Кровь из вены, кровь из Вены… Сильное внутривенное вливание ощущаю с первых шагов и минут. Хорошо, что меня с ней сразу оставили наедине, не помешали первой интимной близости. «Она» — я всегда так думаю о любом городе и в этом смысле согласен не с родным языком, а скажем, с немецким, французским и итальянским, где слово это женского рода. Только сразу же подальше от цитатных бедекеров: «В Вене я видел святого Стефана»… Так сказать можно и не видя ничего. Доберусь еще до Стефана, ориентир прост — иди за японцами, щелкающими своими фотокамерами. У меня же свой пароль — «Прюкель». Сейчас спрошу, где это кафе, у первого же встречного спрошу.

Выйдя из пансиона «Ридль» и миновав буквально три квартала, утыкаюсь в заветную вывеску: даже искать не пришлось. Вот здесь она, золотоволосая и светлокожая Тильда, сидит за кофейной чашкой, лет так двадцать пять тому назад, еще не догадываясь о моем существовании. Наверное, ее привычное место там, у окна, выходящего на Штубенринг. Сажусь за столик и тихо благодарю того, кто поселил меня в такой близости к эмоционально-смысловому центру австрийской столицы. Главная встреча состоялась.

Пройдя мимо памятника сумрачному венскому градоначальнику, замечаю в заднем стекле стоящего на тротуаре серого «БМВ» золотую волну женских волос — сердце сжимается, но автомобиль трогается с места, и я успеваю только заметить, что номер у него швейцарский, с гербом кантона Золотурн.

Узкие переулки, в одном из них, Уксусном (Essiggasse), на круглом столбе неожиданно вижу маленькую розовую афишку, где наряду с Андреем Битовым, а также несколькими иностранцами (есть даже Шопен, но не Фридерик, а Анри), фиксирую и себя самого, причем в первой половине алфавитного перечня: немецкий J в начале фамилии выручил, а то в России, начиная со списка первоклассников и далее везде, я всегда последний, если только нижнюю строчку не перехватит у меня какой-нибудь Яковлев или Ярцев. Завтра зазвучим!

Не забыть два событья тебе рассказать — Труди и Битов.

Труди трудится в каком-то академическом институте социально-экономического профиля, к нашему звучащему слову прибилась случайно и уж не знаю, почему забрела в тот самый «шрайб-класс», где я рассказывал юным венкам и венцам о Хлебникове и Туфанове, а они демонстрировали свои англо- и немецкоязычные упражнения в русском жанре «zaum». Она была настолько маленькая и очкастая, что я и заметил ее только когда она подошла ко мне по завершении занятий и без лишних предисловий пригласила пообедать в «Прюкеле». Слово «приглашаю» в западноевропейском языке означает «оплачиваю счет», и это меня несколько смутило, но отказаться было бы явно невежливо.

— Класс! — Настя вмешивается. — Ты тут же поступил на содержание к богатой даме!

— Если бы! Я сразу уловил, что она явно пижонит, выкладывая разом четыреста шиллингов, и потом уже сам платил в тех кафе, куда мы с ней забредали. Ею руководило простое любопытство, которое западные люди склонны вполне открыто удовлетворять. Сама Труди никогда не бывала в России, а ее младшая сестра, слетавшая в Петербург по дешевой турпутевке, рассказала, что главное русское слово — «ПЕКТОПАХ», это она вывеску «РЕСТОРАН» по-латински интерпретировала (ну прямо по Ильфу и Петрову). Пока мы обхаживали Вену по ее кольцу (подковообразному, как наше Бульварное), я не спеша, со вкусом повествовал Труди о прелестях и странностях страны «Пектопах». Она же в свою очередь доложила мне полную повесть своей жизни, как выяснилось — уже почти сорокалетней: отец был богатеньким зальцбургским адвокатом, мать — польская аристократка, с амбицией и с приветом. Осердившись на мужа, она поклялась его разорить и преуспела на этом разрушительном поприще. Сестра унаследовала от матери славянскую психологическую неуравновешенность, причем уже на уровне клиническом, вследствие чего Труди приходится держать ее под контролем, а сама она обычно вкалывает на двух-трех работах, только вот сейчас ненадолго оказалась в простое и старается наслаждаться свободой. «В вас я вижу свободу, которой мне не хватает», — не то чтобы в порядке комплимента, а скорее констатирующе изрекла она. «А я бы у вас поучился умению свободой наслаждаться», — ответил я — и наш кратковременный союз нашел идейное закрепление.

Знаешь, когда я был школьником, вся страна вела диспут на тему: возможна ли дружба между мальчиком и девочкой. Что касается меня, то я в такую дружбу верил всегда (я скорее сомневался и до сих пор сомневаюсь в возможности дружбы между мальчиком и мальчиком). Вот и с Труди мы, несмотря на солидный у обоих возраст, подружились именно как мальчик и девочка — между взрослыми невозможна такая бескорыстная откровенность. Она призналась, что ее бой-френд — высокий и красивый немецкий дипломат, отношения с которым отягощены, однако, двумя проблемами. Первое — нежелание дипломата заводить детей (а Труди уже более чем пора). Второе — его некоторые игровые пристрастия: требует, например, чтобы партнерша представала перед ним в костюме официантки и с подносом в руках, а также не может обрести полного счастья, если женщина не прикована к ложу любви железными цепями. Да-да, как видишь, и русский бандит и европейский дипломат на одном и том же могут быть сдвинуты — долюшка женская нелегка повсюду, приходится и таким спутником дорожить.

С содержательной точки зрения наши разговоры, наверное, небогаты были — как говорится: значенье темно иль ничтожно. Но понимание друг друга было полное. А оно не только в откровенности заключается: опрокинуть свою душу, как ведро, в полузнакомого человека — это ничего не стоит. Важна и естественная мера сдержанности, когда каждый из говорящих точно чувствует, что нужно вот здесь остановиться, дать собеседнику возможность усвоить, переварить услышанное. Чтобы синхронно двигаться к взаимопониманию. Я ни разу не устал от Труди, надеюсь, что и она от меня тоже, и вот что примечательно: говорили мы на чужом для обоих усредненном английском, а ее речи мне запомнились по-русски. Так что все богатство языка вовсе не нужно для человеческой коммуникации, общение и художественная литература — разные вещи, абсолютно. Язык в настоящем разговоре передает только основной прагматический смысл, а оттенки сообщаются взглядами, жестами, дыханием.

Одна только Трудина фраза мне по-английски запомнилась — наверное, тут и был обрыв коммуникации или во всяком случае какой-то барьер. Когда я показал ей твою фотографию (делать этого, наверное, не следовало), она так сдержанно сказала: «She is very pretty»…

— Ну и нахалка же эта твоя Труди! Причем здесь «при-ти»? Я — бьютифул!

— Умница моя, так что ж ты придурялась, что не сечешь по-английски, если ты такие тонкости языка различаешь?

— Когда этот язык меня касается, я все чувствую. Но не думай, что я там ревную или еще что-нибудь. Я, между прочим, совершенно уверена — и не в тебе, а в себе. Меня променять даже на иностранку невозможно.

Так умиляет и веселит меня это твое самохвальство! Когда женщина исполнена природной избыточности, ей просто необходима некоторая доля самолюбования — для того, чтобы сфокусировать взгляд на себя извне и придать ему верное направление. Взгляд ведь у большинства людей расплывчатый, полуслепой: сколько мужиков видели и видят в Насте всего лишь навсего «клевую телку», не догадываясь, что перед ними, если уж прибегать к животным метафорам, нежно-юная кобылица редкой элитной породы, погубить которую ничего не стоит, а дать развиться — трудно и ответственно.

Справлюсь ли я? Воспитывать такого крупного и хрупкого ребенка, когда ты сам до сих пор не изжил в себе остатки инфантильности и еще — страшно сказать! — не завершился как личность… Тяжеленькая вещь — счастье, за каждым углом гибельная угроза.

Да, так о Битове. Не уверен, что ты его читала, но это, как у нас говорят, факт твоей биографии, — будем считать, что радость встречи с первоклассной прозой у тебя еще впереди. Своих симпатий и антипатий никому не навязываю, но для меня Битов в каком-то смысле писатель номер один, речевой лидер, и, когда состоялось официальное представление нас друг другу около Школы прикладного искусства, рядом с каменной головой Оскара Кокошки (кстати, зарубежные поездки дают иногда возможность поболтать не только с иностранцами, но и с дефицитными соотечественниками), — у меня было такое ощущение, что я разговариваю с самим Русским Литературным Языком. Я, ты знаешь, из тех ихтиологов, которым нравится, когда изучаемая рыба сама раскрывает свои секреты.

Не у каждого писателя есть вкус, а у Битова — целых два. То есть у него есть рассказ «Вкус», невероятной силы — вот одна фраза: «Светочка спала, расстегнув рот» — и все ясно; хочешь — когда-нибудь прочитаю тебе вслух, как детям читают перед сном? И есть у него точный вкус в построении своего собственного образа. Коротко стриженная седина. Уместные усы. Усы как таковые, вне сочетания с бородой, имеют два основных театрально-художественных смысла. Первый — попытка неврастеника придать себе уверенности; второй — фатовство, претензия на женское внимание, — на мой взгляд этот прием малоэффективен: урода усы красивее не делают, красавцу же придают оттенок слащавости, приторности. У Битова ни то ни другое, у него усы вызваны скульптурной необходимостью: они скрадывают слишком большое расстояние между носом и верхней губой, потому так органично смотрятся.

Или такая вещь, как очки. Если в творческом человеке богемности больше, чем интеллигентности, то, надевая их, он становится немножко похожим на пожилого работягу, которому надо вдруг прочесть письмо или расписаться в ведомости. Так, мне кажется, выглядит в очках Евтушенко, да и мой приятель Ваня Жданов — есть такой поэт. А Битов — он как будто в очках родился. Эдакий европрофессор, а «евро» — это все-таки аристократичнее, чем американский стандарт, на который сориентированы, к примеру, Аксенов и Вознесенский.

И вот, пожалуй, самое главное: Битову блестяще удалось соблюсти принцип «act your age». Те же Аксенов и Вознесенский, они ведь оба постарше Битова будут, на седьмой десяток уже вышли, а в одежде слишком тщательны, да все еще продолжают прибегать к молодежным декоративным элементам, к «фенечкам» каким-то. В итоге они смотрятся старыми мальчиками. А Битов, оформляющий себя в небрежно-сдержанных тонах (темно-серый пиджак, старенькие твидовые брюки, усеянные там и сям шерстяными катышками) — это молодой старик. Имидж более честный и, пожалуй, более выигрышный — в высшем смысле. Хотел бы я тоже…

…Но я тебе еще не все рассказал. Как-то вечером лидер нашей школы — жесткий, лысоватый и худой Иде Хинтце (он звуковой поэт, сочиняет «Rufe» — кр-р-рики, гро-ом-кие такие) собрал в кафе «Принц Фердинанд» нечто вроде педсовета. Между прочим, никакой халявы: каждый пьет-ест что хочет и получает отдельный счет. Битов и я, мы по рюмочке водки (один грамм — один шиллинг) выпили, а русский ночной разговор продолжили уже у него в номере старинно-престижной гостиницы «Грабен»: настоящий склеп, и с потолка текло, помню. Писатель достал бутылку «абсолюта» и под него абсолютно гениальные вещи стал произносить. Я поначалу пробовал встревать, соглашаться или оспаривать, а потом уже только слушал, поняв, что присутствую при рождении нового текста, который черново проигрывается на собеседнике. Такой утонченный, богатый полутонами язык слишком роскошен для простого человеческого общения. Причем тут не отдельные тезисы важны, а именно поток речевой. Идеи были самые фантастические: слово «хер», например, он возвел к немецкому «хэрр» — «господин» — словно и не зная, что так буква «х» в кириллице именуется. С Пушкиным делает что хочет, но тут уж только Пушкин лично автору «Пушкинского дома» может претензии предъявлять…

Жалею, правда, что как раз по поводу «Пушкинского дома» постеснялся автору один вопросик задать, очень меня занимавший много лет. Там Лева Одоевцев у своей коварной возлюбленной Фаины из сумки вытаскивает кольцо. Оно якобы дорогое, а на поверку оказывается подделкой, Лева его Фаине в конечном счете возвращает, но я не о подробностях сейчас, а о том, что русский интеллигент в такой сюжетной трактовке предстает способным на воровство. Уж бедного нашего русского интеллигента поносили и так и сяк, но при всех нравственно-политических грехах существуют все-таки у этих хлюпиков кое-какие табу, и вот это «не укради» — уж точно. Интеллигент есть не-вор по определению, а те, что сейчас бесхозное народное достояние рвут на куски, — это не интеллигенция, даже при наличии ученых степеней. Я не утверждаю, что бизнесмен хуже интеллигента, но сама граница важна…

Ну ладно, может быть, и не стоило спрашивать. Зато одну окрыляющую мысль из битовского монолога я для себя вынес. «Гонорар, — сказал он, — это та энергия, которая к нам возвращается после написания текста. А мы еще какие-то деньги пытаемся требовать…» «Мы» — он, конечно, из вежливости сказал (в душе имея в виду «Мы с Пушкиным»), я почти исключаю возможность того, что он хоть одну мою книгу или статью видел, но на обратном пути из «Грабена» в «Ридль» я немножко попробовал и к себе эти слова примерить. Все-таки и ко мне, когда я напишу что-то по-своему, языком о языке, вся затраченная энергия аккуратно возвращается. А после изготовления казенного, общепринятого текста (что порой делать приходится) только изнурение сплошное. Очень может быть, что все мои старания напрасны: абсолютное большинство коллег считает непреложной нормой мертвописание.

Но ведь и у наших научных трудов хотя бы теоретически имеется читатель, а когда пишем учебники для студентов, то читатель просто за спиной стоит. Почему бы информацию ему не передать с речевым ускорением, не протянуть руку братской помощи?

Помню, шагая с этим настроением в третьем часу ночи, я все искал дорогу подлиннее, заплутался на Красно-башенной улице, потом по Беккерштрассе выбрел к доминиканскому монастырю с витыми зелеными колоннами. Во всех храмах шла пасхальная католическая заутреня, а из украинско-униатской Святой Варвары вдруг грянуло — не по-немецки, не по-латыни, на нашем родном языке: «…и сущим во гробех живот даровав!»