Итак, свободе на Руси больше не за что зацепиться. Исчезла территориальная дифференциация, – и отныне единственный и последний оплот свободы – человек. Диссидент. Первым нашим диссидентом был Иван Берсень.

При Иоанне III в Москве был «кружок». Он не мог влиять на порядок дел в государстве. Там обсуждалось все, в том числе и Великий Князь, и дела престолонаследия, и Софья Палеолог, и новгородский захват. И самым заметным человеком в этом кружке был Иван Берсень. Дьяк. А дьяки вообще были интеллектуалами. На них держался весь государственный порядок. Они знали и дела управления. Они знали финансы. Они были чем-то вроде президентской администрации и правительства одновременно. Они выполняли реальную работу. А бояре в этот момент, в основном, уже сидели и только щеки надували. Великий князь мог что-то знать, мог и не знать. Иван Третий знал все эти дела. Василий Третий не знал. Можно было и не знать, можно было положиться на дьяков. Они все делали сами. И вот Иван Берсень начал рассуждать о том, что в иноземных странах порядки лучше, чем на Москве. Он произнес это священное слово: «свобода». Может быть, оно впервые тогда было произнесено на Руси. Он осуждал захват Новгорода, ликвидацию территориальных вольностей. Конечно, в своеобразной форме, возможно, даже на древнеславянском языке, но мнение об Иване Третьем было весьма нелестным. Деспот и тиран.

Мог ли это терпеть Иван Третий? И первый диссидент в истории России был за это казнен. Исключительно за это. За частное мнение, высказанное в частной беседе, на частной кухне, то есть в частной избе, за частной кружкой кваса; не на площади, даже не в боярской Думе. Не было дела. Отныне Слово становится делом. Пройдет несколько столетий, и Герцен сформулирует эту замечательную мысль: «Там, где не погибло слово, дело еще не погибло». Первой до этого додумалась власть: за словом должно последовать дело. Хотя оно фактически никогда не следовало. Не давали возможности дойти до дела, уничтожали за слово. Тем не менее, власть получила некий навык бороться со словом так же, как с делом, потому что дел не было никаких. Иван Берсень был первым, но не последним.

Когда у нас приходит к власти Иван Четвертый – законно, легитимно, без всяких вопросов, – впервые возникает ситуация, когда, кажется, будущие россияне спохватываются и смотрят на дорожки стадиона. Что-то дорожки опустели. Они остались одни. Все остальные давно убежали вперед. Они долго не глядели на эти дорожки. Было не до того. То Орда, то собственные гражданские войны. И в XVI веке мы обнаружили, что даже Польша убежала далеко вперед и в смысле политическом, и в смысле гражданском, и в смысле технического развития – тоже. Везде идет какая-то интересная, свободная жизнь. А Русь погрязла в варварстве, в дикости.

Русичам становится страшно, и они начинают искать противоядие. На грани двух веков, на грани прихода к власти Ивана Четвертого, в 1530 году рождается первая идея вестернизации России. Василий Третий оставляет трон своему малолетнему сыну, и Иван становится, по сути дела, царем в 4 года. Когда ему будет 8 лет, погибнет его мать – Елена Глинская. Мать у него была из Литвы. Может быть, этому мы обязаны первым периодом его царствования. Отец завещал ему не только престол, но и Избранную Раду. Что такое была Избранная Рада? Избранная Рада – это были вельможи, бояре, наиболее образованные, просвещенные лорды, которые имели или вотчины на границе с Литвой, или как-то с ней породнились. Они знали, как развиваются дела в иностранных государствах, и могли и хотели ввести какие-то новшества. Они приглашают специалистов. Это тоже было умно с их стороны. Если кто-то способен пригласить специалиста, это значит, что он очень просвещенный человек, потому что только законченный профан считает, что сам знает все. Они приглашают, можно сказать, своего Гайдара и своего Чубайса. В этой роли выступают Сильвестр и Адашев. Адашев был окольничьим, он не был боярином, но это очень высокая дворянская степень – окольничий. Он был допущен и в почивальню царя, и в Думу. Фактически, можно даже считать, что он был вице-премьер. Не первый. Но все-таки что-то в этом роде. А Сильвестр был монахом, и очень просвещенным монахом. Собственно, монахи тогда и были на Руси просвещенными людьми. Но он не только древние летописи читал, он читал латинские книжки. Он знал, что такое Запад и с чем его едят. И вот вся эта компания – Избранная Рада, украшенная

тогдашними Чубайсом и Гайдаром, – начинает придумывать планы реформ.

Земельная реформа. Церковная реформа. Реформа государственного управления. Вот как впоследствии это будет на Руси. Они садятся и пишут подробный трактат о том, как надо менять течение дел. С церковной реформой они, похоже, преуспели. Было проведено очень много церковных Соборов. И на этих церковных Соборах какую-то имущественную независимость церковь себе обеспечила. Потому что была еще дикая идея нестяжателей Нила Сорского. Идея состояла в том, что монастыри не должны владеть землей, чтобы у них ничего не было, чтобы они только молились. Вы понимаете, к чему бы это привело. Это бы привело к тому, что они получали бы пропитание из рук Великого Князя и впали бы в полное политическое ничтожество. А так они оставлены были на своей земле, благодаря позиции других, более разумных иерархов Церкви. У них была возможность переманивать к себе крестьян. Юрьев день в основном-то и служил для того, чтобы крестьяне могли перебежать на монастырские земли. Они бежали на монастырские земли, потому что там было легче. Меньше барщины. Больше оброка. Более передовые методы ведения сельского хозяйства. То есть там больше доставалось благ тогдашнему крестьянину. Естественно, он бежал на монастырские земли, потому и был отменен Юрьев день (по просьбе бояр, для того, чтобы крестьяне не перебегали). Это уже Федор будет его отменять в 1597 году. Не один день, конечно, был. Две недели до Юрьева дня и две недели – после. Время перехода. Но для дворян и для бояр уже нет возможности перехода. Переход – это государственная измена. При Иване Четвертом за бегство в Литву (хотя, казалось бы, не хочешь служить – поезжай на здоровье и служи кому-нибудь еще) ловили, пытали и казнили.

Судьба Ивана Вельяминова повторялась многократно. Это идет еще с XIV века. С 1597 года крестьяне это послабление тоже иметь не будут. Некуда больше бежать, каждый остается. Возникает крепостное право для всех.

Крепостное право началось не с крестьян. Это начинается с дворян. 1378 год – год казни Ивана Вельяминова – это установление крепостного права на Руси, но не для крестьян, а для первого сословия, для бояр, для дворян. Крестьяне получают крепостное право только в конце XVI века, в 1597 году. Первыми будут закрепощены именно дворяне. С Церковью это тоже произойдет. Но с ней это произойдет позднее всех. Сначала бояре, потом – крестьяне, потом – Церковь.

Иван Четвертый какое-то время пользуется советами Избранной Рады. Самое занятное, что он начнет властвовать как реформатор. Он много читает, у него великолепная библиотека. Он дружит со свободомыслящими людьми. Он был очень близок с Курбским, гораздо ближе, чем Ельцин с Коржаковым. Тем более, что Курбский был отнюдь не Коржаков. Он был князем, он был независим имущественно, ни в каком жалованье от царя он не нуждался. У него были свои земли, свое состояние. Он был человеком смелым, с чувством собственного достоинства. Сапоги царю он чистить не стал бы, он никогда не пресмыкался.

Начинаются победоносные походы. Завоевание Казани. Москвичам это страшно нравилось. Вот тогда будет воздвигнут Казанский собор – в честь захвата. Берут Казань. Блестящая победа, звонят колокола. Зачем берут? Непонятно. Реально никакой угрозы не было. Сегодня довольно трудно объясниться с Татарстаном на эту тему. Зачем вы взяли Казань? Остается только отсылать их к Ивану Четвертому. Никакой Орды там не было. Уж скорее надо было Крым брать, чтобы выбить из него Крымскую Орду, но никак не Казань. А этим только потом Потемкин займется, да и когда? При Екатерине II.

Просто Волга была очень плодоносным районом: водная артерия такая, Волга, и очень удобное судоходство. Она вела в Иран, в тогдашнюю Персию. Приятный судоходный путь. Лакомый кусочек. Почему бы не взять? Вот взяли и завоевали. Никаких протестов не было. Не было тогда никаких антимилитаристских поползновений на Руси. Наоборот, все кидали шапки и деньги на военные нужды. Прославляли православное воинство. Молились в Казанском соборе. Несли икону Казанской божьей матери. Все были в восторге. Особенно Курбский, который руководил, по сути дела, этим походом, как стратег. Он был очень неплохим стратегом и получил от царя много лестных слов, много наград. Деньги же ему были не нужны, он служил не за деньги, как многие бояре.

В результате у нас церковная реформа худо-бедно пошла. Земельная реформа даже не началась, потому что с какой стороны ее начинать, было неизвестно. Никто не додумался до того, что надо просто освободить крестьян. Тем более, что крестьяне в этот момент никакой свободы не требовали. А требовали доброго господина. Это потом, при Екатерине Второй, возникнет такого рода челобитная со стороны украинских крестьян, да и то только на Украине. А если бы их стали освобождать при Иване Васильевиче, они бы сочли это злодеянием. Никто, мол, не хочет о них заботиться, никто не хочет их кормить. Они у нас не привыкли к самостоятельности. Они не были никогда самостоятельными. Жаловались бы, что никто их не защищает ни от хана, ни от неурожая, ни от холодов. В общем, какая при этом земельная реформа могла произойти?

Вот в порядке управления кое-что происходит. Создаются приказы, или министерства. Казанский приказ, приказ Большого дворца. Создаются губные избы для борьбы с разбойниками. Создается что-то подобное местному самоуправлению с целовальниками. Сильвестр и Адашев хотят иметь что-то вроде местных судов. Это те самые мировые судьи, которые будут потом в XIX веке при Александре II, но реформаторы столкнутся с тем, что дико неграмотное население не может никого избрать, никого назначить. Тотальная неграмотность народа мешает проводить реформы. В этот момент уже мало кто умеет, к сожалению, читать и писать. Это не Новгород. Новгород уже давно завоеван и тоже доведен до полного ничтожества. Все смыло общей волной тоталитаризма. Тем не менее, завязываются приятные отношения с Западом, смягчаются отношения с Польшей и Литвой.

И вдруг происходит катаклизм. Умирает молодая жена Ивана IV Анастасия, и царь резко меняется. Может быть, ему просто надоели реформы. Может быть, ему вожжа под хвост попала. Может быть, византийская традиция заговорила в нем. Может быть, просто время пришло.

А поскольку это автократия, даже звездный час автократии, то царствование Ивана IV – это предел и беспредел, апофеоз. Если Иван III был Лениным, который устроил государство так, чтобы никто не мог выступить против, не мог даже быть против, и все уже вращалось, как смазанные колеса, то Иван Васильевич сделает много лишнего. Точно так же, как Иосиф Виссарионович. Совершенно ведь не обязательно было расстреливать тех, кто кричал: «Да здравствует Сталин!». Это было лишнее. Совершенно не обязательно было казнить тех, кто был царю предан всей душой, не замышлял никакую государственную измену, казнить только по доносу. Начинается, можно сказать, 37 год, и начинается он в 1564 году. Это 37-й год минус красные звезды, серпы и молотки, минус идеология, но он фактически повторяет 37-ой по своим главным параметрам, вплоть до создания Внутренней партии. Иван IV, хотя он и не читал Оруэлла, поступает, как учил О'Брайен. Создает Внутреннюю партию. Как вы понимаете, все животные равны, а есть те, которые равнее. Скотский хутор. Вспомните положение свиней в «Скотском хуторе» Оруэлла, и положение Внутренней партий в «84» в Океании. Она одна могла позволить своим членам пить вино, есть настоящий шоколад, они пользовались широкими правами, жили в лучших помещениях.

Иван IV создает опричнину.

Опричнина имеет гораздо большие права, чем земщина, хотя формально соблюдается некий консенсус. Ключевский считает, что это было единственным способом как-то ужиться с боярами. Потому что вовсе без бояр было нельзя, всех же не казнишь. Вместе с тем с боярами он жить не мог, а это был способ существовать отдельно. Но Ключевский – это ведь XIX век. Он не видел настоящего звездного часа автократии. Он не знал, что такое тоталитаризм. Мы-то со своей колокольни это видим лучше.

Конечно, дело было не в боярах. Царю нужна была опора, которая стояла бы над обществом, которая помогла бы уничтожать это общество, топтать его как угодно. Та же потребность ордынской традиции. Сапог, который наступит на лицо человечества. И этим сапогом в XVI веке были опричники. Опричники набирались из боярских детей, это был низший дворянских чин, но иногда туда шли пропащие князья, которым терять было нечего, нигилисты типа князя Вяземского; могли туда пойти и вовсе безродные люди, иногда очень талантливые. Старший Басманов был талантливейшим полководцем. Он мог бы честно карьеру сделать, но делал ее в опричнине. Младший Басманов, конечно, таких дарований не имел. А вот Малюта Скуратов, тот самый инквизитор, палач, Дзержинский XVI века, тоже был незаурядным полководцем. Он мог бы и в Риме сделать карьеру, в свободном обществе, при республике, но республики не случилось. И он делает карьеру в опричнине. Что такое опричнина, я вам рассказывать не стану, вы все ее знаете по фильму Эйзенштейна. Ее права были всеобъемлющи. Против опричника не принималось никакое свидетельство. Это все равно как если бы несчастный советский гражданин, где-нибудь в 38 году, пошел куда-нибудь жаловаться на НКВД. Нетрудно себе представить его судьбу.

Они могли делать все, что угодно. На них жаловаться было никому нельзя. И хотя формально в опричнине было не так много земельных владений, всего какие-то 34 волости, вроде бы царский удел, царь быстренько их переделил, и земщина оказалась на положении колонии.

Впервые тогда была применена массовая ссылка. Зимой, пешком, без теплой одежды, тех земцев, которые оказались на опричных землях, переселяли в другие места, чтобы освободить для опричников эти владения. Буквально по этапу. Возникает первый этап. Все это случилось во время царствования Ивана Грозного. Потом это во время коллективизации будет повторяться. Первое переселение народов, пока еще в малых масштабах, это переселение из опричнины обратно в земщину (из тех волостей, которые Иоанн себе выделил). Это XVI век, 1564 год. И если о Иване Третьем наш Алексей Константинович Толстой отзывается сдержанно, то он очень ядовито пишет об Иване Васильевиче, благо это все во времена Александра Освободителя уже было можно.

Иван явился Третий. Он говорит: "Шалишь!

Уж мы теперь не дети" – послал татарам шиш.

И вот земля свободна от всяких зол и бед,

И очень хлебородна, но все ж порядка нет.

Настал Иван Четвертый. Он Третьему был внук.

Калач на царстве тертый и многих жен супруг.

Иван Васильевич Грозный ему был имярек

За то, что был серьезный, солидный человек.

Приемами не сладок, но разумом не хром,

Такой завел порядок, хоть покати шаром.

Жить можно бы беспечно при этаком царе,

Но ах! Ничто не вечно! И царь Иван умре.

На самом деле это была очень страшная эпоха, потому что именно тогда человек на Руси доходит до полного ничтожества. Иван Васильевич в звездный час автократии так втоптал человека в грязь, что он не опомнился до сих пор.

Если Иван Третий создал основы этатизма и тоталитаризма, то аура тоталитаризма, его духовная сущность, конечно, создаются страхом. Иван Четвертый создает страх, вечный страх, что ночью к тебе кто-то постучится. Сначала – опричники, потом – ВЧК, потом – НКВД, потом – КГБ и дальше прибавляйте сами, кто еще может постучаться. Рождается совершенно новая формула власти. Рождается она в знаменитой переписке Иоанна с Курбским.

Прежних друзей Иоанн не сохранил, когда решил идти по пути автократии. Никакой Избранной Рады не осталось, Сильвестр и Адашев были сосланы; слава богу, что они были сосланы достаточно рано. Иван просто о них забыл. Если бы он о них вспомнил, они были бы казнены самым ужасным способом. А они тихо умирают своей смертью. Он уже и не помнит о них.

А вот идеи диссидентства получают на Москве новое развитие.

Здесь развилка. Здесь рождается западничество, и здесь рождается славянофильство. Здесь рождаются Сопротивление и Эмиграция. Два диссидента XVI века, два блестящих диссидента – митрополит Филипп Колычев и Андрей Курбский – идут совершенно разными путями. Они оба были умными людьми, и оба понимали, что рассчитывать не на что. Но они выбирают разные дороги. Когда Курбский видит, что начинается на Руси, и что жить на Руси больше нельзя, не будучи холопом, он понимает, что надо или просто бежать, или идти на казнь. На казнь идти не хочется, нет смысла. Он считал, что нет смысла, он не был трусом. Он думал, что кроме рабов, никто это не увидит и не оценит. Никто не поднимется. Ему не хотелось доставлять удовольствие Иоанну. И тогда он перебегает вместе со всеми своими полками (теми, которые захотели с ним идти: кто не захотел, те были разбиты, потому что он привел их в литовское окружение). Он перебегает в Литву. Конечно, его с большим удовольствием принимают вместе с войсками. Он пишет историю царствования Ивана Четвертого. И начинается эта переписка. Четыре письма Курбского и два письма Иоанна. Совершенно замечательные свидетельства. Там есть формула власти: московской власти, будущей советской власти, формула московской Орды: «Я, князь и великий царь всея Руси, в своих холопях волен». Вот отныне формула власти. Все на Руси холопы. Все – собственность, все – прислуга Великого Князя или царя, но не граждане. Нет граждан, есть холопы. И он в них волен. Нет законов, нет ограничений, нет никакого общественного договора, нет никакой Конституции. Вообще ничего нет. Кстати, его переписка с Елизаветой Английской тоже наводит на очень грустные размышления.

Когда Елизавета ему через посредников передает, что ее брак с Иваном Васильевичем должен быть не только ею решен и заключен, но еще нужно, чтобы на это согласились палата Общин и палата Лордов, чтобы купечество не было против, – Иван чувствует себя оскорбленным в своих лучших чувствах. Он ей пишет: «Я-то думал, что ты полная государыня в своих волостях, а ты, как пошлая девка, советуешься со своими подданными». То есть идея общественного консенсуса и некоего ограничения власти даже его шокирует. Никакого ограничения дальше не будет до самого конца. А когда оно возникнет, уже некому будет воспользоваться этим ограничением, потому что привычка – это душа державы. И если кто-то вырос в рабстве, и отцы его, и деды выросли в рабстве, то пока не известны механизмы, способные насильно освободить раба, который своим рабством доволен и увлечен. Здесь вольную написать мало. Вольная не делает раба свободным человеком, она делает его вольноотпущенником, и он далеко от клетки не уйдет, к сожалению. Мы это все сполна сейчас переживаем.

Но тогда, в XVI веке, никого и не собирались из клетки вы пускать. Тогда, в XVI веке, Курбский бежит в Литву и, между прочим, поперек его пути становится мой предок Михаил Новодворский. Он был воеводой в Дерпте. По сравнению с Курбским он был незнатным человеком. Он был простым служилым дворянином. Он не был князем. Дворянство котировалось ниже, у него не было такого состояния. Хотя независимость состояния Курбского тоже была проблематична. Ведь это автократия, это не абсолютизм. При желании царь мог отобрать вотчины. Но он просто не успел. Курбский ушел в Литву. Вотчины царю достались, а Курбский не достался.

Михаил Новодворский был очень своеобразным человеком Он знал, что князь замыслил по тогдашним стандартам (да и, наверное, по современным тоже) государственную измену. Потому что он же не сам ушел, он увел войско, и он поставил войско в литовское окружение, так, чтобы литовцы могли его разбить. То есть по нашим нынешним представлениям он был Власовым. Что-то вроде этого. Проще было донести. Но Новодворский не пошел доносить. Он отправился уговаривать князя, чтобы тот одумался. Князь даже разговаривать с ним не стал. Тогда Михаил Новодворский достал шпагу и вызвал его на дуэль. А поскольку он был более слабым фехтовальщиком, чем Курбский (и он это знал), то Курбский его убил и ушел в Литву. Так он разрешил эту коллизию. Доносить не пошел, но лично воспротивился. Вспомнил ли потом об этом Курбский, неизвестно. Но в Литве ему не было сладко. Он там не прижился. Он не нашел там себе места, хотя это была свободная страна. Ему были пожалованы земли, уж эти-то земли никто не мог отобрать. Он не был там счастлив, потому что он все время думал о том, что происходит на Руси. Уж какое там счастье, если дома Содом и Гоморра. И эта переписка, все четыре письма, доказывает, что счастлив он не был. Наверное, большее счастье выпало на долю Филиппу Колычеву, который никуда не поехал, а в Казанском соборе, среди массового скопления народа, просто оскорбил Иоанна. Обличил его публично. Чуть ли не отлучил его от Церкви. Произнес немыслимые тогда слова. Он ведь тоже был просвещенным человеком, таким же, как Курбский. Курбский по своим убеждениям был законченным западником, он знал латынь, он и говорил больше на латыни и по-польски. Он знал французский язык. А Филипп Колычев у себя на Соловках устроил некоторое государство в государстве. Он там создавал библиотеки, парники, книгохранилище. Он дыни стал выращивать на Соловках. Он вдобавок был мичуринцем. Он реформу монастыря провел. Там стали выбирать экономов, выбирать иерархов. Он тоже был республиканцем. Но он выбрал путь Сопротивления. Поджечь что-нибудь скорее – и погибнуть. Понятно было, что произойдет. Но он действительно на следующий день попадает в заключение. Так просто казнить Митрополита было нельзя. Уже тогда были некоторые ограничения. Народ был безумно набожен, до остервенения. И на глазах у всех казнить святителя Церкви, бывшего к тому же главного иерарха, – это было бы плохо для самого Иоанна. Он на это не пошел. Поэтому Колычева казнят позже, когда Малюта Скуратов отправится брать Новгород по второму разу, хотя там брать уже было нечего. По дороге он заедет и убьет Филиппа Колычева, причем сделает это так, как будто он угорел, то есть его задушат. Такой бюллетень для народа издадут, что он угорел, печку перетопили. Сначала Малюта выяснил, не одумался ли Митрополит, нельзя ли вернуть его на Москву, попросил его благословения. Филипп ему отказал. Он сказал, что для доброго дела он готов дать благословение, а для злого – нет. Поскольку царь московский и все его клевреты никогда не ходят по добрым делам, то никакого благословения он не получит, а проклятье – пожалуйста. После этого ответа понятно, что было.

Филипп Колычев, по крайней мере, погиб быстро. Он не увидел того, что было с Русью. А смотреть на это действительно было прискорбно и очень тяжело. Легче было сразу умереть.

Этот протест не имел абсолютно никакого резонанса. Другие иерархи Церкви не стали подписывать письма в защиту Митрополита Филиппа. Не возникло никакого Движения, как после ареста Даниэля и Синявского. Никто не попытался за него заступиться. Народ московский восстания не устроил. На манифестацию не пошел. Глухо и просто. Удушили – и круги по воде даже расходиться не стали. Как в омут. Отныне все протесты на Руси будут падать в омут, и эти волны будут смыкаться. Волны этатизма. Но глоток свободы, личный глоток свободы он получил. Он, кстати, не хотел быть Митрополитом, он много раз отказывался. Он понимал, что за личность Иоанн. Он только с тем условием согласился, чтобы тот оставил за ним право печалования, то есть право заступничества, право помилования, как за комиссией Анатолия Приставкина. Это право было очень быстро у него отобрано.

Конечно, поступок Курбского более спорный, чем поступок Филиппа Колычева, и он вдохновил Олега Чухонцева на совершенно замечательное стихотворение, которое так и называется: «Повествование о Курбском».

Еще Полоцк дымился от крови и смрада,

Еще дым коромыслом стоял в слободе,

Еще царь домогался злодейств и разврата,

А изменник царев, как на Страшном Суде,

Уже смелую трость навострил на тирана:

«Аз воздам», – и пришпорил язвительный слог,

И на угольях, дабы озлить Иоанна,

Как на адском огне, пламя мести зажег.

О, так вспыхнула речь, так обрушилось слово,

Что за словом открылся горящий пролет,

Где одни головешки чернеют багрово,

Да последняя голь на избитье встает.

Вот он, волчий простор! Месть людей да людишек,

Но безлюдье гнетет, как в нагайских степях.

Тот испанский сапог натянул, аж не дышит,

Этот русский надел, ан и тот на гвоздях.

Все остро, нет спасенья от пагуб и пыток,

Все острее тоска, и бесславье, и тьма,

А острее всего этот малый избыток

Оскорбленной души и больного ума.

Но да будет тирану ответное мщенье,

И да будет отступнику равный ответ,

Чем же, как не презреньем, воздать за мученья,

За мучительства, коим названия нет.

Ибо кратно воздается за помыслы наши,

В царстве том я испил чашу слез и стыда,

А тебе, потонувшему в сквернах, из чаши

Пить да пить, да не выпить ее никогда.

О тебе говорю, потонувшему в сквернах,

Слышишь звон по церквам? Он сильней да сильней,

За невинно замученных и убиенных

Быть позором Руси до скончания дней.

Князь глядит, а в лице у него ни кровинки,

И такая зола, что уж легче бы лечь

Головой на неравном его поединке,

Чем живым на бесчестие душу обречь.

Только вздрогнув, взмахнула дурная ворона

Опаленным крылом, и указывал взмах:

Уповать на чужбину, читать Цицерона,

Чтить опальных друзей и развеяться в прах.

А когда отойти, то оттуда услышать,

А когда не услышать, то вспомнить на слух,

Как надсадно кричит над литовскою крышей

Деревянный резной ярославский петух.

То, что в Польше издает Курбский, можно считать первой частью «Архипелага ГУЛАГ». Царствование Иоанна Грозного – это в какой-то степени предвосхищение Архипелага. Только имена другие, количество жертв другое, но методы те же – и стилистика та же.

Зачем Иоанн Грозный брал Новгород, который был ему вполне покорен? Ему донесли, что там измена? Какие действия предпринимает царь? Он что, наряжает следствие, кого-то допрашивает? Нет! Туда являются войска. Он просто берет свой собственный город и начинает расправу. Без различия гибнут бояре, купцы, простые горожане. В течение недели Волхов течет кровью. Фактически половина горожан будет утоплена, замучена, сожжена прямо на берегу Волхова при царе. Тактика выжженной земли. Геноцид. Первый геноцид на Руси – это Иван Васильевич Четвертый.

То же самое произойдет с Тверью. Там не осталось ни одного старинного собора. Вы спрашиваете, почему? А потому, что в XVI веке Тверь была взята собственным царем. Зачем ему это было нужно?

Он хорошо понимал, что такое автократия. Он хорошо понимал, что такое этатизм. Человека не должно было быть. Должно было остаться одно государство. И он добился своего. Когда во время одной из московских казней понадобились зрители, зрителей не нашлось, ни одного человека. Царь страшно возмутился, почему никто не хочет на такие интересные вещи смотреть. И он послал гонцов. Оказалось, что московиты забились в погреба, в сараи. Они решили, что царь хочет извести все население Москвы. Вот чего они от него ожидали. И царю пришлось чуть ли не давать им поручную запись, посылать гонцов, обещать, клясться, что он им зла не желает, что он просто хочет, чтобы они посмотрели на то, как он казнит своих изменников, что их на этот раз казнить не будут. Вот какие отношения возникают между человеком и государством в это царствование. И так будет до самого конца, потому что такие вещи не проходят бесследно.

Государство внушает панический страх. И неповиновение этому государству невозможно.

Ведь он как возвращается из Слободы? Он мог бы оттуда и не вернуться. Это был рискованный выбор. Пан или пропал. В свободной стране он бы лишился престола. Вот царь ушел, отрекся. Взяли бы и Земской Собор учредили, выбрали бы кого-нибудь еще, того же Курбского. Но они же его принимают – и на каких условиях? Что он волен казнить, кого хочет. Своих изменников. Карт-бланш. Тех, кого он сочтет изменниками. Право на 37 год было дано обществом. Общество разрешило себя душить, казнить и грабить. Самое страшное из того, что произошло, – это то, что общество участвовало в звездном часе автократии. Общество становится собственным палачом. И лучше всех понял то, что произошло, тот же Алексей Константинович Толстой. Редкий, очень редкий человек, который в XIX веке понял то, что человечество сообразило только в конце XX века, после фашизма и коммунизма. Он создает фреску. Фреску национального русского характера, такого, каким он стал при Иоанне Грозном. Как бы государственного характера. Будут исключения, конечно. И Андрей Курбский, и Филипп Колычев. Но будет правило, и это правило станет действовать. Поэма называется «Василий Шибанов».

Князь Курбский от царского гнева бежал.

С ним Васька Шибанов, стремянный.

Дороден был князь, конь измученный пал.

Как быть среди ночи туманной?

Но рабскую верность Шибанов храня,

Свого отдает воеводе коня:

– Скачи, князь, до вражьего стана.

Авось я пешой не отстану.

И князь доскакал. Под литовским шатром

Опальный сидит воевода,

Стоят изумленно литовцы кругом,

Без шапок толпятся у входа.

Всяк русскому витязю честь воздает,

Недаром дивится литовский народ,

И ходят их головы кругом:

Князь Курбский нам сделался другом.

Но князя не радуем новая честь,

Исполнен он желчи и злобы,

Готовится Курбский царю перечесть

Души оскорбленный зазнобы.

– Что долго в себе я таю и ношу,

Тo все я пространно царю опишу,

Скажу напрямик, без изгиба,

За все его ласки спасибо.

И пишет боярин всю ночь напролет,

Перо его местию дышит,

Прочтет, улыбнется – и снова прочтет,

И снова без отдыха пишет.

И злыми словами язвит он царя,

И вот, уж когда занялася заря,

Поспело ему на отраду

Послание, полное яду.

Но кто дерзновенные князя слова

Отвезть Иоанну возьмется?

Кому не люба на плечах голова?

Чье сердце в груди не сожмется?

Невольно сомненья на князя нашли…

Тут входит Шибанов, в поту и в пыли:

– Князь, служба моя не нужна ли?

Вишь, наши меня не догнали!

И в радости князь посылает раба,

Торопит его в нетерпеньи:

– Ты телом здоров, и душа не слаба,

А вот и рубли в награжденье.

Шибанов в ответ господину: "Добро,

Тебе здесь нужнее твое серебро,

А я передам и за муки

Письмо твое в царские руки".

Звон медный несется, гудит над Москвой,

Царь в смирной одежде трезвонит.

Зовет ли обратно он вечный покой,

Иль совесть навеки хоронит?

Но тяжко и мерно он в колокол бьет,

И звону внимает московский народ,

И молится, полный боязни,

Чтоб день миновался без казни.

В ответ властелину гудят терема,

Звонит с ним и Вяземский лютый,

Звонит всей опрични кромешная тьма,

И Васька Грязной, и Малюта,

И тут же, гордяся своею красой,

С девичьей улыбкой, с змеиной душой,

Любимец звонит Иоаннов -

Отверженный богом Басманов.

Царь кончил. На жезл, опираясь, идет,

И с ним всех окольных собранье.

Вдруг едет гонец, раздвигает народ,

Над шапкою держит посланье.

Тут прянул с коня он поспешно долой,

К царю Иоанну подходит пешой

И молвит ему, не бледнея:

«От Курбского князя Андрея».

И очи царя загорелися вдруг:

– Ко мне, от злодея лихого?

Читайте же, дьяки, читайте мне вслух

Посланье от слова до слова.

Подай сюда грамоту, дерзкий гонец! -

И в ногу Шибанова острый конец

Жезла своего он вонзает.

Налег на костыль и внимает:

– Царю, прославляему древле от всех,

Но тонущу в сквернах обильных,

Ответствуй, безумный, каких ради грех

Побил еси добрых и сильных?

Ответствуй, не ими ль средь тяжкой войны

Без счета твердыни врагов сражены?

Не их ли ты мужеством славен,

И кто бысть им верностью равен?

Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,

В небытную ересь прельщенный?

Внимай же! Приидет возмездия час,

Писанием нам предреченный.

И аз, иже кровь в непрестанных боях

За тя, аки воду, лиях и лиях,

С тобой пред Судьею предстану, -

Так Курбский писал к Иоанну.

Шибанов молчал. Из пронзенной ноги

Кровь алым струилася током.

И царь на спокойное око слуги

Взирал испытующим оком.

Стоял неподвижно опричников ряд,

Был мрачен владыки загадочный взгляд,

Как будто исполнен печали.

И все в ожиданье молчали.

И молвил так царь: "Да, боярин твой прав,

И нет уж мне жизни отрадной.

Кровь добрых и сильных ногами поправ,

Я пес недостойный и смрадный.

Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,

И много, знать, верных у Курбского слуг,

Что продал тебя за бесценок.

Ступай же с Малютой в застенок".

Пытают и мучат гонца палачи,

Друг другу приходят на смену:

"Товарищей Курбского ты уличи,

Открой их собачью измену".

И царь вопрошает: "Ну, что же гонец,

Назвал ли он вора друзей наконец?"

– Царь, слово его все едино:

Он славит свого господина.

День меркнет. Приходит ночная пора.

Скрипят у застенка ворота.

Заплечные входят опять мастера,

Опять началася работа.

«Ну что же назвал ли злодеев гонец?»

– Царь, близок ему уж приходит конец,

Но слово его все едино:

Он славит свого господина.

"О князь, ты, который предать меня мог

За сладостный миг укоризны!

О князь, я молю: да простит тебе Бог

Измену твою пред отчизной.

Услышь меня, Боже, в предсмертный мой час,

Язык мой немеет, и взор мой угас,

Но жажду всем сердцем прощенья.

Прости мне мои прегрешенья!

Услышь меня, Боже, в предсмертный мой час,

Прости моего господина!

Язык мой немеет, и взор мой угас,

Но слово мое все едино:

За грозного, Боже, царя я молюсь,

За нашу святую, великую Русь,

И твердо жду смерти желанной". -

Так умер Шибанов, стремянный.