Неужели навсегда нас покинет эта бело-голубая зубная щеточка, гнущаяся посередине гармошкой, а моя желтая будет теперь одна куковать на стеклянной полке у зеркала в ванной? Что, опять по вечерам открывать дверь в темную молчащую пустоту? А потом, чтобы не ужинать в одиночестве, тащиться с тарелкой к телевизору? Нет, без нее, сидящей рядом, мне ни одна программа в горло не полезет…

— А я знаю, о чем ты думаешь, — голубые глазки по-взрослому прямо глядят в меня. — Я все сделаю, и бабушку уже подключила, чтобы после университета получить работу в Союзе.

— Союза теперь нет.

— Это у них нет, а у нас с тобой есть.

Делаю вид, что мне нужно отлучиться, а то вдруг голос задрожит от старческой нежности. В туалете даже условно присаживаюсь на единственный и неотъемлемый предмет меблировки, чтобы осмыслить происходящее. Точно так здесь однажды я праздновал первую близость с Делей, еще, впрочем, не зная ее имени. Разберемся по порядку: ребенок мой давно стал самостоятельным и независимым, и морально и юридически. Никто не может запретить Груше жить здесь, у меня. Ура? Ура!

Но до этой новой прекрасной жизни — не меньше двух лет. Могу и не дождаться, не дожить. Все кругом как-то так дружно и весело помирают, в том числе и люди помоложе меня. И вот ведь что характерно: в густо населенной (в том числе и знаменитостями нашпигованной) Москве восприятие человеческой кончины полностью утратило драматический оттенок. Аня то и дело таскает в сумочке полученные на работе информационные факсы со стандартным набором ключевых слов: РОССИЯ — КУЛЬТУРА — ПИСАТЕЛЬ — КОНЧИНА (готовый ряд символов, да еще к тому же выстроенных четырехстопным амфибрахием; будь я Вознесенским или хотя бы Евтушенкой — взял бы это рефреном, а перед тем пририфмовал бы что-нибудь вроде: «Любила нас дура — босая отчизна…»). Прежде по телевизору каждый некролог отбивался многозначительными паузами до и после, у дикторов была надлежащая сдержанно-скорбная интонация. А теперь — бодренькой скороговоркой извещают, экономя время и пафос для иных событий. И в газетах — без черных рамок, с радостными заголовками типа «Замечательного парня не стало» — точно-точно, так о довольно молодом режиссере было написано, не помню только, стоял ли в конце заголовка еще и восклицательный знак…

И еще я заметил у долгожителей — таковыми среди людей умственного труда можно считать всех, кто достиг восьмидесяти или даже семидесяти пяти — постоянное выраженьице слегка глумливого веселья на лице: дескать, почти все мое поколение околело, а я вот живчик такой. Эту эгоцентрическую искорку в глазах можно уловить и у моих безвестных старейших коллег, и у самых что ни на есть прославленных и достойных сограждан, подмигивающих человечеству из телевизора.

Знаки, намеки… После Грушиного отъезда они меня на каждом шагу преследуют. Выбрался я тут наконец в Питер — после шестилетнего, кажется, перерыва. Гуляем мы с Володей Петрашевским по Летнему саду, а он с каждой аллеи все в одну и ту же тему сворачивает:

— Ты не был на похоронах Турганова? В месяц человек сгорел. Мы подошли во время панихиды к вдове по какому-то ритуальному вопросу, куда мол и что, а она отвечает: «Спросите у Эдика». То есть Турганова самого — настолько при его жизни она привыкла к тому, что Эдик все у них решает…

… А сестра его вдовы, врач по профессии, буквально через неделю идет по улице и видит впереди шагающего высокого, статного офицера, засмотрелась на него даже. Вдруг он падает на тротуар, к нему люди сбегаются, и через минуту милиционер уже спрашивает: «Есть здесь врач? Смерть можете зафиксировать?»…

…А у брата Турганова жена была такая красивая, крупная, крепкая — твой, думаю, вкусовой тип. (Почему именно мой, Володя? Семьдесят процентов мужчин ценят эти три «К», я здесь, как и во многих других вопросах, принадлежу к демократическому большинству.) А он сам — маленький, невзрачный, всегда вокруг нее вьюном вился, стараясь угадать каждое ее желание и как бы оградить от посторонних посягательств. И вот она пошла в магазин — и под трамвай нелепейшим образом угодила…

В завершение же этой бесконечной эпопеи — точнее, танатопопеи, Володя, развалясь на скамейке, вдруг заявляет: «Что-то мне нехорошо, прилечь хочется» — и неспешно так растягивается, портфель кладет под голову. Я уже высматриваю телефон-автомат, чтобы «скорую» вызвать, а он, однако, поднимается: пошли, мол, дальше, еще на ахматовскую Фонтанку надо успеть до следующих докладов.

Вечером мы с ним на Московский вокзал приходим, и теперь уже у меня ноги подкашиваться стали, в глазах странные узоры замелькали. До отправления еще полчаса остается, и медпункт с крестиком красным на двери кстати подворачивается. Толстушка в белом халате говорит: «Вы присядьте на минуточку» — и начинает рыться в лекарствах. Тут мой взгляд падает на лежащий под стеклом перечень медуслуг и среди всяких процедур выбирает почему-то строчку: «01.561 — констатация смерти». Сразу как-то я взбодрился, вскочил. Спасибо, говорю, ничего уже не нужно!