Неудачу мою с приглашением Ранова широкие научные круги института восприняли с каким-то злорадством. Скрытым, конечно, но для меня очевидным — или, я бы сказал, душевидным. Знаешь, было раньше в русском языке такое выражение — с явно пейоративной, ухудшительной оценочной окраской — «читать в сердцах»: мол, никто не может и не имеет права судить о чужих намерениях и чувствах, высказывать догадки о том, почему некто сказал нечто и что этот некто думает на самом деле. Но… так легко читаются иные сердца! Гораздо отчетливее, чем путаные (или наоборот — слишком гладкие) речи! К тому же у большинства людей в умах тарарам, а в сердцах — четкость текста: «Как же я тебя ненавижу», или: «Чтоб ты провалился», или: «Помешать я тебе не в силах, так по крайней мере способствовать не стану» и так далее. Чужая душа, конечно, потемки, но если взять с собой фонарик и осветить уголки подсознания, то многое можно прочитать, во всяком случае неиндивидуальную, стадную тему внутренней речи. Коллектив нашего института был неосознанно настроен не против Ранова, не против меня, а исключительно против нашего с Петром Викторовичем междунамия, сулившего всем беспокойство и дискомфорт.

И вот теперь собравшиеся в моем кабинете завсекторами поблескивают своими мстительными диоптриями: так и надо этому выскочке! — Но я же никуда не выскакивал, меня выдвинули… — Значит, выдвиженцу! — Вопрос обсуждается довольно рутинный, пустяковый, но вот тут-то они все любят себя проявить. По мне так собрались бы на пять минут, взглянули на этот проект плана или план проекта и, коли не обнаружили там явных несуразностей, — так и разошлись бы по-мирному. А они торжественно выступают, хорошо поставленными голосами мусолят подпункты и формулировки… Я даже втайне радуюсь, когда секретарша, приоткрыв дверь, просит меня ответить на телефонный звонок, очень срочный.

— Привет! Тут мне придется лечь на обследование, но ты не пугайся, это на всякий случай. Запиши, что нужно сюда привезти.

Никогда прежде Деля мне в институт не звонила. Умиротворенное спокойствие ее голоса — обычно звонкого и взвинченного, а тут вдруг ставшего глубоким и грудным — отзывается во мне влажно-холодным ужасом. Страшно не правится мне такой зловещий адрес: Каширское шоссе, у него отвратительная репутация, но, может быть, есть на нем другие медицинские учреждения? Куда там! Все-таки вывеска с неминуемым, неумолимым словом «онкология»…

Ее увели в какое-то УЗИ, узилище. Топчусь в коридоре, пока ко мне не приближается орлиный профиль со смоляной шевелюрой:

— Вы к Горской? Зайдите ко мне, пожалуйста.

Чуткость и учтивость — это худо. Когда все хорошо, мимо больного проходят с небрежной рассеянностью, а уж его посетителей вообще в упор не видят. Не будьте так любезны, скажите лучше, что нечего здесь шляться, что соблюдать надо часы посещения… А он даже присесть просит.

— Положение серьезное, но надежда есть.

Что значит «надежда»? Что за идиотское лирическое слово! В коленках противная дрожь, в гортани застревают какие-то полузвуки. Вспомнив, что я — мужчина, начинаю нарочито ровным голосом задавать обычные в таких случаях вопросы. Брюнет ответствует осторожно, взвешивая каждое слово и заодно зачем-то пристально изучая мою наружность — любопытство, на мой взгляд, совершенно неуместное.

Только мы с ним оба вышли, как ее полноватый силуэт показывается в дали длинного коридора. Впервые вижу ее с такой дистанции — уже не только отдалившуюся, но и отделившуюся от меня, оставшуюся один на один в игре с заведомо превосходящим силой жестоким партнером. Почему-то при брюнете стесняюсь ее обнять, и мы порознь, как чужие, заходим в палату.

И тут она, повиснув на мне, откровенно, отчаянно и некрасиво рыдает, а я не заготовил даже необходимого текста, не подобрал правильных слов, пытаюсь все выразить прикосновениями и поцелуями.

Предоперационные дни провожу в основном в своем институте, дома стараюсь поскорее провалиться в сон, но каждый час куранты сердца будят усталый ум, напоминая ему об ужасе предстоящего. Знал я, чувствовал, что идиллия будет недолгой, но не ожидал именно такой развязки. Лучше бы ты меня бросила, ушла к другому — тогда наше общее тело и — душа продолжало бы жить, пусть по частям. А так — я навсегда исчезну вместе с тобой, потому что один, сам по себе не составляю жизнеспособной и жизнедостойной единицы.

А в институте я окружен невыносимой деликатностью и сочувствием: «если нужны какие-то лекарства»; «у меня знакомый консультант есть в Австрийской академии медицины»; «не нужно ли что-нибудь достать, подвезти, принести»; «вы должны и себя беречь» и т. п. безупречные речи. Все правильно: люди — не скажу: «общество», «народ», а просто некоторая совокупность человеков, короче и удобнее всего именуемая словом «люди» (нем. «лейте», франц. «жан», итал. «дженте»; англоязыкие, впрочем, отдыхают ихний «пипл» слишком отдает корневым латинским «популюсом», от «вокса» которого уже воротит) — так вот, эти люди приходят на помощь, чтобы поддержать (и вместе с тем удержать) тебя на общей житейской горизонтали; лишь отдельные нелюди втайне радуются, когда ты опустился ниже ватерлинии и уже наглотался летейской водички; — но эта поддержка — все на что ты имеешь право. Всякие же вертикальные потуги, поползновения, попытки, порывы, полеты — дело твое и только твое, никого в них втягивать не имеешь права. Тут уж надо выходить один на один с фатумом и честно проигрывать свои деньги, не рассчитывая на кассу взаимопомощи. Короче, выделяемое мне коллективом тепло ни в коей мере не распространяется на мои проекты и задумки: их по-прежнему встречают прохладой. Я уже достаточно стар, чтобы не считать себя умнее или талантливее других, но еще достаточно жив, чтобы ощущать: чисто психологической (или даже «психической» в не лучшем смысле слова) энергии в моем организме больше, чем во всех членах ученого совета вместе взятых. Я поручик, нервно шагающий не в ногу, и меня ошибочно поставили командовать этой ротой, — может быть, природа хотела видеть меня не ученым мужем в сером костюме, а разбойником в красной свитке или еще кем-то в авантюрном роде?

Но о чем это я? Все эти мои проблемы — пустяк, а главное обо мне послезавтра узнает орлинопрофильный хирург, когда взрежет скальпелем мою жизнь.

Ни на кого мне не доводилось глядеть таким умоляющим взглядом, как на этого красавца, когда он неожиданно возник передо мной. «Плохо дело, ничем не могу помочь» и «Слава Богу!» — эти взаимоисключающие ответы я уже слышал от него в своих нервных сновидениях. А что скажет он на этот, реальный раз? Очень отчужденно смотрит, как на попрошайку. Неужели уже отделывается и от меня, и от ответственности? Неужели мне через секунду предстоит истерическое бессилье и утешительная таблетка со стаканом воды?

— В общем, оснований для тревоги нет. Диагностировали своевременно, в девяноста процентах таких случаев последствий не бывает. Больше ничего пока не скажу.

По-моему, девяносто процентов — это ничего, да? Это, я бы сказал, нормальная ситуация даже для совершенно здорового человека. Ведь десять процентов опасности — это не только онкология, это и дорожно-транспортные происшествия, и «Аэрофлот», и большая сосулька с крыши… Попробуем все-таки жить?

Точно такое чувство испытывал я, когда Феню из роддома мы привезли в эту квартиру — с некоторой лишь разницей: ребенка тогда я нес на руках, он вопил на весь подъезд, что изголодался и желает немедленно прильнуть к источнику питания, а Деля шагает по лестнице сама, левой рукой держась за меня, правой касаясь перил, и притом она сегодня непривычно молчалива. Дома начинаю бегать вокруг нее, осторожно пытаюсь ее разговорить. Она же на каждую мою услугу отвечает — как чужая — «спасибо», сидит на диване, поджав ноги и уставившись взглядом в одну точку. Раньше у нее была такая замечательная душевная ритмика: грусть неизменно чередовалась с весельем, а за мгновенные приступы ее раздражения, за каждую бесцеремонность или резкость я всякий раз бывал вознагражден щедрым порывом нежности… Но стыдно теперь предаваться таким потребительским эмоциям, надо ее понемногу, без напряжения к жизни возвращать. Ну, чем тебя побаловать, какой сладкий сюрприз извлечь из припрятанных в книжном шкафу за самыми скучными книгами?

Ночью Деля облачена в какую-то белую длинную рубашку — прежде предпочитала обходиться без, даже в холодное время («а теперь, если ты мужчина, ты должен меня согреть, только вот это совершенно необязательно»)… Пытаюсь ее обнять так, чтобы не причинить беспокойства и боли. Она в ответ только кладет мне ладошку на грудь.

И утром все не так, как раньше. «Тебе кофе в постель или ну его на фиг?» (цитата из древнего анекдота о русских в американском отеле). — «Да нет, я встану, встану». И после второй чашки кофе наконец:

— Ты знаешь, я ведь тебе еще ничего не сказала, ничего…

(Что, все-таки что-то злокачественное? Ну что, что?)

— Я люблю Игоря. Хирурга, который меня оперировал. Он настаивает, чтобы я вышла за него замуж.

«Держи удар», — так, кажется, ты мне советовала, когда я сообщал о своих служебных поражениях, ничтожных по сравнению… Ну, держу, держу. А хирург, конечно, действует хирургически: тебя от меня не уводить нужно — отрезать. Они теперь и сиамских близнецов распиливают без проблем. Если бы ты была здорова, какую сцену я бы тебе сейчас устроил! Настоящий мужчина должен в таком случае схватить свое имущество, скрутить, спрятать. Можно даже эту дурочку поколотить, чтобы привести в исходное и истинное чувство. А я думаю о том, вынесешь ли ты вторую операцию подряд, выживешь ли после ампутации меня?

Суббота — удобный день для подобных акций. В пять часов его машина будет стоять у моего подъезда. Он поднимется на третий этаж, но в квартиру тактично не зайдет. Раньше, оставаясь один дома, я всегда провожал ее взглядом, стоя у окна. На этот раз мне придется сидеть неподвижно в кресле. Воскресенья не будет: эта суббота не уйдет в прошлое, она навсегда останется моим настоящим.

Я сижу перед включенным без звука, деликатно молчащим телевизором и вспоминаю твои слова, сказанные еще в первый наш год: «Если я от тебя уйду, ты все равно должен меня ждать, и я, может быть, вернусь».