Шумит дуговая овсяница
Рассказ (1966)
В середине лета по Десне закипали сенокосы. Тут же на берегу выкашивали поляну под бригадное становище, плели из лозняка низкие балаганы, каждый на свою семью, поодаль врывали казан под общий кулеш, и так на много верст возникали временные сенные селища. Был шалаш и у Анфиски с матерью. Росла Анфиска в Доброводье, никто не примечал в ней ничего особенного: тонконогая, лупоглазая. В один год саперная рота доставала со дна всякий военный утиль. В Анфискиной избе остановился на постой саперный лейтенантик. Месяца через три рота снялась. А у Анфиски под Новый год народился мальчонка.
Шли дни. Колхозная страда закончилась, и косари тем же вечером переправились на другой берег Десны разбирать деляны: покосы, неудобные для бригадной уборки, председатель Чепурин раздавал для подворной косьбы. Уже в сумерках Анфиса с сыном запалили костерок, ели поджаренное на прутиках сало, крутые яйца. За темными кустами разгоралась луна. Витька прилег на охапку травы и затих. Анфиса взяла косу, подошла к краю поляны. Луна наконец выпуталась из зарослей — большая, чистая и ясная. На зонтах цветов тончайшим хрусталем заблестела роса.
Скоро уже Анфиска косила широко и жадно. Прислушиваясь, уловила ворчливый гул мотоцикла. Он протарахтел мимо, потом заглох, долго молчал, снова застрекотал, возвращаясь. Вынырнул на поляну. Из тени кустов вышел рослый человек. По белой фуражке она узнала Чепурина — и замерла. «Помочь, что ли? — «Я сама», — тихо воспротивилась Анфиска.
Долго и напряженно молчали. Вдруг Чепурин порывисто отбросил окурок и пошел к мотоциклу. Но не уехал, а вытащил косу и молча принялся косить прямо от колес мотоцикла, Анфиска растерялась. Кинулась будить Витьку, потом тихо, будто крадучись, прошла к незаконченному прокосу и стала косить, все время сбиваясь. Вспомнилось, как весной он подвозил ее со станции, как цепенела от его редких вопросов о самом обыденном. «Тьфу! Заморила», — сплюнул, наконец, Чепурин, постоял, глядя вслед продолжавшей косить Анфиске, и вдруг нагнал, обнял, прижал к груди.
Луна, поднявшись в свой зенит, накалилась до слепящей голубизны, небо раздвинулось, нежно просветлело и проливалось теперь на лес, на поляну трепетно-дымным голубым светопадом. Казалось, уже сам воздух начинал тихо и напряженно вызванивать от ее неистового сияния.
…Они лежали на ворохе скошенной травы, влажной и теплой.
«Не хочется, чтоб ты уходил…» — Анфиска задержала его руку на своем плече и сама придвинулась теснее. Вспоминала, как все эти годы думала об этом человеке. Однажды увидела на дороге мотоцикл. Ехали незнакомые мужчина и женщина. Он за рулем, а она сзади: обхватила его, прижалась щекой к спине. Она бы тоже вот так поехала. И хоть знала, что никогда тому не бывать, а все примеряла его к себе.
Чепурин рассказывал, как в Берлине в него уже напоследок швырнули гранату, как лежал в госпитале. Как вернулся с войны, учился, женился, стал председателем.
Потом перекусили. На востоке робко, бескровно просветлело.
«Да… — что-то подытожил Чепурин и рывком встал на ноги. — Бери Витюшку, поедем». — «Нет, Паша, — потупилась Анфиска. — Поезжай один».
Препирались, но ехать вместе Анфиска отказалась наотрез. Чепурин надел на Витюшку свой пиджак, подпоясал ремнем и отнес в коляску. Завел мотоцикл и уже за рулем поймал ее взгляд, закрыл глаза и так посидел… Потом резко крутанул ручку газа.
Десна клубилась туманом. Анфиска плыла, стараясь не плескаться, прислушалась. Откуда-то пробился еле уловимый гул мотоцикла.
И. Н. Слюсарева
Красное вино победы
Рассказ (1971)
Весна 45-го застала нас в Серпухове. После всего, что было на фронте, госпитальная белизна и тишина показались нам чем-то неправдоподобным. Пал Будапешт, была взята Вена. Палатное радио не выключалось даже ночью.
«На войне как в шахматах, — сказал лежавший в дальнем углу Саша Селиванов, смуглый волгарь с татарской раскосиной. — Е-два — е-четыре, бац! И нету пешки!»
Сашина толсто забинтованная нога торчала над щитком кровати наподобие пушки, за что его прозвали Самоходкой.
«Нешто не навоевался?» — басил мой правый сосед Бородухов. Он был из мезенских мужиков-лесовиков, уже в летах.
Слева от меня лежал солдат Копёшкин. У Копёшкина перебиты обе руки, повреждены шейные позвонки, имелись и еще какие-то увечья. Его замуровали в сплошной нагрудный гипс, а голову прибинтовали к лубку, подведенному под затылок. Копёшкин лежал только навзничь, и обе его руки, согнутые в локтях, тоже были забинтованы до самых пальцев.
В последние дни Копёшкину стало худо. Говорил он все реже, да и то безголосо, одними только губами. Что-то ломало его, жгло под гипсовым скафандром, он вовсе усох лицом.
Как-то раз на его имя пришло письмо из дома. Листочек развернули и вставили ему в руки. Весь остаток дня листок проторчал в неподвижных руках Копёшкина. Лишь на следующее утро попросил перевернуть его другой стороной и долго рассматривал обратный адрес.
Рухнул, капитулировал наконец и сам Берлин! Но война все еще продолжалась и третьего мая, и пятого, и седьмого… Сколько же еще?!
Ночью восьмого мая я проснулся от звука хрумкавших по коридору сапог. Начальник госпиталя полковник Туранцев разговаривал со своим замом по хозчасти Звонарчуком: «Выдать всем чистое — постель, белье. Заколите кабана. Потом, хорошо бы к обеду вина…»
Шаги и голоса отдалились. Внезапно Саенко вскинул руки: «Все! Конец!» — завопил он. И, не находя больше слов, круто, счастливо выматерился на всю палату».
За окном сочно расцвела малиновая ракета, рассыпалась гроздьями. С ней скрестилась зеленая. Потом слаженно забасили гудки.
Едва дождавшись рассвета, все, кто мог, повалили на улицу. Коридор гудел от скрипа и стука костылей. Госпитальный садик наполнялся гомоном людей.
И вдруг грянул неизвестно откуда взявшийся оркестр: «Вставай,
страна огромная…»
Перед обедом нам сменили белье, побрили, потом зареванная тетя Зина разносила суп из кабана, а Звонарчук внес поднос с несколькими темно-красными стаканами: «С победою вас, товарищи».
После обеда, захмелев, все стали мечтать о возвращении на родину, хвалили свои места. Зашевелил пальцами и Копёшкин. Саенко припрыгал, наклонился над ним: «Ага, ясно. Говорит, у них тоже хорошо. Это где ж такое? А-а, ясно… Пензяк ты».
Я пытался представить себе родину Копёшкина. Нарисовал бревенчатую избу с тремя оконцами, косматое дерево, похожее на перевернутый веник. И вложил эту неказистую картинку ему в руку. Он еле заметно одобрительно закивал заострившимся носом.
До сумерек он держал мою картинку в руках. А самого его, оказывается, уже не было. Он ушел незаметно, никто не заметил когда.
Санитары унесли носилки. А вино, к которому он не притронулся, мы выпили в его память.
В вечернем небе снова вспыхивали праздничные ракеты.
И. Н. Слюсарева