павлов, – провожаемые Ачесоном и сотрудниками посольства, покинули Вашингтон и в тот же день опять включились в привычную рутину Генеральной Ассамблеи.

Только изредка она нарушалась происшествиями, более или менее выходившими за рамки повседневности. А однажды даже случилось дипломатическое ЧП, «виновником» которого стал я.

Развивалось оно так.

В самом начале декабря из Вашингтона мне позвонил Вавилов и сообщил, что из Протокольного отдела Белого дома в посольство доставлен пригласительный билет (для меня и для моей жены) на обед, устраиваемый 3 декабря президентом Трумэном для дипломатического корпуса. Это был особо торжественный, так называемый государственный обед, возобновляющий давнюю традицию, которая в военные годы была упразднена. Для большинства моих коллег по дипкорпусу такое приглашение было, несомненно, лестным знаком внимания президента. А для меня оно – как это ни парадоксально – явилось сигналом к настороженности. Но парадоксально лишь на первый взгляд.

Памятуя о политических подвохах в отношении посольства, какие таили в себе предыдущие встречи президента с дипкорпусом, я поручил секретарю В. Бурдину связаться с госдепартаментом и уточнить состав приглашенных на обед. Моя предосторожность оказалась отнюдь не лишней. Обед устраивался примерно для половины глав посольств и миссий, среди которых, как я и предполагал, фигурировали марионетки госдепартамента – «посол» Латвии Альфред Бильманис и «посол» Литвы Повилас Задейкис. Выражаясь мягко, открытие это было не из приятных. Мало того, что правительство США продолжало упорствовать в официальном признании дипломатов несуществующих правительств, так оно еще в ущерб престижу Советского Союза намеревалось усадить их в Белом доме за один стол с представителем Советской страны. К тому же в силу протокольного приоритета, о которой мне уже приходилось упоминать раньше, на более почетных местах, чем предназначенное для советского посла. А ведь такого неприличного соседства можно было при желании легко избежать, пригласив Бильманиса и Задейкиса – или же меня – на обед для другой половины дипкорпуса, намеченный на более позднюю дату. Словом, тут, по всей вероятности, имел место определенный расчет, отдававший душком дипломатической провокации.

Раздумывая над всем этим, я пришел к нехитрому решению, подсказанному аналогичным прецедентом в 1945 году. Сводилось оно к тому, чтобы под благовидным предлогом уклониться от визита в Белый дом и тем самым косвенно осудить некрасивый акт американского правительства. Конечно, в этом решении заключалось то неудобство, что я уже не впервые отказываюсь от встречи с президентом, но этот демонстративный жест, как и предыдущий, был вынужден самим Белым домом.

Я изложил свои соображения на этот счет В. М. Молотову, который всецело одобрил их.

Прозрачным предлогом для отказа послужила испытанная веками ссылка на болезнь. Накануне государственного обеда посольство сообщило госдепартаменту о внезапно поразившей меня хвори, которая помешает мне воспользоваться гостеприимством президента.

Горькую пилюлю Белый дом и госдепартамент проглотили молча, не предав инцидент гласности. Но четыре дня спустя он стал достоянием массовых средств информации. 8 декабря я с понятным интересом читал в газетах обильные корреспонденции о нем, подаваемые под крикливыми «шапками».

Приведу в виде примера отклики в либеральной «ПМ». Заголовок в ней гласил: «Соединенные Штаты получили от Советов взбучку на государственном обеде». Ниже – часть этой корреспонденции:

«Ударом по самолюбию Трумэна Советская Россия дала знать США о своем недовольстве тем, что эта страна продолжает признавать три балтийских государства, поглощенные СССР.

Политический удар, нанесенный советским послом в Вашингтоне Николаем В. Новиковым, являлся одной из самых сокровенных тайн Белого дома и государственного департамента. Нанесен он был в прошлый вторник во время официального обеда, данного президентом США половине дипломатического корпуса. Новиков, высший представитель СССР в дипломатическом корпусе, на обед не явился.

Вчера в русском посольстве сообщили только то, что Новиков вследствие болезни находится в номере отеля в Нью-Йорке, где он занимается проблемами Ассамблеи Объединенных Наций, и добавили, что государственный департамент был уведомлен о его болезни и о том, что он не сможет присутствовать на государственном обеде.

…Но источники, близкие к советскому посольству, откровенно признали, что болезнь Новикова дипломатическая. А другой хорошо информированный источник заявил, что явиться на обед советскому послу помешал «острый приступ латвийской лихорадки».

При всей своей однобокости подобные корреспонденции делали на этот раз, в общем, полезное дело, разоблачая лицемерие американских государственных деятелей, не гнушающихся политической игрой фальшивыми картами. А заодно они показывали и нашу готовность дать достойный отпор всякому выпаду против престижа Советского Союза.

* * *

В первой декаде декабря сессия Совета министров иностранных дел успешно завершила работу над мирными договорами с Болгарией, Румынией, Венгрией, Финляндией и Италией. Приближалась к концу и сессия Генеральной Ассамблеи.

13 декабря В. М. Молотов произнес свою заключительную речь на пленуме Ассамблеи, посвященном обсуждению резолюции о всеобщем сокращении вооружений. А 14-го утром он и А. Я. Вышинский покинули США на том же пароходе «Куин Элизабет», на котором прибыли туда. Покинули вместе с основным дипломатическим и обслуживающим персоналом. Представлять Советский Союз до конца сессии было поручено А. А. Громыко, Ф. Т. Гусеву и мне.

Выступив 14 декабря на пленуме с цитировавшейся выше речью по докладу 4-го комитета и дождавшись результатов голосования, я выполнил последнюю из порученных мне на Ассамблее задач. С нескрываемым чувством облегчения я выехал вечером 15-го в Вашингтон.

Кажется, еще никогда в жизни – пожалуй, даже и в военные годы – я не был так переутомлен чрезмерной нагрузкой, как в минувшие осенне-зимние месяцы. Вернувшись в Вашингтон, я не счел зазорным позволить себе и трудившимся вместе со мною работникам посольства трехдневный отдых. Провели мы его вместе с семьями в скромном пансионате в горах на западе Вирджинии.

 

9. В эпицентре экспансии

20 января 1947 года вышел в отставку государственный секретарь Джеймс Бирнс.

Недолго пробыл на своем посту этот честолюбивый политический деятель, многие годы тянувшийся к высшим государственным постам и в 1944 году метивший в вице-президенты с расчетом заменить в близком будущем больного Рузвельта. Однако изменчивая игра политических сил вынудила его довольствоваться только ролью члена кабинета Трумэна, его политического соперника, которого он никогда не уважал, считая выскочкой и тупицей. Правда, это не помешало ему активно проводить совместно с президентом «двухпартийную политику», нацеленную на установление мирового «руководства» Соединенных Штатов.

Отставка Дж. Бирнса не знаменовала собою изменения внешнеполитического курса американского правительства. Новый глава госдепартамента, генерал Джордж Маршалл, на первой же своей пресс-конференции 7 февраля без всяких экивоков заявил, что будет следовать политике, сформулированной президентом Трумэном и Джеймсом Бирнсом. Своего отношения к Советскому Союзу Маршалл на пресс-конференции открыто не высказал, но несколько дней спустя за него это сделал его заместитель Дин Ачесон, назвавший в сенате советскую внешнюю политику «агрессивной и экспансионистской». Столь откровенно враждебный выпад госдепартамента, естественно, повлек за собою решительный протест Советского правительства в виде ноты В. М. Молотова правительству США.

Таков был весьма симптоматичный дебют Маршалла на новом посту.

Этот шестидесятисемилетний генерал был испытанным служакой американского империализма. Профессиональный военный, он дослужился в армии до очень высоких чинов. С 1939-го до осени 1945 года Маршалл стоял во главе штаба армии США. Обосновавшись теперь в кабинете государственного секретаря, он оставил на своих местах основных творцов «двухпартийной политики» – эмиссаров большого бизнеса, начиная с незаменимого Дина Ачесона. В то же время он основательно «военизировал» руководство важнейшими звеньями аппарата.

Первое серьезное испытание генерала Маршалла на дипломатическом поприще предстояло на открывавшейся 10 марта в Москве очередной сессии Совета министров иностранных дел, в повестке дня которой стояли главным образом вопросы мирного урегулирования для Германии. Но, готовясь к сессии с помощью команды спецов госдепартамента, усиленной «золотыми галунами», Дж. Маршалл параллельно разрабатывал и новые планы американской экспансии. Одним из них, получившим громкую и незавидную славу, был план еще большего ужесточения и без того жесткой антисоветской политики США. Сомнительная честь обнародования этого плана была предоставлена президенту Трумэну, в силу чего в дальнейшем он именовался в политическом обиходе «доктриной Трумэна».

* * *

Выступил он 12 марта на совместном заседании сената и палаты представителей с речью о финансовой помощи Греции и Турции в сумме 400 миллионов долларов. Вопрос этот явился лишь предлогом для провозглашения нового этапа «жесткой внешней политики». Можно не сомневаться, что провозглашение «доктрины Трумэна» отнюдь не случайно совпало с началом сессии Совета министров иностранных дел в Москве. Видимо, по мнению авторов доктрины – Маршалла, Ачесона и иже с ними, – ее явная антисоветская заостренность и демонстративно подчеркнутая готовность США идти на решительные меры для ее осуществления должны были произвести серьезное впечатление на Советское правительство и склонить его к уступчивости при рассмотрении вопросов мирного договора с Германией.

Большая часть речи Трумэна была отведена совершенно несоответствующей действительности характеристике положения в Греции и Турции и лицемерной мотивировке необходимости оказания им помощи. Но, пожалуй, более важное, принципиальное значение, чем вопросы оказания помощи Греции и Турции – в обход ООН, – имели широкие принципы послания, определяющие политику США в отношении многих других стран.

Вот как они сформулированы в речи:

«Организация Объединенных Наций создана для того, чтобы обеспечить прочность свободы и независимости всех наций, входящих в ее состав. Однако мы не достигнем наших целей, если мы не готовы помочь свободным народам в сохранении их свободных установлений и их государственной неприкосновенности против агрессивных движений, цель которых – навязать этим народам тоталитарный режим. Это не более как откровенное признание того факта, что тоталитарный строй, навязанный свободным народам путем прямой или косвенной агрессии, подтачивает основы международного мира и, следовательно, безопасности США… Правительство США часто протестовало против принуждения и устрашения в нарушение Крымского соглашения в Польше, Румынии и Югославии. Я должен также заявить, что в ряде других стран произошли такого же рода события».

Намечая далее политику США, Трумэн заявил:

«Я верю в то, что политика США должна заключаться в поддержании свободных народов, которые оказывают сопротивление попыткам порабощения их со стороны вооруженного меньшинства или путем давления извне. Я верю в то, что мы должны помочь свободным народам в решении их собственных судеб путями, им самим свойственными».

Если очистить эти высказывания от демагогической шелухи, то станет ясно, что речь в них шла о поддержке реакционных режимов в тех странах, где они уже существовали, и о борьбе против якобы навязанных извне прогрессивных режимов в Восточной Европе для насаждения и там реакционных режимов. Само собой разумеется, что оказание помощи реакционным группам или режимам должно было попутно открывать двери для бесконтрольного хозяйничанья американских монополий в этих странах.

С предельной откровенностью агрессивную сущность «доктрины Трумэна» вскрыл маститый глашатай интересов американских монополий Уолтер Липпман. В своей статье в «Нью-Йорк геральд трибюн» от 1 апреля он писал:

«Мы выбрали Грецию и Турцию не потому, что они особенно нуждаются в помощи, и не потому, что они являются блестящими образцами демократии, а потому, что представляют собою стратегические ворота, ведущие в Черное море и к сердцу Советского Союза».

Яснее и – добавлю – циничнее о «доктрине Трумэна» не скажешь.

Новый акт «жесткого курса» Белого дома вызвал в широких кругах общественности США нескрываемое беспокойство и недовольство.

Прямую оппозицию он встретил в конгрессе, где сенаторы-демократы либерального толка Пеппер и Тэйлор внесли в конце марта совместную резолюцию, в которой протестовали против намеченной президентом программы. В своем заявлении на пресс-конференции они резко осудили «доктрину Трумэна», подчеркнув, что она, по сути дела, представляет собою «борьбу за власть на Балканах, в Турции и на Среднем Востоке», попытку закрепить за собою стратегические подступы к нефтяным месторождениям на Среднем Востоке.

Решительная оппозиция сенаторов Пеппера и Тэйлора была поддержана представителями общественности на массовом митинге, созванном 2 апреля по инициативе организации «Прогрессивные граждане Америки» в «Мэдисон-сквер-гарден». В ходе митинга с речами выступили Генри Уоллес, Эллиот Рузвельт и другие видные общественные деятели. В единодушно принятой резолюции участники митинга осудили агрессивную внешнюю политику Белого дома и выдвинули перед конгрессом требование одобрить резолюцию, внесенную Пеппером и Тэйлором.

Однако усилия либеральных сенаторов и их единомышленников не увенчались успехом. После длительных дебатов конгресс высказался в пользу «доктрины Трумэна».

Почти одновременно с ее провозглашением президент издал в марте пресловутый приказ «о проверке лояльности» государственных служащих. Политический смысл проверки заключался в том, чтобы изгнать из центральных и местных органов власти всех несогласных с реакционным курсом правительства внутри страны и с агрессивным курсом на международной арене.

Во исполнение приказа президента правительственные органы составили список 78 «подрывных» организаций, принадлежность к которым автоматически становилась основанием для увольнения государственных служащих, как «нелояльных». На первых местах в этом списке стояли Коммунистическая партия США и связанные с нею прогрессивные организации. Попал в число «подрывных» и Национальный Совет американо-советской дружбы, ненавистный всем недругам Советского Союза. Публикуя этот список, министр юстиции Кларк довел до всеобщего сведения, что он не считает его окончательным и что в скором времени дополнит его. Свое слово он сдержал.

Так была подготовлена юридическая почва для «охоты на ведьм», для крупнейшего в истории Соединенных Штатов разгула реакции.

* * *

10 марта в Москве открылась очередная сессия Совета министров иностранных дел. За несколько дней до ее открытия я получил от В. М. Молотова указание вылететь в Москву для участия в сессии. Но по ряду причин покинуть Вашингтон я смог только 12-го, выехав в этот день в Нью-Йорк поездом.

На следующее утро началось мое первое в этом году путешествие за океан.

Маршрут моего путешествия предусматривал первую посадку в Гандере (на Ньюфаундленде), вторую – в Прествике (в Шотландии) и третью – в Копенгагене. Но погодные условия многое изменили; вторая посадка произошла не в Шотландии, а в Лондоне. Из-за непогоды же не удалась посадка в Копенгагене, и поэтому самолет направился в Стокгольм, куда я прибыл 14 марта к вечеру. В Стокгольме пришлось ждать, советского самолета на Хельсинки до понедельника 17 марта. Из Хельсинки летел с одной посадкой вблизи Ленинграда, а 17 марта вечером я уже был у себя в квартире на Большой Калужской.

На другой день меня принял министр. Он задал мне несколько вопросов о делах посольства и Дальневосточной комиссии, спросил о том, как я расцениваю «доктрину Трумэна». Выслушав мое мнение, он с усмешкой заметил:

– Президент пытается запугать нас, одним махом превратить в послушных пай-мальчиков. А мы и в ус себе не дуем. На сессии Совета мы твердо гнем свою принципиальную линию. Включайтесь и вы в работу.

По окончании беседы, когда я уже поднялся, чтобы уйти, Молотов неожиданно добавил:

– На днях я сообщил Маршаллу, что мы согласны вести переговоры об урегулировании расчетов по ленд-лизу, на которых, как вы знаете, американцы давно настаивают. Вести их придется, по всей вероятности, вам. Так что основательно разберитесь в этом вопросе и познакомьтесь с материалами Внешторга – там их сейчас готовят. Более конкретно поговорим об этом позже.

Итак, опасность остаться в ближайшие месяцы без дела мне явно не грозила. К двум моим прежним обязанностям – по руководству посольством и делегацией в Дальневосточной комиссии – в перспективе присоединялись переговоры с госдепартаментом по ленд-лизу.

18 марта я уже присутствовал на заседании Совета министров иностранных дел, рассматривавшего вопросы Германии. Его главные участники – В. М. Молотов, государственный секретарь Дж. Маршалл, французский министр иностранных дел Ж. Бидо, английский министр иностранных дел Э. Бевин и их заместители – восседали за огромным круглым столом, а советники и эксперты располагались позади них с пухлыми папками, готовые в любой момент прийти на помощь своим шефам.

В состав советской делегации помимо В. М. Молотова входили его заместители А. Я. Вышинский и Ф. Т. Гусев, политические, экономические и военные эксперты. Мое амплуа в делегации, так же как амплуа вызванных из Лондона и Парижа послов Г. Н. Зарубина и А. Е. Богомолова, формально не было определено, фактически мы были дипломатическими советниками делегации.

Не ставя перед собою задачу нарисовать целостную картину хода и исхода московской сессии Совета, скажу о ней лишь в немногих словах.

В повестке дня стояли вопросы, имевшие огромную важность не только для судеб Германии, но и для всей Европы. Таковы были прежде всего вопросы подготовки мирного договора с Германией, призванного – как это указывалось в решениях Ялтинской конференции – создать «гарантии в том, что она никогда больше не будет в состоянии нарушить мир всего мира». Что же дала работа сессии на протяжении полутора месяцев?

Проходила она в обстановке серьезных разногласий. Советская делегация добивалась последовательного претворения в жизнь решений, согласованных в Ялте и Потсдаме, но встретилась на этом пути с противодействием западных держав, в первую очередь США и Англии. Последние упорно стремились к пересмотру этих решений и выдвигали новые, противоречившие им предложения, что не могло не затруднить переговоров и не отразиться на результатах сессии.

Нельзя сказать, что эта сессия не принесла никаких практических результатов. Но рассмотрение основных проблем так и не было завершено. К их числу относились, например, экономические принципы в отношении Германии, вопрос об уровне германской экономики в послевоенный период. В этом заключался большой минус сессии. Правда, на первый взгляд оставалась еще надежда на то, что спорные вопросы удастся разрешить на летней сессии в Париже. В действительности же надежда эта была довольно шаткой, ибо уже московская сессия выявила определенную тенденцию западных держав решать германские проблемы сепаратно – в оккупированных ими западных зонах Германии.

* * *

В начале апреля я принял участие в работе специальной комиссии, подготавливавшей проект директив для советской делегации на переговорах по ленд-лизу в Вашингтоне. Руководство делегацией было возложено на меня, подбор состава делегации также лежал на мне – разумеется, при содействии Отделов кадров МИД и Минвнешторга. Основным экспертом делегации из семи человек намечался экономист-международник профессор А. А. Арутюнян.

Несколько дней спустя проект директив был подготовлен, рассмотрен коллегией МИД и направлен на утверждение правительства. 9 апреля меня вызвал к себе министр и предложил вернуться к месту работы в Вашингтоне.

– Значит, директивы уже утверждены? – спросил я.

– Не сегодня завтра будут утверждены, – заверил меня Молотов.

Билет я заказал на 13 апреля, однако в тот день не улетел, потому что директивы по ленд-лизу еще не были утверждены. Не вылетел я также и на другой день – как выяснилось, мне предстояло участвовать во встрече Дж. Маршалла с И. В. Сталиным.

16 апреля в газетах было опубликовано сообщение под заголовком: «Прием И. В. Сталиным г-на Маршалла». Краткий текст сообщения гласил:

«15 апреля Председатель Совета Министров СССР И. В. Сталин принял Государственного Секретаря Соединенных Штатов Америки г-на Маршалла.

На приеме присутствовали Министр Иностранных дел СССР В. М. Молотов, Советский Посол в США Н. В. Новиков, Американский Посол в СССР г. Б. Смит и специальный помощник Государственного Секретаря США г. Ч. Болен».

О ходе приема не было сказано ни слова, так же как и о том, что на приеме присутствовал еще переводчик В. Н. Павлов.

Я не стану воспроизводить по памяти все перипетии этого свидания и расскажу лишь о тех моментах, которые запомнились мне прочнее других.

Вначале Маршалл коснулся трудностей, с какими столкнулся Совет министров иностранных дел из-за различного подхода делегаций к германскому урегулированию. Например, в вопросах о центральной германской администрации, об экономическом единстве Германии, о репарациях. Он дал ясно понять, что причиной этих трудностей считает несговорчивость советской делегации.

Сталин немногословно, но убедительно отвел это обвинение, указав на то, что при обсуждении германских проблем Советское правительство руководствуется решениями Ялтинской и Потсдамской конференций, которые оно рассматривает как обязательные для всех четырех делегаций.

После этого обмена мнениями, подтвердившего различный подход сторон, Маршалл затронул вопрос о ленд-лизе. Он выразил удовлетворение тем, что Советское правительство согласилось на проведение в ближайшее время переговоров, и высказал надежду, что они пройдут успешно. Сталин заметил, что если принципы закона о ленд-лизе и советско-американского Соглашения о взаимной помощи 1942 года будут применены в духе союзнической солидарности, существовавшей в период войны, то можно не сомневаться в благополучном исходе переговоров.

Отталкиваясь от тезиса о союзнической солидарности, Сталин заговорил далее о том, что в послевоенные годы США предали ее забвению. Примеров этому немало. В частности, в вопросе о займе Советскому Союзу. Чем иначе объяснить, что американское правительство до сих пор воздерживается от предоставления давно обещанного займа в 6 миллиардов долларов?

Слова Сталина о 6 миллиардах долларов поразили меня – подобного обещания, насколько мне было известно, правительство США не давало. Я знал лишь об обещании предоставить заем в один миллиард, выполнение которого США затягивали с явным расчетом оказать на Советский Союз экономический нажим.

Но резкий упрек Сталина поразил не только меня, а и других участников встречи. Пока Сталин развивал свою аргументацию, Маршалл наклонился к Смиту и что-то шепнул ему на ухо. Посол сразу же набросал в своем блокноте несколько слов по-английски и, вырвав листок, протянул его через стол мне. В нем значилось:

«Г-н Новиков! Вы ведь хорошо знаете, что это не так. Обещания о 6 миллиардах никогда не давалось. Разъясните это, пожалуйста, господину Сталину».

На этом же листке я быстро сделал перевод и пододвинул записку к сидевшему рядом Молотову. Он прочел перевод и невозмутимо сунул листок в свою рабочую папку. Я ожидал, что Молотов выскажется и прояснит недоразумение или же напишет записку Сталину, но он не сделал ни того, ни другого. И, пожалуй, поступил правильно.

Видимо, догадавшись, что слова Сталина явились результатом какой-то путаницы, Маршалл в своем ответе из обтекаемых фраз замял вопрос и поспешно начал прощаться, а за ним и его два спутника.

Я был несколько смущен, хотя и не показывал виду. Я думал, что после ухода американцев Молотов разъяснит недоразумение, однако при мне он об этом и слова не вымолвил.

Уходя, я не заметил никаких признаков того, что до Сталина дошло, какой промах он допустил. Прощаясь со мной, он с дружелюбной иронией пожелал мне успеха «в единоборстве с американскими заимодавцами».

Потом я не раз размышлял о странном затмении памяти у человека, почти каждое слово которого у нас в стране – да и не только у нас – считалось истиной в последней инстанции.

На мои размышления ощутимо накладывалось общее впечатление, произведенное на меня в этот раз И. В. Сталиным. Это был не тот собранный, нимало не угнетенный возрастом руководитель партии и страны, которого я видел в апреле 1941 года, накануне нападения Германии на Югославию. И не тот Сталин, с которым я неоднократно встречался в военные 40-е годы. 15 апреля 1947 года я видел перед собою пожилого, очень пожилого, усталого человека, который, видимо, с большой натугой несет на себе тяжкое бремя величайшей ответственности.

17 апреля я вылетел в Вашингтон через Берлин и Париж.

* * *

Переговоры о ленд-лизе начались в мае 1947 года, а закончились соглашением только в 1972 году, спустя 25 лет после того, как я навсегда покинул Вашингтон и Америку.

Расскажу я поэтому только о начале долгих переговоров.

В чем заключалась суть обсуждавшейся на них трудной проблемы?

Лаконичный термин «ленд-лиз» в переводе с английского означает «заем-аренда». В принятом конгрессом США в 1941 году законе о ленд-лизе говорилось о предоставлении Соединенными Штатами взаймы или в аренду вооружения, боеприпасов, стратегического сырья, продовольствия и других материальных ресурсов странам, участвовавшим в войне против гитлеровской агрессии. В соглашениях США с этими странами предусматривалось, что материальные ресурсы, уничтоженные, утраченные или использованные во время войны, оплате не подлежат. Те же, что останутся после войны и могут быть использованы для гражданских нужд, должны быть оплачены полностью или частично в порядке долгосрочного кредита, с учетом взаимных интересов сторон.

Подобное же соглашение – Соглашение о принципах, применяемых к взаимной помощи в ведении войны против агрессии – было заключено между США и СССР 11 июня 1942 года. Мотивы, побудившие США заключить это соглашение, выражены в нем следующим образом: «…Президент Соединенных Штатов Америки решил, в развитие Акта Конгресса от 11 марта 1941 года, что оборона Союза Советских Социалистических Республик против агрессии жизненно важна для обороны Соединенных Штатов Америки». В силу этого решения президента закон о ленд-лизе был применен и к Советскому Союзу. В свою очередь, Советский Союз также принял на себя обязательство содействовать делу обороны США.

Стоимость всех поставок по ленд-лизу для Советского Союза составила 11 миллиардов долларов. В своем подходе к вопросу о компенсации за него советская сторона опиралась на упомянутые выше принципы закона о ленд-лизе и Соглашения о принципах, применяемых к взаимной помощи, в соответствии с которыми военные усилия Советского Союза рассматривались как «жизненно важные» для обороны Соединенных Штатов.

При определении суммы компенсации за ленд-лиз советская сторона принимала во внимание – в качестве прецедента – условия расчетов между Англией и США. По соответствующему соглашению Англия обязывалась выплатить Соединенным Штатам около 2 процентов от общей стоимости американских поставок, или 8,5 процента от стоимости ленд-лизовских остатков. Свою позицию в этом вопросе мы мотивировали тем принципиальным соображением, что для Советского Союза, вынесшего на себе главную тяжесть войны, условия расчетов должны быть не хуже, чем для Англии. Исходя из этого, советская сторона намечала выплатить Соединенным Штатам 240 миллионов долларов, что составляло несколько больше 2 процентов от общей стоимости остатков.

Встреча двух делегаций открылась приветственной речью главы американской делегации Уилларда Торпа, помощника государственного секретаря по международным экономическим отношениям, и моим ответным словом. Без каких-либо осложнений была установлена процедура переговоров, после чего У. Торп изложил позицию США в вопросе о расчетах. Предельно резюмируя ее, скажу лишь, что «американские заимодавцы» потребовали от нас выплаты огромной суммы в 1300 миллионов долларов, чему мы, впрочем, не очень удивились: американская позиция отлично вписывалась в американскую «жесткую политику» в отношении Советского Союза.

Следом за Торпом с обоснованием советской позиции выступил я, зачитав заранее подготовленное заявление с подробной мотивировкой в духе приведенных выше общеполитических соображений и конкретных экономических расчетов.

Не требовалось особой проницательности, чтобы видеть, что наше заявление не вызвало восторга у американской делегации. Выслушав перевод, Торп высказал – как он заметил, в предварительном порядке – сожаление о слишком большом расхождении в позициях делегаций, выразил пожелание, чтобы советская делегация тщательно изучила американские предложения, и пообещал, что американская делегация также изучит наши предложения. Само собой разумеется, что и я пообещал поступить аналогичным образом, не преминув, однако, при этом подчеркнуть политическую весомость и экономическую обоснованность советских предложений.

На этом первое заседание было закрыто. Для меня оно было и последним. В течение следующих двух с половиной месяцев американская делегация не делала попыток продолжить переговоры. Не торопили их с переговорами и мы. А в конце июля я уже двинулся в свое последнее путешествие через Атлантический океан.

* * *

По окончании сессии Генеральной Ассамблеи и трехдневного отдыха участвовавших в ней сотрудников посольства работа последнего вошла в свое обычное русло. Возобновили деятельность все отделы посольства, регулярно поддерживалась связь с госдепартаментом, происходили – на разных уровнях – протокольные встречи.

Не отставали в своей активности от посольского коллектива и работники советской делегации в Дальневосточной комиссии. Последовательная позиция делегации во многом способствовала тому, что ДВК, вопреки систематическому сопротивлению главнокомандующего генерала Макартура, приняла 19 июня важное решение: «Основная политика в отношении Японии после капитуляции», соответствовавшее принципам Потсдамской декларации о демократизации и демилитаризации Японии. Успешно шло также обсуждение другого важного документа – «Сокращение военно-промышленного потенциала Японии», – также отражавшего принципы указанной декларации. 14 августа он был принят в качестве основы для деятельности американских оккупационных властей.

В начале февраля я совершил кратковременную поездку в Майами (в штате Флорида) и в середине июня – в Чикаго для участия в состоявшихся там митингах друзей Советского Союза, организованных местными советами американо-советской дружбы.

В течение первого полугодия в дипломатическом персонале посольства произошли новые изменения. По семейным обстоятельствам вынужден был вернуться на родину советник Ф. Т. Орехов.

Ни с одним работником посольства не расставался я с такой неохотой, как с Ореховым, ибо не только ценил его как дельного сотрудника, но и питал к нему искренние дружеские чувства.

На посту заведующего отделом печати его заменил В. Н. Мачавариани, еще при Орехове влившийся в отдел и хорошо освоившийся с его работой.

По моей настоятельной просьбе В. М. Молотов назначил советником-посланником Семена Константиновича Царапкина, приехавшего в Вашингтон еще зимой. Кадровый дипломат, с 1939 года ведавший в НКИД сначала Вторым Восточным отделом, а затем Отделом США, он как нельзя более подходил для участия в работе нашей делегации в Дальневосточной комиссии. Но я имел на него и другие виды, а именно рассматривал его как замену себе при моем возвращении в Москву, о чем я давно уже серьезно подумывал и о чем теперь следует рассказать более обстоятельно.

 

10. На последнем этапе

25 октября 1947 года в газетах в разделе «Хроника» было сообщено о постановлении Президиума Верховного Совета СССР о моем освобождении от обязанностей посла в США, а 31-го я был отчислен из МИД и зачислен в резерв назначения при Управлении кадров ЦК ВКП(б).

Так на десятом году моей работы в МИД я расстался с этим высоким ведомством, с тем чтобы вступить на новый жизненный путь.

Каковы же были причины, что привели меня к этому? Их было немало, этих причин, возникавших в разное время и очень разных по своему характеру! Действуя явно или подспудно, они постепенно подводили меня к выводу о принятии давно назревавшего решения.

Рассказывая о них, нельзя не напомнить о таких фактах сравнительно отдаленного прошлого, как мое недвусмысленное заявление наркому М. М. Литвинову о нежелании работать в НКИД и мое «противоборство» с заместителем наркома В. П. Потемкиным в специальной комиссии ЦК ВКП(б), где меня коллективно «уговорили» дать согласие работать в НКИД.

Пять лет я занимался делом, к которому у меня с самого начала не лежала душа, чего я ни от кого не скрывал. Занимался, однако, добросовестно, в полную меру моих сил – иное отношение к делу было не в моем характере, – а в годы войны даже не просто с полной отдачей сил, а, можно сказать, сверх своих сил, духовных и физических. В результате к 1943 году я окончательно выдохся, и у меня возникло намерение каким-нибудь способом сменить вид деятельности. Хотя бы даже путем ухода из НКИД. Куда – это другой вопрос.

О моих настроениях весной 1943 года красноречиво говорилось в дневнике за 25 мая. Вот выдержка из этой записи:

«Сегодня… исполнилось пятилетие моей работы здесь… Срок вполне достаточный, чтобы мне стала невыносима канцелярская сторона нашей работы. Если бы не война, я бы уже давно поставил вопрос о смене амплуа. С поправкой на войну я сделал это в апреле текущего года в разговоре с Корнейчуком (моим новым шефом). Мое заявление (устное) было доведено до сведения В. М. Молотова, который признал мою постановку вопроса правильной, но перемену в моей судьбе отложил на неопределенное время».

О моих тогдашних потугах уйти из наркомата никто всерьез и слушать не захотел. Вместо этого было принято решение направить меня посланником в Египет.

Это назначение, так же как и последующее назначение в Вашингтон, внесшее новые черты в характер моей деятельности, на время притупило остроту моих неуемных мыслей об уходе из НКИД. Притупило, но не заглушило их. В туманной перспективе мне по-прежнему виделись иные пути.

Да, не путь, а именно пути. Дело в том, что полной ясности в выборе пути у меня не было.

В бытность аспирантом Института красной профессуры мирового хозяйства и мировой политики я не сомневался в том, что пойду по научной стезе, готовился уже писать кандидатскую диссертацию. Вынужденное пребывание в системе Наркоминдела, казалось бы, поставило крест на этой перспективе. Но через год-полтора моя «навязчивая идея» и здесь, на непригодной для нее наркоматской почве, начала постепенно пробиваться наружу. Сначала в виде научных статей в журнале «Мировое хозяйство и мировая политика», не говоря уже о международно-публицистических выступлениях в центральной прессе, а затем в собирании материалов… для диссертации. Да, да, для диссертации, приступить к которой я рассчитывал во время отпуска, начинавшегося с 23 июня 1941 года, и дополнительного месячного за мой счет, разрешенного наркомом, одобрившим мой замысел.

Война подрубила его под корень. В годы войны о нем, естественно, и речи не было. Но затаенные мечты о научном труде в мирном будущем не умирали и тогда. В кризисном для меня 1943 году, когда я тщетно добивался ухода из НКИД, перемена в характере деятельности в виде назначения на заграничную работу придала этим мечтам новые стимулы. 23 сентября, незадолго до отъезда в Каир, я писал:

«Мысль о диссертации… не выходит у меня из головы… Я твердо решил: в Египте или в любом другом месте выкраивать маленькие досуги для работы над диссертацией. Горбатого могила исправит».

Но выправила мой научный «горб», как станет видно из дальнейшего, все же не могила.

Иллюзия о «маленьких досугах» в Египте начисто развеялась в первые же месяцы тамошних деловых перегрузок. Не меньшие, если не большие, перегрузки существовали и в Вашингтоне. Но дело было не только в них. Это с очевидностью вытекает из продолжения цитаты:

«Да, «две души живут в груди моей», а возможно, и три, так как литературное творчество также является моим влеченьем – «родом недуга». Не говоря уже о более раннем периоде, достаточно вспомнить о том, как работа в Таджикистане натолкнула меня на мысль написать роман или повесть «Оби-Шур» («Горькая вода»), и я несколько лет носился с этой неотвязной мыслью. Все материалы, характеристики действующих лиц, подробнейшая разработка сюжета – все было налицо, кроме времени для написания романа.

Институт красной профессуры поглотил тогда все мое время – наука заела литературу! Но в прошлом году возник новый литературный замысел, который увлек меня, – повесть «Дунайя» (на румынскую тематику). Опять разработки, подборки материалов, горение – и опять недостаток времени! Но этот сюжет я пока еще не забросил, так же как считаю лишь отложенным на некоторое время «Оби-Шур». Может быть, в Каире кое-что сделаю? Разве нет у меня примеров того, что в страшную жару (в Ашхабаде и Стамбуле, например) я очень интенсивно работал над переводами художественных произведений с турецкого и на турецкий (в последнем случае над переводом «Железного потока» Серафимовича). Поживем – увидим».

Какой же заряд наивности и оптимизма двигал моей рукой, когда я набрасывал эти строки! Отрезвляющие цейтноты в работе за границей безжалостно перечеркнули мои литературные мечтания, так же как и научные… Однако «навязчивая идея» – все в новых и новых образцах и сюжетах – никогда не покидала меня.

Упомяну лишь еще об одном ее проявлении.

11 августа 1947 года, находясь в Москве и день за днем подготавливая почву для ухода из МИД, я записал в дневнике:

«Мне никак не удается выкинуть из головы «влеченье – род недуга» к писательскому делу. Условия моей жизни давно уже не благоприятствуют осуществлению моей «мании», а за последние 10 лет моя работа прямо-таки исключает что-либо подобное. А я все мечтаю, все зажигаюсь новыми замыслами, непрерывно подбираю материалы, разрабатываю детали сюжета, делаю наброски.

Последняя тема возникла у меня по окончании войны. Мне захотелось отразить в романе Америку в послевоенное время, показать ее превращение из союзницы в войне за общее дело в воинствующего недруга Советского Союза… Весною прошлого года я даже написал три главы текста и эту рукопись привез с собой сюда, чтобы год с лишним спустя при первой же возможности продолжить пробу пера. Кстати, время для такой возможности мною уже намечено – это будет время пребывания в доме отдыха, если позволит обстановка».

Все новые и новые литературные замыслы постепенно брали верх над моим тяготением к научной работе. Но оба эти мои влечения, даже противореча друг другу – правда, не столько в практическом, сколько в умозрительном плане, – безусловно, служили немаловажными стимулами моих «центробежных» стремлений, действуя двойной тягой, как это делают на трудном участке пути два спаренных тепловоза.

* * *

Расставаясь здесь с отвлеченными проблемами научного и литературного призвания, я коснусь далее некоторых сторон моего дипломатического бытия, которые также способствовали моим «центробежным» умонастроениям.

Мой жизненный опыт убедил меня в том, что работа в любом официальном учреждении, независимо от моего положения на иерархической лестнице, не моя стихия. Очевидно, отчасти это зависело от свойств моего характера. Мне всегда больше удавался труд, за который отвечал я единолично.

Признаюсь, что мне нелегко было строить отношения с руководителями министерства. Я охотно брался за поручения руководства, которые считал целесообразными, и с полной добросовестностью выполнял их. Но я не выносил мелочной опеки над собою при выполнении этих заданий, предпочитая выносить на суд критики то, что сделал самостоятельно. Притом я не скрывал неприятия ненужной опеки, а руководящие указания, в которых усматривал какие-либо несообразности, открыто оспаривал, за что, случалось, выслушивал неодобрительные суждения. Нетрудно понять, какое чувство неудовлетворенности рождалось у меня в этих случаях.

Сказанное выше далеко не исчерпывает всех причин и мотивов моих «центробежных» стремлений. Тем не менее я подвожу тут под ними черту и перехожу непосредственно к перипетиям моего ухода из МИД.

Первым свидетельством такого намерения может служить дневниковая запись от 30 марта 1947 года, сделанная в Москве в период моей командировки на совещание Совета министров иностранных дел. Приведу оттуда соответствующий отрывок:

«Мне пора на родину, к родным пенатам – мне очень тяжело дальше переносить заграницу…

Да, пора! Уже три с половиной года я живу за границей. Я всерьез озабочен этим вопросом. Именно имея в виду подготовку почвы для возвращения, я и предложил прошлой осенью Молотову прислать ко мне советником-посланником Царапкина. Сейчас он уже в Вашингтоне, и мои шансы, таким образом, возросли.

Я намерен поставить вопрос о возвращении в конце 1947 года, с тем чтобы отъезд осуществить к лету 1948 года. Сейчас об этом говорить рано, так как я всего еще год нахожусь на посту посла в Вашингтоне, притом все время бываю в разъездах. Через год это будет совсем другое дело. Возможно даже, что тогда я смогу поставить вопрос и более радикально».

Более радикально… Это просто не досказанная до конца давняя мысль об уходе из МИД.

Но уже две недели спустя я решил не откладывать дела в долгий ящик и в середине апреля вел на эту тему настоятельный разговор с заведующим Отделом кадров МИД М. А. Силиным и с работником Отдела загранкадров ЦК ВКП(б) Струнниковым, а затем в мае возвратился к этой же теме в беседе с заместителем Силина Сулицким (в Вашингтоне). Во всех трех случаях речь пока шла только о возвращении в скором времени на родину (об уходе надо было говорить не с ними). Моя инициатива ни у кого из них одобрения не встретила, но это не подорвало у меня надежд на конечный благоприятный ее исход.

Правда, не обошлось дело и без сомнений, которые временами возникали у меня. Не выглядят ли мои намерения, думалось мне, как попытка уйти с фронта? Куда – в тыл? Нет, отвечал я в таких случаях самому себе. Я просто добиваюсь перевода с одного фронта на другой – с дипломатического на идеологический. И этим ответом утверждался в мысли довести свои стремления до логического конца.

21 июля я получил указание В. М. Молотова выехать в Москву в связи с одним заданием, тему которого он не уточнил. Гадая о цели вызова, я не исключал и предположение, что речь в Москве пойдет о последствих моих апрельско-майских демаршей по давно наболевшему вопросу.

Приняв во внимание, что телеграмма Молотова не содержала повелительно звучащих слов «немедленно», «срочно» и т. д., я готовился в дорогу без особой спешки.

Прибыв в Москву 1 августа, В. М. Молотова я там не застал. После парижского Совещания министров иностранных дел СССР, Англии и Франции в июне – июле он, как мне сообщили, уехал в отпуск в Сочи. В этом чувствовалось некое новое веяние в работе министерства, в котором слово «отпуск» было на многие годы изгнано из лексикона.

Это новшество, свидетельствовавшее о наступлении более спокойных времен, натолкнуло и меня самого на мысль об отпуске. Не отдыхал я с 1939 года.

В беседе с А. Я. Вышинским, замещавшим министра, я затронул эту тему, и он высказал мнение, что Молотов вряд ли станет возражать против моего отпуска. Не скрыл я от Вышинского и свое вызревшее к тому моменту твердое намерение поставить вопрос о возвращении из Вашингтона на родину.

– Вячеслав Михайлович в курсе ваших намерений, – улыбнулся Вышинский и добавил: – Но я дополнительно поговорю с министром обо всем этом вечером. Между прочим, Николай Васильевич, до отпуска вам надо заняться одним важным заданием, – предупредил он меня. – Министр ждет от вас обстоятельной докладной записки о новых тенденциях в американской внешней политике. Тщательно проанализируйте «доктрину Трумэна» и «план Маршалла» и попытайтесь наметить их политические последствия. Тема вам хорошо знакома, а необходимые материалы вы найдете в Отделе США и в секретариате министра. Двух недель вам хватит на это?

– Вполне хватит, – заверил я его.

Свое обещание поговорить обо мне с Молотовым Вышинский выполнил. Уже через день он известил меня о согласии Молотова на мой отпуск и посоветовал мне, не откладывая, пройти в кремлевской лечебнице медосмотр, необходимый для получения путевки в санаторий Совмина в Сочи, что я в скором времени и сделал.

Но как ни нуждался я в отдыхе и лечении своих переутомленных нервов, первоочередной для меня все же была задача возвращения из Америки. Меня беспокоило, что Молотов никак не реагировал на мой разговор с Вышинским об этом. «Несколько дней назад, – писал я в дневнике 6 августа, – я поставил перед В. М. вопрос о возвращении на родину… К сожалению, пока ответа не имею. Возможно, получу его завтра». Но и через два дня, 8 августа, я с беспокойством отмечал: «О реакции В. М. на мою просьбу мне пока ничего не известно».

В этот же день я написал министру письмо, которое ниже привожу полностью:

«Уважаемый Вячеслав Михайлович!

Я прошу прощения за то, что беспокою Вас во время отпуска. Я решил написать это письмо во избежание какой-либо неясности в отношении постановки мною вопроса о моей дальнейшей работе в США.

1-го августа с. г., в день моего прибытия в Москву, я в разговоре с тов. Вышинским, наряду с вопросом об отпуске, затронул также вопрос, который в течение последнего времени все более отчетливо встает передо мной, – о моем возвращении в СССР. Об этом я в предварительном порядке говорил в апреле с. г. с т. т. Силиным и Струнниковым (ЦК ВКП(б)) и в мае с. г. с тов. Сулицким (в Вашингтоне). Я сказал тов. Вышинскому (для передачи Вам), что считал бы целесообразным перевод меня на работу в СССР, так как я нахожусь на заграничной работе уже в течение весьма длительного времени – через 3 месяца исполняется 4 года моей работы за границей, в том числе 3 года в США.

Я добавил, что если мое пожелание невозможно осуществить в ближайшее время, то мне хотелось бы иметь перед собою отчетливую перспективу, например, в виде решения в принципе вопроса о моем возвращении в более или менее определенный срок, который Вы могли бы предварительно указать.

Мотивом постановки мною этого вопроса является мое твердое убеждение, что со многих точек зрения для советского дипломата нецелесообразно оставаться на посту за границей бессменно в течение слишком продолжительного периода и что в случае возможности обеспечить замену заграничные кадры следует обновлять. В этом убеждении я, разумеется, не делаю исключения и для себя.

Жду Ваших указаний.

С искренним приветом

(Н. Новиков)

8.VIII.47 г.»

11 августа из секретариата министра мне передали копию моего письма с такой резолюцией министра: «Тов. Новикову Н. В. Вопрос о Вашей дальнейшей работе рассмотрим после окончания Вашего отпуска. Об остальном договоритесь с т. Вышинским. В. Молотов. 10/VIII».

В дневнике за этот день я записал:

«В. М. ответил на мое письмо, заявив, что вопрос о дальнейшей работе будет рассмотрен по моем возвращении из отпуска. Значит (делал я неутешительный вывод. – Н. Н. ) , все дело пока откладывается в довольно долгий ящик».

Лишь 20 августа положение наконец прояснилось. В этот день я записал: «Кажется, сбывается долгожданная мечта! В принципе решено, что я больше не поеду в Вашингтон».

Если дело обстояло так благополучно, то к чему же тогда относилось словечко «кажется» с неким налетом сомнения? Да к тому, что решается, в сущности, только первая половина задачи переустройства моего жизненного уклада.

Ответ Молотова о решении вопроса в принципе укрепил мою надежду на то, что теперь мне удастся успешно решить и вторую его половину. Два-три дня подряд я непрестанно обдумывал, какой шаг в связи с этим необходимо сделать в ближайшее время, и пришел к выводу: вопрос об уходе из МИД надо поставить безотлагательно. По поговорке: «Куй железо, пока горячо».

Но Молотов в Сочи. Что ж, написать ему еще одно заявление, на которое последует новый неопределенный ответ и неминуемая затяжка с решением? Нет, нужен какой-то иной, более эффективный шаг. И тогда я решил пойти со своим личным вопросом в ЦК партии, чтобы поставить его сначала там, а затем (как я ошибочно рассчитывал) обсудить его в Сочи с Молотовым.

В доме на Старой площади я долго беседовал с секретарем ЦК. Я взволнованно изложил ему самое главное из руководивших мною мотивов. Секретарь ЦК, выслушал меня очень внимательно, в разговоре сочувственно отметил, что некоторые из моих соображений заслуживают серьезного рассмотрения. Заявил, что предрешать исход такого вопроса он неправомочен, но что он разберется в нем всесторонне и будет советоваться по этому поводу с Молотовым.

Ушел я от него с ощущением, что сделал немалый шаг вперед, и с надеждой, что в Сочи меня ждет полный успех.

* * *

Медицинский осмотр и различные формальности, связанные с получением путевки в санаторий Совмина, а также неизбежные текущие дела изрядно отвлекали меня от работы над докладной запиской, и поэтому первоначально намеченный мною двухнедельный срок растянулся на три недели с лишним. Лишь 26 августа сдал я ее экземпляры в секретариат министра, все еще находившегося (как я полагал) в Сочи, и А. Я. Вышинскому.

Записка, озаглавленная мною «Доктрина Трумэна и план Маршалла», была – как это и предусматривалось заданием – весьма обстоятельной, занявшей 19 страниц стандартного машинописного текста. В процессе работы я не раз переписывал некоторые разделы рукописи, а затем придирчиво редактировал.

О «доктрине Трумэна» я уже писал в предыдущей главе, поэтому здесь очень сжато скажу о «плане Маршалла» и перспективах проведения его в жизнь.

Этот план был сформулирован Маршаллом первоначально в речи, произнесенной 5 июня в Гарвардском университете, и дополнен несколько дней спустя в его письме к сенатору Ванденбергу (10 июня 1947 года).

План этот, развивающий и конкретизирующий пресловутую «доктрину Трумэна», фактически предусматривал создание американо-западноевропейского блока, который был бы направлен своим острием против Советского Союза и стран Восточной Европы.

В записке я подробно остановился на тех средствах и способах, с помощью которых американская дипломатия и военные ведомства намечали осуществить эту цель. Свой обзор и анализ я заключил так:

«Проведение всех этих мероприятий позволило бы создать стратегическое кольцо вокруг СССР, проходящее на западе через Западную Германию и западноевропейские страны, на севере – через сеть баз на северных островах Атлантического океана, а также в Канаде и на Аляске, на востоке – через Японию и Китай и на юге – через страны Ближнего Востока и Средиземноморья».

Это заключение можно сейчас рассматривать как сбывшийся прогноз. С той, однако, поправкой, что в охарактеризованное мною стратегическое кольцо не вошел Китай, ставший с 1949 года независимой Китайской Народной Республикой.

В записке я, естественно, указал и на те серьезные препятствия, которые мешали осуществлению воинственных планов США. Я осветил их в восьми пунктах. Последним среди них – по месту, но не по значению – был пункт о миролюбивой внешней политике Советского Союза. Сформулирован он был следующим образом:

«Наконец, и это самое главное, на пути осуществления империалистической экспансии лежит твердая и последовательная политика Советского Союза, решительно отстаивающая интересы мира и всеобщей безопасности, препятствующая превращению Организации Объединенных Наций в орудие империалистической политики, разоблачающая все и всяческие попытки сколачивания новых агрессивных блоков и поддерживающая страны, которые оказывают сопротивление покушениям на их суверенитет и независимость».

Сейчас, четыре десятилетия спустя, я, касаясь этой темы, высказался бы несколько иначе – очень уж много изменений претерпел за это время мир. Но принципиальные положения 8-го пункта менять, пожалуй, не стал бы.

* * *

Завершение работы над докладной запиской открывало мне путь в Сочи.

В первый же день пребывания в санатории я с огорчением узнал, что Молотова в Сочи нет и что отдыхает он – вперемежку с работой – на даче И. В. Сталина на озере Рица. Таким образом, решение моей проблемы откладывалось до возвращения в Москву – и Молотова, и меня.

Я вернулся из Сочи 28 сентября, а Молотов задержался на Кавказе еще на неопределенный срок.

Тем временем в Америке собралась в дальнее плавание и моя семья. 2 октября она отплыла из Нью-Йорка на пароходе «Челюскинец». Плавание «Челюскинца» протекало без всяких осложнений, и 20 октября я встретил моих отважных мореплавателей в ленинградском Торговом порту, в том самом Торговом порту, где в 20-х годах работал грузчиком. А 22-го, после суточного отдыха семьи в «Астории», я благополучно доставил ее на Большую Калужскую. Домой! После стольких мытарств чуть ли не по всему белому свету!

Возвратился Молотов в Москву в середине октября. Узнав об этом, я тотчас же, через секретариат, напомнил ему о себе. На следующий день он меня принял. В течение всей беседы с министром в кабинете молчаливо присутствовал член коллегии МИД Я. А. Малик.

Встретил меня Молотов без той приветливости, с какой обычно встречал в мои предыдущие приезды в Москву. Пожимая мне руку, он едва привстал в кресле и довольно сухо поздоровался.

Беседа наша не затянулась. Ее исход, как уже вскоре стало ясно, был предопределен.

Не поднимая глаз от стола, часто заикаясь, министр начал с того, что знает о моем визите к секретарю ЦК, и упрекнул меня в том, что по столь важному вопросу я не обратился непосредственно к нему самому, Молотову. Отвечая на упрек, я сослался на то, что через несколько дней рассчитывал обо всем переговорить с ним в Сочи, где, к сожалению, такая возможность мне не представилась.

– Сколько времени вы в министерстве? – уже менее сухим тоном спросил он. Услышав мой ответ, он сказал: – Срок достаточно солидный, чтобы прийти к выводу, что душа у вас к нашей работе не лежит. Я помню ваши прежние предубеждения против нее, но раньше не придавал им большого значения. Выходит, я недооценивал их стойкость, не так ли?

– Дело не в предубеждениях, Вячеслав Михайлович, – не согласился я с ним. – Если вы разрешите, я выскажу вам свои мотивы на этот счет.

– Не надо, – вяло махнул рукой министр. – Вы уже высказали их в ЦК, да я и сам многое знаю. Главное – это все-таки ваше предубеждение. Правда, выглядит оно, на мой взгляд, странным. И образовательная подготовка у вас основательная, и опыта вы поднакопили порядочно. В коренных проблемах политики разбираетесь. Кстати, читал я вашу записку о «плане Маршалла»… По-моему, полезный документ. – Он помолчал. – Конечно, и трудными чертами характера вас бог не обидел. Одно ваше упрямство в спорах чего стоит. Но об этом я так, между прочим… В общем, уговаривать вас продолжать работу в МИД я не стану. Считайте, что ваша просьба удовлетворена.

– Спасибо, Вячеслав Михайлович! – от всей души поблагодарил я.

– Не за что, – угрюмо буркнул Молотов. – На официальное освобождение от должности потребуется не меньше недели. Потерпите?

– Наберусь терпения, – миролюбиво отозвался я на едкий сарказм.

– Тогда вы свободны, – кивнул мне на прощание Молотов.

Какой глубокой символичностью была пронизана эта простая служебная фраза! Ведь я действительно был теперь свободен устраивать жизнь по своему усмотрению!

* * *

В заключение несколько слов о моем дальнейшем жизненном пути.

Уже с начала 1948 года я отдался литературной деятельности, публикуя свои произведения и переводы с иностранных языков под собственной фамилией и под псевдонимом Н. Васильев.

В 1950 году я был принят в члены Союза писателей СССР.

На нелегком творческом пути у меня было много всего: и достижения и неудачи, и радости и огорчения. Не было никогда только одного – сожаления о добровольно сделанном мною выборе. Идти по этому пути я намерен и впредь, пока этому не воспрепятствуют обстоятельства сильнее меня.

Сейчас, когда я подписываю эту верстку в печать, мне 86 лет 1 месяц и 12 дней.

Москва 1970–1988 годы.