…Однако что за хамство — звонят в половине восьмого и лишают меня заслуженной неги. Вышеупомянутая лаборантка Регина, которая никогда не представляется и со мной говорит как с безличным субъектом.
— Адельфина Григорьевна подойти к телефону не может, — отвечаю. — Позвоните, пожалуйста, минут через десять или скажите, что ей передать.
— Не знаю, как уж вы это ей передадите… Петров умер. От инсульта, в пять часов утра.
Но она сама услышала, выскакивает из ванной мокрая, вмиг похудевшая, с поникшей грудью, как освенцимская узница перед газовой камерой. Не плачет.
Всего шестьдесят четыре года было этому человеку к моменту наступления острой сердечной недостаточности. Придя на панихиду с единственной целью поддержать Делю (морально, да и физически тоже), я ощущаю стыд за невольное любопытство, которое у меня вызывает новая информация, явно идущая вразрез со сложившейся в моем сознании схемой. Жена Петрова, то есть теперь вдова — отнюдь не седенькая и скромная ровесница преуспевающего и вечно юного «жизнелюба», вынужденная считаться не только с научно-общественным, но и донжуанским его авторитетом, — нет, это оформленная, живая, самодостаточная дама — из той редкой разновидности женщин, что не стыдятся своего возраста, а потому достаточно долго остаются неподвластными старению. Ее осанка и подтянутость чуть-чуть напоминают мне Тильду. Высокий черноглазый сын и полноватая, но крепко сбитая, грудастая дочка вызывают неожиданную зависть к полноценному отцовству, — с ума ты сошел, дурила грешный — завидуешь покойнику! О личности в значительной мере можно судить по эстетическому качеству ее, личности, семейства, и в особенности — по облику супруга (супруги). Наверное, человек он был, Петров, и стоило с ним пообщаться, узнать его поближе — тем более, что у нас с ним было, есть нечто общее — онемевшее теперь от страдания и впившееся в мою затекшую от неподвижности руку. Так, может быть, совсем не «жизне-» он был «люб» (иначе бы так быстро с нею не расстался бы), а «человеко-»: делил себя на всех, кто ему был близок, Делю в том числе? Почему мы с такой подозрительностью относимся ко всякой избыточности и щедрости?
— Ну, по какому вопросу ты плачешь на этот раз? Должен же я знать, какими аргументами тебя успокаивать!
Приходится, однако, прибегнуть к невербальным методам в атмосфере тайны и неизвестности. Потом она с большими предисловьями начинает признаваться…
— Петров это предчувствовал, он много говорил о моем будущем как бы уже без него… Я не хотела, но ему это было нужно…
Снова слезки закапали. Ну, что может быть самое страшное? В конце концов я и к этому готов, хотя, прямо скажем, здесь бы имел место более чем парадоксальный способ осуществления научной преемственности в области импотенции…
— Говори. Говори. Все пойму. И с дитем тебя возьму.
Ляпнул и ужаснулся: шутка жутко неуместна, если хоть на один процент допускаешь возможность…
— Год назад… он меня… вступил в КПСС. Чтобы я могла сектор унаследовать.
Смеюсь от всей души — светлым, жизнерадостным смехом.
— Честное слово, никак не ощутил разницы между беспартийной и коммунисткой. Вкус абсолютно тот же.
— Юмор свой идиотский лучше бы ты засунул себе — знаешь куда? Из меня теперь Нину Андрееву делают. Говорят, что коммуняка не может возглавлять сектор.
Тут я наконец врубаюсь в ситуацию и ощущаю всю ее безнадежность. Петрова даже не виню на всякого муд… реца довольно простоты. Человек науки — тугодум: его мысли годами проделывают путь от тезиса к антитезису, а человек политический должен умом вертеть, как задницей, меняя плюсы на минусы ежемесячно, если не еженедельно. Еще вчера «членство» было знаком активного участия в процессах обновления, а сегодня это позорное клеймо, алая буква, желтый шестиугольник.
«И главное — меня теперь клеймят те, кто сами в партбюро по тридцать лет просидели!» Бедная моя девочка! В твои тридцать шесть лет пора уже понять окончательно, что на политической площадке побеждает тот, кто первым наносит удар. А твоя ответная реплика «От коммуняки слышу!» уже не прозвучит, будет заглушена общим оживлением. Всегда так было, во все времена. И если мы такого не видели (ввиду ограниченности нашего социального опыта), то уж точно об этом читали. Где это уже описано — про кидание друг в друга каменюками-«коммуняками»? Да хотя бы у Воннегута в «Колыбели для кошки». Там «боконизм» — запрещенная религия, и в то же время все до единого жители этой страны — «боконисты».
Думаю это, но не говорю Деле. Что толку от того, что твоя ситуация уже описана, названа определенным сочетанием букв на бумаге? Твоим единственным, небумажным, невербальным душе и телу все равно предстоит выносить это все как в первый раз.