осле жарких августовских дней во Владикавказе наступило затишье. Жизнь настолько вошла в колею, что появились даже обычные, сопутствующие скучному мирному казарменному существованию случаи нарушения воинской дисциплины. Об этом говорила служебная записка сорокалетней давности. Записка гласила:
«Командиру китайского батальона т. Пау Ти-сану.
При сем препровождается красноармеец Шоу Чжен-вуан, задержанный на вечернем базаре и доставленный в комендатуру, как пытавшийся сбыть фальшивый знак пятирублевого достоинства, что не подтвердилось.
Считая данный случай недоразумением и не придавая ему значения, комендатура вместе с тем обращает внимание на факт хождения красноармейцев по базарам, как явление нежелательное и требующее в дальнейшем решительного пресечения.
Дежурный по комендатуре — (подпись неразборчива)
Владикавказ, 23/IX 1918 г.»
Листок, извлеченный из старых папок, сколько-нибудь значительного интереса не представлял. Так, всего-навсего мелкий бытовой штришок. Этакое вещественное напоминание о том, что даже в великие годы революционных потрясений люди оставались людьми и, совершая героические дела, не отбрасывали от себя дел маленьких, обыденных, житейских.
Вот и у бедняги Шоу возникли, видно, какие-то заботы, связанные со злосчастным вечерним базаром. Пау Ти-сан не принадлежал к числу командиров-либералов, потворствующих нарушителям дисциплины, и, надо думать, строго наказал Шоу.
В отряде царил дух. сознательной дисциплины. Малейшее нарушение ее становилось предметом разбирательства самих бойцов. Бойцы же выносили решение о том, чего заслуживает провинившийся. Чаще всего дело сводилось к общественному порицанию или выговору перед строем. В ходу была также такая форма воспитания и воздействия, как «признание, продумывание и осознание». В этих случаях нарушитель дисциплины выступал перед товарищами с изложением своего проступка, а затем пояснял, насколько он его продумал и к чему, осознав, пришел. Если товарищи находили, что человек продумал и осознал свою вину в достаточной степени, вопрос считался исчерпанным, больше к нему не возвращались.
Мы уже собрались предать комендантскую записку забвению, но знакомство с Габо Карсановым и Син-ли заставило нас отнестись к эпистолярному произведению, вышедшему некогда из-под пера дежурного коменданта, с интересом.
Расскажем о Карсанове. Высокий, статный, прямой, с гордо посаженной головой, с орлиным профилем, — он и сейчас, в свои семьдесят шесть лет, красив присущей старикам-кавказцам мужественной скульптурной красотой. А уж о том, каким молодцом выглядел Карсанов в прежние годы, говорить не приходится. В своем Заманкуле среди осетинских парней Габо был, конечно, первым.
Не без гордости подтвердив наше предположение, старик заметил, что жилось ему все же плохо. В самом деле, что за жизнь могла быть в крестьянском хозяйстве, где на девять отпрысков семьи, не считая отца и матери, то есть на одиннадцать ртов, приходилось три десятины земли.
Юношей Габо ушел в Минеральные Воды на ремонт железной дороги. Жил тяжело, ходил оборванный, по двенадцать часов в сутки не выпускал мотыги из рук, но не унывал, бодро смотрел на мир: его время придет.
И оно пришло, когда пришла первая русская революция. Всеобщая забастовка, волнения, митинги, горячие речи, пламенные слова о свободе, стычки с карателями. Габо с головой кинулся в это бушующее море. Но после того как революционная волна спала, когда на смену ей наступил мертвый штиль реакции, пылкому молодому кавказцу стало невтерпеж. Немало мешала и отметка в паспорте «политически неблагонадежен». С такой — ни на хорошую работу поступить, ни жизнь толком наладить. Помытарившись, Карсанов зашил в тряпицу горсть родной осетинской земли и уехал на Дальний Восток.
Поработав некоторое время в угольных копях Сучана, он за тридцать рублей купил у пьяницы-пристава «чистый», без сковывающих пометок паспорт и подался в Японию.
Ясной цели Габо не имел. Просто жаждал просторной, вольной жизни. Япония показалась ему для этого мало подходящей. Почти каждый день из Иокогамы, куда он попал, уходили суда в Америку. Легкий на подъем, Карсанов устроился на одном из них и через 10 дней очутился по ту сторону океана.
Восемь лет прожил Габо в Соединенных Штатах. Всего насмотрелся. Видел Америку с тыла, видел и с фасада, жил плохо, жил и хорошо. Очень помогла его способность к языкам. Года не прошло с тех пор, как долговязый осетинский парень высадился на американской земле, — и уже болтал по-здешнему совсем свободно. Он даже работал одно время переводчиком в суде. Работа была легкой, судья себя не утруждал, за час решал иной раз несколько дел. И за каждое — переводчик получал по три доллара. Переведешь десяток фраз с русского на английский — три доллара в кармане. Чем не бизнес!
Мы рассказываем так подробно о лингвистических успехах Габо потому, что в дальнейших событиях они сыграли существенную роль.
События эти были связаны уже не с Северной Америкой, а с Северной Осетией.
Да, как ни глушила прошлое шумная американская жизнь, Карсанов помнил о зашитой в тряпицу и бережно хранимой во всех скитаниях горстке родной осетинской земли. И когда вопли газетчиков на улице донесли до него весть о Февральской революции в России, Габо потерял покой. Он задыхался, он дня больше не хотел оставаться на чужом берегу.
Приложив всю свою энергию, Карсанов добился разрешения на выезд. Англия, потом Швеция, потом Петроград, потом поезд с мешочниками, медленно, с бесконечными остановками ползущий на юг.
Возмужавший, наученный жизнью, повидавший мир, Габо вернулся домой.
Он не очень хорошо разбирался в политике, наш друг Габо. Не все ему было ясно в спорах политических партий. Но то, что не должно быть такого порядка, когда крестьянская семья имеет на одиннадцать ртов три десятины скудной земли, а один заманкульский помещик Хаджи Хуцистов — сотни десятин тучной пашни, Габо знал твердо. Знал твердо и другое: трудящемуся человеку — что в России, что в Японии, что в Америке, что в Англии или Швеции — всюду плохо. Габо это видел своими глазами, испытал на собственной шкуре. Не годится людям та система, которая называется капитализмом.
* * *
За правильными выводами должны следовать правильные действия. И именно в действиях Карсанов был силен. В бурные дни 1918 года Владикавказ увидел «американца» Габо, как звали его друзья, командиром осетинской конной сотни. Сотня стояла сравнительно недалеко от центральной улицы, посреди которой тянется неширокий, но тенистый бульвар.
Вот шел как-то летним вечером 1918 года Габо Карсанов по аллее бульвара и услышал английскую речь. Не вымученную книжную, на которой изъясняются гимназисты — сынки местных буржуев, щеголяя перед барышнями образованностью, — а настоящую, живую, природную. Натренированным ухом Габо определил и то, что разговаривают не американцы, а англичане. Они шли небольшой группой впереди Карсанова, поглядывали по сторонам, обменивались короткими незначительными фразами.
Откуда взялись эти мистеры в большевистском Владикавказе?
Габо пошел за англичанами. Они зашли в городской сад, он за ними; они устроились за столиком кафе, он — за соседним.
Англичане держались достаточно осторожно. Хотя в кафе народу почти не было, хотя сидевший за ближним столиком Габо, со своим орлиным обветренным лицом, в черкеске с газырями и кинжалом в серебряных ножнах на тонком поясе, выглядел до того коренным горцем, что его можно было заподозрить в чем угодно, только не в знании английского языка, — разговоры их никаких служебных тем не касались.
Но кое-что они все же раскрывали. К концу вечера Карсанов уже не сомневался: перед ним английские офицеры, хотя и одетые в штатское; они приехали из Тифлиса; они относятся ко всему советскому с презрением и ненавистью.
Габо не отстал от чужеземцев и после того, как те покинули кафе. Следовать за ними, правда, пришлось недолго. Свернув через два квартала на Лорис-Меликовскую, они зашли в дом-особняк, принадлежащий, как знал Габо, одному из местных богачей.
Так что же все-таки нужно здесь переодетым, враждебно настроенным к Советской власти английским офицерам? Знают ли в штабе о них?
Взбудораженный, встревоженный, полный смутных подозрений Карсанов направился к тому, с кем за последнее время уже не раз встречался — к чрезвычайному комиссару Юга России Серго Орджоникидзе.
Несмотря на позднее время, Орджоникидзе сидел в своем кабинете и работал. Габо попросил секретаря доложить о нем.
— Что у тебя, Габо? — спросил комиссар, когда Карсанов вошел. — Почему не спишь?
— Дело есть, товарищ Серго, — сказал Габо. — Я не знаю, может быть — пустяк, может быть — не пустяк. Во Владикавказе англичане появились. Офицеры. Плохие люди.
— Почему знаешь, что плохие?
— Слушал, как разговаривали.
— Они что, по-русски говорили?
— Нет, по-английски.
— Как же ты понял?
— Я по-английски хорошо говорю, товарищ Серго. Не хуже, чем по-русски. Может, даже лучше.
— Вот как?!
Серго внимательно посмотрел на Карсанова, внимательно выслушал его рассказ, потом устало откинулся к спинке кресла, закрыл глаза, помолчал.
— Это офицеры из английской миссии, — сказал он после паузы. — Они перебрались сюда из Грузии. Туда немцы пришли, там им оставаться нельзя.
— Значит, все правильно с ними, товарищ Серго?
— Как сказать… Ты верно угадал. Очень не любят они нас. Очень хотят, чтобы нас не было. И, надо думать, кое-что для этого делают. Но сплеча рубить нельзя. Надо смотреть за ними и надо терпеть, чтобы международного скандала не получилось. Дипломатия, дорогой товарищ, дело тонкое. — Серго на минуту снова замолчал. — Знаешь, Габо, — продолжал он, — это просто отлично, что ты говоришь по-английски. Нам как раз нужен в миссии свой человек. Ты-то им и будешь.
— Я?.. Но в качестве кого, товарищ Серго? — удивился Карсанов.
— В качестве переводчика, охранителя, доверенного лица… В общем, вроде офицера связи.
После этого разговора Габо стал много часов проводить в особняке на Лорис-Меликовской.
Члены миссии относились к Карсанову с хорошо разыгрываемым радушием и плохо скрываемым недоверием. С ним шутили, вели пустые разговоры, его угощали египетскими сигаретами, но дальше холла или гостиной не пускали, от всего, чем жил особняк, тщательно отгораживали.
Однажды Габо, посидев у англичан, отправился по каким-то их делам в штаб и встретил там китайского комбата. Между ними произошел запомнившийся Карсанову разговор.
— Здравствуй, Габо, ты как раз мне нужен, — обрадовался Пау Ти-сан, относившийся к командиру осетинской сотни с дружеской приязнью. — Вопрос к тебе есть.
— Какой?
— Насчет твоих англичан.
— Моих?! Могу их тебе уступить. Совсем задаром. Бери, пожалуйста!
Пау Ти-сан рассмеялся, сказал, что ни даром, ни за деньги англичане ему не нужны, и перешел к тому, что его интересовало. Он хотел узнать, есть ли среди сотрудников английской миссии люди, говорящие по-китайски.
— Зачем тебе? — удивился Карсанов.
— В последние дни ко мне несколько бойцов приходили, одну и ту же историю рассказывают. — Пау Ти-сан понизил голос, подошел ближе к Карсанову. — Кто-то, понимаешь, пытается установить с ними связь, провокационные разговоры ведет.
— На китайском языке?
— Да. Болтает еле-еле, но, в общем, объясняется. Вопросы задает одни и те же: откуда боец, не взяли ли его в Красную Армию насильно, не заставляют ли служить против воли, не приковывают ли китайцев во время боя цепями к пулеметам.
— Вот идиот! — вырвалось у Карсанова.
— Именно. А еще спрашивает, нет ли у бойцов настроения вернуться на родину. Кто, говорит, хочет уехать, можно устроить. И деньги будут, и документы. Сначала на пароходе до Сингапура довезут, а там — в Китай.
— Так ты считаешь, что это кто-то из англичан?
— Почти уверен. Один из бойцов, с кем провокатор заговаривал, — шанхаец. Он утверждает, что с ним беседовал англичанин. У шанхайцев на англичан глаз наметанный.
— А как англичанин выглядит, тебе бойцы описали?
— Да, невысокий, рыжий, кривые ноги, слева в челюсти золотые зубы.
— Кептэн Боб! — вырвалось у Габо. Он знал этого офицера. Рыжий капитан действительно рассказывал, что несколько лет жил в Китае.
— Ну, так вот, передай своему кептэну Бобу, чтобы он к моим ребятам не приставал, — наставительно произнес Пау Ти-сан. — Бойцы сказали так: если в следующий раз рыжий к кому-нибудь из них пристанет, они его заведут в тихий угол и… поговорят по душам.
— Смотри, Костя, международный скандал будет… — встревожился понаторевший в дипломатических тонкостях Габо.
— Пустяки, можешь не беспокоиться… — пренебрежительно махнул рукой китайский комбат.
На этом разговор в штабе закончился. Дня через два, когда Габо в очередной раз явился в миссию, он увидел кептэна Боба с куском пластыря на лбу и солидным припудренным синяком под глазом.
— Хелло, кептэн, что с вами? — участливо справился Карсанов.
— Ничего. Ночью в темноте на дверь наткнулся, — мрачно ответил англичанин.
— И знаете, — говорил нам Габо, озорно, по-мальчишески улыбаясь, — после того, как кептэн Боб ушибся об дверь, никто уже больше не заговаривал с китайцами на плохом китайском языке, не задавал глупых вопросов, не делал провокационных предложений. Будто ножом отрезало. Удивительно, верно?
Из-под седых усов блеснул ряд крепких зубов, все морщины на лице пришли в движение. Старик умел смеяться.
* * *
Судя по многим признакам, деятельность английской миссии во Владикавказе отнюдь не ограничивалась тем, что кто-то из ее офицеров, толкаясь в штатском костюме по базару, занимался «улавливанием душ». Такие вылазки были, конечно, для сотрудников миссии занятием второстепенным. Основное заключалось в другом — в собирании сведений о положении на большевистском Тереке, в передаче этих сведений своей центральной разведывательной службе и командованию белой армии, в организации, финансировании, инструктировании и всяческой иной поддержке внутренних сил терской контрреволюции.
Все это можно было с уверенностью предполагать. Но, как говорится, не пойман — не вор. Прямых улик не было.
Они появились с арестом скромного, незаметного, серенького человека, выдававшего себя за приехавшего из Тифлиса мелкого конторского служащего. Он показался подозрительным простой женщине, солдатской вдове, у которой снял комнату. Что-то в нем нет-нет, да и проскальзывало ненавистно-барское, высокомерно-офицерское.
Женщина сообщила в ЧК. Конторщика задержали. Сначала он пытался отпереться, потом признался: да, он не конторщик, а кадровый царский офицер, бывший штабс-капитан. Но политикой не занимался и не занимается, к белогвардейцам никакого отношения не имеет, единственное, к чему стремится, — это к тихой мирной жизни обывателя. Поэтому и приехал из Тифлиса сюда. В Тифлисе — меньшевики-националисты, там русскому человеку неуютно. А здесь легко дышится. Он просто в восторге от Владикавказа.
Осмотр немудрящего багажа бывшего штабс-капитана ничего не дал. Угневенко (такова была фамилия любителя спокойной жизни) собирались отпустить.
О том, как случилось, что его все же не отпустили, рассказал нам Павел Иосифович Кобаидзе.
После работы комиссаром в 1-м Красногвардейском полку он был комиссаром автоброневого отряда, а позже перешел на работу во Владикавказскую Чрезвычайную комиссию. Потому-то и знает он все о деле Угневенко из первых рук, со слов тогдашнего председателя ЧК Кетэ Цинцадзе.
Было так.
Цинцадзе пришел с докладом к чрезвычайному комиссару. Среди прочих текущих дел сообщил и о решении освободить Угневенко.
— Правильно. Если чистый человек, — держать не надо, — подтвердил Орджоникидзе. — Обыск что-нибудь показал?
— Ничего. Все, что было на нем, тщательно осмотрели. Вещи тоже. Но их почти нет: маленький чемодан, несколько пар белья, разная мелочь и две или три коробки папиросных гильз. В общем, пустяки, смотреть не на что.
— Гильзы? — оживился комиссар. — Вы их проверили?
— Проверили.
— Как?
— Открыли коробки, высыпали содержимое. Только гильзы. Ничего другого.
— А в гильзах?
Цинцадзе смутился.
— В гильзы не заглядывали. Как-то не пришло в голову…
— Эх вы, дети наивные… — усмехнулся Серго. — Это ведь азы конспиративной науки — держать важные документы в мундштуках папирос или в гильзах… А ну, распорядитесь доставить сюда чемодан вашего штабс-капитана, да и его самого заодно.
Когда Угневенко усадили в кабинете чрезвычайного комиссара на стул, а его коробки с гильзами выложили на стол, можно было заметить, как в глазах офицера блеснул беспокойный огонек.
Серго раскрыл коробку и стал надламывать гильзы одну за другой. Десятая… двадцатая… тридцатая… Горка пустых гильз росла, занятие казалось бесполезным, но Орджоникидзе терпеливо и методично продолжал свою работу. И вот — сто десятая или сто двадцатая гильза. Она поддается туже других, сломалась не сразу. Серго разворачивает мундштук. Внутри — свернутая трубочкой узкая полоска тончайшей шелковистой бумаги, сверху донизу густо исписанная микроскопически мелким почерком. Впрочем, лупа позволяет разглядеть: текст английский, полоска — только часть письма, фразы обрываются на полуслове.
— Была бы часть — целое найдется, — говорит Серго и берется за очередную гильзу.
Скоро на столе чрезвычайного комиссара с одной стороны высилась куча сломанных гильз, с другой — десятка два свернутых в трубочки узких полосок тонкой бумаги.
Одна из них представляла собой не часть, а целое. Это было удостоверение генерального штаба добровольческой армии. В нем черным по белому говорилось: капитан Угневенко Григорий Нестерович «командируется в расположение противника». Всем антибольшевистским организациям предлагается оказывать ему всяческое содействие.
Угневенко сидел бледный, как полотно.
Но штабс-капитан был сравнительно мелкой сошкой. В письмах фигурировали имена покрупнее. Под одним, адресованным английской миссии, стояла подпись Локкарта — того, кто организовал покушение на Ленина, под другим в тот же адрес — подпись видного монархиста — Шульгина. Содержание писем не оставляло сомнений: Владикавказская миссия — гнездо шпионажа и контрреволюции. Были и еще документы. Но они касались уже не английской миссии во Владикавказе, а французской в Баку.
Значение документов, обнаруженных у засланного к нам белогвардейского агента, было таково, что Орджоникидзе 12 октября 1918 года телеграфировал Ленину:
«Во Владикавказе арестована английская миссия, уличенная в сношениях и связи с добровольческой армией Алексеева и с контрреволюционным Моздокским Советом. Задержано письмо Локкарта председателю английской миссии полковнику Пайку, а также письмо Шульгина с просьбой установить связь Алексеева с союзниками.» Другая телеграмма Г. К. Орджоникидзе, посланная 19 октября 1918 года В. И. Ленину и Г. В. Чичерину, гласила: «Обыск английской миссии дал неопровержимые документы о связи с контрреволюцией. Миссия под домашним арестом. Прошу о дальнейшем. Можно выслать только через Тифлис».
— Все, что потом было, я уже не со слов Цинцадзе знаю, а своими собственными глазами видел, — рассказывал Кобаидзе. — В наш автоброневой отряд пришел приказ выслать броневик на Лорис-Меликовскую, к английской миссии. Поехал с бойцами. Приехали, смотрим: возле дома — красноармейцы, небольшое подразделение, в дверях, загораживая вход, стоит взволнованный и протестующий майор англичанин. Он не позволит войти в миссию, он не позволит никаких обысков. В его распоряжении есть нанятая миссией охрана — сто человек горцев. Они во дворе. Он им прикажет открыть огонь.
«Ах так, — говорит наш командир. — Только попробуйте, откроем ответный огонь. Даю вам десять минут на размышление».
Проходит Минут пять, и ворота вдруг раскрываются, на улицу с гиканьем высыпают люди в черкесках. Ну, думаю, сейчас начнется свалка. «Приготовиться!» — кричу пулеметчикам.
Но никакой свалки не произошло. Английская охрана просто решила, что нет смысла из-за денег рисковать своей шкурой, и пустилась наутек.
Мы их не задерживали.
Тут с крыши особняка заговорил пулемет англичан. Два красноармейца упали.
Тогда и мы открыли огонь. Но дом солидный, стены метровые, такую крепость пулями не взять.
А англичане чешут и чешут. Из пулемета, из винтовок, из револьверов… Со стороны послушать — большой бой.
Мы подвязали к булыжнику записку и бросили во двор. В записке говорилось: если не прекратите безобразий, подвезем гаубицу, начнем обстрел прямой наводкой. В том, что не остановимся перед этим, можете, дескать, не сомневаться.
Смотрим, револьверы затихли, потом — винтовки, потом — пулемет. Потом из трубы повалил дым. Ага, понятно, бумаги жгут. Еще через какое-то время двери открылись.
Когда мы вошли в гостиную, меня что поразило: камин. В камине куча тлеющего пепла, остатки недогоревщих бумаг и среди них обугленные уголки николаевских пятирублевок. Вот, думаю, до чего спаниковали: даже деньги со страху сожгли.
Но дело было не в панике. В камине горели не настоящие, а фальшивые пятирублевки. Их, оказывается, изготовляли в подвале миссии. Там же при обыске и клише нашли.
* * *
Пока мы слушали повествование Павла Иосифовича Кобаидзе о драматических событиях, связанных с особняком на тихой Лорис-Меликовской улице, мысль сработала, что называется, обратным ходом. Вспомнился Шоу Чжен-вуан и его неприятности из-за фальшивой пятирублевки. Так вот, оказывается, откуда тянутся корни базарной истории! Захотелось разузнать подробности о Шоу и его злоключениях с николаевкой. Но ни Ли Чен-тун, ни Ча Ян-чи о бойце с такой фамилией ничего рассказать не могли. Здесь опять сказывалась разница в звучании китайских имен по-русски и по-китайски. Дежурный комендант в своей служебной записке написал, вероятно, фамилию задержанного бойца так, что понять, о ком идет речь, наши китайские друзья были не в состоянии.
Однако веками проверенное правило — «ищите и обрящете» снова и снова оправдало себя. Кто-то сказал нам: в Беслане живет китаец Син-ли, человек здешний, коренной. Его генерал Фидаров еще с японской войны сюда привез…
Син-ли из Беслана нас заинтересовал. Мальчик китаец, привезенный на Кавказ осетинским генералом… Русско-японская война… Все это почти в точности повторяло то, что рассказывали нам о Пау Ти-сане. Нет ли между ними связи? Места те же, судьба та же: как знать, не раскроет ли бывший воспитанник бывшего генерала историю юности нашего героя?
Не раскрыл. Когда мы приехали в Беслан и встретились с Син-ли, выяснилось, что он знает о Пау Ти-сане ровно столько, сколько знает о нем любой старый владикавказец. Не больше и не меньше.
Син-ли рассказал нам о себе. Он жил с родителями недалеко от Порт-Артура. Шла русско-японская война. Весь гаолян на их крохотном поле начисто вытоптали солдаты. Как быть? Син-ли ушел в город, попался на глаза генералу Фидарову, чем-то приглянулся ему, и тот увез его в Россию, в свое близкое от Беслана имение.
В генерале говорило не столько человеколюбие, сколько трезвый расчет. Син-ли был крепким трудолюбивым парнем. Из него получился старательный и безответный батрак.
Потом генерал, совсем как в добрые старые дореформенные времена, решил сделать из Син-ли повара. Сина отдали в учение. Он стал тем, кем захотел его видеть барин.
Потом революция освободила молодого китайца от благодетеля генерала. Но годы почти крепостной зависимости сказались. Син-ли не был борцом, не вступил в Красную Армию, не пошел воевать за свободу, как воевали тогда в стране десятки тысяч его земляков. Он присмотрел во Владикавказе на Надтеречной улице подходящее помещение, нашел компаньона осетина, и скоро к десяткам ресторанов, духанов и шашлычных бойкого города прибавилось еще одно заведение подобного же типа.
Торговля шла неплохо. К Син-ли нашли дорогу солдаты Пау Ти-сана, — те, которых отпускали по увольнительной в город. Он готовил для них рис, пампушки, лапшу, овощи по-китайски, заваривал чай, как положено в местах, откуда чай взял свое начало, и китайцы красноармейцы охотно просиживали у него свободные часы. Син-ли перезнакомился так почти со всем батальоном.
Знал ли он Шоу Чжен-вуана?
— Шоу Чжен-вуан… Шоу Чжен-вуан…
Старик пытался вспомнить названное нами имя среди многих других имен, занимающих свое место в памяти. Стараясь ему помочь, мы задали наводящий вопрос, единственный, который вообще имели возможность задать: «У этого Шоу была какая-то неприятность из-за фальшивой николаевской пятирублевки. В комендатуру человек попал, может, помните?»
Син-ли оживился.
— Фальшивые деньги, говорите?.. Что-то было… Я одного такого знал, который на фальшивой николаевке попался. Только фамилии не помню. В августовские дни я как раз для его пулемета воду носил.
Это на вокзале было. Белые сильно бьют, а он лежит за пулеметом и стреляет… Один остался. Рядом убитые. Кровь кругом…
Я не воевал. Я на вокзал тогда случайно попал. Но вижу, плохо будет человеку, подполз, говорю: «Земляк, зачем не уходишь?» Он мне отвечает: «Не твое дело. Воды принеси. Очень горячий пулемет».
Я вижу: надо помочь. Пополз за водой. До крана далеко, кругом стреляют, еле дополз. Потом достал воду, с ведром обратно ползу. Сильно стреляют опять.
Хотел бросить все, убежать, но не убежал. Земляк совсем ведь один остался. Дополз, говорю: «Вот тебе вода».
Он бледный весь, кровь на нем… Говорит: «Хорошо. Давай сюда». Взял ведро, куда-то воду налил, опять стрелять стал. Два с половиной дня человек держался, пока с Курской слободки наши не подошли, не отогнали белых.
Потом, когда все спокойно стало и он пришел ко мне в столовую, я ему сказал: «Это я тебе на вокзале воду принес». А он так ответил: «Кто-то, говорит, принес, но кто — не помню». Конечно, не помнил. Очень усталый был, не спал, не ел, пока с белыми дрался.
И с ним же потом неприятность из-за пятирублевки случилась. Это я точно помню.
Тогда в городе много разных денег по рукам ходило — терские, пятигорские, астраханские, краснодарские, бакинские, грузинские, керенские, деникинские… И еще были николаевские. Те больше ценились. Кто торговал на базаре или в лавке, только николаевские с охотой брал, а про другие говорил: «Это не деньги!»
Тот солдат, которому я воду для пулемета носил, один раз пришел ко мне в столовую:
— Я сегодня, — говорит, — жалованье получил, хочу поменять на николаевские. Можешь это сделать?
Я говорю: «Не могу. Иди на базар, там поменяешь».
Он поменял. Две николаевские пятирублевки получил. Я его спросил: «Зачем тебе николаевки?» Он сказал: «Пусть лежат. Война кончится, я домой поеду, матери подарок куплю».
Потом еще немного времени прошло, смотрю, приходит, просит: «Син-ли, меня на базаре не знают, тебя знают, помоги патроны купить». Тогда патронов мало было. Кто хотел воевать, патроны на базаре покупал. Горцы из аулов приезжали, продавали; казаки из станиц тоже продавали.
Я спрашиваю: «Какие деньги есть?»
«Две николаевские пятирублевки».
«Те самые?»
«Те самые».
«Зачем, — говорю, — отдаешь? Матери подарок нужен».
«Э, — говорит, — не до этого… Плохо сейчас на фронте. Надо патроны купить».
Я сказал:
— Иди к Селиму, тому, что мылом торгует. У него патроны спросишь.
Как я сказал, так он и сделал. Пошел к Селиму, обменял свои пятирублевки, а потом из-за этого у него неприятность получилась. Пятирублевки фальшивые оказались. Тогда во Владикавказе много фальшивых николаевок было. Очень ловко их делали. Совсем как настоящие выглядели. И мой земляк не разобрался.
А Селим в деньгах хорошо разбирался, сразу понял — фальшивые. И очень рассердился, думал, мой земляк обмануть хотел. А тот в чем виноват? Сам за свои честные солдатские деньги фальшивые получил…
Вот все, что рассказал нам Син-ли о китайском бойце, имени которого не помнил. Был ли это Шоу Чжен-вуан, упоминавшийся в служебной записке, написанной некогда дежурным владикавказской комендатуры, мы так и не узнали.