Илья Глазунов. Русский гений

Новиков Валентин Сергеевич

Жизнь словно мозаика других жизней

 

 

Родовое предание

Общеизвестно, что линия жизни каждого человека во многом предопределена его происхождением, родовыми корнями, окружающей с детства обстановкой. Не в столь далекие советские времена гарантом социальной доброкачественности и надежности человека служило пролетарское происхождение. Принадлежность к интеллигентской «прослойке» в официальных инстанциях вызывала определенную настороженность. К примеру, прием в партию интеллигенции строго лимитировался, даже если кандидат являлся таковым в первом поколении. А что уж говорить, если человек принадлежал к какому-либо из так называемых эксплуататорских сословий! Такое родство даже в «застойные» годы приходилось если не скрывать, то уж во всяком случае не афишировать. Поэтому в прежние времена вопрос о родовой принадлежности Ильи Глазунова в разного рода публикациях практически не поднимался, а если и затрагивался, то в соответствующем ключе и надлежащих пределах. Впрочем, поглощенному борьбой за свое место в искусстве и будущее России самому Илье Сергеевичу было не до генеалогии, хотя живая память о родителях и предках служила ему источником сил и вдохновения. И лишь когда пришла пора написать книгу-исповедь, в которой он, по его словам, хотел бы вернуть народу многое из того, что оболгано и оклеветано, выразить свой взгляд на добро и зло в этом мире, ответить на «проклятые» вопросы, поставленные временем и историей, – тогда и возникла настоятельная необходимость в архиве.

Архивные документы, будто увиденные впервые, возвращали к памяти свидетельства и трагические картины прошлого. Или родовое древо художника. Уходящее по материнской линии в глубины славянской древности, по нему впору писать очерки российской истории. Независимо от рода занятий предки Глазунова были богато одаренными художественными натурами – занимались музыкой, живописью, поэзией, историческими и научными исследованиями и уж непременно были ценителями и собирателями произведений искусства. Так, дядя художника, академик медицины Михаил Федорович Глазунов, собрал ценнейшую библиотеку и коллекцию картин русских художников. Перед своей кончиной он завещал ее Саратовскому художественному музею, где она хранится и по сей день. Все это многообразие творческих талантов сфокусировалось и блистательно воплотилось в творчестве Ильи Глазунова…

Признаюсь, когда я впервые соприкоснулся с историей рода Ильи Сергеевича по материнской линии, то от неожиданности и кажущейся невероятности был просто ошеломлен и зачарован ею, как прекрасной романтической сказкой. Сам Илья Сергеевич услышал об этом в раннем детстве от своей матери Ольги Константиновны Флуг, которая во время прогулок по Васильевскому острову знакомила сына с его родословной, рассказывала об уже ушедших и живущих родственниках, строго предупреждая, что говорить никому ничего нельзя, ибо «ты ведь знаешь, какое сейчас время: кто расстрелян, а кто – выслан».

Семейное предание гласило, что в давние времена в Чехии правила прекрасная и мудрая королева Любуша, которую народ боготворил. Но у нее не было мужа. И некоторые представители знати стали по этому поводу устраивать смуту. Тогда Любуша согласилась с таким предложением: пустить на волю коня, и тот первый мужчина, перед кем он остановится, станет ее супругом… Конь скакал через леса и поля, а за ним в золотой карете следовала со свитой Любуша. Наконец он остановился перед одиноким пахарем, пахавшим безбрежное поле, и ударил копытом. Удивленный пахарь, узнав в чем дело, возгласил: «Быть по сему!» И воткнул свой посох в землю, из которого выросли три розы… Эти розы, произрастающие из жезла и преобразившиеся в форму плуга, вошли в родовой герб рода, ставшего носить фамилию Флуг (по-немецки – плуг)…

С этим преданием в более полном изложении можно познакомиться не только в энциклопедии Брокгауза и Эфрона, но и в других исторических источниках, которые свидетельствуют, что новая королевская чета, благополучно управляясь с государственными делами, основала город Прагу. Впоследствии представители разросшегося королевского рода расселились по Европе. В Россию их занесло в начале XVIII века, когда Петр I пригласил одного из Флугов для преподавания математики и фортификации. Генерал Флуг верно служил России и отличился в битве под Лесной, когда русские разбили шведские войска генерала Левенгаупта, шедшие под Полтаву на помощь Карлу XII.

От Ильи Сергеевича я не раз слышал, что до войны в семейном шкафу под бельем хранился завернутый в газету рулон, на котором тушью было изображено фамильное древо дворянского рода Флугов, уходившее корнями в глубокую древность. Но потом он куда-то исчез: возможно, был перепрятан в более надежное место, так как хранить подобные документы в ту пору было небезопасно – из Ленинграда эшелонами увозили в ссылку лиц непролетарского происхождения (эта участь постигла и некоторых родственников семьи Глазунова). Хотя, скорее всего, вместе с другими ценными бумагами, изображением родового герба и рукописями был утрачен во время блокады.

И вот однажды Илья Сергеевич встретил меня радостно: «А я кое-что нашел!» Загадочно улыбнувшись, спросил: «Хочешь увидеть наш родовой герб?» И тут же из груды папок и книг, которыми всегда завален гостиный стол его квартиры в Калашном переулке, извлек обширный лист и разложил передо мной. Изумиться было чему: на листе был изображен герб не только в первоначальном виде, но и с последующими модификациями, происшедшими со временем. Неизменной оставалась одна деталь: три проросшие из жезла розы в форме плуга. Спрашивать, в каком архиве была обнаружена эта фамильная реликвия, я не стал, полагая, что о находке Илья Сергеевич расскажет сам в своей книге «Россия распятая».

Мне не раз доводилось встречать в исторических изданиях упоминания о лицах, носивших фамилию Флуг. История этого дворянского рода – предмет особого исследования. Но сейчас хотелось бы остановиться на ближайших предках и родственниках художника, которые оставили живой след в его душе, непосредственно влияли на формирование его личности.

 

Желанный гость семейства Флугов

Главой рода Флугов является прадед Ильи Сергеевича Карл Карлович, проживавший в середине XIX века со своим семейством в собственном доме на Васильевском острове. Это был душевно отзывчивый человек, неравнодушный к поэзии и искусству, посещавший даже некоторое время Академию художеств. Его ближайшим другом и желанным гостем всего семейства стал выдающийся русский художник Павел Андреевич Федотов, занимавшийся и поэтическим творчеством. Их знакомство произошло случайно: однажды Павел Андреевич, служивший в лейб-гвардейском Финляндском полку, проходя мимо дома Флугов, почувствовал себя дурно и попросил напиться. Вскоре дом Флугов стал для него почти родным. Приходя на обеды, душа общества, он непременно читал свои стихи. Кстати, когда мне самому довелось прочитать написанные его рукой строки поэмы «Женитьба майора», поразило сочетание армейской строгости и выстроенности почерка с юмористичностью произведения, удивительное созвучие его поэтического и художественного дара. Он хорошо играл на гитаре, аккомпанируя своим песням.

По вечерам Федотов за семейным столом рисовал свои жанровые картины, а Карл Карлович, хозяин дома, в это время читал что-то вслух. Члены семьи Флугов, их друзья и даже прислуга нередко позировали художнику. Эти рисунки и портреты ныне находятся в Третьяковской галерее и Русском музее. Многим будет интересно узнать, что для «Утра свежего кавалера» позировала горничная Флугов, а для фигуры жеманной невесты в «Сватовстве майора» позировал сам Карл Карлович; себя же Федотов изобразил в образе жениха-майора.

Известен выполненный Федотовым портрет Е. Г. Флуга, изображенного перед свечой с листом бумаги в руке. Возможно, это отец Василия Егоровича Флуга, участника русско-японской войны, генерал-квартирмейстера 2-й Маньчжурской армии. Родившийся в 1860 году, Василий Флуг получил образование в Михайловском артиллерийском училище и Николаевской Академии Генерального штаба. В справочнике «Список генералов по старшинству» 1906 года приводится его послужной список и награды, в том числе и иностранные – офицерский крест Французского ордена Почетного легиона и Командорский крест Бельгийского ордена Леопольда. А в «Вестнике русской конницы» № 19 22 за 1914 год дан поясной портрет с подписью «генерал от инфантерии В. Е. Флуг». Некоторые документы о военной деятельности генерала Флуга содержатся в книге «Тайны русско-японской войны» (М., 1992).

Из этюдов и картин Федотова в доме Флугов скопилась целая коллекция, которую по какому-то случаю Карл Карлович передал своему знакомому, но обратно не получил. Лишь спустя несколько лет он увидел ее в одном из магазинов, оцененную в 1500 рублей… К сожалению, была утрачена и огромная коллекция портретов прадедов кисти Лампи, старых русских монет и воинских медалей, собранная сыном Карла Карловича, дедом Ильи Сергеевича, Константином Карловичем Флугом.

О личности П. А. Федотова, его чертах характера и своеобразной внешности Константин Карлович оставил ценные, изобилующие редкостными подробностями записи, часть которых Илья Глазунов приводит в своей книге «Россия распятая». В целом же история отношений семьи Флугов с Федотовым занимательна не просто сама по себе, она раскрывает атмосферу жизни, царившую в определенных слоях русского общества того времени, позволяет глубже узнать реальную жизнь дореволюционной России. А вот одно из свидетельств Ильи Глазунова, относящееся к блокадным годам:

«Я помню, как в темной, холодной комнате (тогда как в других лежали мертвые родственники – бабушка, тетя – и жуткой пустотой зияла комната, где умер отец), при свете коптилки на меня неотступно смотрели с портрета кисти Федотова глаза моего прадеда К. К. Флуга. Словно времена остановились, и они до жути пристально внимали из 40-х годов XIX века всему ужасу катастрофы своих потомков в 42-м году XX века. Много лет спустя моя тетя Агнесса Константиновна решила передать этот портрет по просьбе работника Третьяковской галереи в знаменитое национальное собрание. Несколько лет назад, придя в Третьяковскую галерею, я увидел под стеклом витрины все в той же знакомой рамке на глухом зеленом фоне незабываемые глаза прадеда. Почему-то мне стало страшно, мгновенно встали в памяти ушедшие страшные времена. Под этим портретом от голода умерла моя мать. И еще я вспомнил, как незадолго до войны стоял с матерью в Александро-Невской лавре на торжественном праздновании юбилея великого русского художника П. А. Федотова. Запомнилось грустное надгробие Мартоса, прекрасные траурные марши в мраморе, посвященные великим людям России».

 

Генеральская шинель

Дед Ильи Сергеевича по материнской линии Константин Карлович Флуг был по образованию горным инженером и служил в Министерстве финансов, занимаясь вопросами, связанными с оборотом золота. Дослужился до чина действительного статского советника, что соответствовало чину армейского генерал-майора. Его усердное служение Отечеству было отмечено многими наградами, и не только российскими. Это и ордена Святого Даниила – от князя Черногорского, Льва и Солнца – от персидского шаха, Кавалерский крест Почетного легиона Франции.

Константин Карлович обладал незаурядными научными и творческими способностями. Он написал книгу о главнейших типах русских золотых монет, несколько работ по истории нумизматики. А в 1909 году вышло его историческое исследование «Викинги и Русь», отражавшее традиционный семейный интерес Флугов к прошлому Отечества. Не чужда ему была и поэзия. В 1914 году Константин Карлович издал сборник своих стихов, сохранившийся в бывшей «Ленинке». В предисловии к нему он написал: «Если кто-либо найдет какое-либо хорошее чувство или проникнется, хотя и ненадолго, непрозаическим настроением, прочтя эти стихи, я буду совершенно удовлетворен и доволен, так как, исходя только из этих желаний, я решился напечатать их».

У одной из родственниц Ильи Сергеевича я видел фотографию 1909 года, на которой запечатлен основательный загородный дом Константина Карловича на станции Дибуны по Финляндской дороге, неподалеку от Куоккалы. Там же жил Илья Ефимович Репин. После Октябрьского переворота дом оказался бесхозным, затем передан под детский сад. А его хозяин был обречен на нищенское и голодное существование. Однажды, в Петрограде, революционный солдат снял с Константина Карловича приглянувшуюся представительную шинель, и, отдав свою изношенную, пояснил, что в таком обмундировании хозяина могут спокойно «укокошить» по классовому признаку. И был вполне прав. Что в ту пору творилось в Петрограде, известно из различных источников. Ярко те события представлены в записках другого, двоюродного деда Ильи Сергеевича – генерала Ф. А. Григорьева, о котором будет рассказано особо. Развернувшаяся тогда сатанинская вакханалия изображена на монументальной композиции И. Глазунова «Разгром православного храма в Пасхальную ночь». Между прочим, в числе запечатленных на ней персонажей на левом крае полотна есть и печальный образ Константина Карловича, облаченного в еще не «экспроприированную» шинель генеральского достоинства. Другая генеральская шинель неслучайно наброшена на тело революционной «жрицы любви».

Со времен Французской революции, названной, как и Октябрьская в России, Великой, присутствие проституток в храмах стало правилом богоборческой деятельности. Между прочим, среди особ, занимавшихся уличным промыслом, были и принадлежавшие даже к высоким сословиям, и профессиональные революционерки. Вспомним хотя бы А. Коллонтай, ставшую чрезвычайным и полномочным послом России в Швеции, чьи революционные преобразования в области половой жизни небезызвестны. Такая примечательная, по нынешней терминологии, сексуальная окрашенность революции (возродившаяся в период нынешних «перестройки» и «демократии») входила в жизнь и рушила духовные и нравственные устои общества, к которому принадлежал преданно служивший Отечеству Константин Карлович Флуг, скончавшийся от голода в 1920 году.

Помимо всего прочего, он был хорошим семьянином, воспитал пятерых детей – двух сыновей и трех дочерей. Назовем их в порядке старшинства: Валериан, Агнесса, Елизавета, Константин и Ольга – мать Ильи Сергеевича.

Валериан Константинович вместе с семьей был выслан из Ленинграда и умер в ссылке. В годы войны, как следует из его редких писем сестре Агнессе, он работал на Урале. Агнесса Константиновна жила с мужем в Ботаническом саду в деревянном доме на берегу Невки. Неподалеку некогда находился дом Петра Аркадьевича Столыпина, разрушенный взрывом во время покушения на него. Тогда погибло около 30 человек, ожидавших в приемной, и были ранены его малолетние дети. Позже на этом месте был воздвигнут обелиск, сохранившийся до наших дней. Бывая здесь, Илья Сергеевич, естественно, не может не вспоминать, что в детстве слышал о великом русском реформаторе, чей образ будет сопутствовать ему как идеал государственного деятеля. Оскверненную могилу Столыпина художник восстановит в конце 1980-х годов у стен Успенского собора Киево-Печерской лавры. Помнит он и рассказы тети Аси о том, как после революции к пирсу подгоняли колонны лучших людей города, грузили на баржи, а потом топили в Ладоге и в Финском заливе.

Мужем Агнессы Константиновны был Николай Николаевич Монтеверде, занимавшийся выращиванием лекарственных растений в том же Ботаническом саду. А основателем знаменитого там музея был его отец, известный ботаник Николай Августинович Монтеверде, потомок архитектора Августина Монтеверде, приглашенного из Италии императором Николаем I. Так что у Ильи Глазунова есть дополнительный повод быть признательным одному из самых любимых российских самодержцев, который, усмирив масонский бунт декабристов, на целый век отсрочил революцию.

Николай Николаевич, или дядя Кока, неравнодушный к своему юному племяннику, с удовольствием знакомил его с диковинными растениями Ботанического сада, с которым связывались первые ощущения от благодатного воздействия природы, вхождение в ее мир. Ботанический сад привлекал многих знаменитостей. Здесь любили бывать Репин и Жуковский, Рахманинов и Блок. Дом Монтеверде притягивал душевным теплом и уютом, общением с произведениями искусства и знакомством с русскими сказками, гениально проиллюстрированными Иваном Билибиным.

Во время блокады и в годы эвакуации в Новгородскую область для Ильи, перенесшего смерть родителей и ближайших родственников, тетя Ася с дядей Кокой стали главной опорой в жизни, надеждой на обретение домашнего очага. Необычайно трогательные письма и посылки с книгами, приходившие от них из блокадного Ленинграда, где жизнь едва теплилась под непрерывными обстрелами и бомбежками, помогли ему перенести непоправимое горе, выстоять, не ожесточиться. У них же он нашел на первое время приют после возвращения из эвакуации и в годы учебы.

Другая сестра матери Ильи Сергеевича – Елизавета Константиновна была женой профессора Ленинградской консерватории Рудольфа Ивановича Мервольфа, потомка выходцев из Германии. Ученик выдающегося композитора А. К. Глазунова, чем он очень гордился (в театральном музее Петербурга хранятся две фотографии – Глазунова и Лядова с дарственными надписями), Рудольф Иванович, аккомпанировавший Шаляпину и Крейслеру, близко общался с Исааком Дунаевским и часто выполнял его срочные заказы по аранжировке песен. Рудольф Иванович умер во время блокады 5 июня 1942 года, а его супруга Елизавета Константиновна – 9 августа 1942 года.

В довоенные годы подростком Илья очень дружил с дочерьми Мервольфов – двоюродными сестрами Аллой и Ниной, бывая на даче под Лугой. Холоднее были отношения с их братом Димой, поклонником джаза, который Илья никогда не любил. С началом войны семья Мервольфов отказалась от эвакуации. Дима, призванный в армию, вскоре погиб на острове Эзель. А сестры, пережив блокаду и смерть родителей, продолжали жить в опустошенной квартире, куда и направился с вокзала вернувшийся в родной город Илья Глазунов.

Второй сын К. К. Флуга, Константин Константинович, был белым офицером и чудом спасся, бежав через крышу сарая, в котором должен был быть сожжен заживо вместе с другими офицерами. После гражданской войны, став китаистом, проходил практику в Китае, работал с известным академиком Алексеевым и издал более 20 научных трудов. Кончина его была печальной: он умер в блокаду в один день с отцом Ильи Сергеевича – Сергеем Федоровичем-13 января 1942 года.

Жена Константина Константиновича – актриса Инна Мальвини после смерти мужа эвакуировалась по «Дороге жизни» в Баку. Потом ее следы затерялись, пропала и памятная для Ильи Сергеевича фотография с надписью «Лучшей Анне Карениной от почитателя таланта».

 

Любимый наставник наследника престола

Прежде чем рассказать о родителях художника, Ольге Константиновне и Сергее Федоровиче, упомянем некоторых других предков Ильи Сергеевича. Но сначала отведем упреки в адрес художника, встречающиеся в публикациях, якобы в чванстве аристократизмом своего старинного рода. Кстати, подобный упрек был высказан в свое время Пушкину. Иван Сергеевич Аксаков, один из столпов русской мысли, писал по этому поводу, что такой упрек несправедлив уже потому, что «наши аристократы мало интересуются своими историческими предками». А Пушкин действительно знал и любил своих предков. И было бы желательно, продолжает свое рассуждение Иван Сергеевич, чтобы связь преданий и чувство исторической преемственности было доступно не одному дворянству, но и всем сословиям. Но что душе Пушкина давала эта любовь к предкам? «Давала и питала лишь живое, здоровое историческое чувство».

Да это будто о жизни и творчестве Ильи Глазунова. А сам Глазунов о значении родовой и исторической памяти высказывается как всегда емко и чрезвычайно актуально для современников: «Где начинается и где кончается наша родовая память о нашем происхождении? Украсть, исказить и уничтожить историю народа – величайшее преступление. Не случайно ведь, что у большинства народов разных рас и цивилизаций, а особенно у славянского племени, память о предках переходила в религиозное начало. Стереть память о них, об истории народа – значит превратить его в стадо рабов, которым легко управлять. «Хлеба и зрелищ!» Это хорошо понимали коминтерновцы, завоевавшие Великую Россию и уничтожившие не только элиту сословий каждой покоренной нации, но и историческую застройку древних городов, прежние названия улиц и осквернившие старинные кладбища».

Я не раз слышал от Ильи Сергеевича упоминание о книге, подаренной мамой в день рождения, когда ему исполнилось восемь лет. Называлась она «Царские дети и их наставники». И вспоминаю, с какой радостью он подарил мне переиздание этой книги в 1992 году, которой когда-то любовался, благоговейно перелистывая страницы фолианта с золотым обрезом. Тогда же он услышал от мамы: «Не показывай книгу своим друзьям во дворе. Это опасно». – И шепотом добавила: «Ты должен запомнить, что фамилия твоей бабушки и моей матери Елизаветы до замужества была Прилуцкая. Ее сестра, Наталья Дмитриевна, как ты знаешь, вышла замуж за дядю Федю Григорьева, генерала, директора Первого кадетского корпуса у нас в Петербурге на Васильевском острове. А их мать, Мария, была дочерью воспитателя Государя Александра II – Константина Ивановича Арсеньева».

Позже, эвакуированный по знаменитой «Дороге жизни» из блокадного Ленинграда, Илья Глазунов зафиксирует полученные от мамы сведения в своих записях, с которыми мне довелось познакомиться вместе с другими семейными документами, хранящимися в его архиве. Увидел я и запечатленный на дагерротипе образ дочери К. Арсеньева Марии, излучающий красоту и достоинство.

Но остановимся на личности самого Константина Ивановича Арсеньева, тайного советника, академика Петербургской академии наук, родоначальника статистики, известного географа и историка. Родившийся в 1789 году в семье сельского священника Костромской губернии, он, после окончания семинарии, был послан в петербургский Главный педагогический институт, который окончил в 1810 году, где своим усердием обратил на себя внимание профессоров и был оставлен для преподавания латыни и географии. Одновременно занимался статистическими работами по ведомству Министерства внутренних дел.

В 1818–1819 годы у Константина Арсеньева вышло двухтомное сочинение «Начертание статистики Российского государства», в котором впервые была дана оценка численности населения России в XVIII – начале XIX века и подсчитано, что к началу 1812 года в ней проживало около 45 миллионов человек; а после Отечественной войны 1812 года население уменьшилось на 1 миллион.

…Числом в миллион может измеряться население целой народности.

Интересно, что за 43 года до манифеста Александра II об освобождении крестьян К. Арсеньев выступал против крепостного права, утверждая, что «земля, возделанная вольными крестьянами, дает обильнейшие плоды, нежели земли одинакового качества, обработанные крепостными».

В 1819 году Арсеньев стал профессором кафедры географии и статистики Петербургского университета, но спустя два года был изгнан оттуда за либеральные убеждения. От более серьезных последствий его избавило заступничество Великого князя Николая Павловича, впоследствии государя Николая I. А в 1828 году при обсуждении вопроса о воспитании наследника престола, будущего царя Александра II, сам Николай I рекомендовал его в качестве преподавателя истории. Преподавал он наследнику географию и статистику.

По мнению современников, К. Арсеньев внушил будущему царю многие идеи, которые реализовались в ходе реформ 1860–1870-х годов. В 1848 году вышла новая работа Арсеньева «Статистические очерки России», первая по экономической географии страны.

Процесс обучения Александра II был возложен на выдающегося русского поэта Василия Андреевича Жуковского. Его замещал Арсеньев. С наследником престола у Константина Ивановича сложились теплые доверительные отношения, о чем свидетельствуют письма будущего царя своему воспитателю. В одном из них, посланном из Вены, он пишет:

«…я чувствую себя, благодаря Бога, совершенно хорошо и прошу вас, любезный Константин Иванович, не забывать вас от души любящего.
Александр».

О научных заслугах К. И. Арсеньева перед Отечеством можно прочесть в книгах, ставших библиографической редкостью, и энциклопедических справочниках. Но, знакомясь с ними, я поначалу не мог понять, почему столь известный и авторитетный человек закончил свой земной путь в Петрозаводске. По этому поводу петрозаводский историк А. Пашков по моей просьбе нашел и прислал мне любопытные материалы. Оказывается, когда 2 сентября 1812 года Наполеон вступил в Москву, министр народного просвещения граф А. К. Разумовский, опасаясь движения наполеоновских войск на Петербург, распорядился эвакуировать в Петрозаводск Академию художеств, Академию наук, Медико-хирургическую академию, Публичную библиотеку и Главный педагогический институт. Туда же отправились и сокровища Эрмитажа. Эвакуация производилась не менее чем на шести судах. Арсеньев оставил свои записки, оказавшись в той экспедиции. В Петрозаводске он, по просьбе начальника олонецких горных заводов А. В. Армстронга, составил их описания «в историческом и статистическом отношениях».

В этой работе, посвященной истории горной промышленности Карелии, содержащей немало ценной информации, Арсеньев попытался ответить и на многие вопросы, связанные с развитием всего отечественного горного дела, сравнил эффективность государственных и частных горных предприятий и оценил значение иностранных специалистов и зарубежных технологий для горной промышленности России. На этот труд Арсеньева ссылались дореволюционные историки горного дела. Одновременно им был составлен и статистический очерк Олонецкой губернии.

Божьим промыслом сына Константина Ивановича Юрия Арсеньева судьба тоже связала с Олонецким краем. После окончания Царскосельского лицея он поступил на государственную службу. В 1861 году был назначен губернатором в Смоленск, а через год переведен на ту же должность в Петрозаводск, где за 8 лет своей деятельности немало сделал для преуспеяния Олонецкой губернии. Затем он стал губернатором Тульской губернии, где и скончался в 1873 году.

В 1864 году больной К. И. Арсеньев приезжает к сыну в Петрозаводск. Но жить ему оставалось недолго. 29 ноября (11 декабря по новому стилю) он умирает. Местом его захоронения становится Зарецкий Крестовоздвиженский храм в Петрозаводске, сохранившийся до наших дней. Сохранилась и могильная плита со скромной надписью: «Тайный советник Константин Иванович Арсеньев, родился 12 октября 1789 года. Скончался 29 ноября 1865 года».

Архивные документы, найденные Ильей Сергеевичем Глазуновым, свидетельствуют, что К. И. Арсеньев участвовал в работе специальной комиссии по установлению места захоронения освободителя Москвы от поляков князя Дмитрия Пожарского. Прах его был обнаружен в одной из гробниц Суздаля 23 февраля 1852 года. Тогда над останками великого сына России воздвигли мраморный памятник. Но в 30-е годы XX века его постигла печальная участь, равно как и храм, где были захоронены останки Козьмы Минина, славного сподвижника Пожарского. Храм был взорван, а на его месте соорудили здание обкома партии. А в суздальском Спасо-Ефимьевском монастыре, где находилось надгробие Пожарского, вначале была тюрьма, затем колония для малолетних преступников. Потом это место превратилось в мерзость запустения с грудой мусора.

Илья Сергеевич в годы господства коммунистической идеологии сумел «пробить» об этом материал в прессе, обращая внимание на глумление над отечественной историей и культурой. Наверное, это подействовало, и на месте захоронения Пожарского был установлен его бюст.

 

Крик души

Для воссоздания атмосферы, в которой происходило формирование личности будущего художника, расскажем и о другом его предке – генерале Федоре Алексеевиче Григорьеве. Самого Федора Алексеевича Илья Глазунов, естественно, знать не мог, ибо тот скончался в 1924 году. Но образ его берегли в семейной памяти, тем более что живым напоминанием о нем была его здравствовавшая супруга – сестра бабушки Ильи Сергеевича – Наталья Дмитриевна, до замужества носившая фамилию Прилуцкой. По детским впечатлениям художника она, появляясь у Глазуновых, привлекала бодростью, миндалевидными глазами и седыми волосами, причесанными волной наверх, а также изящными шнурованными сапожками, как у Незнакомки Блока, которые прежде всего замечал играющий на полу в солдатики Илья.

Сам же Ф. А. Григорьев – личность удивительная, заслуживающая особого внимания. После окончания военного училища он участвовал добровольцем в сербско-турецкой войне. После ранения вернулся в Россию, где по выздоровлении продолжил военную службу, а затем преподавал в военно-учебных заведениях. Несколько лет был директором Воронежского кадетского корпуса. В 1904 году по воле великого князя Константина Константиновича Романова, начальника Управления военно-учебных заведений России, переведен на должность директора Первого Петербургского кадетского корпуса.

Константин Константинович известен как переводчик, талантливый поэт, писавший под псевдонимом «К. Р.». По его религиозно-исторической драме «Царь Иудейский» был поставлен спектакль, в котором он сам сыграл главную роль.

Незаурядные организаторские способности Федора Алексеевича раскрываются в его переписке с Константином Константиновичем. Великий князь стал и его крестным отцом на литературном поприще, настояв на том, чтобы Федор Алексеевич приступил к регулярному ведению записей событий текущей жизни. Эта возложенная на него обязанность переросла в привычку и потребность. Так, были написаны удивительные мемуары под названием «Дед – внукам». Затерявшиеся на долгие годы записи Федора Алексеевича были найдены Ильей Сергеевичем в начале 90-х годов прошлого века. Нашлась и переписка деда с великим князем. Мемуары до сих пор не изданы. Между тем они представляют огромную историческую ценность как объективное свидетельство современника и участника событий в России последней трети XIX и первой трети апокалипсического XX века. Мемуары Федора Алексеевича можно поставить в один ряд с «Окаянными днями» Ивана Бунина, петербургским дневником Зинаиды Гиппиус, запечатлевшими зловещую атмосферу революционного переустройства. Но если Бунин выражает мироощущение русского дворянства, а Гиппиус – мировоззрение, сложившееся в недрах Серебряного века, то Федор Григорьев опирается на представления о здоровом русском национально мыслящем человеке, неразрывно связанном с землей.

Я познакомился с записями Федора Алексеевича в пору перестроечного разбоя, когда все подвергалось тотальному разорению и разграблению. И меня поразила схожесть этой стихии с той, которая захлестнула Россию после Октябрьского переворота. Хотя, собственно, чему было удивляться, если «архитекторы» и «прорабы» так называемой перестройки открыто объявили себя последователями революции. Можно было только предполагать, что за этим последует. Однако трагическое настоящее превзошло все самые немыслимые предположения.

Вот одна из записей Федора Алексеевича (конец 1918 г.):

‹…› «Теперешняя наша жизнь есть сплошная мука. Вечно голодный, думаешь только о том, как бы утолить голод, а потому не можешь заняться каким-нибудь другим делом. Кроме голода еще хуже одолевает холод: в комнатах от 4 до 7°, дров нет… Такой жизни не жаль, и смерти ждешь как избавления, тем более что знаешь: здесь, на этом свете, дальше будет все хуже и хуже…

Посмотрите, каким ореолом окружены лица, стоящие во главе правительства! Как они живут и чем питаются! И если это до некоторой степени присуще лицам, стоящим во главе правительства (Ленину, Троцкому, Зиновьеву и др.), то, казалось бы, не к лицу низшим агентам его. Но посмотрите, как живут комиссары… И вообще власть имущие. А посмотрите, какие размеры приняли разного рода хищения и как они часты! Этого не скрывают даже правительственные газеты, хотя, разумеется, они сообщают не все. Например, нам достоверно известно, что наш ремонт не начинается до сих пор и доставка дров застопорилась потому, что комиссар, стоящий во главе Инженерного управления… удрал, захватив с собой б миллионов. Его «залапали», но, говорят, без миллионов. В газетах об этом ни слова, и вряд ли его будут судить, так как он бесспорный коммунист… Хищения же в грандиозной степени увеличились».

Позволю себе процитировать еще некоторые выдержки.

«7.09.1919 год.

Что ныне, в правлении большевиков, бросается особенно в глаза – это невозможная волокита и безобразные порядки, принятые как бы нарочно для того, чтобы возмутить народ.

Не зная точной статистики о числе ежедневных смертей в Петрограде, а только вспомнив число смертей в среде своих знакомых за последний только год (более полсотни наберется), – число их громадно! А число жителей, по официальным данным, уменьшилось уже наполовину! Присутствуя же на отпевании умерших в церквах на кладбищах… не понимаешь, как это Петроград еще не весь вымер?! Но на этих темах останавливаться не следует. Давно решил жить сегодняшним днем: день прожил – благодари Бога. А завтра умрешь – благодари еще больше».

«21.08.1920 г.

Если верить книге Нилуса («Великое в малом»), то самодержавие Иудейского царя, если сионистам удастся ввести его в жизнь в той форме, в которой они проектируют в теории, пожалуй, будет наилучшая форма правления на земле. Но сколько надо еще сделать преступлений, чтобы этого достигнуть! Но сионисты придерживаются иезуитского правила: «Цель оправдывает средства!» А поверив книге Нилуса, нетрудно допустить, что и наше советское правительство (в большинстве евреи) преследует ту же цель сионистов. Тогда по крайней мере многое непонятное делается понятным».

«17.03.1921 г.

При своем воцарении большевики обещали «свободу, мир и хлеб». Эти заманчивые слова и привлекли на первых порах на их сторону темные массы. Ни одного из своих обещаний они не выполнили, вместо свободы – беспримерный в истории гнет…

Крестьян обирают дочиста: хлеб, лошади, коровы и пр. остаются в очень ограниченном числе. За оставленную корову – налог молоком и маслом. Вообще грабеж в огромных размерах!»

«18.03.21 г.

С конца прошлого года и по сие время число краж, грабежа, мошенничества и др. сильно возросло…

Пришел под американским флагом пароход «Феникс» (если не ошибаюсь) с пищевыми продуктами для русских (?) детей. Капитан немец. Начали разгружаться, но капитану пришлось разгрузку прекратить: рабочие (русские) начали систематически воровать груз. Капитан донес в Смольный, что возобновит разгрузку только под охраной воинской части. Прислали красноармейцев. В комиссии, руководящей раздачей провизии, два доктора – евреи. Сына М., а также другого из наших преподавателей с русской фамилией не признали достойными получить продукты. М. говорит, что раздают по преимуществу детям-евреям. Очевидно, это помощь американских евреев своим русским соотечественникам! А евреи у нас, как я уже упоминал неоднократно, не голодают, в хвостах ни одного нет, все вновь открытые лавки – еврейские! Без погрома дело не обойдется, очевидно. Говорят, что в Польше и у нас в западном крае они уже начались.

Немец, капитан парохода «Феникс», по словам М., говорит: «Антанта вас, русских, считает теперь самым позорным народом в мире! Не ожидайте, что кто-либо окажет вам какую-нибудь помощь. Чем вы скорее передохнете, тем для Антанты выгоднее!»

Спекуляциями и аферами занимаются чуть ли не все. Только и слышишь: «перепродал то-то», «спекульнул на том-то», один мой знакомый лицеист… скопил оборотный капитал, а его жена ходит в бриллиантах.

В дополнение к ранее описанным картинкам нашей культурной жизни прибавлю то, что рассказывал на днях помощник заведующего продовольствием на наших курсах, это простой донской казак. По обязанности службы он во время балов и концертов присутствует в кухне: «Ну и «свобода» теперь. Бога упразднили, и без всяких стеснений! Летом во время собраний парочки выходят и прямо под деревом… И зимой, заглянув в подвал, диву дался: три-четыре пары, не стесняясь и стоя»… Поистине русские люди превратились в животных…»

«21.12.1923 г.

Нахожу необходимым отметить следующее. Во-первых – катастрофическое падение экономического барометра. Цена золотого рубля сегодня 2160 миллионов и ежедневно усиливается на 50 миллионов. Это официальный курс, на черной бирже за бумажный червонец (21 600 млн.) дают 2–2 1 / 2 миллиарда и больше, а за золотой червонец дадут и 30 миллиардов! Параллельно с этим и цены скачут сногсшибательно! Сегодня 1 фн. Хлеба – 100 миллионов, ситник – 200 миллионов, мясо – 1 млрд., масло – 2 1 / 2 млрд. и т. д. О мануфактурах и говорить нечего: ботинки дамские 30 млрд. За переделку казенной суконной рубашки на «френч» 14 млрд.!!!»

«Январь 1924 г.

…Петроград переименован в Ленинград. Масса учреждений и заводов переименованы в Ленинские и пр. и пр. Что Ленин лицо историческое – никто не сомневается, но оптимисты, хотя и немногочисленные, не унимаются. Теперь сплетничают, что могила Ленина залита нечистотами: могилу устраивали во время сильных морозов (до 25 град.), а потому грунт пришлось взрывать, эти взрывы разрушили фановые трубы. Думаю, что это сплетни. Но курилка – жив, по-моему, укрепляется. Газеты наши опять подняли головы и наполнены статьями победоносными…»

Между прочим, когда известие о нечистотах, заливших место захоронения «вождя мирового пролетариата», было сообщено патриарху Тихону, тот, слегка задумавшись, кратко отреагировал: «По мощам и елей».

Наверное, нет необходимости комментировать этот крик души Федора Алексеевича. В наше время в подобном положении оказались миллионы соотечественников. В той обстановке он выжил чудом.

Известно, в каких масштабах тогда уничтожались лучшие представители России, начиная от видных царских сановников, священнослужителей, офицерства, купечества и крестьянства и кончая самими пролетариями, в интересах которых якобы свершалась революция. Ведь что значило быть директором такого привилегированного заведения, как Первый Петербургский кадетский корпус. Основанный по указу императрицы Анны Иоанновны в 1731 году как Шляхетный кадетский корпус, он стал первым высшим военно-учебным центром по подготовке офицерских кадров. Кроме того, воспитание молодежи велось так, что выпускники корпуса могли проявить себя в любой сфере государственной деятельности. Среди первых воспитанников – такие одаренные личности, как Сумароков – автор первой русской трагедии «Хорев», Херасков, Елагин и другие, прославившие впоследствии наше Отечество. Здесь возникло «Общество любителей российской словесности». Постановка «Хорева» в корпусе стала важнейшим событием культурной жизни того времени. Кроме того, там появился балет, начал выпускаться первый частный журнал. Так что с начальных дней существования первый кадетский корпус стал, по выражению императрицы Екатерины II, «рассадником великих людей». И неслучайно в стенах этого заведения, размещенного в доме, некогда принадлежавшем знаменитому князю Меншикову, воспитывались члены императорской фамилии (в том числе и сын великого князя Константина Константиновича Иоанн, а также последний наследник престола Алексей), а его державными шефами являлись российские государи.

Естественно, что царским вниманием не мог быть обойден и директор кадетского корпуса. В письме своему покровителю великому князю Константину Константиновичу от 25.02.1913 года генерал Григорьев извещает:

«Ваше императорское высочество!

Искренне признателен за письмо ваше, которое нас всех очень обрадовало сообщением, что здоровье ваше хорошо.

Парад наш, как всегда, прошел благополучно и наш державный шеф также был бесконечно добр и милостив.

На прошедшей неделе имел счастье пять раз видеть государя: 17-го, 19-го, на открытии закладки памятника великому князю Николаю Николаевичу, 21-го при поздравлении, 23-го на балу и 24-го на спектакле в Народном доме.

Как всегда на параде и потом на завтраке кадет более часа имел высокое счастье беседовать с государем…»

А в мемуарах Федор Алексеевич рассказывает, как был выбран воспитатель наследника престола:

«В мае 1916 года наследник, зачисленный в списки Первого корпуса в 1909 году, с разрешения государя был назначен мною в 1-й класс, 1-е отделение (воспитатель подполковник Ф. С. Иванов) и, перечисляясь из класса в класс со своими сверстниками, оканчивал курс. По этому поводу я с депутацией подносил наследнику жетон этого выпуска. На приеме, как всегда, государь очень милостиво и просто с нами беседовал. В разговоре с государем я, по установившемуся обыкновению, говорил откровенно и просто и, между прочим, сказал, что очень сожалею, что не могу выйти в отставку в этом году, а должен дослужить до 28 февраля 1917 года, чтобы выслужить четвертую прибавку к пенсии. «Ну, это ваше дело, ваши расчеты, но я вас в отставку не выпущу». Когда я передал эти слова вел. кн., он сказал, что это, вероятно, обозначает желание государя назначить меня в свое распоряжение в качестве педагогического советника (или что-нибудь в этом роде) и дать мне квартиру в одном из китайских домиков в Царском, недавно освободившуюся за смертью генерал-генерал-адъютантаАрсеньева (заметим, еще один Арсеньев. – В. Н.), бывшего воспитателя вел. кн. Алексея Александровича. Против такого назначения я не подумал иметь что-нибудь и признаюсь, что, будучи в Царском, осматривал квартиру, в которой я мечтал покончить в покое свое земное странствование. Но человек предполагает, а Бог располагает! 28 февраля состоялось отречение, и мне пришлось переписывать прошение об отставке… на имя временного правительства!»

Итак, участь генерала Григорьева в послереволюционное время была незавидной. Спасло его от скорой расправы то, что воспитанники Федора Алексеевича относились к нему с уважением и любовью. И когда после революции некоторые из них перешли на службу новой власти, они его не забыли и… устроили преподавателем математики на командные красноармейские курсы. Здесь 73-летний Федор Алексеевич, которого называли «дедушкой», тоже в полной мере проявил свой воспитательский дар. И однажды на обеде курсанты под крики «ура!» на руках обносили его по залу.

Генерал Григорьев, при своем монархическом сознании и органическом неприятии всех безобразий послереволюционной действительности, не мог изменить своему предназначению воспитателя. И конечно же, благодаря таким людям, как он, народ сохранил в душе искру Божию, традиционные национальные ценности, которые вновь были востребованы в годы Великой Отечественной войны.

Родовая традиция служения престолу не обошла стороной и человека, которого Илья Сергеевич запомнил с раннего детства – младшего сына генерала Григорьева Юрия, служившего накануне Октябрьского переворота на императорской яхте «Штандарт». В 1908 году он, будучи гардемарином, участвовал в спасательной операции русских моряков в Италии во время случившегося там землетрясения. В детской памяти будущего художника осталась его подтянутая фигура, рано поседевшие волосы, зачесанные на косой пробор. Однажды Илья Сергеевич показал мне сохранившуюся у него маленькую серебряную мумию с открывающейся крышкой крохотного саркофага, некогда подаренную Юрием матери художника, привезенную из Египта во время кругосветного путешествия. А Илье он подарил свой карандашный рисунок с изображением белого медведя. В 1934 году Юрий вместе с другими «социально враждебными элементами» был выслан в Казахстан, в маленький поселок близ Актюбинска. Оттуда он добился перевода в Аральск, где и умер в 1941 году.

Старший сын генерала Григорьева Артемий, офицер, служил в Финляндии. После революции там и остался. Дальнейшая его судьба неизвестна.

Дочь генерала Григорьева Вера жила, по воспоминаниям Ильи Сергеевича, в скромной комнате, на стене которой висел портрет ее отца в парадном мундире, что выглядело вызывающе и могло стать поводом для высылки или «посадки». У Веры был возлюбленный, выходец из пролетарской среды, человек с добрым усталым лицом и усами, как у Максима Горького. Эта связь не одобрялась родственниками, хотя и могла служить некой защитой от возможных репрессий. Но случилось так, что посадили не Веру, а ее возлюбленного, невзирая на его пролетарское происхождение. Когда началась война, Вера переселилась в квартиру Глазуновых, поскольку ее дом разбомбили. В лютую зиму 1942 года она вместе с другими родственниками Ильи Сергеевича умерла от голода. Воссоздавая в своей книге страшные картины блокады, он вспоминает, что однажды, добравшись до последней комнаты, в ужасе отпрянул, увидев, как толстая крыса бросилась скачками в его сторону, соскочив с объеденного лица умершей две недели назад тети Веры…

 

Конек

Наконец, вспоминая родных Ильи Сергеевича по материнской линии, нельзя не рассказать о ближайшей подруге матери Глазунова, получившей от нее прозвище Конек (от Конька-Горбунка) за быстрое исполнение деликатных просьб и поручений, – Ольге Николаевне Колоколовой. До недавнего времени она была единственной из живых, кто связывал его с миром детства. Сама Ольга Николаевна происходила из древнейшего дворянского рода, одна из ветвей которого идет от Рюрика. Прожившая долгую, насыщенную драматическими коллизиями жизнь (кроме революции, ареста, ссылки, она пережила и блокаду), Ольга Николаевна, даже перейдя 90-летний рубеж, сохраняла удивительную живость и ясную, не выветрившуюся с годами память. Перенесенные испытания приучили ее к скрытности, и долгие годы она не склонна была доверять кому-либо. И даже Илье Сергеевичу, который, часто бывая в родном городе, непременно навещал ее и оказывал всяческую помощь, она рассказывала не обо всем, что знала. Лишь в последние годы жизни стала делиться с ним своим сокровенным.

Бывая с Ильей Сергеевичем в Петербурге, мне посчастливилось несколько раз встречаться с Ольгой Николаевной. Она жила в скромной однокомнатной квартире на улице Решетова в одиночестве, которое разделяла с ней забавная собачонка, весьма ревниво относившаяся к редким посетителям. Тогда-то и удалось получить ответы на многие интересующие вопросы, увидеть неизвестные фотографии и материалы, хранившиеся у Ольги Николаевны. Вот лишь несколько эпизодов из нашего с ней общения.

Августовским вечером 1994 года на столе у Ильи Сергеевича зазвонил телефон. Звонок был междугородный. Сидя рядом, слышу доносящийся из трубки голос Ольги Николаевны: «Илюша, родной… Я умираю. Хочу с тобой увидеться и договорить. Если можешь – приезжай…»

Через пару дней мы – на пороге ее квартиры. Дверь открыл незнакомый молодой человек. «Сева Колоколов, – представился он. – Родственник из Караганды. Проходите». И тут же за его спиной возникла фигурка Ольги Николаевны. Она дышала тяжело, но как всегда старалась быть энергичной. Когда все расселись, начала выговаривать Илье Сергеевичу за его, как ей казалось, безалаберное отношение к нападкам прессы, показывая подборку газетных вырезок.

И вдруг – неожиданный вопрос:

– А твоя мама пела тебе «Песни и пляски смерти» Мусоргского?

– Не помню, – в некоторой растерянности ответил Илья Сергеевич.

– А мне пела. Я родилась в четвертом году и по возрасту младше ее на семь лет. И она мною руководила. А какая озорная была! Пела частушки про Ленина, Троцкого и Зиновьева, за которые тогда была уготована верная дорога в лагерь. Любила давать прозвища. Например, твоего дядю Коку, китаиста, окрестила Нумизматом, хотя к нумизматике он не имел никакого отношения. Кстати, ты знаешь, что он играл на виолончели? Веру, дочь генерала Григорьева, прозвала Вагоновожатой за ее высокий рост и своеобразный цвет лица. А ее брата Юру – Гагарой. Меня же называла Коньком. И кроме тебя, никто не имеет право ко мне так обращаться.

– Конек, напомни, какие родственные отношения связывают тебя с Флугами.

– Так вот, слушай, – встрепенулась она и сложила на коленях руки. – Ты, конечно, знаешь, что твой двоюродный дед генерал Григорьев был женат на Наталье Прилуцкой, сестре твоей бабушки. Одна из его сестер вышла замуж за полковника Константина Евстафьевича Скуратова. Это моя бабушка. Она скоро умерла, Скуратов же пережил ее не надолго. Но у них осталась трехлетняя дочь Ольга, которую воспитывал генерал Григорьев. Это моя мама. Она, как и твоя мама, – Оля Флуг, двоюродная сестра Юры Григорьева. Она окончила Николаевский институт (впоследствии институт имени Герцена, потом университет). Мама вышла замуж за Николая Александровича Колоколова, инспектора Александровского (бывшего Царскосельского) лицея, действительного статского советника. Он происходил из древнего рода, один из представителей которого занимался отливкой колоколов, что считалось почетным делом. Отсюда и фамилия, и изображение колокола на фамильном гербе. Сева, покажи Илюше печать с гербом…

Н. А. Колоколов, по дальнейшему рассказу Ольги Николаевны, был специалистом по античной истории, и семейное воспитание не обходилось без изречений античных мудрецов. Воспитанники лицея любили Николая Александровича и называли его между собой Ананасом – из-за ежика волос. Он имел девятикомнатную квартиру и дачу в Дибунах, напротив дачи семейства Флугов, с которыми у Ольги Николаевны были прекрасные отношения. Она приобщалась к музыке на вечерах у Мервольфов, у которых было два рояля и фисгармония. После революции отец Ольги Николаевны был арестован и отсидел несколько лет. А умер он в октябре 1927 года у решетки родного, уже закрытого лицея, на который пришел взглянуть…

– А где можно найти фотографию генерала Григорьева, снятого вместе с государем? – продолжает задавать вопросы Илья Сергеевич.

– У нас была такая фотография, но мама, боясь обыска, отрезала изображение государя. А оставшуюся часть сейчас покажу. Сева, принеси коробку с фотографиями…

…Рассматриваем запечатленных на них людей. Генерал Григорьев… Колоколов… Семьи Колоколовых и Флугов в Дибунах…

– Конек, расскажи, а как ты оказалась в Казахстане и где встречалась там с Юрием Григорьевым?

– Первого апреля тридцать пятого года в двадцать четыре часа меня выслали из Ленинграда. Я тогда работала экономистом на фабрике, а до того два года училась в университете, но была изгнана за дворянское происхождение. По той же причине и выселяли. Приказали немедленно сдать дела, собраться и отправили на вокзал. Нет слов описывать эти жуткие сцены выселений. Выселяли эшелонами. Больных старух затаскивали в вагоны на носилках!

– Брали всех подряд или на выбор?

– Думаю, что во многих случаях – по доносам, когда всякие гады сводили личные счеты. Но ты не буди во мне зверя. Я не хочу об этом вспоминать…

В своем ответе Ольга Николаевна, говоря о доносах и сведении личных счетов как поводе для выселения, не стала распространяться об истинной причине этого явления, которая, конечно же, ей была известна. Разумеется, были и доносы. Но политика выселений эшелонами осуществлялась не по ним, и началась она не в 30-е годы, а намного раньше. Вот что говорится по этому поводу в посмертно изданной книге «Музыка как жизнь» великого русского композитора Георгия Свиридова. Размышляя о сущности героя произведений Зощенко, Георгий Васильевич, учившийся в 30-е годы в Ленинградской консерватории и познавший атмосферу города, отмечает: «Это не только социальный герой (пролетарий), не только герой 20-х послереволюционных лет. Он еще и местный, типичный лишь (главным образом) для Ленинграда герой. Ведь именно Петроград – Ленинград остался почти без своего «коренного», что ли, населения. Сотни тысяч жителей в годы владычества Троцкого и Зиновьева были: а) убиты (расстреляны); б) выселены (арестованы, сосланы в лагеря); в) мобилизованы; г) бежали от страха, умерли от голода.

Зиновьев и его сатрапы – такие же (…) палачи – заселили город «своими». Произошла массовая депортация евреев с юга, из бывшей «черты оседлости», из Прибалтики, из Риги, Киева, Одессы, белорусских городов: Гомель, Витебск, Рогачев, станция Быхов, Шклов, Могилев, Бердичев и т. д.

Городские низы: пролетарии и люмпены, пригородное мещанство стали обитателями бывших барских, а ныне коммунальных квартир. Вот быт Зощенко. Это не петербуржцы-петроградцы, это именно ленинградцы, а еще вернее сказать – зиновьевцы».

– А что же было дальше?

– Сначала я оказалась в Пензенской области. А потом, когда узнала, что Юра находится на одной из железнодорожных станций под Актюбинском, поехала к нему, где он жил вместе с другими ссыльными.

– И как там жилось?

– Снимали квартиры у казахов. Пропитание добывали, кто как мог. Например, ловили раков – казахи их не ели, варили и несли продавать к поезду. Иногда получали посылки из Ленинграда. Юре их посылала его сестра Вера. Помню, что он писал шутливые стихи. Например:

Черти унесли нас далеко, Европейцам в Казахстане нелегко, Люди ходят, словно ишаки, Туже подтянув на брюках кушаки.

В том же станционном поселке я встретила Владимира Юрьевича Уварова, потомка генерала, героя Отечественной войны 1812 года. Он был художником, хотя окончить Академию художеств ему не дали – тоже из-за происхождения. В 1939 году нам было разрешено вернуться в Ленинград, и там мы поженились. Владимир Юрьевич умер во время блокады. А Юра Григорьев добился перевода в Аральск, рассчитывая, что как моряк он там найдет себе лучшее применение. Там он и почил в 1941 году во время начавшейся войны…

Следующим вечером после долгих звонков дверь открыла сама Ольга Николаевна, перенесшая астматический приступ в отсутствие Севы, отлучившегося ненадолго из дома.

– Так Сева по какой линии родственник? – поинтересовался Илья Сергеевич.

Из рассказа Ольги Николаевны, дополненного затем подошедшим Севой, стали известны такие любопытные детали.

У ее отца были два брата – Сергей и Петр. Сергей Александрович Колоколов до революции – российский генеральный консул в Мукдене, умер в Китае в 1921 году. Он имел дочь Екатерину, которая в 1925 году погибла при крушении корабля в Тихом океане, а также трех сыновей. Старший – Всеволод приехал в Петербург в 1911 году и поступил в лицей. Впоследствии он стал специалистом по Китаю и создателем китайско-русского словаря. Кстати, в 1954 году Всеволод стал мужем Ольги Николаевны, скончался в 1979 году.

Второй сын – Борис жил в Китае до 1954 года, затем приехал в Россию и два года спустя обосновался в Караганде. Это дед Севы, а его отец Сергей, сын Бориса, заведует кафедрой в политехническом институте.

Третьего сына С. А. Колоколова – Глеба вывезли из Китая в 1945 году и посадили на 11 лет, потом он жил под Карагандой.

Личность другого брата отца Ольги Николаевны – Петра Александровича Колоколова весьма загадочна. По ее словам, он принял духовный сан и известен под именем епископа Исидора, близкого к царскому двору и Григорию Распутину. Его расстреляли в 1919 году то ли в Тобольске, то ли в Тюмени. Добавим к этому, что, например, в книге известного историка Олега Платонова «Жизнь за царя», посвященной Григорию Распутину, отмечается, что епископ Исидор был в числе лиц, входивших в самое близкое окружение Распутина, он же отпевал тело ритуально убиенного старца…

– А ведь ты, Конек, кроме высылки, как я знаю, еще и сидела. Когда и за что тебя посадили? – продолжает разговор Илья Сергеевич.

– Я была арестована в двадцать восьмом году. Мне приписали участие в контрреволюционном заговоре. Целый месяц провела в одиночке дома предварительного заключения на Шпалерной. По ночам мальчишка-следователь водил меня на допросы. Он, как обычно, шел сзади, приставив револьвер к затылку и командовал: «Прямо!.. Налево!.. Направо!..» Какой пыткой были эти ночные допросы! Слава богу, потом выпустили.

– Скажи, как, по-твоему, произошла революция? Какие люди в ней участвовали?

– Не знаю. Слышала тогда только, что Ленина привезли в запломбированном вагоне. Но все это было ужасно. Отец рассказывал, что когда он однажды в восемнадцатом году возвращался из города домой, видел, как громили винные погреба Зимнего дворца. Одни «революционные борцы» сливали вино в канализацию; другие тут же черпали оттуда и пили. Вот тебе и их девиз: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем…»

– А Блока, автора этих строк, ты видела?

– Блока – нет, а Маяковского слушала, как он выступал в Певческой капелле. Правда, он не был тогда в желтой кофте, но вел себя очень нагло. Прежде всего, поражала его нахальная манера держаться во время чтения стихов. А когда ему подали записки с вопросами, он взглянул на них, посмотрел на часы, потом сгреб их в кучу и заявил: «Ну, на эту дребедень я отвечать не буду».

– А на шаляпинских выступлениях ты бывала?

– Что только я не переслушала в его исполнении! В Мариинке я видела его и в «Русалке», и во «Вражьей силе», и в «Севильском цирюльнике»… Между прочим, в музыкальных классах со мной училась его дочь по имени Стелла, но не родная. А ее брата звали Эдик. Это дети гувернантки Шаляпина, немки Петцольд. Она очень красивая была и часто давала нам контрамарки на шаляпинские концерты и спектакли. Однажды нас, избранных друзей, Стелла и Эдик пригласили в шаляпинский особняк. Мы устроились в одной из комнат и занялись гаданием. Вдруг входит Шаляпин в бархатном домашнем облачении и, удивленный, обращается по-английски к падчерице: «Зачем собрались?…»

А потом семейство Шаляпиных отбыло в эмиграцию. Там у Стеллы намечался роман с прекрасным тенором Кипрасом Пятраускасом, но из этого ничего не получилось…

…А я вспомнил, что в служебном кабинете у выдающегося литовского певца и художественного руководителя Вильнюсского государственного театра оперы и балета Виргилиуса Норейки, где я нередко бывал в доперестроечное десятилетие, находился портрет Кипраса Пятраускаса, к которому Норейка относился с благоговением и считал своим учителем. Но развал СССР больно отразился и на литовской культуре. А Виргилиус Норейка – не только артист с мировым именем, но и прекрасный организатор театрального дела, оказался вне стен театра.

О многом было переговорено у Ольги Николаевны. Прощание с ней было не менее трогательным, чем встреча.

– Вот как ты меня оживил, – с особой бодростью сказала Ольга Николаевна. – Я уж думала, что и не встану…

Итак, как складывалась судьба Ольги Николаевны в довоенные годы, нам известно. Во время войны она была эвакуирована из блокадного города (выносили с фабрики на носилках), а затем вернулась в Ленинград. В годы учебы Ильи Сергеевича в институте имени Репина они нередко встречались на концертах в Ленинградской филармонии, гуляли по ночному городу, вспоминали уже ушедших близких людей.

Во время одной из таких встреч она ему сказала: «Когда я говорю с тобой, я будто общаюсь с Олей и Сережей. У тебя верхняя часть лица и глаза Сережины, а рот и овал лица – Олины. Мы с тобой оба так одиноки – и я понимаю, почему ты, как и я, так любишь музыку. Музыка – это дух, она разрушает одиночество, дает успокоение памяти прошлого и силы жить и верить в будущее…»

 

Мама

Илья Сергеевич унаследовал от родителей не только черты лица, но и их творческую одаренность и душевное богатство.

А теперь о самих родителях.

Мама Ильи Сергеевича – Ольга Константиновна Флуг, согласно сохранившейся у него «Выписке из метрической книги родившихся за 1897 год» родилась 13 августа. 26 сентября ее крестили. Совершал таинство крещения протоиерей в церкви святого Спиридона в Санкт-Петербурге. Восприемниками были: надворный советник Николай Николаевич Арсеньев (опять эта фамилия!) и жена полковника Наталья Дмитриевна Григорьева. Это одно из документальных подтверждений того, что хранилось в родовой памяти. И если о личности Н. Н. Арсеньева можно сказать, что он несомненно имеет отношение к потомкам воспитателя Александра II К. И. Арсеньева, то Наталья Дмитриевна Григорьева, жена Федора Алексеевича Григорьева, в ту пору полковника, как мы уже знаем, была родной сестрой бабушки Ильи Сергеевича Елизаветы Дмитриевны Прилуцкой-Флуг. Она проживала в одной квартире с семьей Глазуновых и умерла там же почти в одно время с другими родственниками в блокадном 1942-м.

Ольга Константиновна окончила гимназию и в молодости, по отзывам общавшихся с ней людей, была веселой, озорной, «затейницей и шуточницей» (так характеризовала ее собственная мать), пока семейные заботы, связанные с рождением сына, не заставили ее посерьезнеть.

Отношения с родственниками по флуговской ветви у нее были самые добрые, но особо тесные сложились с сестрой Агнессой. И неслучайно в годы эвакуации из блокадного Ленинграда лишившийся родителей Илья Сергеевич в своих письмах к Агнессе Константиновне будет называть ее второй мамой.

Ближайшей подругой Ольги Константиновны стала, несмотря на разницу в возрасте, как уже упоминалось, Ольга Колоколова, которой она доверяла свои тайны и выполнение некоторых поручений. Например, по рассказу Ольги Николаевны, она носила записки в Инженерный замок, где учился молодой человек по имени Петр Глебов, с которым Ольга Константиновна потом рассталась. Естественно, это было до ее знакомства с Сергеем Глазуновым.

В послереволюционные годы она работала на бирже труда, и после работы вместе с О. Колоколовой они ходили в кино, театр или вегетарианскую столовую на Невском, где продавались вкусные пирожные. И как-то, зайдя за ней, Ольга Николаевна впервые увидела Сергея Федоровича. «Она меня с ним познакомила, но я смекнула, что их надо оставить одних, и ушла».

После встречи с Сергеем Федоровичем Ольга Константиновна уже не работала. Единственного ребенка – Илью – она родила довольно поздно, когда ей было 33 года, и полностью отдалась его воспитанию.

Илья Сергеевич вспоминает о прогулках, во время которых Ольга Константиновна знакомила его с достопримечательностями города, рассказывала о предках, учила, как должен вести себя человек дворянского происхождения. Ходили они и в театр, филармонию, в церковь у Тучкова моста, где он впервые познал красоту церковного пения и икон.

О том, какое значение имели для него такие прогулки не только в детстве, но и для последующей жизни, свидетельствует следующее признание художника.

«Навсегда запомнил, как шел однажды с мамой по улицам старого Петербурга у Каменноостровского, мимо банка, возле которого жила тетя Лиля. Огромные, как горы, как замки, розовые миры, медленные и плавные, высились над городом… Это один из самых ярких моментов детства. Моя жизнь словно выложена разноцветными камнями мозаики разных жизней. И только это – облака и лес, синий и вибрирующий в лучах яркого летнего солнца, и ромашки (года четыре тогда мне было) прошли как лейтмотив жизни, даже тогда, когда мрак и горе переполняли душу.

Были разные годы, люди, настроения, и все объединяют облака – огромные, кучевые, вечерние. О них нельзя вспоминать без волнения, без подступающих слез. Небо и птицы! Как безжалостна река времен!»

Неудивительно, что в своих произведениях И. Глазунов особое внимание уделяет изображению неба. Небо у него не просто некий абстрактный фон, а музыкально звучащее выражение всего настроения картины, как небесный дом бога.

Ольга Константиновна к праздникам делала украшения, а на особенно любимое Рождество мастерила вместе с сыном наряды для елки. При этом окна тщательно зашторивались, чтобы елку, увенчанную восьмиконечной звездой, нельзя было увидеть с улицы.

«Моя мама, как моя подруга, всегда была рядом со мной, – пишет Илья Сергеевич в своей книге. – Мы говорили обо всем. Она была, как может только мать, влюблена в меня, и никто не вызывал во мне такого чувства радости и полноты бытия. Отец не прощал моих шалостей и ставил «носом в угол». И далее: «Моим маленьким миром была наша квартира на тихой Петроградской стороне. Это чувство огромной радости, неизбывного счастья и просветления сопутствовало мне и маме – Ляке, так я ее называл. У нее были мягкие золотые волосы, серо-зеленые глаза, маленькие мягкие руки. Мама и потом моя дорогая жена Нина – это две женщины, с которыми я был безмерно счастлив».

Ольга Константиновна первая почувствовала божескую одаренность сына и мечтала о том, чтобы он стал художником. Покупала ему альбомы для рисования и акварельные краски. С нею он впервые увидел Эрмитаж, залы которого, как и все в этом дивном дворце, поразили его, открыв новый мир, такой далекий и непонятный и вместе с тем такой родной и близкий. В этом восприятии сокровищницы мирового искусства не было, однако, стихийного удивления первооткрывателя. Здесь уже начинали сказываться первые плоды семейного воспитания и просвещения. Илья Сергеевич помнит, что когда бабушка читала ему вслух любимую его книгу Сенкевича «В пустынях и дебрях», он рассматривал папки с репродукциями классической живописи, заботливо собранные братом бабушки Кокой Прилуцким, художником, которого называли «Князем Мышкиным». Репродукции были маленькие, из немецких календарей от искусства, но очень четкие, благородные по тону, передававшие величие искусства «старых мастеров» – Рубенса, Ван Дейка, Рембрандта, Тициана, Джорджоне, Боттичелли, Караваджо…

Много позже, когда Илья Сергеевич приступит к работе над циклом иллюстраций к произведениям любимого Достоевского и, в частности, к роману «Идиот», фотография его двоюродного деда Коки Прилуцкого послужит основой для создания образа главного героя романа. А потом его так напомнит замечательный актер Юрий Яковлев в роли князя Мышкина в фильме, поставленном по роману великого классика…

Мама привела уже подросшего Илью в детскую школу искусств, размещенную на Невке в бывшем доме графа Витте, где началось его художественное образование.

С родственниками мужа у нее отношения были не безоблачными, так как те считали, что она слишком поглощена заботами о сыне и не стремится приносить в дом какой-то заработок, тогда как ее муж надрывается изо всех сил, чтобы при своей мизерной зарплате обеспечить материальное существование семьи. В таком психологическом настрое отношения с Сергеем Федоровичем стали охлаждаться, и они уже не ходили вместе по гостям, а жили, по признаниям сестер Ильи Сергеевича, – Нины и Аллы и той же Ольги Николаевны Колоколовой «вместе, но не вдвоем».

Возможно, в этом разладе отчасти и содержится ответ на мучающий до сих пор Илью Сергеевича вопрос: почему мама не была эвакуирована с ним из блокадного Ленинграда? Но нельзя не принимать во внимание и то, что дядя Ильи Сергеевича – Михаил Федорович Глазунов, осуществлявший его эвакуацию как врач, понимал, что Ольга Константиновна не перенесет тягот путешествия по смертельно опасной «Дороге жизни», да и она сама, видимо, осознавала это. Как говорили мне сестры Ильи Сергеевича, Ольга Константиновна умерла 8 апреля 1942 года. Перед смертью она хрипела, и последними ее словами были: «Илюшенька… дорогой…»

 

Отец и его братья

Образ отца для художника неразрывно связан в первую очередь с Царским Селом, где родился и воспитывался Сергей Федорович. Но история его рода прослеживается не столь глубоко, как у Флугов.

Дед Ильи Сергеевича Федор Павлович Глазунов, управляющий петербургским отделением шоколадного концерна «Жорж Борман», был почетным гражданином Царского Села. По сохранившейся документации его супруга Феодосия Федоровна с декабря 1915 года числилась практиканткой в царскосельском Лазарете петроградского дворянства и присутствовала при операциях, а затем состояла сестрой милосердия в том же лазарете. Кстати, о раненых заботилась сама императрица, и там же санитаром служил Есенин.

Она рассказывала, что Глазуновы – выходцы из села Петровского Московской губернии. Брат Федора Павловича, иконописец, схожий по характеру с Ильей Сергеевичем («тоже странный, как ты, и непутевый») писал прекрасные иконы. Во время гражданской войны он пропал и о дальнейшей судьбе его ничего неизвестно.

Но не пропало его дело в роду Глазуновых. Сын Ильи Сергеевича Иван еще в пору учебы в художественном институте имени В. И. Сурикова стал пробовать себя в иконописи. Одну из своих икон он подарил храму Прокопия Праведного в Великом Устюге, куда, влюбленный в русский Север, ездит ежегодно. А кроме того, он расписал два храма: «Малое Вознесение» – на Большой Никитской в Москве и новый храм в городке Верхняя Пышма близ Екатеринбурга.

Феодосия Федоровна после смерти мужа воспитывала пятерых детей. В годы войны была эвакуирована вместе с Ильей Сергеевичем и дочерью Антониной – сестрой отца художника – в новгородскую деревню Гребло.

В детстве отец Ильи Сергеевича (родился он 1 сентября 1898 года) вместе с братьями катался на велосипеде в царскосельских парках, где мог встретить членов императорской фамилии и наследника престола Алексея, появлявшегося там в сопровождении приставленного к нему матроса с серьгой в ухе по фамилии Деревенько.

Учился Сергей Федорович в царскосельском реальном училище, интересовался прошлым России. В пожелтевшей газете «Царскосельское дело» за № 12 от 22 марта 1913 года содержится публикация, посвященная вечеру исторического кружка учеников училища, состоявшемуся 14 марта, в день возведения на престол Михаила Федоровича, основоположника династии Романовых.

«Вечер начался рефератом ученика IV класса С. Глазунова на тему «Смута в Московском государстве». Реферат произвел впечатление. С. Глазунов обладает редким даром слова. Во время этого реферата, как и реферата ученика III кл. А. Тургиева, на экране показывались эпидеоскопические световые картины – новинка училища… Молодые историки были выслушаны с глубоким вниманием собравшимися. Вечер закончился народным гимном и криками «ура», после чего последовал осмотр исторического музея училища».

А вскоре Сергею Федоровичу пришлось в реальности ощутить ужасы нового Смутного времени, самого страшного в истории России. С первыми его признаками он столкнулся во время войны с Германией, на которую ушел добровольцем.

Однажды на боевую позицию, занимаемую его ротой, явились три революционных агитатора в кожаных куртках, призывавшие убивать офицеров, втыкать штыки в землю и брататься с немцами. И к их призывам измученные в боях солдаты, похоже, стали прислушиваться. Тогда Сергей Федорович, выйдя из землянки, дал команду построиться.

«Солдаты, – обратился он к ним, – пусть выйдет вперед тот, кто скажет, что я не ходил первым в атаку, не мерз с вами в окопах, не жил, как вы. Мы вместе честно дрались за Отечество!.. За великую Русь!» Злобно сверлят взглядами и ухмыляются агитаторы. Молчат солдаты. Наконец из строя раздается твердый голос: «Мы с вами, ваше благородие!» – «Спасибо, братцы!» И дается команда взять оружие на изготовку. А затем – «Огонь по врагам Отечества!»

Если бы так же поступали и с другими разносчиками революционных идей, способствующих поражению России в войне, разлагающих русскую армию и общество!

С фронта Сергей Федорович возвратился больным, позже ему выдали «белый билет», что освобождало от призыва на военную службу. Болезнь – язва желудка – не оставляла его и в последние годы. Илья Сергеевич помнит, как отец по ночам глухо стонал и метался по комнате, держась за живот. В 1918 году Сергей Федорович завершил учебу в «дополнительном классе» Царскосельского реального училища, после чего в течение трех лет учился в Петроградском технологическом институте. Закончить его по неизвестным причинам не удалось, но, скорее всего, по необходимости зарабатывать на хлеб насущный. Вероятно, в студенческие годы он познакомился со знаменитым социологом и экономистом Питиримом Сорокиным, высланным за рубеж вместе с другими русскими учеными и мыслителями в 1922 году, которого называл своим учителем и который во избежание репрессий предлагал ему тоже уехать за границу.

Но Сергей Федорович остался на родине и работал на разных предприятиях экономистом, занимаясь при этом научными исследованиями. В середине 30-х годов он занимал должность заместителя начальника НИИ экономики и организации труда при Ленинградском управлении Народного комиссариата пищевой промышленности. Сохранилось его заявление в квалификационную комиссию Академии наук СССР от 10.Х.35 г. об установлении ему научной степени без защиты диссертации по списку научных работ, последняя из которых «Очерки экономики труда» получила одобрение академиков С. Струмилина и С. Солнцева.

Как разрешился этот вопрос – неизвестно, но известно то, что семья постоянно испытывала материальные затруднения. Потому маме Илье Сергеевича приходилось заходить в «Торгсин» (торговля с иностранцами) и сдавать приемщику серебряные ложки с фамильной монограммой Флугов. Приемщик гнул их дугой, клал на весы (ценились не изделия, а вес драгметалла) и выдавал купон на получение продуктов, которых оказывалось огорчительно мало. И даже когда дядя Михаил Федорович подарил своему племяннику три рубля «на барабан и саблю», отец попросил повременить с этой покупкой и передать деньги матери на еду.

Дошло ли дело до приобретения столь привлекательных предметов для любившего играть в войну Илюши?… Так или иначе, они навсегда остались в душе Ильи Сергеевича. Например, образ юного барабанщика возникнет на полотне «Россия, проснись!» А саблю или шпагу Глазунов, не будет преувеличением сказать, никогда не выпускал из рук. Недаром о тех, кто изменил высоким идеалам служения Отечеству, он говорит, что они предали свою шпагу.

Однако материальная бедность в семье Глазуновых не приводила к обеднению духа. Здесь вновь уместно обратиться к воспоминаниям Ольги Николаевны Колоколовой.

– После знакомства с Сергеем Федоровичем мне приходилось встречаться с ним еще до рождения Илюши у Мервольфов, где помимо музыки мы занимались игрой в карты. В состав нашей компании входили также Кока (китаист) и брат будущего академика Скобельцина, который потом провожал меня, поскольку мы жили в одном доме.

Сергей Федорович был так же азартен в карточной игре, как и в жизни. Он был очень умным человеком, с огромным темпераментом, за что я называла его «неистовым Роландом». У меня с ним сложились отношения на равных, несмотря на то, что он старше меня. И хотя я легко находила контакт с мужчинами, я счастлива, что у нас возникло такое обоюдное восприятие друг друга.

Он любил декламировать стихи о Прометеях без орлов и сфинксах без загадок. У него был приятный баритон и, вероятно, музыкальный слух, о чем можно судить по его пристрастию к классической музыке. Прекрасно воспитанный, Сергей, когда я с мужем и он с Олечкой встречались на концертах в филармонии, всегда целовал мне руку, что по тем пролетарским временам смотрелось как вызов.

Сергей был невысок ростом, но необыкновенно элегантен. Всегда у него – великолепные белые воротнички, он умел хорошо носить костюм.

– А Илья Сергеевич умеет? – спрашиваю я.

– Умеет, – чуть задумавшись, ответила Ольга Николаевна. – Но я не люблю, когда он надевает клетчатые…

…Элегантность Ильи Сергеевича, как и постоянство в курении «Мальборо», будет не раз откликаться ему осуждением даже со стороны друзей. Зачем так выделяться? Но это уже суть личности человека, не способного и не желающего подстраиваться к окружающей обстановке.

Свои личностные качества он стремится привить и студентам созданной им Российской Академии живописи, ваяния и зодчества, внедряя в сознание мысль, что художник – это не тот, кто в драном свитере и стоптанных башмаках харчуется с замусоленной газеты, а тот, кто подтянут, внешне облагорожен и нацелен на решение высоких творческих задач. Неслучайно студентов академии примечают по этим признакам…

– А что вы можете сказать о других пристрастиях или чертах характера Сергея Федоровича? – продолжаю допытываться я у Ольги Николаевны.

– При том, что в нем чувствовалась некая болезненность, он много курил, любил черный кофе, мог даже выпить, но никогда не бывал навеселе. В суждениях проявлялась порывистость, нетерпимость к людским слабостям. Он был мужчиной, а не подкаблучником. Возможно, в этом заключается причина охлаждения отношений с Олей, которая после рождения Илюши полностью переключилась на сына. Он стал для нее всем…

…О схожих качествах, проявляющихся у Ильи Сергеевича, говорили и его сестры Алла и Нина.

В памяти Ильи Сергеевича остались поездки с отцом в Царское Село, где находился принадлежавший деду двухэтажный деревянный дом, сгоревший в годы войны. Особое впечатление произвела поездка в тот год, когда в стране отмечалось 100-летие со дня гибели Пушкина.

Тогда он вместе с Сергеем Федоровичем присутствовал на службе в храме, в который в свое время водил отца Федор Павлович. Особенно запомнилось здание лицея, где учился поэт, названный впервые после революции не просто великим, а великим русским национальным поэтом. А ведь еще недавно Пушкина хотели сбросить с «парохода современности».

Запомнилась и галерея с фигурой Геракла, как бы смотрящего на озеро, посередине которого возвышалась знаменитая Чесменская колонна. Тогда поразил отсутствующий взгляд отца, обращенный на отражение этой колонны в водной глади. В семилетнем возрасте трудно было понять причину его глубокой озабоченности, как и то, почему он часто ложился спать в костюме и сразу же вставал, когда в гулком колодце двора раздавался рокот автомобильного мотора.

Причин же для беспокойства у Сергея Федоровича было предостаточно. О том можно судить по записям, заносившимся в скромные тетрадки и на отдельные листки. Вот некоторые из них, относящиеся к предвоенным годам.

«1939 г.

1. «Будущая партия» – должна себя объявить социалистической (нац. – социалистической рабочей партией). (Заметим, что партия с таким же названием пришла к власти в Германии в 1933 году и сплотила вокруг себя население страны, что позволило не только преодолеть последствия поражения в Первой мировой войне, но и «уложить на лопатки» Европу.)

2. Советская экономика – больная экономика – в терминах экономики ее объяснить нельзя, ее развитие и движение обусловлено внеэкономическими факторами.

3. Основное противоречие русской жизни в конце XIX и в первые десятилетия XX в. – противоречие между отсталыми формами сельского хозяйства и промышленного. Крестьянский вопрос дал 1905 год. Он же дал 1917-й. Крестьянский вопрос дает очереди в городе в 1939 г. В этом же вопросе «зарыта собака» всего дальнейшего нашего развития и наших судеб.

Объективно – два возможных пути: один – колхозный, другой – путь капиталистической эволюции сельского хозяйства…

…Объективно даны две возможности победы второго пути:

а) внутреннее «перерождение» ВКП (неудача Пятакова – Бухарина – Рыкова – ничего не доказывает, ибо они пришли слишком рано, а тот, кто рано приходит, всегда в истории платит своей головой);

б) внешний толчок (поражение, которое очень возможно при всяком столкновении ввиду нашей крайней слабости).

И в том и в другом случае капитализм «в городе» должен вводиться на тормозах, ибо среди темной рабочей массы живет ряд «социалистических предрассудков».

«1940 г.

Основное: кризис ВКП(б) и ее политики наши основы:

а) демокр. диктатура;

б) аграрный переворот;

в) Россия и нация. Частная собственность в пропасти.

Народ гибнет окончательно, когда начинает гибнуть семья. Современная семья – на грани гибели. Субъективно это выражается в том, что для все большего количества людей семья становится «адом». Объективно дело заключается в том, что нынешнее советское общество не может экономически содержать семью (даже при напряженной работе обоих членов семьи).

Нищенский уровень жизни толкает всех более или менее честных людей к тому, чтобы напрягать еще больше сил для излишней работы. Поскольку и излишняя работа не спасает, все, кто может, теми или иными способами воруют.

Вор – это самый почетный и самый обеспеченный член советского общества и вместе с тем – единственный обеспеченный член общества, не считая купленных властью Толстых, Дунаевских и прочих».

Приведенные мысли Сергея Федоровича не были случайным озарением, а вытекали из его постоянного размышления над текущей действительностью. Вот еще один, чудесным образом сохранившийся документ – его заявление начальнику уже упоминавшегося НИСа от 1.XI.35 г., о сложении с себя полномочий заместителя руководителя этого учреждения.

«При последнем разговоре со мной вы советовали «громко кричать о себе» и, указывая на модность темы, предлагали в месячный срок выпустить книгу о стахановском движении. Сомневаясь в целесообразности вашего предложения, я остаюсь при том убеждении, которому следовал все 15 лет своей работы: «кричать» нужно делами, а не словами».

Далее предлагаются рекомендации, в каких направлениях должна развиваться деятельность НИСа…

В тех драматических условиях у Сергея Федоровича не угасал интерес к истории. И, видимо, не случайно перед началом войны, когда он был уже доцентом географического факультета Ленинградского университета, ему предложили сделать доклад о «Науке побеждать» Суворова, чему он несказанно удивился, ибо еще совсем недавно за такой доклад можно было «загреметь» на Соловки. Но к этому времени уже сложилась другая общественно-политическая обстановка. С приходом Гитлера к власти все очевиднее становилась возможность столкновения Германии, сплоченной единой национальной идеей, с Советским Союзом. И Сталину стало понятно, что вступать в схватку с новой Германией под знаменами Маркса, Либкнехта и Розы Люксембург было бы безумием. Единственный выход – опереться на патриотические чувства русского народа. Потому 15 мая 1934 года было опубликовано постановление Совнаркома и ЦК о преподавании истории, в котором отмечалось, что оно носит отвлеченный схематический характер. Что вместо истории реальных народов преподносятся абстрактные определения общественно-экономических формаций. К тому времени отечественная история громилась ярым русофобом Покровским.

В новом постановлении от 27 января 1936 года такие тенденции назывались вредными, наметился закат и «школы Покровского». В последующих партийных документах были осуждены извращенные взгляды на ряд исторических проблем, говорилось и о непонимании прогрессивной роли христианства и монастырей, прогрессивного значения присоединения к России Украины и Грузии; об идеализации стрелецкого мятежа против Петра I; давалась оценка другим историческим событиям. Так началась ликвидация антирусской идеологической направленности в истории и культуре. Перед войной появились фильмы об Александре Невском, Суворове, Ушакове и других исторических личностях.

Причины такого идеологического поворота осознавались не всеми, но все же почувствовалось, что русским людям действительно «жить стало легче, жить стало веселее».

Кстати, как мне рассказывали смоленские земляки, менялась жизнь и самого угнетенного, до основания разоренного раскулачиванием класса – крестьянства. «Как мы начали заживаться! – говорили они. – Если бы только не война!»

У Сергея Федоровича было три брата: Владимир, Борис и Михаил.

О Владимире, младшем по возрасту, остались самые скупые сведения. Ольга Николаевна Колоколова рассказала лишь, что он работал инженером на тюлево-гардинной фабрике и носил усики, за что мать Ильи Сергеевича по сходству с известным в то время комическим актером так его и называла: Монти Бэнкс. Следы Владимира Федоровича теряются с началом войны.

Старший брат – Борис окончил институт путей сообщения и получил специальность инженера-строителя дорог. Любил классическую музыку и сам играл на рояле. После революции жил в Царском Селе с женой Надеждой и дочерьми – Таней и Наташей. Осенью 1941 г. Царское Село было внезапно захвачено стремительно наступавшими немецкими войсками. Бориса Федоровича, как и многих других, вызвали в комендатуру, поставили на учет и предложили работать по специальности. А его жена во время оккупации работала на немецкой кухне…

При отступлении немцев Борис Федорович ушел вместе с ними на Запад. На то были особые причины. О дальнейшей его судьбе Илье Сергеевичу стало известно много позже, когда в Париже во время проведения своей выставки он познакомился со своим земляком – петербуржцем, антикоммунистом, автором многих статей по русской истории и книги «КПСС у власти», Николаем Николаевичем Рутченко, крестной матерью которого была жена знаменитого генерала Брусилова.

Восторженно отозвавшись о Борисе Федоровиче, Н. Рутченко рассказал, что весной 1942 года Борис Федорович был уже переводчиком и делопроизводителем в гатчинской комендатуре под начальством латыша офицера Павла Петровича Делле, прорусски настроенного антикоммуниста, православного, женатого на русской эмигрантке. Тогда же к команде Делле примкнул и сын известного водочного производителя Сергей Смирнов, который контактировал с эмигрантской организацией – Национально-трудовым союзом (НТС) и привез распространявшуюся союзом литературу, в том числе и брошюру Ивана Ильина «О сопротивлении злу силою».

В июле 1942 года на тайном совещании с участием Бориса Федоровича, С. Смирнова и нескольких человек из близлежащих городов было принято решение создать подпольную организацию с целью борьбы за освобождение России как от Сталина, так и от Гитлера. Организация занималась распечаткой материалов НТС, в том числе и сокращенного издания брошюры И. Ильина, за что целиком отвечал Борис Федорович. Осенью 1942 года он при тайном содействии Делле установил связь с группой русских эмигрантов в Риге, представлявших НТС, после чего было принято решение о слиянии с этой организацией.

НТС возник в 1930 году как Национально-трудовой союз нового поколения и был вначале преимущественно молодежной организацией, объединявшей многие созданные в разных странах организации – от Европы до Дальнего Востока. В конце 30-х его центр находился в Белграде. НТС сотрудничал с другими эмигрантскими организациями. Особое внимание уделял союзу журнал «Русский колокол», редактором и автором многих статей которого был великий русский мыслитель Иван Ильин.

В 1931 году была сформулирована цель союза – национальная революция в России, которая могла быть организована лишь силами народа внутри страны, а не извне. Для этого НТС стремился утвердиться на родине, создав сеть подпольных групп. Его члены переправлялись в Россию, туда же разными способами доставлялись листовки.

В публикациях союза особое внимание уделялось идейной борьбе с большевизмом. В одном из документов говорилось: «Борьба за Россию выливается в наше время… в борьбу за душу русского народа. Главным и основным оружием является в ней новая, значительная идея справедливого и праведного устроения жизни».

В таком же направлении осуществилась деятельность союза и в годы войны, тогда же переименованного в НТС. В послевоенные годы в Советском Союзе многие знали о главных изданиях НТС – «Посев» и «Грани». Распространением пропагандистской и иной литературы занимались и другие эмигрантские организации, в деятельности которых советские органы власти усматривали немалую опасность. Поэтому против эмигрантов был возобновлен террор: похищения, отравления, взрывы…

Эмигранты «третьей волны», пропитанные русофобией, покидали страну не из страха смерти, а озабоченные прежде всего материальным благополучием, стали вытеснять в НТС старые кадры, среди которых был и один из его основателей Аркадий Петрович Столыпин – сын великого российского реформатора. При нем в союзе знаменитая столыпинская фраза получила новое продолжение: «Нам нужна великая Россия – мы должны быть достойны ее».

Но обратимся снова к личности Бориса Федоровича. В конце 1942 года по доносу одного из членов организации он вместе с другими был арестован. Спасло их только вмешательство того же Делле и штабного офицера 18-й армии барона фон Клейста, родственника фельдмаршала…

Финальная часть жизни Бориса Федоровича такова. После окончания войны вместе с другими антикоммунистами его репатриировали на родину. Несколько лет он провел в лагерях. Однажды в 1955 году, приехав к бабушке Феодосии Федоровне, проживавшей на Охте, Илья Сергеевич увидел на кухне застеленную байковым одеялом кровать. Из комнаты вышел человек со смуглым худым лицом.

Это был дядя Боря, только что вернувшийся из заключения. «Запомни, – сказал он во время той встречи, – я никогда ни одному русскому человеку не сделал зла. Я действительно ненавижу коммунистов… Я всегда работал как инженер – строил дороги в Царском Селе и даже там, за проволокой. Я прошел ад, пойми правильно брата твоего отца».

Несладкой оказалась участь и членов семьи Бориса Федоровича. Вот что рассказывала его внучка Екатерина, работающая в одной из страховых компаний США и некоторое время представлявшая ее интересы в России.

Борис Федорович, по всей вероятности, перемещался на Запад вместе с женой Надеждой. После долгих мытарств они оказались на границе с Баварией в Цвизеле, где и расстались. Возможно, причиной их разногласий были антикоммунистические настроения Бориса Федоровича, холодно воспринимавшиеся его супругой. Затем местом его пребывания стал лагерь, откуда ему советовали бежать, но он отказался, предполагая, что по международным законам его не должны выдать советским властям. Выдали, как и сотни тысяч других, направленных затем в лагеря или расстрелянных. Но это особая трагическая тема.

Наташа, его дочь, в 16 лет была отправлена в Германию в качестве «остарбайтера». Потом за ней последовала и ее сестра Таня. Значит, невелики были заслуги Бориса Федоровича перед немцами, если с его детьми поступили таким образом.

По дороге Наташу, как и ее несчастных спутниц, кормили соленым супом и не давали воды. На остановках немцы их заставляли убирать посуду и издевались над внешним видом, прическами: вот какие русские свиньи! – хотя умыться и причесаться было нечем.

В Берлине Наташа некоторое время служила домработницей в одной немецкой семье. Затем ее поместили в лагерь для перемещенных лиц. Далее – работа в Регесбурге. Затем очутилась в Бельгии, жила в подвале и работала на шахтном подъемнике. Подъем этого агрегата производился вручную. Эта работа едва не кончилась увечьем.

Бельгийцы очень плохо обращались с русскими, и потому Наташа, по словам ее дочери, сильно не уважает их, равно как немцев и других представителей так называемой цивилизованной Европы, в которой больше бывать никогда не хотелось.

Каким-то образом в Бельгии очутилась и мать Наташи Надежда, вышедшая замуж за обитателя лагеря для перемещенных лиц родом из Киева. Позже она переберется в США и будет жить до кончины в Бостоне, неподалеку от обосновавшейся там дочери.

В Бельгии же объявилась и сестра Наташи Татьяна. Через какое-то время их через Марсель отправили на корабле в Нью-Йорк. В США они занимались грязными работами. Надежда мыла полы в греческих домах. А Наташа работала на фабрике, выпускавшей палочки для чистки ушей детям. Будущее казалось ей беспросветным. Наконец, она вместе с подругой поступила в школу стенографисток и машинисток, после окончания которой работала секретаршей и бухгалтером. Эта работа ей уже нравилась…

Через несколько лет на благотворительном балу в Нью-Йорке она встретилась с Александром Пенчуком, с которым некогда познакомилась в лагере для перемещенных лиц. Поженившись, они переехали в Бостон. Там она живет до сих пор, посещает православный храм и время от времени созванивается с Ильей Сергеевичем, творчеством которого очень интересуется.

А сестра Натальи Борисовны Татьяна вышла замуж за Игоря Факеева, тоже бывшего в свое время в лагере для перемещенных лиц, с которым переехала в Канаду. Игорь стал владельцем фирмы, обслуживавшей советские теплоходы в Монреале. У них три дочери.

Однажды Татьяна отправила письмо брату своего отца – Михаилу Федоровичу – в Ленинград. На удивление, оно дошло. Завязалась переписка с ним и его сестрой Антониной, которая присылала книги и журнал «Веселые картинки».

Позже письменная связь была установлена и с Борисом Федоровичем, которому пересылались книги и словари. Он тоже много писал о себе, своих делах, и в его письмах ощущалось глубокое одиночество…

Другой брат отца Ильи Сергеевича – Михаил Федорович родился 12 ноября 1896 года. После гимназии окончил в 1919 году Военно-медицинскую академию. Затем в Красной Армии служил полковым врачом и тогда же стал самостоятельно заниматься первыми научными опытами. В 1923 году был откомандирован для усовершенствования в Военно-медицинскую академию, где остался работать на кафедре патологической анатомии. В 1939 году старейший онколог страны Н. Н. Петров пригласил его заведовать отделением Ленинградского онкологического института.

В начале войны Михаил Федорович оказался в действующей армии на должности главного патологоанатома Северо-Западного фронта. С осени 1942 года он уже главный патологоанатом всей Красной Армии. В том же году был тяжело ранен, а в 1945-м демобилизован по болезни. Работал в том же Ленинградском онкологическом институте. В 1946 году стал членом-корреспондентом, а в 1960-м – действительным членом Академии медицинских наук.

Таковы основные вехи его жизненного пути. К этому следует добавить, что Михаил Федорович написал более 70 научных трудов, публиковавшихся и в иностранных медицинских журналах; под его руководством защищено около 20 кандидатских и докторских диссертаций. Глубина его научных интересов, огромные и разносторонние знания, строгая объективность в оценке научных данных, высокая требовательность к себе и ученикам, принципиальность отмечались не только в некрологе по случаю его кончины 11 ноября 1967 года, но и во всех посвященных ему публикациях.

Таким он остался и в памяти Ильи Сергеевича, посещавшего его дом неподалеку от Летнего сада на берегу Невы как в довоенное, так и в послевоенное время. Всякий раз, бывая там, он испытывал чувство радости от соприкосновения с самой обстановкой этой квартиры, от плотных рядов книг на полках шкафов из красного дерева. Там любовался и картинами русских художников. Эти произведения, составившие уникальную коллекцию, по словам Ильи Сергеевича, давали объемное представление о достижениях русского искусства конца XIX – начала XX века, периода, называемого русским Возрождением. Один только список имен приводил в трепет. В разделе живописи – А. Архипов, К. Богаевский, В. Борисов-Мусатов, И. Бродский, В. Бялыницкий-Бируля, А. Головин, К. Горбатов, И. Грабарь, С. Колесников, П. Кончаловский, К. Коровин, Б. Кустодиев, И. Левитан, К. Сомов, К. Юон и другие. В разделе графики, помимо уже названных имен, – А. Бенуа, М. Добужинский, Д. Кардавский, Е. Лансере, А. Остроумова-Лебедева, Н. Рерих. Представлен был, правда, не столь значительно, раздел декоративно-прикладного искусства и скульптуры. После смерти Михаила Федоровича собранная им коллекция была передана в Саратовский музей.

В квартире дяди любознательный племянник открыл для себя творчество великого финского художника Аксена Галлена, которого очень любил Маннергейм, служивший в русской армии в годы Первой мировой войны, а затем при дворе Николая II, известный как создатель мощнейшей оборонительной линии.

А необычайное впечатление оставила картина Н. Рериха «Гонец», приобретенная дядей у брата художника. Она останется в глазах Ильи, когда из холодной квартиры дяди Миши его отправят на грузовой машине под ледяной жгучий ветер по «Дороге жизни» из блокадного Ленинграда.

Потом дядя поставит в госпитале на ноги племянника, в котором видел единственного наследника рода Глазуновых (своих детей у него не было), и отправит в деревню Гребло, где он раньше снимал дом. И всегда по-отечески будет заботиться о нем, пока тот окончательно не выйдет на самостоятельный путь. А в годы его учебы в средней художественной школе и институте станет одним из первых его строгих критиков.

Илья Сергеевич помнит, как Михаил Федорович напустился на него за эскиз «Продают пирожки» (сделанный, впрочем, по заданной в школе теме), укоряя за его ничтожность, отсутствие чувства и наблюдения. Или разносил за пейзажи, страдавшие, по мнению дяди, отсутствием поэзии, свойственной искусству великих художников. Но при всей суровости всегда чувствовалась его отцовская нежность и любовь.

Однако дядя не только проявлял строгость, но и гордился понравившимися ему работами племянника. Один из этюдов – «Старик с топором» – он повесил среди картин известных мастеров. И любил раззадоривать гостей, спрашивая: «А это, угадайте, кто?» И после того, как гости ошибались в своих предположениях, ставил победную точку: «А это мой племянничек, единственный наследник рода Глазуновых, а дальше-то что будет!»

Поразительно, но и в нынешнее время, когда от случая к случаю находятся утраченные работы Ильи Сергеевича, выполненные в годы учебы, возникают подобные ситуации. Как-то он предложил своим гостям назвать автора нелегко доставшегося приобретения – мастерски написанного портрета, который органично вписывался в ряд работ известных мастеров старой школы. Присутствовавшие, всматриваясь в портрет, вздыхали и разводили руками.

– Ну а что ты скажешь, Ген Геныч? – наконец обратился Глазунов к многоопытному и многознающему Геннадию Геннадиевичу Стрельникову, проректору академии.

– Затрудняюсь точно назвать имя художника. Но полагаю, что это одна из ранних работ Репина… а может быть, Серова.

– Так вот, это моя студенческая работа, – столь же удовлетворенно, как в свое время Михаил Федорович, сказал Илья Сергеевич. – Не помню, как она затерялась, но недавно случайно обнаружилась, и мне с большим трудом удалось выкупить ее…

Тогда же, в студенческие годы, им был выполнен рисунок руки, который вместе с другими рисунками, в том числе и таких великих мастеров, как Леонардо да Винчи, был помещен в альбом, изданный как методическое пособие по рисованию. И что после этого можно сказать об одержимых яростной злобой критиках художника, добалтывающихся иногда до того, что Глазунов якобы не умеет рисовать!

…Но еще немного о Михаиле Федоровиче Глазунове, человеке требовательном, строгом, принципиальном по отношению к себе, своим ученикам и близким. В послевоенные годы, когда развернулся известный процесс по делу врачей, он, вызванный в спецотдел института, отказался подтвердить, что названные ему коллеги агенты иностранных разведок, готовили покушения на советских руководителей. В ответ ему напомнили, что он брат врага советской власти и, видимо, разделяет его взгляды, а потому должен нести ответственность за его деяния. Михаил Федорович заявил, что за политические грехи брата не отвечает, а сам с начала войны был на фронте, где и вступил в партию. «Вы уже не член партии», – заявили тогда ему в спецотделе.

Когда же через несколько месяцев его вызвали уже в партбюро и предложили восстановиться в партии, Михаил Федорович твердо заявил: «В партию, которая меня выгнала, я не возвращаюсь».

Для Ильи Сергеевича этот поступок дяди всегда служил одним из поучительных уроков высокой нравственности и стойкости. И закономерна его беспредельная признательность человеку, которому он обязан не только спасением своей жизни, но и в немалой мере приобщением к миру искусства.

Незадолго до кончины Михаила Федоровича Илья Сергеевич, находясь в пути во Вьетнам, отправил ему письмо, где есть такие строки:

«Дорогой дядя Миша!

…Я тебя никогда не забываю, всегда с любовью и благодарностью вспоминаю тебя. Без тебя я бы не стал художником. Ты сделал для меня очень много в жизни – и не думай, что это когда-нибудь можно забыть…»

Пятым ребенком в семье деда художника, Федора Павловича Глазунова, была дочь Антонина – тетя Ильи Сергеевича. Эвакуированная в Гребло, она опекала его в меру сил, стараясь смягчить душевные терзания лишившегося любимых родителей племянника. Незадолго до снятия блокады Антонина Федоровна возвратилась в свою ленинградскую квартиру на Охте, где продолжала жить с мужем, работавшим инженером на заводе «Северный пресс».

 

Первые впечатления

Его собственное первое впечатление в сознательной жизни – «кусок синего неба, легкого, ажурного, с ослепительной белой пенистой накипью облаков. Дорога, тонущая в море ромашек, а там далеко – загадочный лес, полный пения птиц и летнего зноя. Мне кажется, что с этого момента я начал жить. Как будто кто-то включил меня и сказал: «Живи!»

Вот так состоялось вхождение раба божьего Ильи в божий мир. И не случайно, видимо, его взор обратился в небесную высь, в горние дали, куда всю жизнь будет устремляться его душа и куда он станет увлекать за собой своих отдаленных от Бога соотечественников.

Потом были утренние пробуждения в залитой солнцем дачной комнате под задорный крик молодого драчливого петушка. И первое пережитое потрясение. Однажды проснувшись, с удовольствием увидел, что солнце уже высоко, но петушок почему-то не предупредил о его восходе. А когда сварили суп, только он не мог его есть, несмотря на уверения, что петушок отлучился к бабушке в город и скоро вернется…

Дачные впечатления, заложившие любовь к природе, сменялись городскими. «После просторных лугов, стрекоз, дрожащих над темными омутами, маленьких быстрых речушек, после мирных стреноженных лошадей с добрыми мохнатыми глазами, долго и неподвижно стоящих в вечернем тумане, дымившемся над рекой, после запущенных садиков с ярко-красной смородиной и малиной, удивительным миром вставал Ленинград с громадами стройных домов, с бесконечным морем пешеходов, трамваев и машин».

Тогда еще в городе были извозчики, мчавшиеся на элегантных колясках, причем лошади сильно отличались от деревенских – тонконогие, гладкие, не боящиеся автомобилей. (Кстати, в такой коляске и был доставлен из роддома Илья Сергеевич, поскольку отцу выбить машину на работе не удалось.) Потом были посещения музеев, а первый из увиденных – домик Петра I хранится в памяти до сих пор. Затем – Эрмитаж и Русский музей, где детское воображение Ильи было пленено васнецовскими картинами «Боян» и «Витязь на распутье». Многие годы спустя Илья Сергеевич напишет свой образ Бояна, отражающий его представления о славянской древности, исследованию которой он посвятил большую часть своей жизни.

Вначале Глазуновы, их родственники Флуги и Мервольфы жили в одной квартире на Плуталовой улице. Затем разъехались. Мервольфы остались на прежнем месте, а семья Глазуновых, мать Ольги Константиновны – Елизавета Дмитриевна и Константин Флуг с женой – актрисой Инной Мальвини переехали на первый этаж дома на углу улицы Матвеевской и проспекта К. Либкнехта (бывшего Большого). Причиной разъезда, по объяснению О. Колоколовой, стало то, что жена Рудольфа Мервольфа Лиля (Елизавета) приревновала мужа к своей сестре Ольге – матери Ильи Сергеевича.

«Моим маленьким миром была наша квартира на тихой Петроградской стороне» – так отзовется о новом местожительстве художник. Из чего складывался этот мир? Не могла не привлечь экзотика обстановки комнаты К. Флуга – дяди Коки: разбросанные на столе, написанные китайскими иероглифами манускрипты; книги-картинки о приключениях забавных китайских персонажей, древние скульптурки драконов. Над столом – федотовский портрет К. К. Флуга, копия головы Ван Дейка. Рядом – бытовые и театральные аксессуары жены дяди – Инны Мальвини. А над столом у отца висела репродукция «Сикстинской мадонны» в раме из карельской березы…

Бабушка на ночь читала Илюше книгу Сенкевича, о чем уже говорилось, а чтобы он быстрее засыпал, пела старинные колыбельные песни. Засыпая, он старался представить себе Бородинское сражение, Илью Муромца, бьющегося с Соловьем-разбойником, светлейшего князя Александра Суворова, воинский подвиг которого запечатлен Суриковым в картине «Переход Суворова через Альпы», поразившей воображение в Русском музее. А Эрмитаж, где представлена галерея портретов героев 1812 года от Кутузова до старостихи Василисы, коловшей наполеоновских оккупантов вилами, породил страсть собирать все, что относилось к той войне.

Странным образом личность Наполеона тоже вызывала глубокий интерес, может быть, потому, что на одной старинной открытке изображалось, как над будущим полководцем и императором в юности смеются сверстники. Как можно смеяться над великим? Отец пояснил, что Наполеон был корсиканцем и не совсем хорошо говорил по-французски.

И еще были любимые игрушки и книги, названия которых и поныне звучат для Ильи Сергеевича как музыка детства: «Царские дети и их наставники», «Рассказ монет», «Живчик», «Под русским знаменем»… Сколько раз я слышал от него упоминания об этих книгах!

А вот некоторые свидетельства из детского периода жизни Ильи Сергеевича, рассказанные О. Н. Колоколовой и его двоюродными сестрами – Ниной Рудольфовной и Аллой Рудольфовной.

Ольга Николаевна Колоколова:

«Илюша был единственным ребенком, Оля в нем души не чаяла, и потому казался весьма избалованным, но прелестным ребенком с вьющимися кудрявыми волосами, довольно шаловливым. Когда мы выходили гулять, он нажимал кнопки дверных звонков квартир на лестничной площадке и исчезал. Двери распахивались, и в наш адрес раздавались страшные ругательства за плохое воспитание.

Он очень интересовался игрой в оловянных солдатиков, подаренных ему кем-то из родственников, и с увлечением разыгрывал всяческие баталии. С таким же увлечением учился в художественной школе. На его духовное развитие огромное влияние оказало окружение взрослых, которые были типичными интеллигентами. Но затем, лишившись в 11 лет родителей, он всего достиг сам. Пусть это знают те, кто поносит его».

Нина Рудольфовна:

«Уже в маленьком, балованном, наделенным чувством юмора Илье чувствовалась незаурядность натуры. Я его любила больше своего старшего брата, а Алла была с ним неразлучна. Вместе играли, ходили в садик… Илья, как и Алла, немного заикался. Это происходило на нервной почве, что после блокады усилилось. Но потом, наконец, от сего дефекта удалось избавиться…»

Алла Рудольфовна:

«Илья очень рано начал рисовать и предпочитал в основном батальные темы. В шестилетнем возрасте проиллюстрировал карандашами написанные им стихи. Из них помню такое четверостишие:

Еду с винтовкой за спиной, И все полки идут за мной. Я лег, прицелился и бахнул! Снаряд взорвался, да как ахнул!..

В отличие от нас с сестрой, его очень интересовала генеалогия, и он не поддавался, когда слышал утверждения, что дворянство – это нечто плохое.

У него был крест, оставшийся от одного из предков – генерала, воевавшего на Балканах (скорее всего – это генерал Ф. А. Григорьев, жена которого навещала семью Глазуновых. – В. Н.). На кресте остался след от попадания в него то ли пули, то ли осколка, что спасло генералу жизнь. Илья оценивал этот факт таким образом: «Видишь, как полезно носить кресты!»

Очень увлекался образом Наполеона, а тема войны 1812 года была для него основной. Мы играли в эту войну и воспроизводили сцену битвы на Бородинском поле, когда Багратион получил ранение в ногу. Ее пришлось ампутировать, и в этом эпизоде я выступила в роли врача, а он – Багратиона.

Я была очень дружна с ним. Мы не только вместе играли и гуляли в городе, но и отдыхали на даче. Так было и в июле 1941 года, когда мы с ним и его мамой поехали в Вырицу, куда наезжал и Сергей Федорович. И оставались там до августа, после чего вернулись в город. А 20 августа замкнулось кольцо блокады…»

Илья стал рисовать очень рано, и первым его рисунком было изображение орла в горах, о котором любила вспоминать его мама. Она привела шестилетнего сына в школу искусств. Там рисовались незатейливые натюрморты, гипсовые орнаменты, всевозможные композиции. Навсегда в памяти останется у начинающего приобщаться к художественному мастерству Ильи урок, полученный при попытке нарисовать знаменитую летчицу Марину Раскову, имя которой гремело по всей стране. Как ни старался он изобразить женскую фигуру в комбинезоне – все равно получалась мужская. Учительница подсказала: женская фигура отличается от мужской тем, что у нее бедра шире плеч. Тогда прибавил к линии бедер – и получилось!

Потом занятия были перенесены в другой дом, тоже принадлежавший Витте, находившийся рядом с памятником миноносцу «Стерегущему», погибшему в русско-японскую войну. Созданный скульптором К. Изенбеком памятник был торжественно открыт 10 мая 1911 года в присутствии императора Николая II. Подвиг моряков как пример жертвенности, свойственной русским людям при защите Отечества, глубоко запал в сердце будущего художника.

Гибель «Стерегущего» 26 февраля 1904 года так описывалась в «Таймс» на основании японского донесения:

«Тридцать пять убитых и тяжело раненных лежали на палубе русского миноносца, когда его взяли после упорного боя на буксир японцы, подобравшие лишь четверых легко раненных русских, бросившихся в море. Но на «Стерегущем» оставались еще два матроса; они заперлись в трюме и не сдавались, несмотря на все увещевания. Они не только не сдались врагу, но вырвали у него добычу, которую он уже считал своей: открыв кингстоны, они наполнили родной миноносец водой и погребли себя вместе с ним в морских пучинах…»

…А потом занятия проходили в первой художественной школе на Красноармейской улице, где учительствовал Глеб Иванович Орловский, о котором с благодарностью вспоминает художник. Он знакомил с репродукциями картин великих мастеров, ставил красивые натюрморты и поддерживал страсть своего ученика к истории войны 1812 года. Хотя однажды обидел его, сказав, что композицию «Три казака», написанную им самостоятельно после прочтения «Тараса Бульбы», где-то видел.

Ликование в семье вызвало упоминание в журнале «Юный художник» об акварельной композиции «Вечер», написанной Ильей под впечатлением шествия с отцом по скованному страшным холодом городу. Примечательно, что пятый номер этого журнала за 2003 год был целиком посвящен созданной и возглавляемой уже всемирно известным Ильей Глазуновым Российской академии живописи, ваяния и зодчества.

В 1938 году он пошел в первый класс обычной общеобразовательной школы. Накануне мама проплакала весь вечер, предполагая, какой мерзостью могут там напичкать ее любимого сына. И действительно, в первый же день там поручили разучивать примитивнейшую песенку о Ленине. Но мама придумала шутливо спасительный выход: не обязательно петь со всеми, можно только открывать рот…

В своей книге «Россия распятая» художник пишет: «Мое детство было детством, может быть, одного из последних русских дворянчиков на фоне развернувшихся гигантских политических событий». И далее: «Хочу добавить, что оно протекало в уже почти не существующем мире, и было правдой сна. И перефразируя Чехова, скажу: «В детстве у меня было детство!» Его прервала, как и у миллионов детей моего поколения, война».

22 июня 1941 года, играя около дома с мальчишками в войну, Илья увидел на перекрестке большую толпу. Подумалось, что кто-то попал под машину. Но собравшиеся у репродуктора напряженно слушали речь Молотова о нападении германских войск и бомбежках Житомира, Киева, Севастополя, Каунаса…

Хотя это известие было воспринято трагически, все же не верилось, что немцы вскоре окажутся вблизи Ленинграда и докатятся до самой Москвы.

Поэтому родители, несмотря ни на что, решили на лето отвезти сына в Вырицу.

В Вырице война чувствовалась лишь по радиосводкам, немцами захватывались новые города и территории. Но через несколько недель появились немецкие листовки с призывами бить жида-политрука и встречать освободителей от «жидо-масонской оккупации кровавых большевиков».

А когда немцы разбомбили железнодорожную станцию и оказались совсем близко, надо было срочно уезжать. Сгустившаяся опасность заставила Ольгу Константиновну сделать такое признание сыну: «Я тебе раньше не говорила этого. Но помни, что ты крещен и ты православный».

Утром следующего дня начался путь к станции, чтобы от нее по шоссе добраться до следующей и успеть на последний поезд, уходящий в Ленинград. В памяти остались жуткие картины военного разорения и первая бомбежка, когда дымилась вздыбленная земля, а рельсы, причудливо изогнутые, казались сделанными из теста. Вот еще одно из впечатлений этого скорбного пути.

«Пыль, жара, горе. Дети серьезны и молчаливы. Кричат и плачут только грудные. Никогда не забуду наших солдат 1941 года. Спустя много лет в рязанском музее я видел древнее изображение крылатого воина-архангела Михаила, которое заставило меня вспомнить первые дни войны. С деревянной доски на меня смотрел опаленный солнцем и ветром русский солдат с синими, как прорывы весенних небес, глазами, смотрел гневно, строго и смело. Его взор чист и бесстрашен. А под ногами родная земля. Кто вдохновил тебя, безымянный русский художник, на создание этого героического образа? Может быть, ты так же шел в толпе беженцев, и тоже была пыль, жара и горе?… А может быть, ты сам сражался в жарких сечах и остался живым? И запечатлел в едином образе силу и отвагу своего поколения?»

Впоследствии пережитое станет основой сюжета многофигурной композиции «Дороги войны» – дипломной работы Глазунова в Институте имени Репина. Но она не будет допущена к защите за обнаруженные в ней якобы пораженческие настроения. Пришлось срочно писать другую. А ту картину он завершит спустя десятилетия.

А тогда, оказавшись в последнем поезде, идущем в Ленинград, Илья услышал тихий вопрос матери, обращенный к соседу: если она накроет своим телом сына – дойдет ли до него пуля? И получила утешительный ответ: очевидно, не достанет…

 

Война

Ленинград превратился в прифронтовой город. Баррикады, траншеи, перекрашенные под цвет зелени дома, зенитные пушки в парках… Черный дым от горящих продовольственных складов, аэростаты, патрули…

Родители решили не уезжать из города, и некоторое время продолжаются заходы с отцом в любимый букинистический магазин. Но все ближе подкрадываются голод и смерть…

«Все страшные дни Ленинградской блокады неотступно и пугающе ясно, словно это было вчера, стоят непреходящим кошмаром в моей памяти… – напишет потом Глазунов, воссоздавая картины смерти своих близких. – Каждый умирал страшно и мучительно. Отец – с протяжными нестерпимо громкими криками, от которых леденела кровь и поднимались дыбом волосы… Пламя коптилки, дрожавшей в маминой руке, жуткими крыльями теней заметалось по стенам, потолку и отразилось желтым тусклым блеском в закатившихся белках отца, который продолжал кричать на той же высокой ноте… Через пятнадцать минут отец замолк и, не приходя в себя, умер…

– Бабушка! Бабушка! Ты спишь? – говорил я, боясь своего голоса в гулкой темноте холодного склепа нашей квартиры. Закрывая рукой пламя коптилки от сквозняка отрытой двери, я старался разглядеть бабушку… Холодея от ужаса, больше всего боясь тишины, я с усилием подошел к постели и положил руку на ее лоб. Он был холоден, как гранит на морозе. Я не понимаю, как очутился рядом с матерью, лежащей в старом зимнем пальто под одеялом. Стуча зубами прошептал:

– Она умерла!

– Ей теперь легче, чем нам, мой маленький, – сказала тихим шепотом мать. – От смерти не уйти. Мы все умрем – не бойся!

…Отец и все мои родные, жившие с нами в одной квартире, умерли на моих глазах в январе – феврале 1942 года. Мама не встает с постели уже много дней. У нас четыре комнаты, и в каждой лежит мертвый человек. Хоронить некому и невозможно. Мороз почти как на улице, комната – огромный холодильник. Потому нет трупного запаха…»

Жуткая атмосфера блокадного времени будет отражена художником в его знаменитой серии графических работ «Блокада».

22 марта 1942 года, когда в квартиру пришли люди, чтобы живых эвакуировать на Большую землю, в ней оставались лишь Илья и его мама. Машина, которая привезла медикаменты для военного госпиталя, по просьбе Михаила Федоровича должна была, возвращаясь на фронт, вывезти их из города. Но Ольга Константиновна не могла уже передвигаться. Она попросила сына принести из шкафа коробочку с маленькой позолоченной иконой Божией Матери и сказала: «На, возьми на счастье. Я всегда с тобой. Мы скоро увидимся».

По заснеженным улицам незнакомый человек отвел Илью в дом дяди Миши, его посадили в открытый грузовик. Вместе с бабушкой – матерью отца и Михаила Федоровича, их сестрой Антониной и санитаром с дочерью предстояло проделать опаснейший путь по «Дороге жизни» из блокадного Ленинграда.

Встреченные Михаилом Федоровичем, Илья с родственниками, после месячного лечения в госпитале, были отправлены в новгородскую деревню Гребло. Там до войны дядя снимал дом под дачу, в котором Илья проведет два года.

Вскоре в Гребло пришли несколько коротких писем от матери, датированные последними числами марта 1942 года. Угасающая Ольга Константиновна каким-то чудом нашла силы, чтобы выразить в них любовь и заботу о дорогом единственном сыне. Несмотря на успокоительные заверения мамы и наступление весны, его душа была переполнена недобрыми предчувствиями.

Когда пришло письмо от тети Аси, адресованное не ему, глухо застучало сердце и показалось, что он оглох… И не ошибся в своей догадке: тетя Ася сообщала о смерти своей сестры – его матери.

«Не помню, как очутился один в лодке на спокойно плещущих волнах. Надо мной простиралось бесконечное небо, такое же, как и в моем детстве. Что будет впереди, кому нужен я теперь, медленно плывущий навстречу волн? Знакомое по блокаде чувство неощутимого перехода из жизни в смерть соблазняет и умиротворяет своей легкостью… Как первобытна и нема могучая природа! Это были минуты, когда душа, как мне казалось, со всей полнотой ощутила загадку и непрерывность человеческого бытия. Ожили и заговорили волны, зашептал тростник, склонились вечерние облака, нежно утешая затерянного в мире человека, а птицы вносили в этот безгласный разговор глубокую жизненную конкретность происходящего мига. Их крики так похожи на человеческую речь! Словно ожила на мгновение природа и обняла своими ветрами и скомканную душу, стараясь расправить ее как опущенный парус…»

Врачующая сила природы не раз спасала впечатлительную душу художника. А он, как мало кто иной, наделен необыкновенным проникновением в тайны природы, с ее вечным процессом умирания и воскресения. Я был поражен, когда однажды прочел такие строки в его книге «Дорога к тебе»:

«Какая хрупкая, нежная прелесть в северной русской природе! Какой тихий, невыразимой музыки полны всплески лесных озер, шуршание камыша, молчание белых камней. Чахлые нивы, шумящие на ветру березы и осины… Приложи ухо к земле, и она взволнованно расскажет о былинных вековых тайнах, сокрытых в ней, поведает о поколениях людей, спящих в земле под весенней буйной травой, под белоствольными березами, горящими на ветру зеленым огнем. Как поют птицы в северных новгородских лесах! Как бесконечен зеленый бор с темными, заколдованными озерами. Кажется, здесь и сидела бедная Аленушка, всеми забытая, со своими думами, грустными и тихими. Как набат, шумят далекие вершины столетних сосен, на зелени мягкого моха мерцают ягоды.

В бору всегда тихо и торжественно. Тихо было и тогда, когда я после мучительных месяцев, казавшихся мне долгими годами, вступил, как в храм, в синь весеннего бора…»

Нельзя без волнения читать переписку Ильи Сергеевича военного времени с родственниками. Вот лишь несколько строк из нее.

Письма никакой редактуре не подвергались. Говорится это к тому, чтобы не было сомнений в их подлинности. Действительно, трудно представить, чтобы одиннадцатилетний ребенок, оказавшись в водовороте душевных потрясений, мог писать столь емко и образно, с такой пронзительной интонацией.

Из письма к матери от 4.05.1942 года:

«Родная, ой, тяжко мне. Украдкой набегают обильные слезы – какую я сделал непростительную ошибку, что уехал! Я отдал бы 60 лет жизни, чтобы вернуться к тебе. Ты будешь уверять, что хорошо, что я уехал, что нас бомбят и голодно, а мне наплевать, лишь бы быть с тобой… Бесценная моя Лякушка (Лякой он называл мать. – В. Н.), пиши мне, ты последняя моя надежда, ты последняя моя радость. В душе все время реву в 100 рек. Эти реки можно остановить только тогда, когда я увижу твое дорогое личико. Ляка, родная Ляка! Зачем я уехал??!!!»

Из писем к тете Агнессе Константиновне от 6.05.1942 года:

«Теперь я остался без Ляки! Я – круглый сирота! Что мне делать? Я одинок, несчастен… Вчера под вечер пришло письмо от тебя; сперва говорили, что маме очень плохо, но после моих приставаний сказали, что дорогой нет!

Я весь вечер проревел, а утром проснулся и опять стал реветь… Атя! Атя! Для чего мне жить, я потерял всех, кого так сильно и безумно любил (за исключением тебя, дяди Коли, Аллы и Нины)… Счастливое хорошее детство закатилось безвозвратно. Сейчас все еще не верится, что я без дорогой, бриллиантовой, золотой Ляки… Получил от нее три письма 25, 26, 30 марта. Тоня (сестра отца – Сергея Федоровича. – В. Н.) спросила: «У кого ты будешь жить?» Я говорю: «У Аси». «А она примет тебя?» Я и ляпнул: «Да»… Жизнь как тяжелое бремя. Так хочу умереть… Атя, Атя, как я одинок, хотя все ко мне ласковы, особенно Тоня…

…Дорогой дядя Коля!.. (муж Агнессы Константиновны. – В. Н.) я одинокий, жить надоело. Хочется домой в свою семью, не хочу верить, что Ляки нет больше. Боже, Боже! Умоляю Бога, чтобы дал мне умереть от воды или от пули…»

3.06.1942 год.

«…Как твое здоровье? Не хочется жить, хочу умереть. Чувствую все время, что всем в тягость, а что самое ужасное – сердце съела тоска по родному и ласковому дому. Если увижу тебя, то буду счастливее всех на всей земле. Проклинаю тот час, когда уехал от вас, моих родных и добрых, где я чувствую, что меня любят. В сердце запели райские птицы, когда прочитал в твоем письме к Тоне: «Я его люблю как сына». И в письме ко мне: «Ты мне всегда нужен». Этим словам, чувствую, не суждено сбыться. Мне никогда не увидеть вас, бомба убьет тебя… Зачем жить? Если с тобой что-нибудь случится, то мне жизнь среди тех, кто меня не любит, не жизнь; это, иначе говоря – тюрьма. Что лучше – тюрьма на всю жизнь или смерть? Я выбираю смерть…»

15.01.1943 год.

«…Сейчас особенно хочется ласки. Тоня уехала. Какое-то тревожное настроение, сердце сжимается… Я так люблю тебя, дорогая, а ты любишь? Далекое прошлое… Гоню от себя злое видение Лякика и всех (умерших) за последнее время: руки – плети, жилы на висках, огромные носы… да что – ты сама видела. Джабик (Елизавета Дмитриевна – бабушка Ильи Сергеевича. – В. Н.) лежала тихо, как спала, и мне не было страшно этого личика, обложенного веточками, этих ручек, на которых в детстве я строил из морщин заборчики.

Это лицо, эта вся ее фигура была так спокойна, ясна, у сложенных рук отливал потемнелой позолотой лик Божьей Матери. Мы с Лякой сидели на стуле (вернее, она села, а я стоял). «Не бойся, Илюшенька, ведь это наш дорогой Джабик», – сказала дорогая Ляка. Она открыла Евангелие и стала читать наугад. Выпало ее любимое место из Завета. Вдруг приоткрылась дверь, пламя свечи заколебалось, мы вздрогнули. Ляка закрыла дверь. А вода в бутылочке замерзла…»

Благодатное воздействие природы, постоянная духовная и материальная поддержка со стороны дяди Миши, тети Аси и дяди Коли, забота других родственников постепенно вывели ребенка из беспросветного состояния.

В Гребло Илья не сторонился крестьянских дел: был подпаском, молотил лен. По трудодням получил первую в жизни зарплату в виде натурального продукта – муки, насыпанной в две наволочки с пометкой «И. Г.», вышитой рукой матери. Вместе со всеми он разделял горе при получении «похоронки», провожал на фронт очередных призывников, на которых вскоре тоже приходили похоронки. Играл с деревенскими ребятами, ходил с ними по грибы и ягоды. Учился в школе, в которую надо было добираться за несколько километров еще до рассвета.

У Ильи Сергеевича завидная память не только на своих первых учителей, но и на всех, кто когда-то относился к нему с добром. Помнит он и директора сельской школы – похожего на большую птицу, горбатенького, с очень умным лицом и темными грустными глазами, говорившего обстоятельно и веско. Ученики считали, что он знает все, и потому его уважали и боялись. Директор был эвакуированным и по его нередко задумчивой отрешенности думалось, что этот человек с весьма драматичной судьбой.

По письмам не по годам взрослевшего Ильи можно судить о развитии и формировании его личности. Он снова начинает заниматься рисованием и даже письма иллюстрирует своими рисунками.

Вот что он пишет тете Асе 12.10.1942 г.:

«Я нарисовал композицию «1812 год («Отступление»). На первом плане костер; сидят французы, на заднем – кибитка… На облучке – Наполеон, вокруг солдаты… Тоня говорит, что хорошо. Потом «Дубровский». Первый план: аллея, деревья и идет Маша; на заднем – беседка, а в ней Дубровский. Начал также «Дубровский. Поджог дома». Я так вспоминаю освещенную квартиру и Джабика, Ляку, Бяху (домашнее прозвище отца. – В. Н.). И все вы – издали мерцающее сияние. Неужели все потеряно? На каждой обратной стороне рисунка пишу: «Посвящаю Ляке». Она так любила смотреть мои рисунки. Я представляю себе, что ночью они все у меня летают по комнате. Ляка заботливо укрывает меня, целует…»

Несколько лет назад я услышал от Ильи Сергеевича такую короткую историю. Сергей Бондарчук, снявший всем известный сериал «Война и мир», спросил художника, как бы он в едином образе представил себе крушение Наполеона. Ответ на вопрос, предполагающий долгие раздумья, был как всегда моментален: «В жуткую непогоду, в сопровождении солдат по непролазной дорожной хляби волокут поверженную статую Наполеона…» Бондарчук отшатнулся: «Потрясающе!..»

15.10. 1942 г.

«…Только что нарисовал композицию: кладбище на первом плане, старушка с мальчиком. Тоня и тетя Ксения говорят, что хорошо. Сделал наброски, как хозяйка Марфа Ивановна прядет шерсть…»

29.10. 1942 г.

«…Я теперь много рисую».

15.01.1943 г.

«…Делаю наброски из окна (людей, лошадей и т. д.)».

К этому же времени относится и первое упоминание о театральном опыте.

9.03.1943 г.

«Дорогая Адюшка!

Помнишь, ты прислала в «Костре» пьесу?

Ее поставил наш класс 8 Марта. Все очень довольны, я всех гримировал, то есть делал погоны, усы красил. А до этого была пьеса «больших» (все девушки), из колхозной жизни – неинтересно…»

В Гребло у Ильи не иссякает интерес к литературе. Откуда только она бралась в сельской глуши? Тетя Ася постоянно присылала своему племяннику книги, открытки, журналы, другие издания, которые не только связывали его с прежним миром счастливого детства, но и, обогащая внутренний мир, способствовали дальнейшему духовному росту. Привозил книги и дядя Миша; некоторые Илья добывал сам. Своими впечатлениями о прочитанном он нередко делился с тетей Асей.

Вот лишь названия некоторых книг, упомянутых в письмах.

«Прочитал стихотворение Пушкина «Романс». Оно частично относится ко мне…»

«Прочитал книгу «Тайна двух океанов…»

«Дядя Миша купил мне кучу чудных книг, как то: Тарле – «Наполеон», «Севастопольская страда», «Приключения доисторического мальчика».

«Прочитал Доде «Тартарен из Тараскона».

«Получил «Историю Древнего мира» – учебник для 5-х классов и «Мифы Древней Греции».

«Читаю «Господа Головлевы».

«Прочитал Чернышевского «Что делать». Ничего, только обрывается».

«Большое спасибо за картиночки и книги. Я так рад, так рад «Войне и миру», что ты представить себе не можешь. Как интересно! Как чудно написано! Да? А то бы я без чтения пропал совсем… Спасибо за «Фрунзе».

«Получил «Суета сует», «На земле», «Домик на холме», «Ярость», «Шрифты» (очень интересные). «Мертвые души» еще не прочитал, за них тоже безмерно благодарен».

«Газеты присылает дядя Миша, читаешь ли ты газету-журнал «Британский союзник»? Очень интересно…»

«Я получил: Чарльза Диккенса «Лавка древностей», книгу о водолазах и много других; календарь, вырезку, картинку, еще маленькую картинку. Я за них очень благодарен…

Я достал «мировую книгу» В. Гюго «93-й год» о французской революции».

«Дорогая Адюшка!..

Спасибо еще раз за книжечки. Очень интересные Л. Н. Толстой».

«Давно не получал от тебя писем, но бандероли, к моей радости, приходят часто. Получил «Русскому солдату о Суворове», трилогию Толстого. Вчера – картину Серова и «Костер».

Я так благодарен тебе за все, что не могу сказать. Бесценная моя, как ты заботишься обо мне! По любви и заботе ты поистине вторая мама… Отдала ли Инка (супруга дяди Константина Константиновича Инна Мальвини. – В. Н.) Топелиуса? Есть ли «Дон Кихот», «Грозная туча», «Рассказ монет», «Шерлок Холмс», «Квентин Дорвард»? Я кроме «Скобелева» и «Робинзона» ничего не брал…»

«Дорогая Агинька!

Спасибо за письмо. Я очень рад также и книгам. Спасибо за «20 дней в контрразведке», «Охотник на взморье»… «История одного детства» (пришла сегодня). У меня теперь есть что читать… Агя, ты так заботишься обо мне, посылаешь книги, и я имею удовольствие пополнять свои начальные знания. Ох! Как жалко «Грозную тучу»! Попробуй, если не трудно, на почте – пусть хоть заплатят цену! (Не в цене дело.) Она так же, как и «Рославлев» ценна. Спасибо за него еще раз. Читаю опять «Войну и мир»…

«Получил книги: Александр Невский, Дмитрий Донской, Суворов, Кутузов, Брусилов…»

И это помимо обязательного круга чтения по школьной программе! А она была такой, что те, кто ее осваивал, получали такие знания по отечественной литературе, которые в сравнении с программой в нынешней школе, могут считаться академическими.

Очень теплые воспоминания у художника сохранились о хозяйке дома в Гребло Марфе Ивановне Скородумовой, на долю которой выпало немало лиха. Эта красивая, по-кустодиевски крепкая женщина потеряла в начале войны мужа. Работала она за десятерых, чтобы поднять на ноги своих детей. В документальном фильме режиссера Павла Русанова «Илья Глазунов» запечатлен волнующий момент встречи уже прославленного не только на родине, но и далеко за ее пределами художника с Марфой Ивановной.

Гребло на многие годы скрепило Илью дружбой с местными детьми. Одним из первых другом стал Василий Богданов. Самые проникновенные дружеские отношения сложились у Ильи со старшеклассником Сашей Григорьевым. Он поражал знанием о любимых героях Отечественной войны 1812 года, читал Гельвеция и Шекспира, цитировал по памяти стихи Пушкина и Лермонтова, сочинял собственные. Илья дал ему впоследствии прижившееся прозвище – «Птица». Такой казалась его сильная, динамичная фигура, когда он, раскрывая подобно птице руки, будто взлетал ввысь с кормы деревянной лодки и врезался в волны Великого озера.

Дружба с Сашей продолжалась в послевоенные годы в Ленинграде, где Илья учился сначала в средней художественной школе при институте имени И. Репина, а затем и в самом институте, бывшей императорской Академии художеств, а Саша был курсантом Военно-спортивного института имени Ленина.

Однажды, когда я находился у Ильи Сергеевича в квартире в Калашном переулке, он сказал, что вынужден ненадолго отлучиться, и попросил меня снимать телефонную трубку. Через какое-то время раздался междугородный звонок.

«Это я, Гриша из Боровичей, – отдаленно и не очень отчетливо послышался голос. – Будет ли Илья Сергеевич в ближайшие дни в Москве? Собираюсь приехать». – Сказал человек, явно по своему просторечию не принадлежавший к разряду высокопоставленных и известных особ, которые одолевают Илью Сергеевича звонками. – «Кто вы и по какому делу хотите обратиться к Илье Сергеевичу?» – спросил я. – «Просто передайте, что звонил Гриша. Больше ему не надо ничего объяснять. Он все знает…»

Вскоре возвратился Илья Сергеевич. Сказав ему о странном звонке, поинтересовался: «Что за человек?» – «Да это родственник», – отрешившись от всего и впав в задумчивость, тихо ответил Илья Сергеевич. Изумленный, выдержав некоторую паузу, я не удержался: «Какой родственник, насколько мне известно, кроме сестер Аллы и Нины, никого уже не осталось, так по какой линии этот родственник? – «Скоро узнаешь», – приходя в себя, отвел руку от лица Илья Сергеевич.

На следующий день, после повторного звонка Гриши из Боровичей, Илья Сергеевич объяснил, что это звонит сын Марфы Скородумовой, хозяйки дома в Гребло, у которой он жил во время войны в эвакуации…

Когда я вновь пришел к Глазунову, меня встретил высокий мужчина с простым русским лицом, светлыми волосами и грустными глазами.

– Григорий, – представился он. – Проходите. Илья Сергеевич просил передать, что он задерживается в академии.

– Так вы тот самый родственник, звонивший из Боровичей? – произнес я, вглядываясь в черты его лица, пытаясь уловить какое-то сходство с Ильей Сергеевичем. Хотя отыскать какую-то родственную связь Флугов или Глазуновых со Скородумовыми было бы весьма странным. Однако, что только не случается в жизни…

– Да, кровной родственной связи у нас нет, – задумчиво ответил Григорий. – Но Илюша упорно утверждает, что считает меня своим братом и настаивает, чтобы я относился к нему так же. Правда, я чувствую себя несколько неудобно – ведь он какой великий человек! Но он стоит на своем…

Так завязалась наша беседа, в которой прояснились многие интересные детали. Привожу рассказ Григория Сергеевича, услышанный в тот вечер.

– Началось все с того, что с 1937 года дядя Илюши – Михаил Федорович – снимал у нас в Гребло дом под дачу. Это был двухэтажный деревянный помещичий дом, хозяева которого исчезли в годы революции. Сначала дом стал принадлежать дяде моего отца, впоследствии отец его выкупил. В начале Великой Отечественной отец воевал под Лугой, где и пропал без вести…

Помню, когда привезли к нам Илюшу; как он горько плакал, получив известие о смерти матери. Все его старались утешить как могли. Мы с ним быстро сдружились. В нашей деревне не было ни радио, ни света. А в школу ходили с ним в соседнюю деревню Кобожа, располагавшуюся в двух километрах от Гребло. По дороге Илюша рассказывал мне про Робин Гуда, и этот рассказ растягивался на весь путь. А я, даже видя, что он уже уставал от своих повествований, продолжал клянчить: «расскажи, расскажи, что дальше…» И он откликался на мои просьбы, видимо, придумывая свое продолжение легенды о столь полюбившемся мне герое.

Илюша все свободное время использовал для рисования. Рисовал на бумаге, которую очень берег, потому в ход шла даже береста. И не один раз я взбирался на сосну, чтобы позировать ему для образа Соловья-разбойника. Но когда он показал мне готовый рисунок, я обиделся, так как на нем был изображен страшный образ…

Занимались мы с ним и хозяйственными делами – например, заготавливали дрова. Зимой привозили их на саночках, летом приносили на себе. У нас был такой строгий лесник, бдительно наблюдавший, чтобы никто не срубил ничего лишнего и дельного. Илюша рисовал его, а особенно любил рисовать деда Ключу, заросшего, как леший, с бородой до глаз. Он по нраву был довольно свирепым, особенно, когда его раздразнивали…

Со мной Илюша был очень добр. Но иногда и перепадало от него, ведь он был старше меня на три года, что в военную пору осознавалось весьма сильно. Помню, как однажды он возился с удочкой, а я подкрался и напугал его. А он тогда еще заикался, и, погнавшись за мной с этой удочкой, несколько раз врезал ею…

У нас сложились так отношения, что когда в 1944 году Михаил Федорович увез Илюшу, то мы с сестрой проплакали целую неделю…

– И что было дальше? Как сложилась судьба вашей семьи и собственная жизнь?

– Потом мама решила уехать из Гребло и обменяла наш дома на дом в Боровичах. Она думала, что там будет легче жить, ведь получаемого на детей пособия в 210 рублей явно не хватало.

В 1952 году я был призван в армию. А после службы вернулся в Боровичи, где работал водителем. И однажды, получив отпуск, взял машину напрокат, чтобы вместе с матерью навестить Илью и Михаила Федоровича. Мать, хоть и была неграмотной, сумела найти дом дяди Ильи. Когда мы вошли в его квартиру, Михаил Федорович очень обрадовался и выругал за то, что я, работая в Ленинграде, не навестил его. «Я бы тебе помог поступить в Суворовское училище», – сказал он.

Тогда он уже был болен раком и очень тосковал по Гребло.

В ту встречу он попросил меня навестить Илюшу, который уже перебрался в Москву.

– И когда же состоялась ваша встреча?

– Во время первого же рейса в столицу направился на Кутузовский проспект, где он тогда жил с женой Ниной. Явился утром. Позвонил в квартиру. Дверь открыл сам Илюша. «Вы к кому?» – «Я Григорий Скородумов…» Он обхватил меня, потом отбежал и снова кинулся с объятьями… С тех пор мы постоянно общаемся.

А у Илюши в ту пору начался взлет. Он написал портрет Джины Лоллобриджиды. Их знакомство, кажется, состоялось на Красной площади. Илюша писал пейзаж, а Лоллобриджида, прогуливаясь, увидев его работу, попросила написать ее портрет. Так их знакомство переросло в многолетнюю дружбу…

– А вас навещал Илья Сергеевич?

– Дважды. Приезжал с Ниной еще до съемок Павлом Русановым фильма. Илюша хотел увидеть письмо Гоголя, хранившееся в музее города Устюжно, которое послужило ему поводом для написания «Ревизора». Письмо было написано новгородским губернатором уездному начальству, чтобы оно приготовилось к встрече ревизора. Но спутал все ехавший мимо, пропившийся дворянчик, которого приняли за ревизора. Пушкин, проезжавший по этим местам, узнав эту историю, рассказал о ней Гоголю. И тот тоже был там, чтобы собрать материал для своей комедии. Может быть, я излагаю что-то не совсем точно, но Илюша специально приезжал, чтобы увидеть то историческое письмо… Потом он приезжал на съемки фильма Русанова. Как бы хотелось, чтобы приехал снова.

Прорыв Ленинградской блокады привел к новым переменам в жизни будущего художника. Пришла пора возвращаться в родной город. Дядя Миша, ставший главным патологоанатомом Красной Армии, заехал за племянником с фронта в санитарном фургоне.

Добирались через Москву. После долгого путешествия по разбитым и тряским дорогам 31 мая 1944 года Илья оказался в столице. Поразила величественная стройность Кремля, ее огромность. Поселились они в гостинице «Новомосковская» (позже переименованная в «Балчуг»), где в двухкомнатном номере проживала тетя Ксения – супруга Михаила Федоровича, вскоре уехавшая в Ленинград.

А более или менее обстоятельное знакомство с Москвой, о чем ранее мечтал Илья, началось на следующий день после приезда с… бани, куда он с дядей приехал на «ЗИСе». Но банная процедура не вызвала восторженного ощущения. К слову, Илья Сергеевич и впоследствии, насколько мне известно, не увлекался заходами в баню, хотя в его дневнике за 1948 год есть такая запись: «Обливаюсь холодной водой в бане…» Зато в письмах к тете Асе и дяде Коле он делится впечатлениями от высылаемых ими книгах, посещении кинотеатров, московских победных салютах. Запомнилась ему военная Москва и красотой переулков Арбата, и чудным храмом Василия Блаженного, показавшегося огромной дремлющей головой великана, шествием по Садовому кольцу колонны немецких пленных и звучанием нового гимна. Одним из авторов этого гимна был поэт Сергей Михалков, сыгравший впоследствии огромную роль в судьбе Ильи Сергеевича, оказавшегося после первой своей выставки в тяжелейшем положении.

Но московские красоты не заглушали тоску по близким, оставшимся в Ленинграде, по любимому городу, который он до сих пор считает самым красивым городом в мире. Хотя почти полвека прожиты в Москве, Глазунов называет себя петербуржцем, создавая вокруг атмосферу, пропитанную старинным петербургским духом. А начиналось все с того, что подбирались и реставрировались старинные вещи, выбрасываемые за ненадобностью на помойку из различных учреждений и квартир, когда в моду входил ширпотреб. Так им был спасен чудный камин, занявший место в центральной комнате, где обычно собирались гости.

Вспоминается забавный случай. Однажды один из друзей художника полюбопытствовал:

– Илья, а зачем тебе этот декоративный камин? Ради украшения?

И заражающий всех своей энергией, ежеминутно разрешающий тьму проблем Илья Сергеевич, которого действительно трудно представить спокойно благоухающим у камина, вспыхнул:

– Как декоративный? Здесь не может быть никаких подделок!

Спор разрешился тем, что в камин были положены поленья, вскоре запылавшие ярким пламенем… Да, подделок Илья Глазунов не приемлет – ни в чувствах, ни в творчестве, ни в чем другом.

 

Возвращение в родной город

«Уже близится осень. Когда же я вернусь туда, где был мой дом и было мое, словно приснившееся детство? Все что угодно, но я должен вернуться в мой город на широкой и свинцово-полноводной Неве. Пусть буду проклят я, если хоть на мгновенье забуду тебя, о мой великий и странный город моей души. Скорее бы домой, скорее! Но дома-то у меня нет! Что будет со мной в новой жизни?» – такие мысли приходили Илье накануне возвращения в Ленинград.

И наконец свершилось… Добравшись в железнодорожном эшелоне до Ленинграда, он был привезен сослуживцем дяди к Инженерному замку, неподалеку от которого располагался ведомственный дом с квартирой Михаила Федоровича. Там уже находилась ранее прибывшая из Москвы его супруга Ксения Евгеньевна.

Встреча с ней была довольно сухой. Ксения Евгеньевна сразу же сказала, что жить он будет, «как хотел сам», у Монтеверде, у тети Аси, которую в письмах Илья называл второй мамой и умолял принять его к себе.

По пути к тете Асе он заглянул в квартиру, где жили сестры Алла и Нина. Она оказалась совершенно пустой и холодной, а дверь даже не была заперта на замок. В этом отсутствовала необходимость, поскольку квартира была совсем пустой.

Тревожные ощущения от первых соприкосновений с родным городом, куда он так стремился, были рассеяны бесконечно трогательной встречей с тетей Асей и дядей Колей. Чтобы не стеснять, не нарушать своим присутствием сложившийся их семейный порядок, через год он перебрался к сестрам, потом – в академическое общежитие. Когда умрет дядя Коля, вновь вернется к тете Асе и будет жить у нее до переезда в Москву.

Послеблокадный Ленинград, в котором, по выражению Ильи Сергеевича, было больше скульптур, чем людей, в отличие от оживленной Москвы пребывал в тихом состоянии, залечивая раны. Но даже от ущерба в войну не померкла красота его площадей, улиц и архитектурных ансамблей. В том числе и величественного здания бывшей императорской Академии художеств, пострадавшего от бомбежек. С сентября 1944 года он стал учиться в средней художественной школе при институте имени Репина, а в 1951 году поступит и в сам институт.

О своих годах ученичества сочно и красочно рассказал в своей книге-исповеди сам Илья Сергеевич. И здесь хотелось бы привести характерные особенности атмосферы той поры, подтверждаемые его дневниковыми записями и свидетельствами близко общавшихся с ним людей.

Прежде всего – это жажда учиться, горение любовью к искусству, которым были охвачены студенты института. Отсюда – упорное стремление овладеть основами профессионального мастерства, освоить богатства отечественной и мировой культуры. Каждый студент был личностью, отличавшейся мерой природного таланта и направленностью своих устремлений. С некоторыми из них, теперь они уже известные художники, – Федор Нелюбин, Эдуард Выржиковский, Валентин Сидоров, ныне возглавляющий Союз художников России, мне довелось достаточно близко познакомиться. Не раз мне приходилось слышать от них об удивительном трудолюбии, особо отличавшем Илью Сергеевича. Вот как объясняет сам художник источник своего упорства, отчетливо осознанный в четырнадцатилетнем возрасте:

«…Все силы своей души отдал освоению азов искусства, подбодряя свою неуверенность радостью учебных побед и… уверенностью в неодолимую победу каторжного труда на ниве любви к искусству».

На каких основах складывалось мастерство Глазунова? Прежде всего, на традициях выдающегося русского педагога реалистической школы П. П. Чистякова, прочно утвердившихся в школе и институте…

«Чистяков, – вспоминает о годах своего ученичества Глазунов, – с его твердой системой познания природы, как известно, считал, что познание лишь необходимый фундамент, без которого не может развиваться в искусстве неповторимая индивидуальность художника. Не случайно его учениками были люди, определившие лицо русского искусства на рубеже XIX–XX веков, – в их числе Суриков, Серов, Врубель, Васнецов. Они навсегда сохранили любовь к своему великому учителю, давшему им ключ к тайнам профессионального мастерства, без которого невозможно индивидуальное самовыражение любого художника.

Педагогическая система Чистякова основывалась на внимательнейшем изучении бесконечного разнообразия окружающего мира, человека. Чистяков был, по словам В. Васнецова, «посредником между учеником и натурой».

«Надо как можно ближе подходить к натуре, но никогда не делать точь-в-точь… так уже опять непохоже», – учил Чистяков. Этот завет – всегда уметь сохранить образное, поэтическое отношение к объекту изображения, не засушивая и не перегружая подробностями – главнейший в чистяковской методике.

Основой в изобразительном искусстве Чистяков считал рисунок. «…Только на нем может подниматься и совершенствоваться искусство».

Выдающийся педагог никогда не рассматривал вопросы искусства изолированно от многообразия всей жизни. Он живо интересовался новостями в области музыки, литературы, философии, науки. Он считал, что высокая техника художника должна служить не только лишь для передачи законов строения предметов. Необходимо восприятие самой сути явления. «Предметы существуют и кажутся глазу нашему. Кажущееся – призрак; законы, изучение – суть. Что лучше? – ставил вопрос Чистяков в своих заметках о двух аспектах восприятия явлений действительности. И отвечал: – Оба хороши, оба вместе… Надо сперва все изучить законно хорошим приемом, а затем написать все, как видишь».

Методика Чистякова, а также копирование работ старых мастеров имели неоценимое значение в формировании у Глазунова высокого профессионального мастерства. «Я часами просиживал в рисовальном классе и анатомическом кабинете, – вспоминает художник, – а потом шел в библиотеку, где смотрел без конца рисунки старых мастеров, не переставая изумляться празднику гармонии, логического познания и совершенства художественной формы с ее неумолимыми законами. Копируя работу великого мастера, будто беседуешь с умным всезнающим учителем, и потом по-новому смотришь на мир и природу. Мое глубокое убеждение, что один из самых действенных методов обучения начинающих художников – работа с натуры и параллельное копирование старых мастеров».

Этот метод и стал основным в педагогической деятельности профессора, руководителя мастерской портрета Московского художественного института имени В. И. Сурикова, а затем основателя и ректора Российской Академии живописи, ваяния и зодчества Ильи Глазунова.

А тогда, в годы ученичества, плодотворность этого метода неоспоримо подтверждалась каждой новой его работой. Уже первые портреты, пейзажи несут на себе печать высшей реалистической школы. И недаром один из соучеников Ильи Сергеевича по СХШ констатировал, что «весь 11-й класс делает под Глазунова» (за исключением немногих, которые «шли на реализм», но, увлекшись левыми течениями и переняв любовь к «цвету», «хлещут без рисунка»).

Через каторжный труд только и можно было преодолевать возникавшую иногда неуверенность – удастся ли подняться до уровня великих, которые воспринимались как небожители. Столь же ревностная устремленность наполняла работу мысли, диапазон чувств при усвоении богатств философских систем, музыкальной и театральной культуры. И постоянный интерес к литературе и истории, особенно подогревавшийся во время бесчисленных выездов на этюды в ленинградские пригороды, в различные края России, где его поджидали неожиданные открытия.

Глазунову было семнадцать лет, когда его друг Эдик Выржиковский, страстью которого стали поездки по древнерусским городам и рисование храмов божьих, предложил по весне поехать в Углич, смотреть «настоящую Русь».

Впечатления от знакомства с этим городом были оглушающими. Приведу лишь короткую запись из дневника Глазунова, отражающую душевную полноту при соприкосновении с атмосферой древнего русского города:

«Перед взором юоновские лошади. Обжигающий волжский ветер. На желтом закате колокольня со скворцами и мерцающие блики луж.

День. Базар. Малявинские бабы, солнце, бьющие каскады черной воды. Как прекрасно! Обновление души. Ночевал на полу, день на улице, близ старины и ворон».

А потом в своей первой книге «Дорога к тебе» будет подведен итог той поездки в Углич:

«С Угличем у меня связано самое чистое и светлое воспоминание, когда впервые в жизни красота древнего лика России поразила и навсегда вошла в сознание великим и волнующим чувством Родины.

То же чувство, наверное, испытывает сын, наконец нашедший отца, о котором так часто и бессонно думал в одиночестве сиротской доли».

Так оценил художник непреходящее значение воздействия открывшегося для него мира красоты, как бы повернувшей, выражаясь шекспировским слогом, глаза в душу. В душу, словно жившую предчувствием свидания и слияния с этой дивной красотой. Исторические предания и памятники, связанные с многовековой историей Углича, найдут затем отражение в полотнах художника. Образы Ивана Грозного, Бориса Годунова, трагический период русской истории, названный Смутным временем, будто обретя новую жизнь, окажутся в поле духовной жизни наших современников, и прежде всего Глазунова.

Знакомство с памятниками архитектуры старинных городов России, сопровождающееся углубленным изучением отечественной истории и культуры, все более обогащало личность художника, его представление о своем месте в искусстве. А поездку в сибирский город Минусинск он назвал своим вторым рождением. Там Глазунов во время сбора материала для дипломной работы открыл для себя неведомый ранее мир древнерусского искусства – мир иконы.

«…Древнерусское искусство, – говорил ему тогда проживавший в Минусинске Леонид Леонидович Оболенский, потомок древнего русского княжеского рода, работавший до войны во ВГИКе вместе с известными кинорежиссерами Пудовкиным и Эйзенштейном, – это тот мир, который должен открыть для себя каждый художник, тем более русский. Матисс приезжал в Россию, чтобы поучиться у наших иконописцев. Я помню, как он в Москве сказал, что Италия для современного художника дает меньше, чем живописные памятники Древней Руси. Открытие в конце XIX века русской иконописи как великого искусства мировой живописи явилось могучим толчком для страстных поисков национальной красоты, без которой не может быть национального искусства. А история искусства утверждает, что только подлинно национальное может стать интернациональным, то есть общечеловеческим… Неужели вы раньше не обращали внимания на иконы?

…Наверно, вам, воспитаннику академии, влюбленному в Сурикова и итальянский Ренессанс, казалось, что иконописцы Древней Руси не умели рисовать, что у них нет пленэра?… Так вы и не должны ждать от них реализма в вашем понимании. Это то же самое, если вы будете, придя в балет, удивляться, почему люди не ходят «как в жизни», а почему в опере не говорят, а поют… Задачей иконы не было изображать повседневную жизнь – мускулы, землю, дома… Условность языка проистекает не от неумения, а от стиля – тогда художник не живописал материальный мир, а создавал мир духовных понятий, нравственных категорий. Символов, если хотите…»

Радостному событию приобщения к светлому источнику древнерусского искусства счастливо сопутствовал и другой чрезвычайно важный момент: более углубленное знакомство с творчеством великого русского писателя Федора Михайловича Достоевского. Значение писателя в творчестве Глазунова так велико, что вне контекста духовной связи Достоевский – Глазунов нельзя правильно понять и оценить искусство художника…

А между Угличем и Минусинском были выезды на «стройки коммунизма», тоже сопряженные с открытиями, но уже в области современной действительности.

В своей книге Илья Сергеевич рассказывает о потрясшей его встрече с такими строителями, оказавшимися несчастными зэками. С некоторыми из них он познакомился в первый же день приезда на строительство Куйбышевской ГЭС. Тогда вездесущие органы безопасности были ошарашены тем, как практиканту академии удалось проникнуть в лагерную зону, которую всякий стремился обходить стороной.

Это зачастую рискованное стремление приобщиться к познанию действительности обогащало Илью Сергеевича встречами с яркими личностями, находившимися с ним на разных полюсах жизни и разных ступенях общественной иерархии. И ему всегда было под силу не только понять суть явлений и характеров, но и найти отличительные средства их творческого выражения. Вот почему образы стариков, написанные еще во время учебы в СХШ, короли и президенты, сложнейшие историко-философские композиции становились и становятся художественными документами времени.

В годы учебы в СХШ Глазунов был влюблен в творчество Андрея Мыльникова, прекрасного колориста и рисовальщика, автора завоевавшей всеобщее признание картины «Клятва балтийцев». Но вдумчивое восприятие свершавшегося творческого процесса, трезвое знание своего места в искусстве оберегало от подражания каким-либо кумирам. Отсюда такая заметка в дневнике: «Мыльников – Мыльниковым, а мое «я» – художественное и ученическое – должно быть я сам…» Незабываемыми остались уроки, полученные от педагогов и самого директора СХШ по фамилии Горб; встречи с такими известнейшими художниками, как Грабарь, Лактионов, Бобышев и другими, входившими в руководство Академией художеств СССР, и особенно с ее президентом – Александром Михайловичем Герасимовым, регулярно приезжавшими из Москвы для смотра работ учеников СХШ.

Глазунов с присущей ему неистовостью в труде продолжал совершенствовать профессиональное мастерство, сопровождавшееся углубленными раздумьями о смысле жизни, творчества, предназначении искусства и своем месте в нем.

Дневниковая запись от 12 января 1952 года:

«Думать о том, что должно говорить твое искусство, и рисовать надо много, щенок ничтожный! Я столько отдал искусству, что, может быть, оно и улыбнется мне? Искусство! Это правда жизни, прежде всего. Думаю о людях в картинах и небе над ними».

От 16 марта 1952 года:

«…Помни, если ты захочешь обмануть искусство, оно тоже не простит. Знай это! Строй красивые отношения с людьми, чтобы они помогали искусству!»

В дневниковых записях и воспоминаниях Ильи Сергеевича, относящихся к студенческим временам, открывается также и то, как стремительно и неуклонно расширялся круг его познаний в самых разных сферах. Удивляет огромное количество философских, музыкальных, литературных, исторических (не говоря уже о художественных) произведений, наполнявших его духовную жизнь. В овладении профессиональным мастерством нельзя не отметить роль Бориса Владимировича Иогансона, к которому Илья Глазунов пробился после III курса, предпочтя его мастерскую мастерской Ю. Непринцева, в которую первоначально попал.

Б. В. Иогансон, вице-президент Академии художеств СССР, был одним из основоположников и столпов соцреализма. Однако, по убеждению Ильи Сергеевича, мертвого искусства. «Мертвого потому, что ложь не дает жизни художественному образу картины. Но чтобы люди верили в ложь, ее облекали в вечные формы искусства, отражающие реальные формы Божьего мира». И как он позже скажет, власти жаждали аплодисментов за проводимую политику, а чтобы изобразить аплодисменты – надо уметь нарисовать хотя бы руки. Потому вновь была востребована школа, а студенты стали изучать натуру и великие заветы старых мастеров. Что сейчас, даже в академических учебных заведениях, снова, как в погромные послереволюционные годы, предается забвению.

Иогансон был высокопрофессиональным мастером, учившимся в дореволюционную пору в Московском училище живописи, ваяния и зодчества у выдающегося Константина Коровина. Его уроки были впечатляющими, хотя, по воспоминаниям Ильи Сергеевича, он никого не пускал в свою душу, и его лицо напоминало маску. Но однажды, по просьбе Глазунова, которого Иогансон особо выделял среди учившихся, Борис Владимирович согласился совершить посещение Эрмитажа. В зале Рембрандта, остановившись перед «Блудным сыном», Иогансон сказал: «Вот моя любимая картина». И тогда с его лица как бы спала неприступная, исполненная амбициозного пафоса маска и открылось лицо истинного художника. А его ученики по-новому осознали великую драму, запечатленную на полотне.

Навсегда останется благодарен Глазунов своему учителю за открытие значения композиции старинных мастеров. Хотя после первой выставки Глазунова в Москве, вызвавшей всеобщий переполох, напуганный Иогансон, общаясь с министром культуры СССР Михайловым, отречется от любимого ученика. Более того, в газете «Советская культура» он назовет его соискателем славы, возомнившим себя новоявленным «гением», сделавшим ставку на «формалистические штучки» и организовавшим себе персональную выставку. Так было положено начало целому потоку обвинений в адрес Глазунова, тогда еще преддипломника, закрывшему ему вход в какие-либо художественные структуры. Ведь они прозвучали из уст не только его учителя, но вице-президента Академии художеств, год спустя ставшего ее президентом.

Но при всем этом Глазунов не стал мстительно обливать Иогансона грязью, когда уже имел возможность публично высказываться. («У меня нет времени на зло. Хватило бы на добро», – нередко говорит он.) Более того, в своей книге, объективно оценивая личность Иогансона как педагога-наставника, Илья Сергеевич приводит обширный фрагмент из доклада Бориса Владимировича в 1957 году на VIII сессии Академии художеств СССР, посвященного задачам воспитания молодых художников, забытого, но чрезвычайно актуального и для сегодняшнего дня. В докладе говорилось не только о специфических методах преподавания, использовавшихся в Московском училище, о своем понимании основных принципов живописи, Иогансон рассказывал и о практических уроках Коровина, во время которых открывались секреты художнического мастерства. Формулировал он и обобщающие выводы, касающиеся искусства в целом. Говоря, например, о замысле художника, одержимого даже благим намерением лишь удивить мир, заключает: «Искусство не выносит, когда к нему подходят с корыстным расчетом, муза живописи отвечает художнику взаимностью только при бесконечной любви к ней и к истине законов ее природы». (Как это созвучно было мыслям молодого Глазунова!) Или другое размышление, в связи с рассказом об одном из уроков Головина, который, переписав неудачный этюд ученицы и неожиданно соскоблив мастихином написанное им, изрек: «А вот теперь пишите сами». «Этот рассказ я привел к тому, чтобы не думали «таланты», что живопись – «наитие», «вдохновение», «неведомое» и т. д. Вдохновение-то вдохновением, но под ним лежит ремесло, школа, метод».

На той же позиции стоит и Илья Глазунов в своей академии, категорически отвергая всякие способы дикого непрофессионального «самовыражения», захлестнувшие сейчас так называемое современное искусство.

Мировоззрение, эстетические взгляды студентов формировались не только в общении с педагогами академии, но и в спорах между собой. Тогда же все резче обозначалось расслоение по убеждениям. Одни творили опусы в ключе соцреализма, другие стремились противостоять лжи, заложенной в марксистской доктрине, третьи искали себя на пути самовыражения, избрав в кумиры Кандинского, Малевича, Татлина.

Размышления Глазунова о спорах той поры: «Всех художников, независимо от величин, делю на «изобразителей» и «выразителей». Выразители не пассивно отражают мир (хотя «изобразители» могут достичь в этом отражении высочайшего мастерства и гармонии), а несут в себе некий Прометеев огонь, преображают мир высотой своих духовных идеалов, борением духа. Веласкес, Репин, Франс Хальс, малые голландцы, Клод Моне – гениальные «изобразители». А. Рублева, Врубеля, Эль Греко, Рериха я считаю выразителями глубочайших переживаний человеческого духа, раскрытого индивидуально, в конкретных формах объективно существующего мира. Одни творят характеры и типажи, а другие – философские мыслеобразы, выражающие нравственные, социальные и эстетические категории. Здесь формы внешнего мира служат для выражения мира внутреннего. Дух, по-моему, всегда национален, как национально понятие о красоте. История доказала, что чем более национален художник, тем он и более интернационален в высшем смысле этого слова. Разве не свое понимание красоты и гармонии мира у Эль Греко, Хонусаи, Рубенса, Врубеля? Интернационального искусства не существует, есть только национальное искусство».

Или вот мысли о соотнесении нравственности, науки и искусства: «Ни о каком нравственном прогрессе в связи с научными достижениями говорить невозможно. Можно быть дикарем, а ездить в «кадиллаках» или летать на сверхзвуковых самолетах. В век космоса культура западной цивилизации во многом стремится к каменному веку. Но существует еще так называемая научность, то есть спекулятивное использование научных понятий, терминов и т. п. Возникает наукообразие, подменяющее в искусстве подлинную художественность».

О признаваемых и не признаваемых гениях, которых, якобы, могут понять лишь через сотню лет, чем пытаются кичиться современные «новаторы»:

«Великих людей, за редчайшим исключением, всегда понимали современники, и чем активней было их отношение к миру, чем более страстно исповедовали они свои идеи – тем яростней разделялись их современники на друзей-единомышленников и врагов. Художник обязан понять и выразить прежде всего свое время с его расстановкой сил, с его пониманием добра и зла, с его идеалами красоты, с его пониманием гармонии мира и назначения искусства. Путь в будущее лежит через сегодня».

И, наконец, высказывания уже с высоты нашего времени:

«С тех пор прошло много лет, но споры эти памятны мне и по сей день. В те дни упорных поисков и сомнений мучительно осознавалась разница между ремесленнической работой и творческим трудом. Творчество – высший дар человека и смысл его бытия, выражение его свободной воли, стремящейся к добру и гармонии. Творческий, созидающий дух человека строит новую жизнь, создавая гармонию из противоречий – красоту! Творческий дух вечно пребывает в искусстве. Первоисток творчества – воля к бессмертию!..Художник творческой волей создает свой мир. В сложном процессе образного познания реальности он осуществляет свое призвание – преображать, совершенствовать духовный мир человека. И здесь прежде всего предполагается глубокая искренность художника, познающего мир во всей глубине его сложных противоречий. Не «подгон» к духовному идеалу, а суровый неподкупный суд над соответствием или несоответствием идеала и жизни. Каждое художественное произведение, несущее правду о человеке, о тьме и свете в душе его, – это подвиг, требующий от художника гражданского мужества. Искусство не с самим собой, оно всегда обращено к кому-то. Важно, во имя каких духовных ценностей ведет разговор художник с миром. Велика ответственность художника перед людьми, перед нацией, перед человечеством».

Здесь сознательно приводятся высказывания «раннего» и нынешнего Глазунова, чтобы показать, как думал, к чему стремился он в годы своей юности, насколько цельна его личность. И сейчас он часто повторяет, что не отказывается ни от одного сказанного слова, ни от одной написанной картины.

В то же время, ставя себе большие задачи и неустанно следуя им, он никогда не был затворником. Но всегда душой и заводилой в студенческих компаниях. Он влюблялся, озорничал, проявляя во всех случаях свою творческую неординарность. Проживая у сестер Аллы и Нины, превратил отведенную ему комнату в мастерскую, пропитавшуюся скипидаром и красками. В нее стекались наиболее близкие люди. Привожу их некоторые воспоминания об этой поре жизни Глазунова.

– Илья, проживая у нас, очень много, можно сказать, зверски работал, – рассказывала Алла Рудольфовна. – Квартира была завалена всяческими атрибутами его художественного промысла. Заставлял нас с Ниной позировать часами. Захватил как эксплуататор всех наших подруг. В общем, удержу в работе не знал. Но и говорил при этом, что придет время, когда вы будете мной гордиться.

– И для вас оно пришло? Как оцениваете его творчество?

– Как художника ставлю его очень высоко, может быть, потому, что сама обожаю русскую историю, а он создает такие привлекательные исторические образы – Андрей Рублев, Сергей Радонежский, князь Димитрий… Столь же высоко ценю и то, что он делает в области современной истории – например, его «Мистерию XX века», хотя меня удивило, что Сталин представлен лежащим со скрещенными руками, ведь как у военного они должны быть прямыми. Но понимаю при том, что это же не фотография, а художественный образ, в который его создатель вкладывает свой смысл.

– А как можно объяснить нападки на Илью Сергеевича со стороны недоброжелателей, среди которых немало и его коллег?

– Полагаю, что все нападки на него продиктованы завистью. Вот однажды проходила в Доме дружбы на Фонтанке выставка молодых художников. На ней выставлялись исторические и иконописные работы. Но все это – разжиженный Глазунов…

…Алла Рудольфовна, возвращаясь к начальной теме нашей беседы, показывает снимки из альбома.

– Вот мы с Ильей в 1947 году… А это рождественский снимок, примерно 1950 года, где он с Леночкой Богословской, с которой у него был небольшой роман, закончившийся ничем…

– Разумеется, Илья Сергеевич зверски, по вашему выражению, работавший, находил время и для общения с друзьями?

– К нему приходили его товарищи из средней художественной школы, мы вместе ужинали, танцевали, развлекались…

– А как в молодости Илья Сергеевич относился к вину? Спрашиваю потому, что находятся некие «друзья», которые утверждают, будто бы с ним в давние времена основательно «нарезались». У меня такие признания вызывают недоверие. Ибо всегда знал, что Глазунов не только не пьет, но относится к употреблению спиртного как к смертному греху…

– Вообще не помню, чтобы он выпивал. И никогда в состоянии подпития его не видела.

– В письмах из Гребло и дневниках Ильи Сергеевича, несмотря на весь атеистический угар того времени, чувствуется его православность.

– Я не особенно склонна к мистическим настроениям и не обращала особого внимания на проявления религиозности. Я не отрицала и не отрицаю религиозную жизнь, но у меня нет тяготения к обрядности. Помню, однако, когда умер мой муж (это случилось в 1962 году. – В. Н.), Илья одним из первых приехал ко мне и пытался всколыхнуть религиозное чувство. А я, пребывавшая в полной прострации, выдохнула: «Бога нет!..» «О, Бог есть!» – твердо ответил он. Теперь мы сошлись на общем отношении к монархическим тенденциям. Я видела телепередачу, где Илья говорил о естественном и закономерном стремлении монарха оставить в наследство сыну державу в состоянии ее величия, в то время как правителям другого рода на это наплевать. И он прав. Потому отрицаю институт президентства, и если говорить о будущем – Россию спасет только монархия! И я так рада, что Ленинград вновь стал Петербургом!

– А какой он человек? Какие его черты смущали в то время и, возможно, теперь?

– Мой ответ будет субъективным. Илья может становиться весьма противным из-за нетерпимости к людям не его плана, когда человек не соответствует характеру его восприятия мира, жизнеустремленности, творческой напористости. В этом случае он впадает в безапелляционность и утрачивает чувство юмора. У нас же с сестрой Ниной есть, как бы сказать, определенный здоровый цинизм. Мы можем пошутить над тем, что с его точки зрения не подлежит осмеянию: это могут быть какие-то явления и лица, связанные с политикой, религией, искусством… Судить сейчас о нем сложно из-за редкости контактов. Недавно он позвонил мне, припомнил некоторые забавные вещи, бывшие с нашими друзьями и подругами. Я «расплавилась», а Нина – нет. Вот приехал бы с Верочкой, дочерью, поговорили бы… Предложил купить для меня дом в деревне. Да зачем он мне одной?…

Встреча с Ниной Рудольфовной, казалось, будет более напряженной. Она тоже жила в однокомнатной квартире, была не очень-то расположена к общению с посторонними. Разрядить атмосферу неожиданно помог ее любимый кот. Когда я, войдя в комнату, по приглашению Нины Рудольфовны присел на диван, он, потершись о мою ногу, устроился рядом и, свернувшись калачиком, приветливо замурлыкал. Это обстоятельство вызвало неподдельное изумление хозяйки: «Вот так сюрприз! Такое с ним впервые. Обычно он при появлении незнакомых людей прячется. А тут экий пассаж!.. Видно, вы добрый человек… Так что же вас интересует?»

Беседа была живой и интересной. Приведу лишь несколько эпизодов, относящихся к тому периоду жизни Ильи Сергеевича, когда он жил с сестрами на улице Воскова.

– Возвратясь из эвакуации, Илья жил сначала у Агнессы Константиновны и Николая Николаевича. Они его очень любили, но бездетной чете со своим сложившимся распорядком было нелегко находить общий язык со столь неординарной личностью, как их племянник. А мы с Аллой тоже бездетные, но молодые, в некотором роде – богема. Но после войны наша квартира стала коммунальной. И когда Илья переехал к нам, он жил в бывшей спальне, которую приходилось снимать уже у соседки. За комнату платили Монтеверде (дядя Коля, кстати, был моим крестным отцом) и Михаил Федорович, дядя Ильи.

У Ильи постоянно крутились его друзья, например, милый, застенчивый Миша Войцеховский, к сожалению, судьба его мне неизвестна; Саша, по прозвищу Птица и многие другие. Впрочем, практически у каждого из нас было прозвище. У меня Зуб; у Аллы – Ящур; у будущей жены Ильи – Нины – Сова, у ее очень милой мамы – Крошка Доррит – по аналогии с Диккенсом…

Мне особенно запомнился Саша – Птица, учившийся в военном заведении. Он был настоящий самородок – красивый, грамотный, пользовавшийся огромным успехом у женщин, потешавший нас своими «хохмическими» стихами. Некоторые из них даже запали в память. К примеру, по поводу отсутствия крючка на двери в туалете – квартира ведь после войны не была ухоженной, он разразился таким экспромтом:

Крючок в уборной – что за вздор! Мы вырываем в знак отказа! И речи прямо в коридор Летят с трибуны унитаза.

Ввиду большого наплыва гостей мы вывесили табличку: «Спальных мест нет». При этих, затягивавшихся допоздна посиделках, все учились и работали в полную силу…

К характеристике этого периода жизни Ильи Сергеевича добавила несколько слов и уже известная читателю Ольга Николаевна Колоколова.

– После войны я случайно встретилась с Илюшей в филармонии в антракте концерта оркестра Мравинского. У колонны увидела фигуру молодого человека в лыжном костюме. Меня кольнуло в сердце… Окликнула его по имени… Он! Возвращались домой вместе, пройдя через два моста до моего дома. С тех пор у нас, а это было примерно в 1947 году, установилась постоянная связь. Я навещала его, где бы он ни обитал. Однажды, придя к нему на улицу Воскова, увидела в прихожей скелет в черной фетровой шляпе и папиросой в зубах… Я обомлела… Тот мой визит к Илюше был одним из последних. Я потом вышла замуж, переехала к мужу, и мы общались все реже и реже. А вскоре он перебрался в Москву…

Совсем недавно мне удалось повстречаться с еще одной посетительницей «салона» на улице Воскова – Галиной Андреевной Григорьевой, ставшей женой того самого Саши – Птицы, Александра Акимовича Григорьева. Вот ее рассказ о юношеских годах художника той поры.

– В то время я училась в юридическом институте имени Калинина и вместе со своей подругой Нелли Щитовой ходила заниматься в гимнастический зал, арендуемый институтом у находившейся рядом Академии художеств. Однажды зимой, покидая этот зал, – а мы были после занятий такие румяные! – нас заметил Илья Сергеевич и, подойдя к нам, очень вежливо попросил разрешения написать наши портреты. Тут же оставил свой адрес.

Мы поначалу смущались, ибо не были склонны к авантюрным делам, но потом, посоветовавшись, задались вопросом: а почему бы и в самом деле не заглянуть в мастерскую? Так через несколько дней началось наше общение с молодым художником. Он любезно встретил нас и провел в свою маленькую узкую комнату, заваленную книгами, холстами и репродукциями… Мы с подругой с удовольствием позировали ему, но он был недоволен, когда я или Нелли меняли прическу или платье: нужно было являться в одном и том же виде. Он всегда был нежным, воспитанным, не позволявшим никакой грубости, невзирая на собственное настроение. Мы с подругой были по-дружески влюблены в него. Подчеркиваю, именно по-дружески. С ним было так приятно общаться. Ведь в студенческой среде встречалось достаточное количество нагловатых, пошлых людей. А у Ильи Сергеевича никогда не ощущалось пошлости.

В те годы, несмотря на трудности послевоенного времени, мы жили весело. Собираясь на квартире у сестер Ильи Сергеевича, как правило, «разделывали» пачку пельменей. У каждого были свои увлечения. Алла, например, увлекалась опереттой, Илья Сергеевич – философией, в особенности Гегелем; очень много читал и рисовал. Саша – Птица посвящал ему свои экспромты, нередко весьма озорного свойства. Ведь молодежь не может обходиться без озорства…

– Насколько мне известно, вы с Сашей там и познакомились…

– Да, так и было. Саша тогда учился в Военно-спортивном институте имени Ленина на военно-морском факультете. И получая увольнение, непременно навещал своего друга.

Через год после нашего знакомства я вышла за него замуж. А он, закончив в 1951 году институт, был направлен на службу в Балтийск. Илья Сергеевич же потом переехал в столицу. Потому они долго не виделись. А встретились, когда Саша тоже оказался в Москве. Он сначала служил в Генштабе, инспектировал спортивные базы флотов, затем стал заместителем начальника ЦСК.

Саша в меру своих возможностей стремился помочь своему другу. Например, когда сын Ильи Сергеевича Иван заболел (ему тогда было около 10 лет), он посоветовал ему заняться спортом, подарил необходимый спортивный инвентарь. И Иван, приступив к спортивным занятиям, окреп.

В 1980 году Саша собирался с Ильей Сергеевичем поехать на день рождения к своей матери, переехавшей уже в Тверскую область, но тот оказался в больнице. А в общем, мы не старались сильно отвлекать Илью Сергеевича от дел, понимая его несусветную занятость. И не могли упрекать за то, что он не уделяет нам много времени. Ведь как и в студенческие годы, он неистово работал и ему была дорога каждая минута. Зато к нам и в Балтийск, и в Москву не раз приезжала Нина Рудольфовна со своим мужем Николаем Васильевичем Зайцевым, директором института искусств…

Александр Акимович Григорьев, друживший с Ильей Сергеевичем с детских лет, ушел из жизни в 1992 году. По словам его дочери Ольги, он, как порядочный и эмоциональный человек, не мог пережить то, что стало твориться со страной в 1991 году.

 

Нина

За возникавшими тогда «романчиками», естественными юношескими увлечениями, скрывалась потребность в любимом человеке на всю жизнь. Не берусь судить о всех друзьях Глазунова тех лет, но у него, судя по дневниковым записям 1953 года, такая потребность проявлялась в сонме всевозможных терзаний и искушений. Когда чувствовалось, как «под ногами хрустели ветки жизни, цеплялись за ноги огромные щупальца страсти… И страсть удовольствия сдавливала меня, и не хотелось мириться, я ждал ее – мою подругу. А ее нет, и я устал ждать…» И далее: «Пошли мне, судьба, друга, который был бы лучше меня, я бы молился на него. И хотел бы быть с ним всю жизнь. Если это будет женщина – большего счастья не будет для меня!..»

Видимо, Господь услышал его призывы. В конце 1954 года в дневнике появляется такая запись: «У меня есть светлое эхо. Нина, милый, чистый барашек – облачко небесное, несущее в себе зародыш «грозового обвала и чистоты! Рафаэлевой…»

Встреча с Ниной, студенткой искусствоведческого отделения ЛГУ, произошла в бывшей Академии художеств, где в библиотеке работала ее родственница. Примечательно, что Нина тоже жила ожиданием появления того, кто станет ее бессменным спутником, которому можно будет посвятить всю себя без остатка. Илья Сергеевич навсегда запомнил при одной памятной встрече ее пронзительные слова, выплеснувшиеся из души: «Тебя не было, только лед звенел и крошился на синей Неве. Но я дождалась тебя, такого красивого и неподкупного рыцаря, пахнущего краской, с вечно усталым, бледным лицом». И отвергая всякие сомнения наиболее близких людей в перспективности их соединения, заключила: «Они не знают, что мы будем вместе до конца. Я знаю. Я перенесу все и буду предана тебе, как Сольвейг…» В 1955 году она станет его женой. Тем самым продолжатся родовые традиции Флугов, Глазуновых и Бенуа.

«Вера жены в мою предназначенную Богом миссию давала мне великую силу и спокойствие, которые помогали выстоять в страшной борьбе. Не случайно мои московские друзья называли ее позднее боярыней Морозовой. Лишить меня моей нерушимой стены – неукротимой, нежной, волевой и неистовой Нины – было мечтой многих черных людей и тайных сил…» – так определит позже художник суть их взаимного предназначения, освященного присутствием божьего духа. И еще одна запись художника в преддверии первой персональной выставки: «Я не спал всю ночь перед открытием выставки. Нежная и сильная духом, мой ангел-хранитель Нина, глядя на меня с любовью, успокаивала меня, тихо поглаживая по голове: «Ты победишь! Ты должен их всех победить. Если не ты, то кто же?»

 

Первая выставка

Первой признанной победой и сразу же на международном уровне стало завоевание Гран-при на Всемирной выставке молодежи и студентов в Праге (1956 г.) за картину «Поэт в тюрьме», воссоздающей образ Юлиуса Фучика. Лауреатская награда вручалась в Москве, в Комитете молодежных организаций (КМО), где художнику предложили по горячим следам пражской выставки экспонировать свои работы в Центральном Доме работников искусств. Та выставка, развернутая в феврале 1957 года, и стала главной вехой на первом этапе творческой жизни Глазунова. На ней было представлено четыре цикла работ. Молодой художник дерзнул представить образ Достоевского (причисляемого тогда официальной пропагандой к религиозным фанатикам и реакционерам) вместе с иллюстрациями к его произведениям. В других работах раскрывалась красота вечной России в ее православном восприятии; показывалась не лакированная, а реальная жизнь современного города и, наконец, внутренний мир людей, отраженный в портретных образах.

Зрительский интерес к выставке нарастал с каждым днем. Среди желающих познакомиться с ней было немало известных деятелей литературы и искусства. Нанес свой визит и министр культуры СССР Н. Михайлов, который вначале приветствовал дерзание молодого таланта, а потом, когда против Глазунова развернулась кампания травли, причислял его к идеологическим диверсантам. На выставке побывали многие иностранные дипломаты, в том числе американский посол. А в ее обсуждении, по официальным сведениям, приняло участие более тысячи человек, и зал не смог вместить всех желающих. Порядок на подступах к ЦДРИ обеспечивала конная милиция.

Отзывы печати вследствие необычности такого явления были разные. Официальная критика на первых порах оказалась в шоковом состоянии. Потом разгорелась жестокая борьба. Зарубежные радиостанции вещали о неожиданном яростном ударе по официальному искусству, а в одной из американских газет выставка Глазунова была охарактеризована как «удар ножом в спину соцреализма».

Среди множества восторженных письменных и устных откликов у Ильи Сергеевича остались в памяти обобщающие слова известного искусствоведа Машковцева, доверительно произнесенные в коридоре ЦДРИ: «Берегитесь. Ваша выставка есть полное отрицание социалистического реализма. Правда жизни и поэтичность видения – основа вашего успеха. На будущее счастье социального рая у вас и намека нет. Вам будут шить политическое дело, так легче уничтожить. За «мракобесие», за Достоевского, которого вы так чувствуете, сажали и сажать, очевидно, будут… Вы показали одиночество человека, уставшего от лжи… Вы русский художник, и это все объясняет. Вы вступили на свою Голгофу».

Почтенный искусствовед как в воду глядел. За него взялись сразу же и дружно. Виданное ли дело, чтобы выставка студента становилась предметом обсуждения сначала на бюро Московского горкома партии, а затем на совещании художников в ЦК КПСС, на котором учитель Глазунова Иогансон подверг его уничтожающей критике «за увлеченность веяниями западного искусства, за пессимизм и выставку, ставшую только поводом для тех идеологических диверсий, от которых мы не застрахованы ни на одну минуту». А в конце 1957 года он нанес и второй удар в «Советской культуре».

Так в отечественном искусстве появилась личность, стремящаяся поставить свой талант на службу России, делу возрождения национального самосознания, великих традиций православной духовности. Итак, вызов судьбе был брошен. Художник встал на путь борьбы, и публика отныне всегда будет делиться на тех, кто за Глазунова и кто против.

А потом была защита диплома. После того, как была отвергнута его картина «Дороги войны», якобы пропитанная пораженческим духом, Глазунову пришлось представить другую – «Рождение теленка», написанную по этюду несколько лет назад. Получив на защите тройку, он был распределен сначала в Ижевск, а потом в Иваново преподавателем черчения в ремесленное училище. Но получив справку, что там в нем не особенно нуждаются, решил перебраться в Москву, в которой после выставки обрел множество друзей.

Так начались скитания по столице – без прописки, без постоянного места для ночлега. На некоторое время скульптор Дионисио Гарсиа (из испанских эмигрантов) выделил ему кладовку, используемую для хранения глины, площадью 4 квадратных метра… Путь в Союз художников был закрыт. Приходилось перебиваться случайными заказами на портреты, подрабатывать грузчиком. Жена Василия Дмитриевича Захарченко, Зинаида Александровна, нередко вспоминала случай, когда приглашенный к ним Глазунов явился в ботинках с подошвами, подвязанными медной проволокой… Этот тяжелейший этап жизни символически отражен в картине «Одиночество». На огромной заснеженной, уходящей в небо лестнице, видим, будто надломленную пронзительным ветром, человеческую фигурку. Куда влачится он, хватит ли сил одолеть этот подъем? Впрочем, этот символический образ имеет сквозной смысл в творчестве художника и возникает на других полотнах. Казалось бы, отчаяние должно было сокрушить художника. Но каждого знакомого с ним поражает его воля, стойкость и непотопляемость. В тот тяжелейший период нашлись люди, причем и весьма именитые, которые в печатных выступлениях отдали должное столь ярко заявившему о себе самобытному таланту. В первую очередь это писатель, воспевший героев Брестской крепости, Сергей Смирнов, давший отповедь нападкам Иогансона; поэт Николай Тихонов, отметивший в творчестве Глазунова продолжение традиций русской живописи. Но самое важное значение в судьбе художника принял Сергей Владимирович Михалков. Со времени их знакомства жизнь художника резко изменилась, и не случайно Глазунов называет его своим благодетелем.

 

Поездка в Рим и признание

Позитивный сдвиг в судьбе опального молодого художника произошел в начале 1960-х годов, когда группа известнейших итальянских кинематографистов, звезд мирового кино, приехала на Московский международный фестиваль. В их числе были – Джина Лоллобриджида, Лукино Висконти, Джузеппе де Сантис. Они посетили Глазунова, знакомого им по монографии Паоло Риччи, и он на их глазах за два часа сделал несколько графических портретов, приведших гостей в восторг. Тут же попросили написать портреты маслом и о своем желании поставили в известность тогдашнего министра культуры СССР Е. А. Фурцеву. Решение о выезде в капиталистическую страну художника, не признаваемого ни в Союзе художников, ни в официальных инстанциях, затянулось на два года. В конце концов поездка состоялась. А выставка в Риме, развернутая по ее итогам, произвела сенсацию. Одна из газет, отмечая талант, глубокую страстность творческих поисков Глазунова, назвала его «Достоевским в живописи».

После возвращения художника из Италии журнал «Огонек» привлек его к иллюстрированию своих книжных приложений. Это были произведения русских классиков – Мельникова-Печерского, Некрасова, Блока, Куприна, Гончарова… Одновременно создавались живописные полотна и портреты, развивалась активная общественная деятельность.

В 1964 году, ровно через 7 лет после первой выставки, была предпринята попытка организовать вторую выставку работ Глазунова уже в московском Манеже. Однако выставка была закрыта по настоянию партийного руководства Московской организации Союза художников, а показанная на ней работа «Дороги войны, 41-й год» объявлена антисоветской, трактующей войну не как победу, а как поражение. Но начавшаяся было кампания гонения получила вдруг неожиданное разрешение: к советскому правительству обратился премьер-министр Дании Краг с просьбой по его личному приглашению направить Глазунова в Данию для создания семейных портретов. Затем последовали приглашения от короля Швеции, президента Финляндии…

Мировая слава Глазунова росла, и неслучайно именно ему было предложено создать для здания ЮНЕСКО панно, отражающее вклад народов Советского Союза в мировую культуру и цивилизацию. Оно было передано советским правительством в дар этой международной организации. Глазунов единственный из художников бывшего СССР стал удостоенным звания почетного члена двух королевских испанских академий, старейших в Европе (Мадрида и Барселоны).

В конце 1989 года состоялась еще одна зарубежная премьера Глазунова: завершена работа мастера над интерьерами здания советского посольства в Мадриде, в которых он стремился передать дух русской истории, воссоздать державный стиль национальной архитектуры.

А в 1990 году художник работал в Ватикане над созданием портрета римского Папы и образом Игнатия Лойолы. В это же время в итальянской Академии La Premira шли семинары и дискуссии в связи с подготовкой конференции, посвященной трудам И. Лойолы, на которых с большой заинтересованностью рассматривалось и творчество художника.

Но не только парадная сторона зарубежной жизни отражалась в творчестве Глазунова. В поле его зрения всегда оказывались самые горячие точки планеты. В 1967 году, когда во Вьетнаме полыхала жестокая война, он в качестве корреспондента «Комсомольской правды» отправился туда и в боевых условиях создал серию графических работ о жуткой трагедии войны. А кроме того, были поездки в Лаос и Чили, Никарагуа и на Кубу, откуда он привозил сотни работ, вызвавших большой общественный резонанс в нашей стране и за рубежом. Вьетнамский цикл работ выдвигался и на Государственную премию. Как и чилийский. В восторженном письме Сальвадор Альенде назвал Глазунова гениальным творцом и подчеркнул, что советское правительство должно гордиться художником, сумевшим в короткий срок пребывания в стране увидеть и запечатлеть душу народа Чили. Кстати, подобные отзывы поступали от самых разных людей из Никарагуа и других стран.

Но, как ни странно, ни за эти циклы работ, ни за цикл «Куликовская битва», равно как и за триптих «Мистерия XX века», «Вечная Россия» и «Великий эксперимент», тоже выдвигавшиеся на соискание Государственной премии, ни за другие произведения художник лауреатского звания не получил. Хотя его выставки посещали миллионы.

Первая выставка работ Глазунова в Москве произвела настоящее потрясение. На фоне художественной и общественной жизни тех лет его творчество предстало слишком необычным, уникальным по смелости явлением. С одной стороны, в искусстве 50-х годов доминировали тенденции лакировки действительности. В многочисленных помпезных полотнах и скульптурах воплощались сюжеты, далекие от реальной жизни, уводившие в сторону от ее насущных проблем. Творчество многих художников вырождалось в унылый натурализм. Возникновению такой атмосферы способствовали многие причины, в частности хождение теории «бесконфликтности». В произведениях искусства отрицались глубокие социальные конфликты, якобы исчезнувшие в жизни социалистического общества.

С другой стороны, в художественной практике того периода вновь начинали реанимироваться зловещие призраки «отцов современного искусства» – Кандинского, Малевича, Штеренберга и других модернистов. Вновь стали раздаваться и активно осуществляться на практике призывы «новаторов» стереть с лица земли «старое» искусство и сохранившиеся объекты национальной художественной культуры прошлого. С этой агрессивностью «новаторов» Илья Глазунов встретился еще будучи студентом, когда один из представителей «мансардной» оппозиции, проповедовавший смерть реализма и торжество голой формы как самоцели художественного творчества, в конце спора с ним заявил: «…мы вас все равно раздавим».

Между двумя этими крайними тенденциями явление Глазунова представляло абсолютно новое направление художественной жизни. Направления, возрождающего лучшие традиции русского искусства и отзывающегося на назревшую общественную потребность осмысления процессов жизни с позиций национального самосознания.

Поэтому те, кто делал ставку на формотворчество и разрушение национальной культуры, стремились дискредитировать творчество художника. Другие же, которые увидели в Глазунове русского художника (а таких было подавляющее большинство), восторженно приняли его творчество и страстно желали, чтобы художник не свернул с намеченного пути. Сейчас Глазунов уже, как ныне говорят, знаковая фигура не только отечественной, но и мировой культуры.

Особенности стиля делают его работы узнаваемыми при всей разности решаемых им творческих задач и используемых средств выразительности. Как узнаваемы произведения Врубеля, Нестерова, Рериха…

Проблеме идеала, его значению в духовной жизни общества немало внимания уделял великий Достоевский. Он считал, что народам необходимо иметь идеалы и сохранять их как святыню. Идеал красоты не должен погибнуть, в нем общество обретает свое духовное единство. Если у человека не будет «жизни духовной, идеала красоты, то затоскует человек, умрет, с ума сойдет, убьет себя или пустится в языческие фантазии».

«Красота, – писал Достоевский в другом случае, – есть нормальность, здоровье. Красота полезная, потому что она красота, потому что в человечестве – всегдашняя потребность красоты и высшего идеала ее. Если в народе сохраняется идеал красоты и потребность ее, значит, есть и потребность здоровья, нормы, а следовательно, тем самым гарантировано и высшее развитие этого народа».

В основе эстетического идеала Ильи Глазунова – понимание искусства как подвига во имя высших духовных ценностей бытия. Его произведения одухотворены идеей торжества человека. Драматизм и трагизм образов Глазунова органично связаны с глубиной натуры русского человека, из такой определяющей черты русского национального характера, как извечное стремление прислушиваться к голосу совести, жить в согласии с ней. А жить по совести – значит жить по нравственному закону, суть которого – любовь к человеку, доброта и сострадание к нему, может быть, даже в ущерб собственным интересам. И беспримерная самоотверженность в поисках истины.

Многомерность русского национального характера, не поддающаяся разумению толкователей с позиции узкого практицизма, трактуемая иногда как «загадка русской души» и блистательно высвеченная гениальным Достоевским, остается и сегодня главным объектом внимания художников.

«Русская культура неотделима от чувства совести, – записал в своих дневниках выдающийся русский композитор Георгий Свиридов. – Совесть – вот что Россия принесла в мировое сознание. А ныне есть опасность лишиться этой высокой нравственной категории и выдавать за нее нечто совсем другое…»

Свои представления о физическом и духовном облике русского человека, и прежде всего русской женщины, Глазунов выразил не только в широко известных произведениях, таких как «Русская Венера» и «Русская красавица», но в целой галерее образов из исторического прошлого и современности. В этом художник опирался на народные представления о женской красоте, на традиции великих предшественников. Вот, например, какие признаки национальной женской красоты определяются героем повести Н. Лескова «Запечатленный ангел»: «У нас в русском настоящем понятии насчет женского сложения соблюдается свой тип… Мы длинных цыбов, точно, не уважаем, а любим, чтобы женщина стояла не на долгих ножках, а на крепоньких, чтоб она не путалась, а как шарок всюду каталась и поспевала, а цыбастенькая побежит да споткнется. Змеевидная тонина у нас тоже не уважается, а требуется, чтобы женщина была понедристее и с пазушкой, потому оно хотя это и не так фигурно, да зато материнство в ней обозначается, лобочки в нашей настоящей чисто русской женской породе хоть потельнее, помясистее, а зато в этом мягком лобочке веселости и привета больше. То же и насчет носика: у наших носики не горбылем, а все будто пипочкой, но этакая пипочка, она, как вам угодно, в семейном быту гораздо благоуветливее, чем сухой, гордый нос. А особливо бровь, бровь в лице вид открывает, а потому надо, чтобы бровочки у женщины не супились, а были пооткрытнее, дужкою, ибо к таковой женщине и заговорить человеку повадливее, и совсем она иное на всякого к дому располагающее впечатление имеет…».

А вот что утверждает крупнейший русский ученый XIX века А. П. Богданов в своей монографии «Антропологическая физиогномика (М., 1878): «Мы сплошь и рядом употребляем выражения: это чисто русская красота, это вылитый русак, типично русское лицо. Может быть, при приложении к частным случаям этих выражений и встретятся разногласия между наблюдателями, но, подмечая ряд подобных определений русской физиогномии, можно убедиться, что не нечто фантастическое, а реальное может в этом общем выражении русская физиогномия, русская красота. Это всего яснее выражается при отрицательных определениях, при встрече физиогномии тех из родственных племен, кои исторически сложились иначе, например, инородцы, и при сравнении их с русскими. В таких случаях, нет, это не русская физиогномия звучит решительнее, говорится с большим убеждением и большей убежденностью. В каждом из нас, в сфере нашего «бессознательного» существует довольно определенное представление о русском типе, о русской физиогномии».

Наиболее полно, по мнению Глазунова, русский тип, так сказать, земной женской красоты был выражен в «Русской Венере» Кустодиева. «Если же говорить о духовном идеале, то, по-моему, это «Владимирская Матерь Божия», воплотившая в себе весь сложный и богатый внутренний мир русской женщины. Дороги мне и женские образы Сурикова и Нестерова, столь близкие образам Достоевского. Они соединяют в себе национальные черты физического и нравственного облика русской женщины».

Национальное представление о красоте природы художник стремится выявить в трактовке пейзажа, также опираясь на результаты творческих поисков русских художников. «Природа вечна. Художников, отображающих ее, было, есть и будет великое множество. Огромная пропасть лежит между теми, кто копирует природу, и теми, кто умеет увидеть ее «сквозь магический кристалл» творческого преображения, одухотворить ее горением высокого духа, найти в ней таинственную связь с душой человека, выразить скрытую мысль, мироощущение художника. Создатели незабываемых образов русской природы вошли в наше национальное сознание. Многие из этих образов стали нарицательными. Мы говорим: «нестеровская» березка, «левитановское» настроение, «серовская» лошадка, «рериховское» небо… Художники обогатили нас новыми категориями восприятия мира, открыв их для нас и живописно сформулировав наши зачастую бессознательные, интуитивные чувства».

Точно так же можно теперь говорить о поэзии глазуновских картин, пленяющих неразрывной слитностью природы, человека и архитектуры, о глазуновских женских образах.

Восприятие творчества художника с позиции его эстетического идеала и дает верный ключ к пониманию содержания произведений. В этом свете проясняется и смысл тех «неровностей стиля», на которые иногда обращали внимание некоторые критики, намекая на отсутствие у Глазунова достаточного уровня мастерства, вкуса и т. д. На наш взгляд, каждая такая «неровность» может быть вполне объяснима своеобразием творческой задачи, которую решал художник. Ведь та или иная, казалось бы, не характерная для его стиля деталь или образ могут быть сознательно введены в произведение как контраст к миру его чувств и идей. Конечно, каждый творец может реализовать свой замысел с большей или меньшей полнотой и убедительностью. Но тем не менее судить художника следует, как считал Пушкин, по законам им над собой признанным.

Вопрос о «неровностях стиля» заставляет вспомнить еще об одном из обвинений, предъявленных художнику теми, кто сразу же в штыки принял его творчество. Это обвинение в отсутствии собственной творческой индивидуальности, в копировании иконы, в прямом подражании тому или иному мастеру прошлого. Обвинение, заведомо рассчитанное на компрометацию художника, на введение в заблуждение доверчивой к печатному слову публики. Сам же Глазунов в устных и печатных выступлениях подчеркивает, что всему, чего он достиг в искусстве, обязан великим традициям русской культуры, ее творцам. И называет имена тех, кто наиболее близок ему по мировосприятию и творческим принципам.

Но исповедование общих принципов, подражание в подвижническом служении искусству – одно дело, а ремесленное подражание, копирование и плагиат – совсем другое. Пушкин не стеснялся называть себя «подражателем». В набросках к предисловию «Бориса Годунова» он писал: «Не смущаясь никаким иным влиянием, Шекспиру я подражал в вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении планов. Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий, в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени. Источники богатые! Умел ли я ими воспользоваться – не знаю, – по крайней мере, труды мои были ревностны и добросовестны». Таким пушкинским плодом явилась, как известно, гениальная трагедия, одна из вершин мировой драматургии, тайну которой мы до сих пор разгадываем. Таков общий закон развития: ничто не возникает на пустом месте. Каждое новое явление базируется на фундаменте прошлого.

Собственное видение мира, идеал красоты Илья Глазунов сумел воплотить в яркой впечатляющей форме. Своеобразие почерка художника лучше всего раскрывается в его емком анализе творчества Александра Блока. Стихи поэта, как находил художник, были далеки от рабской бескрылости натурализма, от случайного анархического хаоса абстракционизма и от «свободного» каприза сюрреализма. «Там – прихоть случая, здесь – вдохновенное открытие творчества и волевое прозрение человеческого духа. Там – упрощение и хаос, здесь – ясность творческой цели, достигаемой натиском восторга. Блок никогда не заземлял свою поэзию, не растворял ее в бескрылом быте…» И лишь имея в руках компас национальных традиций, современный художник может невредимым проплыть как легендарный Одиссей между двумя чудовищными скалами Сциллой и Харибдой – натурализмом, с одной стороны, и абстракционизмом – с другой. Компас русских национальных традиций определял художнику курс на реализм. А как истолковывает это понятие сам Глазунов? «Я предпочитаю говорить о реализме в высшем смысле этого слова, как его понимал Достоевский. Реализм – выражение идеи борьбы добра и зла, где поле битвы – сердце человека».

Но битве, даже увенчавшейся победой, не может не сопутствовать трагедия. И трагические мотивы извечного борения добра и зла отчетливо звучат в его творчестве. Не связано ли это с каким-то особым, пессимистическим взглядом художника на жизнь? Для ответа на этот вопрос снова обратимся к размышлениям Глазунова об искусстве. «Мир в вечном становлении, в процессе рождения и смерти, дня и ночи, добра и зла, холода и тепла, любви и ненависти, женского и мужского начала, и, наконец, – музыка, ее страстная борьба с мертвящей тишиной и духовной глухотой. Становление и борьба противоположных начал и есть трагедия, которая исключает бездумный «оптимизм» и пассивный пессимизм, как две формы, не соответствующие правде жизни. Трагедия – ключ к пониманию бытия. Таково мироощущение Блока. И действительно, если анализировать произведения человеческого духа, они всегда трагедийны в сути своей. Таков Гомер, Данте, Шекспир, Достоевский, Микеланджело, Эль Греко, Рембрандт, Врубель, Рерих».

Вывод совершенно бесспорный. И к этому можно добавить только, что трагедийный дар особо присущ русскому таланту. («Что развивается в трагедии, – писал Пушкин, – какая цель ее? Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная».) Происхождение его следует искать не в следовании неким укоренившимся традиционным приемам и формам художественного освоения действительности, а в своеобычном складе национального характера. «Я думаю, самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа есть потребность страдания, всегдашнего и неутолимого, везде и во всем. Этой жаждою страдания он, кажется, заражен искони веков. Страдальческая струя проходит через всю его историю, не от внешних только несчастий и бедствий, а бьет ключом из самого сердца народного. У русского народа даже в счастье непременно есть часть страдания, иначе счастье его для него неполно. Никогда, даже в самые торжественные минуты его истории, не имеет он гордого и торжествующего вида, а лишь умильный до страдания вид; он воздыхает и относит славу свою к милости господа… Что в целом народе, то и в отдельных типах…»

«Народ наш с беспощадной силой выставляет на вид свои недостатки и перед целым светом готов толковать о своих язвах, беспощадно бичевать самого себя; иногда даже он несправедлив к самому себе, – во имя негодующей любви к правде, истине… С какой, например, силой эта способность осуждения, самобичевания проявилась в Гоголе, Щедрине и всей этой отрицательной литературе, которая гораздо живучее, жизненней, чем положительнейшая литература времен очаковских и покоренья Крыма.

И неужели это сознание человеком болезни не есть уже залог его выздоровления, его способности оправиться от болезни… Не та болезнь опасна, которая на виду у всех, которой причины все знают, а та, которая кроется глубоко внутри, которая еще не вышла наружу и которая тем сильней портит организм, чем, по неведению, долее она остается непримеченною. Так и в обществе… Сила самоосуждения прежде всего – сила: она указывает на то, что в обществе есть еще силы. В осуждении зла непременно кроется любовь к добру: негодование на общественные язвы, болезни – предполагает страстную тоску о здоровье».

В этих заметках Достоевского открываются и истоки трагических конфликтов, и особый характер их разрешения, свойственный русским художникам. Не мрачная безысходность, приводящая к сознанию обреченности, торжествует в их произведениях при всем трагизме ситуаций, но вера в светлые стороны человеческой души, способные привести к победе добра над злом. Так в борьбе и единстве противоположных начал рождается гармония красоты.

Считается, что трагедийный жанр тяготеет к переломным периодам в жизни общества, когда с особой силой обостряются противоречия между идеалом и действительностью. И разве современная действительность с ее главной дилеммой – быть или не быть человечеству – не дает повода для печальных раздумий? А между тем, что мы видим на нынешних выставках? Повальный уход в жанр.

Глазунов, сердцем воспринимая трагические коллизии прошлого и настоящего, остается верен диалектике жизни. Трагическое начало в его произведениях, запечатлевших моменты суровых испытаний, выпавших на долю Отечества, и внутренний мир современников слиты с жаждой духовного полета и подвига, с верой в грядущее. Поэтому его искусство, пробуждая раздумья о судьбе Родины, оказывается созвучным настроениям миллионов.