Расцвет хозяйственной и общественной жизни.

"Пользуйтесь благами жизни и по мере сил и возможности уменьшайте ее зло".

Фейербах.

I.

Переходя к организации мастерских, я вынужден снова вернуться назад. До какой степени в первые годы был не ко двору у нас какой бы то ни было ручной труд, можно видеть из одного забавного случая, который я расскажу сейчас.

Это было более, чем через год после моего водворения здесь, Во время ванны, как я говорил ранее, камера обыскивалась, обыскивалась и только что снятая верхняя одежда самым тщательным образом, хотя в ней никаких карманов не полагалось. Обыск производился не менее, как двумя унтерами, причем второй, очевидно, контролировал первого. Если одежда требовала ремонта, ее тут же чинили, конечно, крайне примитивным образом. Все это делалось на глазах у мывшегося, так как ванна помещалась тогда в дежурной комнате.

Случилось как-то, что после такой операции с моим костюмом жандармы обнаружили у себя пропажу иголки. Вероятно, обыскавши всю комнату, они убедились, что иголка не иначе, как осталась воткнутой в одежду. Примерно через 1/2 часа после того, как я вымылся, ко мне в камеру пришел упомянутый выше Классик с жандармами и усердно просил поискать у себя, нет ли иголки, и затем возвратить ему.

Я недоумеваю, почему эта тревога, и что за беда, если бы она и совсем у меня осталась?

Классик отвечает:

-- Что вы? Ведь это инструмент!

И в тоне его обнаружилась такая растерянность, точно он подлежал уголовному суду за тайную передачу арестанту какого-нибудь смертоносного орудия.

Не найдя у меня ничего, они пошли к Лукашевичу, который мылся ранее меня, и были чрезвычайно довольны, отыскавши у него свою пропажу.

С радости или в награду, Классик после этого целую неделю пускал нас гулять вдвоем и притом по две смены.

Понятно, поэтому, что дело о мастерских туго подвигалось вперед, хотя в инструкцию давно внесено было разрешение заниматься работами. Вопрос о них поднимался постоянно. Но особенно часто напоминали об этом высоким посетителям наши рабочие, привыкшие к ручному труду и скучавшие без него больше, чем мы. Я же лично относился тогда к физическим работам очень равнодушно. Я не ценил их даже, как моцион, потому что с первых же месяцев заключения начал заниматься гимнастикой и проводил каждое утро не менее 1/2 часа в разных акробатических упражнениях.

Вставши утром, и зимой и летом я обмывал водой, которой там всегда было большое изобилие, верхнюю часть туловища. Конечно, при этом я страшно брызгался и потому принужден был потом вытирать пол насухо. Это -- фигура первая. Затем, все еще без рубашки, я делал попытки стать на руки головою вниз, ногами к небу -- это фигура вторая. Далее следовали приседанье, прыганье и т. д. Для дежурного, который неизменно заглядывал в глазок, должно быть, это было занятное зрелище. Оконную форточку при этом я держал открытой и зимой, так как наловчился сам лазить на окно и открывать ее, и таким образом приобрел сравнительную нечувствительность к холоду.

Со временем я стал хлопотать об устройстве душа в пустой свободной камере. И он, действительно, был устроен, с сильным напором воды. А после туда же перенесли и ванну, так что мыться мы уже стали без соглядатаев.

Под душ я ходил регулярно каждый день, кажется, лет 12, и расстался с ним не без сожаления.

II.

Помнится, после нашей общей голодовки скоро решился и вопрос о мастерских. Вероятно, хотели вознаградить нас за отобрание книг, которое вызвало голодовку. Когда Федоров спросил меня однажды, каким именно ремеслом я думаю заняться, я был в большом затруднении.

-- Башмачным,-- сказал я наконец, думая, что это -- самое легкое из всех мне известных и, значит, самое доступное. Притом у сапожника мне, как и всякому, приходилось бывать нередко, а других мастерских я даже не видывал, по крайней мере, с тех пор, как вышел из детского возраста.

Сначала открыли одну только столярную (кажется, в 1889 г.) и предоставили ее Варынскому, как человеку, уже сильно страдавшему одышкой, для моциона. Он сделал недурной сапожный столик, и, когда кончил его, я приглашен был в мастерскую в "Сарай" -- двигать башмачное дело. Мне дали колодку, кожу и инструменты и предложили сделать башмаки для Лукашевича, так как для его феноменальной ноги казенная обувь была тесна и ему делали ее на заказ.

Немало тут пришлось мне поломать голову, чтобы сообразить, как прикрепляется подошва. Может быть, я и не решил бы этой задачи, если бы не догадался спросить старые башмаки и распороть их. Вся премудрость обнаружилась при этом воочию.

Но и сверх того оставались еще многие детали, которые казались мне неразрешимыми. К счастью, в это время сидел рядом со мной П. Л. Антонов -- на все руки мастер. Я возвращался домой и стуком передавал ему все мои недоумения и затруднения, которые он тем же путем терпеливо и разъяснял мне, вероятно, немало дивясь моей наивности.

Как бы там ни было, но, примерно через месяц, пара башмаков была готова. Я утешал себя тогда тем, что первый русский корабль в Воронеже строился еще дольше. Описывая всю тогдашнюю волокиту, Соловьев в утешение читателя говорит:

"Как ни долго строили, а все-таки выстроили!"

Выстроил и я свои башмаки. Впоследствии я слыхал, что, когда в 70-х годах заводились артельные мастерские людьми, искавшими единения с народом, то у них башмакоделание шло не с большей быстротой, чем у меня, хотя они работали под руководством опытного мастера и на воле, а я работал в тюрьме и был предоставлен только собственным силам. В редких случаях, при окончании рабочего времени перед чаем, когда за мной приходил вахмистр, он открывал дверь и при этом смотрел на мою работу и кое-что указывал мне. Но сам он, кажется, не умел шить, а судил, как всякий солдат, постоянно видавший сапожную работу.

Таково было начало. Это же было началом и легализированных разговоров с унтерами, причем вначале слово было предоставлено исключительно одному вахмистру.

III.

После этого подвига мне предложено было зарекомендовать себя в столярной таким же успехом.

Варынский, должно быть, утомился, еще более расхворался и не ходил уже в мастерскую. На его место привели меня в столярную, точно также после обеда, заперли и ушли. Смотрю я тут на разные инструменты и удивляюсь премудрости человеческого гения, изобревшего такие остроумные штучки, в назначении коих я никогда бы не догадался, хоть 100 лет просиди там. Помню, особенно рейсмас поразил меня своим хитроумием, и я мысленно порешил, что это, наверное, машинная работа, потому что так тонко не может оборудовать его человеческая рука.

Запирая дверь, мне сказали, что нужно выстрогать доску около 2 арш. длиной. Я храбро принялся за работу, усердно старался, еще усерднее утирал пот, перебрал все инструменты, о которых я мог догадываться, что ими строгают, и, увы, доски этой за 3 часа я все же не успел выстрогать!

Не знаю, сколько потом понадобилось мне дней, один, два или три, пока я догадался о причине моей неудачи. Ларчик просто открывался: оказалось, что все инструменты были бесподобно тупы. Я гордился таким открытием, потому что оно было продуктом исключительно единоличного моего разума.

Но доискаться причины и удалить ее -- далеко не одно и то же. Долго и много я точил, так долго, как это можно делать только там, где я сидел, и где спешить было решительно некуда. Но все-таки я не сумел наточить! И потому не обошлось и здесь без помощи стука и разъяснений Антонова.

Таково было второе начало.

После этого не прошло и двух лет, как я сам уже мог сделать точно такой же рейсмас, который так удивил меня в первый день тонкостью своей работы. А теперь, когда мои коллекции и др. изделия разошлись довольно широко, не мне уже говорить о результатах, к которым привело это далеко не блестящее начало.

Долгое время действовали только эти две мастерских. Был ли у жандармов недостаток в средствах, чтобы завести их разом несколько штук, или, вернее, была только всюду разлитая боязнь разрешать сразу какое бы то ни было нововведение, но только новых мастерских пока не открывали. А в этих двух работали поочередно, причем администрация допускала туда не всех одинаково охотно.

Даже значительно позже, когда мы уже все пользовались этой "льготой", Антонову еще не разрешали ее и держали его на особом положении. Между тем его "поведение", которое служило условием получения льготы, ничем не отличалось от поведения всех остальных.

IV.

Когда и при каких условиях была организована переплетная мастерская, я решительно не помню.

Не помню я также начала и расцвета ажурных работ, которые предшествовали всем другим и которыми одно время, за неимением ничего лучшего, многие увлекались. Особенно дамы, Манучаров, В. Иванов и Похитонов были специалистами этого дела и создали много изящных вещиц, которые разошлись по рукам жандармов и департаментских чиновников. Но сам я ажурами не занимался.

Точно также почему-то очень долго сторонился я и от переплетной работы. Мне казалось, что она предназначена исключительно для больных и слабосильных, а здоровому человеку не дает никакого упражнения. По единообразию же приемов она представлялась мне очень скучной, неспособной дать пищи творческому воображению. И первый почин в переплетном деле я сделал только тогда, когда оно стало обязанностью для всех.

Эту науку я начал уже в "Сарае", под руководством одновременно Веры Николаевны и М. Ф. Фроленко. Мы с Фроленко расположились со всем переплетным багажом на коридоре, возле двери столярной мастерской Веры Николаевны. Форточка в ее двери была открыта, и мы поминутно передавали в нее друг другу книги и материалы. Прессы у нас были на коридоре, и всякую деталь работы, не требующую зажатия, Вера Николаевна исполняла сама, а зажимать подавала нам. Учеником я оказался понятливым, судя по тому, что, переплетя вместе с ними партию книг, я в следующий раз приступил к работе уже один.

Токарная была открыта года через два после начала столярных работ.

Помню, как Гангарт во время какого-то обычного интервью по поводу наших ремесленных нужд впервые предупредил меня, что он скоро даст нам токарный станок. Я сказал, что не имею ни малейшего представления об этой работе, и сомневаюсь, буду ли я в состоянии оказать в ней какие-нибудь успехи. Он ответил, что это очень просто, и даже рассказал, как это делается. Но от этого мои представления очень мало прояснились.

Когда же станок был оборудован, кажется, при помощи Антонова, старенький и первобытного устройства, я пришел как-то к нему впервые посмотреть, что это за штука. В это время нам уже разрешено было работать вдвоем и притом ходить в мастерскую по собственному выбору к тому или другому това-рищу. Хотя в детстве я обнаруживал некоторый интерес к ручному труду и, в частности, к сложным механизмам, но не видывал почти ни одного из них, кроме мельниц, и перед машиной испытывал какую-то странную робость, точно это орудие превосходит всякое мое разумение. Так и токарный станок казался мне машиной. Уже одно то, что эта штука постоянно вертится, и вертится как бы автоматически, так как ножное движение почти незаметно, приводило меня в немалое смущение.

Антонов в пять минут рассказал мне все главные приемы работы и затем предоставил меня всецело самому себе.

Это было четвертое начало, при обстоятельствах столь же благоприятных для начинающего, как и в переплетной работе.

V.

Прошло уже добрых два года с тех пор, как устроены были столярная и сапожная, и в течение этого времени мы делали в них в одиночку свои первые мудреные опыты.

Корень учения горек, должно быть, в_с_я_к_о_г_о учения. У нас же притом были все данные, чтобы обострить эту горечь.

Трудно теперь представить всю массу неблагоприятных условий, которые приходилось тогда преодолевать, чтобы сделать хоть какие-нибудь успехи. Едва ли где-нибудь и когда-нибудь делались опыты обучения ремеслу в условиях, аналогичных нашим. В тюрьмах, как общее правило, научают ремеслу. Но каждый новичок учится там у какого-нибудь другого мастера, будет ли это товарищ по несчастию, надзиратель, или специально приставленный руководитель.

Быть может, наша администрация, разрешая нам мастерские, нарочно оставила их в тех невозможных условиях, в которых мы жили, в расчете, что побалуются люди, да и перестанут. Возможно ли, в самом деле, сделать что-нибудь путное, не видавши ни разу в жизни ни верстака, ни коловорота? Возможно ли что-нибудь задумать и осуществить в пустой камере, где брошены были точно на смех 2--3 обрубка дерева и несколько негодных старых досок?

Но нашему упорству не было границ. К мастерским мы не только не охладели, но скоро же воспользовались ими, как тараном, чтобы проламывать новые бреши в суровом режиме, который еще недавно казался нерушимым.

Всякий ведь режим разрушается жизнью, и разрушается тем вернее, чем больше он не соответствует требованиям жизни. Внеси во всякую китайщину новые условия и новые потребности, и старые нормы тотчас заколеблются.

В нашей жизни строго была проведена одна норма, бывшая устоем ее,-- полное изолирование нас друг от друга. В виде исключения, которое соблюдалось неукоснительно, мы могли видеться с товарищами только на дворе, точно предполагалось, что два опасных человека, сойдясь вместе, образуют такую разрушительную силу, которую нельзя спускать с глаз и пред которой целый десяток жандармов должен быть постоянно настороже.

А потому ни свидание друг с другом в камерах, ни передача друг другу записок, рукописей и проч., ни, тем более, встречи разом втроем никоим образом не были терпимы тогда в нашем пенитенциарном царстве.

В частности, свидания в жилых камерах считались безусловно недозволительными. И на этот счет в самой последней инструкции, созданной уже во время наибольших у нас свобод, был введен нелепейший §. В нем говорилось, что свидание в спальне может состояться не иначе, как в присутствии смотрителя, и о каждом таком свидании, равно как о причинах оного, должно быть доводимо немедленно до сведения департамента полиции.

Понятно, что такое правило или обходилось, или совсем не соблюдалось.

И мы в сотый раз убеждались, как в великом и малом, точно на смех, бюрократия всегда измышляет правила и законы, которые, в силу их непригодности, заранее обречены на смерть.

VI.

Разрешение мастерских вскоре же выдвинуло на сцену все дальнейшие разрешения.

Практика имеет свою логику. Если вам разрешили, скажем, сеять репу и при этом не прибавили, что вы можете для этого пользоваться почвой, то вы даже от жандармов можете вытребовать себе последнюю, руководясь данным вам правом.

Точно так же и в ремесле. Когда оборудовано было 8 или 9 столярных и во всех них работали, трудно было удержать их в той же изоляции друг от друга, в какой держали жильцов совершенно пустых камер.

Самый набор инструментов требовал постоянных сношений. Более редкие и дорогие из них находились всего в одном или двух экземплярах, и потому, в случае надобности, неизбежно приходилось посылать за ними дежурных к соседу. Дежурные, вообще незнакомые со столярным делом, были плохими передатчиками таких поручений и постоянно путали. Зенковка, коловорот, шпунтубель, цинубель, галтель, калевка -- для них был звук пустой. А исполнивши поручение неправильно, дежурный рисковал попасть между двух огней и выдержать перепалку с той и другой стороны.

Если он не мог сам быть точным, он должен передать записку от одного к другому, где об этом говорилось точно и ясно. Это было до такой степени очевидно для самих жандармов, что, когда позднее Карпович был совершенно изолирован от нас и однако пользовался мастерской, ему позволяли писать к нам записки по делам его ремесла и получать обратно ответы. Только вахмистр обязательно их переписывал и передавал не подлинник, а копию!

Любопытно, что этого приема они почему-то не употребляли с нашими письмами к родным и ответами на них, а передавали их в подлиннике, и притом без всяких следов реактива.

Далее. Допустивши мастерские, трудно было отказать в разрешении работать вдвоем. Сеяли в огороде мы вместе. Почему же строгать доски мы не можем вдвоем? И если, по существу дела, огород можно было разводить и в одиночку, то столярничать в одиночку просто немыслимо: при склейке и сборке крупных частей необходим был какой-нибудь помощник. Не дадут нам товарища, так мы будем звать для этого коридорных и подвергать их постоянному риску тлетворной заразы от частого соприкосновения с нами.

Все эти соображения появлялись сами собой и неминуемо вели к разрешению парных работ.

VII.

Затем вскоре же открылась потребность выхода на коридор.

Столярам постоянно требуется клей. Разогревался он дежурным тут же, в "Сарае", на плите. Но клеянок было только две, а спрос на них непрерывный: одному, по ходу его дела, нужен был густой клей, другому -- жидкий, одному -- горячий, другому -- чуть теплый. Никакое старание дежурного не могло угодить всем требованиям, а стараться ради наших интересов они вовсе не привыкли. Простой исход из этого затруднения подсказывался сам собой -- выпустить разогревать клей самого мастера.

Но плита была почти на коридоре, и здесь же лежал запасный лес, который здесь только и можно было разрезать на требуемые части. Когда позволено было работать вдвоем, стали и на коридор выпускать по двое. Но в это время рабочих душ набралось в сарае до 16 человек. Потребность в выходе стала настоятельнее и чаще. Кому нужно было выйти, тот не мог принимать в соображение, что в этот момент кто-нибудь греет свой клей на плите и, конечно, не торопится уйти в душную мастерскую, а другой режет доски на коридоре и тоже не имеет интереса спешить.

Почему же меня не желают выпустить? Разве я могу помешать тому и другому? И разве кем-то выдуманное требование на счет двойственного числа может быть обязательно для меня, как столяра? Ведь я пришел в мастерскую работать, а не сидеть сложа руки да играть в бирюльки. Почему же меня заставляют ждать неведомо чего, когда и всего-то мне нужно выйти только на 2 минуты? Что-нибудь одно: или разрешается работать, или запрещается. Если разрешается, почему же мне на практике не дают возможности пользоваться этим разрешением? и т. д. и т. д. Получается ряд коллизий, и все они ведут к одному исходу: новые потребности нельзя втискивать в старые законы.

Если бы мы жили в эпоху, когда вопрос о нашей жизни и смерти был безразличен для правящих нами сфер, они бы скоро сумели разрешить эти коллизии по-своему, как это и было потом в министерство Плеве: не хотите работать в тех рамках, какие мы нашли нужным прописать вам,-- как хотите. Законы наши святы, и перемены в них вы не ждите.

Но мы жили тогда в эпоху, когда массовые смерти не на шутку обеспокоили наших блюстителей, и они вовремя сообразили, что мы для них настоящая курица, несущая золотые яйца. Если зарезать нас всех, всякому доходу конец, а если сохранять, и как можно дольше, то можно обеспечить себе возле нас пожизненную ренту, притом в размерах чрезвычайно соблазнительных. Очевидно, надо дорожить нами,-- новых ведь уж больше не привозят!-- и всячески обеспечивать наше долголетие.

В этих видах мастерские по справедливости должны считаться наиболее рациональным средством для лечения от тюремной нейрастении, апатии, желудочных и проч. недугов, связанных с бесцельным и сидячим образом жизни, а равно и для предупреждения новых подобных заболеваний. Очевидно, мастерские не только нельзя было стеснять или ограничивать, а необходимо было поощрять и всячески упрочивать.

VIII.

А тут еще как раз рядом, у самого "Сарая", на дворе организовались сельскохозяйственные работы.

Я уже говорил, как сюда постепенно водворили парники. Двор разделялся на 2 неравные части проходящей по нему дорогой (панелью). Парники помещались по одну сторону ее, и возле нее все пространство скоро было сплошь возделано. Другая, меньшая половина оставалась еще пустыней, и при той жажде земли, которая овладевала нами по мере развития сельскохозяйственной техники и соответствующего расширения наших замыслов, было не легко мириться с ее пустованием. В то же время начальство упорно противилось ее возделыванию, очевидно, желая сохранить ее в таком виде на случай неожиданного спроса для сооружения эшафота.

Однажды, в начале лета, я, не мудрствуя лукаво, вооружился лопатой и вонзил ее в заповедную пустошь. Затем наметил направление будущей грядки вдоль панели и продолжал копать сообразно этому плану. Дежурные в тревоге побежали за Феклой и поспешно привели его, очевидно, для пресечения самовольного захвата новых земель.

Начались расспросы и препирательства. Я объяснил, что хочу только вдоль всей дороги протянуть грядку, дабы посадить на ней цветы. И затем, чтобы отстоять свой замысел и право на захваченную территорию, пустился, как это делают и государственные мужи, в дипломатию. Цель моя,-- доказывал я,-- не только вполне невинная, но и достойная похвалы. Ведь ему же, будущему подполковнику, приятнее на пути в Сарай видеть кругом не сорные травы, а бордюры цветов. Не говорю уже о том, что и высшее начальство пройдется здесь среди цветочных насаждений с большим удовольствием, чем среди лопухов, крапивы и чертополоха.

Я привел нарочно эту аргументацию, как образчик того, каким образом мы добивались у подобного члена нашей администрации того, в чем открывалась надобность и в чем отказ не имел ни смысла ни оснований.

Федоров теперь уступил, но с условием, что я сделаю только то, что обещал, и отнюдь не буду расширять своей культуры. Обязательство было дано, грядка вспахана, и цветы насажены.

Но мое обязательство не связывало никого другого из товарищей, и потому естественно, что через год начались расширения захватных владений и новые дипломатические переговоры, не менее красноречивые и убедительные, чем те, какие вел я. Вроде того, что Новорусскому позволил, а мне не позволяет; что у него нет самого элементарного понятия о справедливости; что управлять целым народом с такой двойственной политикой значит вызывать революцию; что расширение это делается только на 1 год, и исключительно для салата, который, как доказано опытом и подтверждено доктором, полезен от цынги; что, препятствуя этому, он сам обрекает нас на новые заболевания, и т. д. и т. д.

Разумеется, кончилось тем, что весь двор был "завоеван" и обработан.

Много труда было вложено в него. Грунт, как я говорил, здесь был каменистый и почти на 11/2 арш. сплошь состоял из остатков древних строительных материалов. Только изредка кое-где лежали тонкие пласты почвы. Нужно было пробить всю толщу этого мусора и докопаться до настоящей рыхлой подпочвы, которая состояла частью из глины, частью из мелкого наносного белого песку.

Чтобы добыть то и другое, проламывали ямы до 11/2 саж. в диаметре, камень отбрасывали в сторону, а со дна вычерпывали глину и песок до такой глубины, с какой только можно выбросить землю на поверхность. Иногда это ископаемое добывалось даже посредством ведра, которое один опускал в яму, а другой, сидевший там, наполнял.

Когда добывать больше оказывалось не под силу, на дно ямы сваливался мусор, бывший на поверхности. И если яма подготовлялась для посадки дерева, то в нее сверху сыпался значительный слой рыхлой смеси, частью только что добытой из глубины, частью принесенной из огородов с нового двора или вынутой из парников. Если же здесь проектировались огородные насаждения, то яма почти вся засыпалась камнем и мусором, и только на 1/2 арш. сверху клалась рыхлая почва.

Благодаря таким трудам нам удалось весь двор, так сказать, перевернуть вверх дном и сделать его годным для насаждений. Но в 1904 г., осенью, когда оказалось настоятельно необходимым снова очистить от культуры это лобное место, нас, после многих предупреждений, решительно погнали со двора. Парники, как я говорил, были целиком выстроены заново, а земля вся выношена большею частью на носилках в наши огороды: не пропадать же нашим трудам!

Значительная часть этой земли, таким образом, дважды проехалась на наших плечах туда и обратно. И много же поту было утерто за этой нелегкой сизифовой работой!

IX.

И вот, когда парники и проч. насаждения на дворе были оборудованы и наступала весна, тотчас же опыт жизни предъявлял к нашему режиму самые сокрушительные требования.

Нельзя было, находясь на дворе, не заходить в сарай. Всевозможные мелочи сельскохозяйственных работ не могли быть предусмотрены заранее. То нужна подпорка для рамы, то заплата к парнику, то молоток, то стамеска либо пила, то теплая вода для поливки, то зола для удобрения, то семена, то горшки, оставшиеся в мастерской. Ходьба была беспрерывная, и нужды парниковые -- неотложные. Они не могли подчиняться инструкциям и ждать, когда освободится коридор, чтобы можно было пройти по нему. Если разбил стекло в парнике и дует северный ветер, нужно закрыть или заделать дыру как можно скорее, чтобы не поморозить все продукты своих трудов.

Таким образом, под дружным натиском с обоих флангов, со двора и с коридора, исконные основы нашей жизни были расшатаны вконец.

Одна из самых первых брешей в них была сделана мною и Н. Д. Похитоновым при счастливом содействии самой нашей администрации. Гангарт заказал нам ограду для обнесения "братской могилы" воинов, павших при взятии крепости. По данным чертежам, ограда должна была состоять из массивных точеных балясин, установленных по 11--12 штук между двумя вкопанными толстыми столбами. Специалисты-токари (Лаговский, Шебалин, В. Иванов и др.) взялись точить балясины, а я, Похитонов, Панкратов, Мартынов и др.-- устраивать столярные части и делать пробную установку.

Когда первые части были готовы, понадобилось сделать их примерную сборку и, значит, работать на коридоре, о чем в то время даже и помышлять нельзя было. Первый опыт был сделан в присутствии властей, которые сами натолкнули на это. А известно ведь, как дорог первый опыт!

Затем около того же времени к нам поступил младшим помощником штаб-ротмистр Пахалович, которого, по его словам, за симпатии к нам впоследствии Гангарт звал социалистом. Так как Сарай, как арена нашей рабочей деятельности, был подчинен непосредственно младшему помощнику, заведовавшему хозяйственной частью, и другому вахмистру, который заведовал специально мастерскими, то здесь, при доброй воле ближайшего начальника, очень скоро стали устанавливаться признаки "автономии". Всякое двоевластие, говорят, гибельно, вопрос только, для кого и для чего.

Первые шаги Пахаловича были чрезвычайно робки. Он сам украдкой ловил те немногие секунды, которые удавалось поймать, чтобы сказать наедине несколько слов. Кончилось же тем, что он раз навсегда отогнал от себя "нижних чинов", соглядатаев при офицере, беседовал с нами по целым часам наедине, с глазу на глаз и группами, даже, страшно сказать, называл нас иногда по имени и отчеству и, в конце концов, при нашем благосклонном содействии, разрушил окончательно все здание суровой толстовской одиночки и бессмысленного формализма.

Говорят, что в Петербурге тогда он имел хорошую протекцию и, вероятно, пользовался как ею, так и временем, когда наши верховные аргусы, убаюканные полной победой над революцией и взысканные за это великими и богатыми милостями, размякли от наслаждений.

Часто он рисовал нам эти "верхи" теми же самыми нелицеприятными красками, которые только теперь обыватель может встретить в русской печати и которые всякому историку хорошо известны в характеристиках прошлого времени. Т. е. развратны, трусливы, жестоки, мстительны, глупы и слепы.

X.

Так вот, по совокупности этих причин, которые я изложил, может быть, с излишней подробностью, мы получили наконец некоторое подобие конституции. Мне кажется, что и в нашем застенке проявились те же общие законы, которые управляют жизнью больших организованных обществ. Жизнь всюду можно задавить и всякое общество раздробить на части и уничтожить. Но, раз оно существует и жизнеспособно, раз у него сохраняется общая хозяйственная жизнь, неразрывно сплачивающая разрозненные элементы в одно целое, оно разрушит или ослабит всякие путы, лежащие ему на пути, и приспособит всякие законы к своим потребностям.

Расцвет наших "свобод" совпал с манифестом, данным по случаю бракосочетания Николая II. В нем до такой степени ясно и недвусмысленно было сказано: "не изъемля и государственных преступников от милостей, дарованных в пункте таком-то", что наша администрация поняла его взаправду и, кажется, на второй же день принесла нам газету, где он был напечатан, и подтвердила от себя, что еще несколько дней, и многие из нас увидят своих родных...

Манифест этот мы читали уже толпами на коридоре Сарая, и камеры не запирались. Заперты были только дамы, у дверей которых при открытых форточках собирались "клубы".

И это исключительное положение дам на первых порах казалось до такой степени странным даже жандармскому уму, что когда на место Пахаловича поступил его преемник и увидал на коридоре впервые эту картину, то спросил с недоумением:

-- А почему же они заперты?

Надежды и увлечения тогда были так заразительны, что, когда многие наши "литераторы" стали подвергать сожжению под плитой плоды своих дум, сжег и я несколько рукописей.

После я сам с большим недоумением спрашивал себя: чего это я-то заволновался? Какие шансы были у меня на немедленный выход?

Но быстро вспыхнувшие надежды еще быстрее потухли. Жандармы, пронюхавши где следует, облеклись в непроницаемую броню, и их многозначительное молчание скоро нас отрезвило.

Впоследствии мы узнали, что, при обсуждении вопроса о применении к нам манифеста компетентными в нашей судьбе лицами, голоса разделились, и перевес решению дал Шебеко, тогдашний шеф жандармов. Он заявил, что не ручается за спокойствие России, если манифест применят и к нам. Очевидно, он не сообразил, что, в случае применения манифеста, наш выход растянулся бы на целых 13 лет, и что думать об этом спокойствии нужно было раньше, чем оглашены были публично вышеприведенные слова манифеста.

Как бы там ни было, манифеста мы не получили, а местная администрация, как бы сконфуженная за свое высшее начальство, перестала придираться к разным мелочам наших правонарушений.

С этих пор и по март 1902 г. упрочилась в нашем Сарае, так сказать, публичная жизнь. И хоть были неоднократные попытки возврата к старому, особенно при смене наших ближайших администраторов, когда они хотели показать своему преемнику незыблемость старых основ, но они были недолговечны.

И при каждой местной реакции более проницательные из унтеров прямо говорили нам:

-- Все равно! Скоро опять все будет по-вашему.

XI.

Одну из таких попыток я прекрасно помню. Смотрителем тогда был Дубровин, только что заместивший прогнанного Федорова.

Одной из наших многочисленных конституций было установлено, что на коридоре могут быть только четверо (фиктивно говорилось не четверо, а двое на дворе и двое на кухне). Фортки же в дверях у всех мастерских будут открыты как для вентиляции, так и для удобства получать через коридорных клей, инструменты и проч.

Должно быть, Дубровину, как новичку, хотелось подтянуть нас, и он, ни слова не сказавши нам, велел вахмистру в один прекрасный день держать фортки на запоре. Приходим мы, ничего не подозревая, в мастерские, дверь запирают и... Оказывается, мы опять, как в мышеловке!

Я работал в это время с В. Г. Ивановым. Он, как только увидал такое "правонарушение", вспыхнул, как порох, схватил молоток и изо всей силы стал барабанить им в дверь. Стук был ужасный, соседи подхватили его, и начался обычный тюремный концерт, при котором обыкновенно стража совсем теряет голову.

Нарочный побежал к смотрителю, тот явился и, увидавши, в каком градусе находятся лишенные прежней "льготы", тотчас же сдался, сказавши, что он никаких распоряжений на этот счет вахмистру не давал. Фортки немедленно у всех были открыты, а дальнейших покушений на конституцию долго после этого не было.

Другой казус из той же категории был серьезнее.

Двери всех мастерских в это время уже держались открытыми. Я спокойно работал в своей мастерской, а со двора неслись ко мне громкие возбужденные голоса спорящих: там шли какие-то перекоры с вахмистром, тоже по поводу ограничения наших льгот. В чем именно было дело, точно я не знаю. Знаю только, что П. С. Поливанов, доведенный прением до белого каления, прибежал ко мне в мастерскую, схватил топор и моментально исчез. Говорили после, что он хотел броситься с ним на вахмистра, но товарищи, бывшие тоже на дворе, вовремя удержали его. Через минуту после этого я вижу, как он покорно идет, влекомый Базилем (В. Ивановым), ко мне в мастерскую, с тем же самым топором в руках, и немедленно подставляет голову под кран, чтобы охладить возбуждение струей воды.

-- Кровь,-- говорит,-- бросилась в голову.

Благодарят тактичности Гангарта и умелому объяснению ему всей истории, она не имела никаких последствий. Даже более: в тот же самый год (1896) был объявлен некоторым из нас коронационный манифест, в том числе и Поливанову, с обычной оговоркой, что срок сокращается "за хорошее поведение".

XII.

Весьма трудно воспроизвести теперь, каким образом я, из полнейшего профана во всяком ремесле, превратился в человека, чуть не на все руки мастера.

По крайней мере у жандармов сложилась такая репутация обо мне. Когда поступает новое лицо в корпорацию служащих и желает за чем-нибудь обратиться к сведущему человеку, его направляют ко мне. И это даже в таких вещах, на которые моя специальность совсем не простиралась. Напр., последний доктор (Самчук) просил меня как-то сделать прививку его комнатному лимону, чтобы он стал плодоносить.

Всякая наука дается не сразу. Тем более -- ремесленный навык и сноровка. Не думаю, чтоб у меня на это были особые таланты, но терпения запас был огромный. А в деле ремесла в большинстве случаев оно превозмогает все.

В столярном деле меня интересовал больше самый процесс творчества. Мне кажется, если бы меня учил опытный мастер, который заставлял бы все делать по шаблону, я бы далеко не пошел и самое ремесло стало бы для меня скучным и постылым. Я же в самом начале своих опытов чувствовал себя до некоторой степени Робинзоном. Даже более. Робинзон кое-что знал и в новой обстановке, сравнительно обширной, применял старые, известные ему приемы. Я же ничего не знал, и каждую задачу, вроде пришивания подошвы, нужно было сначала решать теоретически, а затем осуществлять сделанное решение на деле.

В случае с подошвой это решение не представляло еще интереса, хотя и оно было когда-то продуктом человеческого гения. В столярном же деле, как более сложном и разнообразном, множество задач представляло чисто геометрический или механический интерес, и они давали много простора для пытливости, сметки и упражнения ума.

Главные приемы ремесла, конечно, давным-давно разработаны и передаются от поколения к поколению в готовом виде. Но ведь они выработаны веками, ведь над ними трудился коллективный человеческий ум, ведь на них трудовая часть человечества затратила огромное количество времени, сил и творчества. Каждое изделие, которое мы видим у себя в комнате и на которое не обращаем внимания, есть не просто изделие столяра Ивана, а коллективный человеческий опыт, зарегистрованный в этом изделии и воплощенный в одно целое. Может быть, понадобились многие века постепенных приобретений, прежде чем столяр Иван мог сделать для нас простенькую этажерку и проделать над ней те сложные действия, которые ему по завещанию были переданы сразу и над сущностью которых он никогда не задумывался.

Я же задумывался. Пред каждым затруднением, простое оно или сложное, я ставил себе вопрос: как поступал в таких случаях первобытный человек, прежде чем решение этого затруднения было найдено впервые? Этот непрерывный процесс изобретательности интриговал и поглощал меня всецело. И я никогда не понимал тех из своих товарищей, которые предпочитали брать решение задачи в готовом виде от более опытных соседей, вместо того, чтобы раскинуть мозгами по-своему и дать им некоторое новое упражнение.

Таким образом, подобно тому, как эмбрион переживает в немногие, сравнительно, дни своего роста всю многовековую историю развития своего вида, точно так же и я переживал на своих опытах до некоторой степени целую историю человеческой культуры.

В этих видах, уже безо всякой практической надобности, я однажды попробовал зажечь огонь трением куска дерева о дерево, для чего даже нарочно устроил вращающийся круг ("центробежную машину"). Увы, опыт этот был столь же неудачен, как неудачен он был, кажется, и у Дарвина.

Конечно, при этом мне приходилось нередко "дурака валять" -- умствовать и проделывать пробные и неверные шаги там, где ларчик просто открывался и где открытие его подсказал бы любой из товарищей, опытный в мастерстве. Но я предпочитал эти неверные шаги и сомнительные опыты проделывать самостоятельно, полагая не без основания, что масса ошибок не есть пустая и вредная трата времени. Эти ошибки в то же время дают много приобретений, хоть и отрицательного характера, и много навыков, которых иначе, может быть, и не приобрел бы. Отрицательные же приобретения в практике часто бывают не менее важны, ибо для нас полезно знать не только то, куда нужно идти, но и то, куда ходить не нужно.

Первые шаги, конечно, я делал не без помочей. Я уже упоминал, как Антонов разъяснял мне самые капитальные затруднения. Помнится, что я спрашивал у него даже и о том, сколько времени нужно, чтобы считать клей вполне высохшим. И вообще задавал немало вопросов, которые теперь кажутся мне необыкновенно наивными, если я слышу их от лиц, таких же неопытных, каким и я был тогда.

Но скоро я почувствовал себя способным ходить без чужой поддержки.

XIII.

Одним из первых моих изделий была не какая-нибудь мелочь, не стоящая внимания. Нет. Большому кораблю всегда прилично большое плавание. И я, точно предчувствуя грядущие успехи в этой области, начал ни больше ни меньше, как прямо с большого книжного шкафа.

Федоров сам предложил мне эту работу, спросивши предварительно, могу ли я сделать такой шкаф. Я отвечал, как будущий артист, которого спросили, умеет ли он играть на скрипке?

-- Не пробовал никогда. Попробую, может быть, сумею.

Помню, что меня при этом подбадривало то обстоятельство, что уж если жандармы, которые видят мое кропанье, обращаются ко мне с таким предложением, так, значит, я не лыком шит и тоже кое-что могу.

Итак, я взялся за шкаф, и тут начались мои первые "искания". Почти каждая часть этой сложной работы приводила меня в затруднение, и я не мало размышлял над той или другой из них, как это делается у опытных смертных. Долго я его работал: может быть, 2 месяца, может быть, 3, даже 4. Но все-таки сработал. Он и до сих пор, наверное, цел, и все время там книги стояли.

Но что это был за шкаф! На нем смело можно бы сделать надпись: "прохожий, стой и удивляйся!". Его следовало бы поставить в какое-нибудь этнографическое учреждение, вроде Русского музея, наряду с предметами домашней обстановки, которые характеризуют первобытное русское искусство. Дверцы у него тоже створчатые и с филенками, в тайну коих я проник, осмотревши предварительно готовый купленный шкаф. Но самая замечательная вещь в нем -- это то, что одна дверца немного набекрень. Составил ее я как следует. Но когда склеил, то оказалось, что я ее скосил, и потому косые углы ее не могут совпадать с прямыми углами отверстия шкафа, в которые вставляются двери. Будь я опытен, я размочил бы ее, расклеил и снова склеил прямоугольно. Но тогда мне ошибка эта казалась непоправимой, и потому дверца осталась совершенно кривой.

После этого у меня было сделано не менее десятка разных шкафов, больших и маленьких, не считая тех, которые я делал совместно с другими. Два из них даже вывезены оттуда и сейчас стоят в музее на курсах П. Ф. Лесгафта. В случае надобности я мог бы предъявить их куда следует, как пробное изделие для того, чтобы получить права цехового мастера. А сколько еще и каких именно вещей было сделано мною, теперь даже и приблизительно сказать нельзя. Очень может быть, что список их занял бы несколько страниц. Могу сказать только, что из всех предметов домашнего обихода мне не приходилось делать, кажется, одной только -- кровати. А именно, я делал: скамьи, стулья, кресла, табуреты, столы и столики, лестницы, комоды, сундуки, ящики, шкатулки, футляры, пюпитры, жардиньерки, этажерки, мольберты, киоты, рамы и рамки, вешалки, парты, верстаки, шахматные доски, разные физические приборы и игрушки. В одном экземпляре были сделаны еще тачка и экран к камину.

XIV.

На наши хозяйственные нужды, должно быть, с первых же дней их легализирования, отпускалась особая сумма. Но об этом, равно как и о размерах ее, нам ничего вначале не говорили. Напротив, постоянно слышались жалобы, что мы очень много изводим материалов, и что все, что для нас покупается, уходит неведомо куда. В 1891 году даже требовали, чтобы мы вели список всего, что нами сделано, который имелось ввиду представить в департамент, как аргумент при получении дальнейшей ассигновки. До самого выхода оттуда у меня хранилась тетрадь со списком этих изделий за один 1891 год. Тогда же попросили нас сдать в департамент накопившиеся у нас разные изделия, очевидно, для того, чтобы зарекомендовать нашу способность превращать покупаемый на казенные деньги материал в полезные вещи.

Никакого порядка в закупке нужных материалов сначала у нас не было. Просто каждый, нуждающийся в чем-нибудь, заявлял об этом смотрителю. Понятно, какой кавардак получался при этом, когда приходилось заказывать неведомо на какие деньги и в каких пределах и, может быть, в ущерб другим товарищам. Сама собой являлась необходимость составлять один общий список заказов с подведением общих итогов, в размере точно определенной суммы, отвечающей нашим потребностям и, конечно, после взаимного соглашения. Словом, являлась необходимость не только в самоуправлении, но и в формальном признании у нас общинной жизни, что так радикально противоречило принципу одиночной тюрьмы.

Не знаю, кто первый стал составлять списки заказов. Помню только, что их составляли то Оржих, то Похитонов и, вероятно, только в пределах "своей досягаемости", т. е. для тех товарищей, кого они могли опросить при тогдашних первобытных средствах сношения. Помнится, что иногда приходил Федоров к тому или другому составителю и просил внести в список какой-нибудь новый предмет, который нужен номеру такому-то, очевидно, жившему за пределами досягаемости.

Появились, таким образом, сами собой первые зародыши нашего старостатства, которое, как и в истории первобытных обществ, сначала было самозванным. Брались за это люди, которые хоть что-нибудь смекали в материалах и в приблизительной оценке их.

Немало неурядиц пришлось пережить при урегулировании наших хозяйственных отношений,-- неурядиц, без которых в наших исключительных условиях и невозможно было обойтись, тем более, что все мы были с закваской народников 70-х годов. А они, как известно, выше всего ставили отвлеченные принципы и, устраивая совместную хозяйственную жизнь, способны были постоянно создавать какого-нибудь "принципиального теленка", как это было, по словам Каронина (Петропавловского), в Борской колонии.

Больше всего смущал нас вопрос не о том, сколько денег я могу иметь в своем распоряжении и как располагать ими согласно своим пробуждающимся нуждам, а какое я имею право на выдел себе той или другой доли из общей ассигновки, т. е., выражаясь громкими словами, смущала не экономическая, а юридическая сторона дела.

И сколько же копий было переломано во имя этой юстиции!

Помню на этот счет одну презабавную стычку, которая произошла у меня тогда с И. Л. Манучаровым.

Я был в это время ярым коммунистом и думал, что все, что поступает в нашу общину, принадлежит одинаково всем безраздельно. Манучаров же был не менее ярым индивидуалистом и отстаивал свою долю из общего котла. При архаическом способе выписки, о котором я только что сказал, он купил себе маленькую бутылочку лаку (в 12 коп.), так как делал в то время изящные ажурные вещицы и лакировал их. Для какого-то пустяка понадобилось и мне немного лаку. Мы еще были разъединены друг от друга, и я гулял только с ним. Вместо того, чтобы взять лаку, сколько было нужно, как это делают серьезные люди, как это делали и мы сами впоследствии,-- тем более, что мы с Манучаровым были дружны, а он всегда услужлив,-- мы устроили с ним жестокую баталию по вопросу о том, имею ли я право на лак, который он выписал себе. Поломавши достаточно копий, может быть, в течение не одного дня, мы, как водится, остались каждый при своем. А так как спорный лак присутствовал здесь налицо, то Манучаров, подавая наконец его мне, сказал:

-- Даю вам свой лак в виде дружеской услуги.

Я же, принимая его, отвечал:

-- Беру его, как лак, принадлежащий мне столько же, сколько и вам.

К этой именно эпохе относится одна из эпиграмм Г. А. Лопатина, хотя и выпущенная по другому поводу, но вполне приложимая и к нашему инциденту:

В клубе страшный кавардак:

Всюду слышишь: лак да лак!

И сам черт едва ли скажет,

Кто кого тем лаком мажет.

XV.

Как бы то ни было, постепенно урегулировалось и наше общественное хозяйство. Способность к самоуправлению никому и нигде не дается от рождения. Она точно так же, как и все навыки общественной жизни, приобретается только путем опыта и после предварительных ошибок и конфликтов.

Уже в 1891 году я получил формальное избрание на царство и 9 месяцев вел наши хозяйственные дела. Как раз в это время, независимо от ремесленных нужд, расширялись в огородах наши средства сношения друг с другом, сначала посредством щелей, а затем окошек, о чем я уже говорил ранее. И необходимость во взаимных сношениях и переговорах по делам ремесленным, в частности, по выписке материалов,-- необходимость, которую наша администрация сама видела и понимала,-- сыграла большую роль в деле разрушения начальственных преград к этим сношениям.

Даже ранее, чем окна были устроены, мы могли уже менять товарища по прогулке так часто, как это было нужно. И я отлично помню то впечатление, которое я пережил впервые, когда, по делам своей службы, встретился в один день ровно с 6 лицами,-- с кем непосредственно, а с кем только в окна. Это было тоже "событием" в своем роде, настолько редким и внушительным, что оно ярко представляется и до сих пор.

Приступивши к самоуправлению робкими шагами, мы скоро вошли во вкус этого дела и расплодили у себя разных "мейстеров" в таком же количестве, как и в древней германской Gemeinde, где бывал иногда даже танцмейстер, заведовавший народными игрищами.

У нас одно время их было целых четверо, т. е. пятая часть нации состояла из властей. Один заведовал ремеслами, другой библиотекой, третий кухонным делом, четвертый прогулками.

Меню мы начали составлять сами гораздо раньше, чем появились окошки для взаимосношений. А так как сношения междуугольные были столь же затруднительны, как и международные, то долгое время меню составлялось по очереди: на неделю в одном углу, на другую в другом и т. д. Потом, когда наши связи установились на дворе, появилось "особо на сей счет уполномоченное лицо", которое, составивши огромный список блюд с вопросами: "кто чего любит и чего не любит", произвело всенародную желудочную анкету.

Запасшись достаточным материалом, конечно, с весьма патетическими дифирамбами в пользу или против того либо другого блюда, это должностное лицо приступило к осуществлению своих функций. Задача эта была не только не легкая, но прямо-таки неразрешимая. Против какого-нибудь картофельного киселя на молоке стояла, напр., надпись: "хочу, чтоб назначали его хоть каждый день", и рядом другая: "требую, чтоб это омерзительное тесто ни разу не появлялось на столе, а употреблялось исключительно для переплетных работ".

Таких, уничтожающих друг друга, надписей можно было насчитать немало под многими блюдами.

Затем менюмейстер, решивши так или иначе свою задачу и совершивши истинно гражданский подвиг при осуществлении своего глубоко продуманного пищевого расписания, получал со всех сторон должное мздовоздаяние: один упрекал его за то, что он не внял его голосу и назначил-таки неугодную ему колбасу, другой вопиял, почему его любимое блюдо (вареники) снято с очереди и ни разу не записано на целых 2 недели!

Так эти менюальные невзгоды и продолжались затем непрерывно, вплоть до конца. В основе, конечно, лежала невозможность держать на одном тощем столе лиц разной комплекции, с катаральным желудком и с благоприобретенными тюремными недугами.

В последний год я предложил было разбить все наличное население на пары с более или менее подходящими вкусами, с тем, чтобы каждая пара составляла меню на 2 недели по очереди. Попробовали. Но, конечно, нашлись недовольные, которые сорвали реформу и предпочли народовластию прежнее единоначалие.

Все эти названные должности то сливались, то опять разъединялись. Функции променадмейстера были похоронены, наконец, за ненадобностью, а оставшиеся три должности потом слиты в одном лице, когда народу стало немного и дела сократились.

А между тем, как это ни странно, дела старосте было немало. И чтобы выяснить это, я опишу наши денежные отношения.

XVI.

Денег, конечно, нам в руки не давали, и мы все время имели только "текущий счет". Когда произошла реформа с золотой валютой, мы нарочно просили смотрителя, чтобы он дал хоть взглянуть на современные золотые монеты, и он благодушно раскрывал свой кошелек и показывал нам деньги в натуре.

В первые же годы, как только организованы были мастерские и все начали работать, мы расходовали на них от 350 до 450 руб. в год. Эту сумму нужно было не только израсходовать, но и расписать на самые дробные доли, от 5 к. и выше. Если бы велось хозяйство, напр., в 45.000 руб. и закупки делались не на копейки, а на рубли, счетоводный труд не был бы тогда тяжелее и сложнее. У нас были также и "переводы" паев одного лица на другое и денег одной категории в другую.

Последнее непонятно для лиц, знающих деньги только одной категории, покупательная сила которых почти безгранична. У нас же были деньги четырех категорий, причем сила тех или других денег была действенна только в одной, строго определенной области. Напр., на "рабочие" деньги можно было покупать все, что касается ручного труда, но ничего хлебного либо книжного.

Вторая категория денег была "хлебные", которые образовались из накоплений остатков от ежедневной порции хлеба. Полной порции хлеба, которую начальство ценило в 51/4 коп. на день, кроме Лукашевича, кажется, никто не брал, а недобранную долю каждый перечислял в деньги и записывал на текущий счет. Эти гроши и даже 1/4 коп. староста должен был суммировать и на образовавшуюся в течение недели или месяца сумму делать закупки всего, что можно было поставить в группу съестных припасов. А закупая продукты по индивидуальным заказам, он опять должен был расписывать их на индивидуальный счет каждому заказчику. Появились эти хлебные деньги, кажется, в 1893 году. Но войну из-за них пришлось вести немалую, потому что очень часто нам угрожали отобрать их у нас, т. е. лишить нас права превращать хлебные порции в деньги.

После них появилась третья категория, деньги "заработные". Начало им положил Гангарт, который заказал нам упомянутую раньше ограду и заплатил за нее всего 25 руб. Но этот опыт не удержался и, может быть, под влиянием нашего пожертвования в пользу голодающих. Окончательно же было признано за нами право получать плату за свои труды значительно позднее, может быть, уже в 1899 году. Работать, конечно, мы могли не на рынок, а только для своих непосредственных заказчиков -- чинов нашей администрации, высших и низших. Но в последние три года унтерам запретили заказывать нам что-нибудь, очевидно, из опасения, что мы подкупим их посредством своих изделий.

Цены теперь мы уже назначали сами, по взаимному соглашению, большею частию по окончании работы, и цены наши всегда были очень умеренными.

"Заработные" деньги обладали универсальной покупательной силой. Но на практике мы тратили их, главным образом, на съестное и отчасти на книги. Это был главный фонд, откуда черпались расходы на именинные пироги и проч. Понятно, что текущий счет этих денег имели только те, кто зарабатывал. Но и тот, кто никогда ничего не заработал, иногда получал этот счет или в виде именинного подарка, или после "конверсии".

Да, была у нас и такая финансовая операция, хотя обозначалось этим названием совсем не то, что принято в финансовой науке. Наша конверсия заключалась в превращении денег одной категории в другую. Морозов, напр., очень редко работал в мастерской, и его пай рабочих денег числился за ним номинально. На деле же он его дарил или распределял между нуждающимися по своему усмотрению. Если, напр., у меня, который работал много, "рабочие" деньги вышли все, я устраивал с Морозовым "конверсию", т. е. я передавал ему, напр., 2 руб. "заработных" денег, на которые он мог купить книгу, а он мне -- столько же "рабочих" денег, на которые книг покупать нельзя было и на которые я покупаю материал.

В последнее время заработные и хлебные деньги совершенно слились в наших счетах, образовавши одну категорию денег для покупки духовной и телесной пищи.

Далее следовали деньги "книжные", которые появились у нас после 1896 года, в размере 10 руб. на брата. Их можно было употреблять только на книги и журналы. В виде исключения, они шли и на научные пособия. Так, напр., было выписано из Германии несколько гербариев тайнобрачных растений (мхи, лишайники, папоротники) и злаков.

Наконец, были еще деньги "чайные", которые образовались из оценки в деньгах "чаевого довольствия". Сначала оно давалось натурой по 3 ф. сахара и 1/2 ф. чаю на человека в месяц. На эти деньги можно было покупать только те предметы, которые можно было подвести под понятие чаевого довольствия: кофе ячменный (вначале другого не разрешали) и настоящий, цикорий, какао, изделия из сахара и пр.

Эти деньги находились в личном заведовании каждого, и староста, имевший дело с 4-мя категориями денег, не касался их вовсе.

XVII.

При таком изобилии и разносторонности денежных отношений, на старосте лежала масса бухгалтерской работы, тем более докучной и неприятной, что слагалась она вся из мелочей.

Притом о всякого рода покупках нужно было предварительно торговаться с администрацией: одни вещи иногда запрещались вовсе, как сера, изюм и проч., другие подозревались (множество неизвестных им технических материалов), третьи безбожно переоценивались и т. д.

В последнем отношении особенно отличался бывший у нас недавно младший помощник Парфенов, которого мы звали Голубчиком и который немалую толику положил себе в карман из денег, ассигнуемых на наши нужды. Он вздувал и вздул цены на большую часть покупавшихся нами предметов (а они были необыкновенно разносторонни) до самых крайних пределов. На наши возражения он, конечно, клялся и божился, что платил сам именно указанную им цену, и что, напр., 1 ф. чистого меда (не сотового) стоит именно 80 коп.

Улику против него мы, конечно, получали непосредственно от унтеров, которые сообщали нам, почем они покупают тот или другой продукт, и не подозревали, что выдают свое начальство головой. Затем, когда по уходе Парфенова его заместил более добросовестный преемник, цены на многие вещи сразу упали, точно после экономического кризиса. Наконец, по выходе на волю я ознакомился с действительными ценами в Петербурге на покупавшиеся нами продукты и притом во дни, когда о падении цен и речи не могло быть. Тогда я мог точно взвесить и учесть финансовые операции своего бывшего начальства.

Для тех, кто видел на воле настоящие перлы бюрократических хищений, деятельность нашего Парфенова покажется совсем не стоющей внимания. Для более же дальнозорких из нас, лишенных всякой арены для наблюдений, она служила, так сказать, правительственной рекламой. И мы думали, что если у нас, можно сказать на носу у высшего начальства, возможны такие фрукты, то что же произрастает вдали и в сферах, ворочающих миллионным хозяйством?

Теперь можно представить себе, как чувствовал себя староста, который в придачу к своим трудам вынужден был постоянно созерцать явную недобросовестность со стороны своих мундирных хозяев и, при каждом обнаружении той или другой проделки, лишен был возможности заклеймить ее надлежащим именем. Любопытно, между прочим, что когда Яковлев сделал покушение на наше самоуправление в 1902 г., то его удержало опасение жалоб к высшему начальству с нашей стороны на практикующееся у нас заглазно воровство. Защищаясь от наших подозрений, они часто ссылались на департамент, который будто бы запрещал представлять нам подлинные счета на заказанные нами покупки.

Мне лично пришлось более 1/2 года вести дело с этим Голубчиком. К числу прочих его добродетелей относилось, между прочим, и то, что язык у него был всегда, как говорится, без костей. Он столько же донимал нас, задерживая наши заказы по целым месяцам, сколько потешал своею изворотливостью, подыскивая причины, почему он не купил вовремя того, что заказано. Он не мог, конечно, сказать, что деньги, выданные ему, напр., на покупку книг для нас, он прокутил или употребил на сюрприз для своей строптивой супруги. А говорил примерно:

-- Знаете, перед праздником теперь всюду такая масса покупателей, что, напр., у Вольфа они стоят целыми вереницами, ожидая своей очереди, и потому я никак не мог пробраться в магазин.

И притом -- добродушная улыбка и мягкий заискивающий голос, точно он действительно рад служить мне всей душой да никак не может.

Однажды все-таки он проврался в лоск. Я долго добивался купить "Вестник Финансов", официальный орган министерства финансов, который нам с 1894 г. лет 8 подряд присылали из департамента даром, но потом почему-то прекратили. Теперь время было такое, что периодические издания все взяты были жандармами под подозрение. Но не могли же они сказать нам, что даже правительственное издание, безусловно лишенное "политики", они считают опасным для нас. И вот Голубчику ищет по всему Питеру, где бы найти "Вестник Финансов", и не может найти.

-- Не появляется,-- говорит,-- в продаже, а печатается только для подписчиков.

Так как почти все книжные сношения они вели через магазин Цинзерлинга, то я просил поручить эти розыски самому Цинзерлингу. Голубчик привозит ответ:

-- Я поручил.

Проходит опять месяц-другой. Я спрашиваю:

-- Ну что же?

-- Да Цинзерлинг, говорит, тоже об этом журнале ничего не знает.

Тогда я беру старый No "Вестника Финансов" и показываю Голубчику. Там напечатано на первой странице от редакции: "подписка принимается в книжном магазине Цинзерлинга". Понятно, Голубчик объяснил это недоразумением, а "Вестника Финансов" я так-таки и не получил вплоть до самого ухода из Шлиссельбурга.

XVIII.

Пока шла "выработка политических форм быта", пока устраивались наши взаимоотношения на принципиальных основаниях и регулировались отношения к непосредственным властям, наша экономическая жизнь шла своим чередом.

Лично я ежедневно часа 3, а то и более, простаивал за верстаком, что-нибудь созидал и приобретал те полезные навыки, которые так мало распространены в интеллигентной среде и которые я считаю в высшей степени полезными в интересах общего развития, не говоря уже о приобретении особой верности и тонкости зрительных восприятий. На мой взгляд, экономическую оценку -- не в хозяйственном, а в научном и даже философском смысле -- окружающей нас житейской обстановки могут правильно сделать только те, кто знаком хоть отчасти с производством этой обстановки. Самую квалификацию ручного и машинного труда, вообще, может сделать вполне отчетливо только человек, познавший на опыте некоторые отрасли этого труда.

Точно также и познание всех сокровищ растительного царства, окружающих нас всюду, доступно только лицам, знакомым хоть немного не только с ботаникой, но и с ботанической техникой, т. е. с выращиванием растений.

Одно из первых изделий для собственных надобностей, которое я помню и в создании которого я принимал участие, были этажерки. Это было в то же время первое приобретение, которое мы внесли в пустое жилище. Оно, как выходец с того света, совершенно не гармонировало с обстановкой, среди которой оно очутилось, и разрешено оно было не без долгих хлопот. Мы уже имели столовую и чайную посуду, несколько тетрадей, несколько книг, чайницу, сахарницу (собственного изделия), словом, некоторую утварь, которую приходилось держать на полу, так как она не помещалась на тесном столе. В виду этого разрешили, наконец, сделать 3-х-угольные этажерки в 3 полки, по одной на камеру, с тем, чтобы они стояли в углу и занимали как можно меньше места.

Соединенными усилиями, кто в токарной, кто в столярной, мы обставили такими этажерками все жилые камеры.

Казалось бы, что раз принцип "пустоты" был нарушен и в камере появилась одна принадлежность человеческого жилья, то ничего не было легче расширить этот принцип и завести мебель вообще. Но почему-то, привыкши к своей берлоге, мы совсем не гнались за ее обстановкой и далеко не спешили обзаводиться ею. Может быть, инстинктивно чувствовалась временность этого жилища, а может быть, столь же инстинктивно чувствовалось, что неуместно декорировать самому ту клетку, в которую ты заперт насильно и которая возбуждает только одно единственное желание -- покинуть ее как можно скорее.

Как бы то ни было, мы довольствовались вначале самыми необходимыми и самыми элементарными житейскими предметами.

Правда, тормозила много и сама администрация. Уже долго спустя после этажерок было дозволено сделать еще один шаг вперед и устроить деревянные столечницы на железный стол, который очень холодил руки и давал постоянно неприятное ощущение при занятиях. Но, когда Мартынов устроил эту столечницу для Веры Николаевны с 3 выдвижными ящиками, ее не допустили, как роскошь. Точно также потом разрешено было сделать по табурету в камеру, но именно табурет, а не стул.

Однако и впоследствии, когда все эти преграды пали, мы вовсе не спешили превратить свою тюрьму в меблированные комнаты. И я, напр., обзавелся мягким креслом довольно патриархальной конструкции только лет 7 назад, да и то, так сказать, по случаю, ибо делал его, собственно, для Веры Николаевны.

На первых порах наше местное начальство, может быть, потому сдерживало нас, что наблюдало здесь свои выгоды. Раз мы взялись работать, то будут какие-нибудь изделия. А раз нам своих изделий сбывать некуда, то ими будут пользоваться они, наши охранители, которым отданы были мы в кормление.

Действительно, на первых порах они кой чем поживились, и старшие чины и младшие. Даже в департамент отсылались целые партии наших изделий, под тем предлогом, что он интересуется нашими работами. И чиновники департамента, наверное, эти сувениры не выпускали на рынок, а распоряжались ими согласно правилу: "даровому коню в зубы не смотрят".

Из более крупных изделий еще я помню партию шкафов, штук 12, которые нам заказали для унтеров. На этих шкафах я впервые приобрел столярную опытность. Позднее делали другую партию маленьких шкафиков для казармы, чуть ли не в 50 штук, и за них, кажется, дана была плата.

Из изделий, так сказать, общественного характера назову школьные парты, над которыми нам немало пришлось ломать голову, потому что мы совсем забыли размеры тела детей школьного возраста. И наконец детские игрушки, которые мы делали на елку для жандармских детей и в которых проявили много творческой фантазии, не находившей нигде приложения.

Интереснее всего тут было то, что мы снабжали шкафами унтеров и солдат, а свои собственные вещи в камере держали в постоянной пыли. На просьбы же разрешить нам построить шкафы нам упорно отказывали, ссылаясь на то, что департамент разрешил только этажерки и такие изделия, которые не бросались бы в камере в глаза (кому?). Очевидно, им хотелось держать нас пожизненно и в то же время в таком помещении, которое имело бы вид тюрьмы, а не жилой комнаты. И только в последние годы мы почти все обзавелись шкафами элементарного устройства.

Но и тут без препирательств не обходилось. Напр., у Стародворского долго стоял в спальне шкаф собственного изделия со стеклянными дверцами. Когда в 1902 г. начались репрессии, к нему пришли с требованием, чтобы он или убрал этот шкаф из спальни, или вынул стекла, так как их де опасно держать в той камере, где заключенный спит.

Это было время, когда режущие инструменты стали отбирать у нас на ночь. Стекла же, очевидно, причислялись к таковым, и притом стекла, бывшие только в шкафу, а не в окнах.

Сказать кстати, они так добросовестно исполняли свои "обязанности", что даже после объявления нам манифеста о свободе, в последние 2 дня нашего заключения вахмистр столь же усердно обходил камеры вечером и спрашивал -- сдать ножи.

XIX.

Тем не менее, подводя итоги внешней обстановке, я должен сказать, что оставил свое жилище совсем не в том виде, в каком нашел его при входе и описал выше. Поэтому, коснувшись его благоустройства, я скажу кстати и о всех переменах, происшедших здесь.

Когда я уезжал, я располагал почти ежедневно 4-мя камерами: в одной спал, в другой жил днем, в 3-й имел столярный верстак, в 4-й был склад материалов для коллекций. Сверх того, я часто заходил в "Музей", где тоже хранился материал, а затем мог работать, когда угодно, в токарной, переплетной либо кузнице.

Переходы из камеры в камеру не стеснялись даже и тогда, когда меня запирали тотчас по входе. Нужно было только постучать, чтоб отворили дверь. Переход в спальню совершался регулярно около 9 час. вечера, когда вахмистр приходил запирать тюрьму и переводил всех на "места".

В жилой камере, которая именовалась рабочей и в которую я возвращался из спальни в 7 час. утра, у меня были два шкапа, длинная полка, сплошь заставленная всякой рухлядью, стол с выдвижным ящиком,-- точнее, 2 стола, связанные друг с другом под прямым углом, табурет и кресло. Один шкап был набит всевозможным житейским и техническим хламом, который постепенно накоплялся в расчете, что всякая мелочь может пригодиться при моих разнообразных работах. Когда нет доступа в лавку, где можно найти все, что потребуется, поневоле делаешь запасы. Немало было и всевозможных пузырьков с химическими и техническими веществами, начиная со спирта, который я брал в аптеке и постоянно имел в небольшом количестве.

Через год или два после моего приезда черная краска стен, по нашей просьбе, была заменена серой, тоже на масле, а пол выкрашен охрой. В серую краску вначале все-таки клали избыток сажи и делали ее темно-серой. Теперь камера приняла вид комнаты больничного или канцелярского типа. И она была бы прилична, если бы окраска обновлялась не так редко.

Матовые стекла лет через 5 заменили прозрачными и таким образом дали возможность не только читать в пасмурные дни, но и держать в камерах некоторые цветы из тех, что не страдают от недостатка света. Для этого на наклонных подоконниках мы сами понаделали горизонтальных полочек. Одновременно матовые стекла заменены были светлыми повсюду, и на коридоре и в старой тюрьме, где в это время уже помещались мастерские и где работать при отсутствии света было совсем плохо.

Так как вентилировалась камера через маленькую форточку в окне очень дурно, особенно летом, когда температура наружного и внутреннего воздуха выравнивалась и всякая тяга прекращалась, то мы долго хлопотали о разрешении открывать окна. Рамы были устроены распашные, и, значит, ничего не стоило открывать их для освежения воздуха хоть на время отсутствия жильца. Но это сочли почему-то излишней роскошью, и еще до моего приезда открывающиеся части были наглухо прибиты огромными гвоздями к подоконнику. Одно время начальство поколебалось было и стало открывать половинку рамы, для чего был приспособлен особый ключ. Но потом, должно быть, сочли это опасным и устроили так, чтобы открывалась верхняя треть рамы в виде фортки, причем жилец мог открывать и закрывать ее сам когда угодно.

Наконец, из интересов надзора, изменили самую форму камеры: задние углы ее заложили кирпичом, чтобы в них не мог прятаться заключенный от заглядывающего в глазок дежурного. От этого камера значительно уменьшилась в объеме и из 4-х-угольной превратилась в 6-ти-угольную.

Ремонт ее производился неаккуратно, по усмотрению местной администрации: то через 2 года, то через 5 лет. Некоторые же камеры, занятые под мастерскую, не ремонтировались лет 10 и были очень грязны.

Мытье полов лежало на нашей обязанности. На коридоре же и в мастерских подметали солдаты и при этом страшно пылили. На коридоре асфальтовый некрашеный пол прежде подметали просто мокрой шваброй. Полковник Обух ухитрился вычернить его и натереть графитом. От этого ежедневное подметание всухую давало массу пыли, а при натирании графитом раз или 2 в две недели мельчайшая графитная пыль проникала всюду, особенно в нижних камерах, и портила все белые вещи. Зато коридор блестел и начальственный глаз радовался, что и требовалось.

Для заглушения шагов положены были по всему коридору вверху и внизу веревочные дорожки. Вечером и ночью дежурные надевали какую-нибудь мягкую обувь, в которой подкрадывались к двери кошачьими шагами. Тогда в тюрьме наступала абсолютно тишина, и она казалась мертвой, как могила.

XX.

В нашей жизни, лишенной смысла и цели, играли громадную роль случайности. И какая-нибудь первая открывшаяся возможность наталкивала сама на новые, следовавшие за нею.

Еще в самые суровые времена, когда у нас ничего не было, покойный Юрковский подал мне мысль, что лампа есть не только орудие для освещения, но и очаг, которым можно пользоваться для кулинарных целей. Любопытно, что до такого гениального открытия было не додуматься самому.

И я помню свой первый опыт в этом отношении, когда я сварил в медной луженой миске несколько капустных листьев и, сдобривши их жировым наваром, снятым с вермишелевого супа, нашел свое изготовление заслуживающим внимания.

На другое лето кто-то также подал мысль о варенье и уверял, что варенье из моркови может заменить если не клубничное, то другое какое-нибудь попроще. Было очень соблазнительно убедиться в этом собственным опытом. Целую неделю я копил сахар, которого тогда выдавали по 1 кусочку утром и вечером, накопил 4 куска, расплавил в оловянной солонке и начал варить вместе с морковью. Таганца тогда еще не было, и все время, пока сварилась морковь, приходилось держать солонку над лампой в руке (через полотенце).

Когда техника пошла у нас в ход, конечно, тотчас устроили жестяные конфорки, которые прямо надевались на стекло лампы, как у самовара, и действовали для небольшой посудины прекрасно. Но и стекол же зато лопалось при этом!

Когда введено было электрическое освещение (около 1895 г.), лампы оставили нам для кулинарных целей, конечно, не без борьбы, но оставили с тем, чтобы мы и стекла и керосин покупали на свой счет, т. е. в счет сумм, ассигнованных на ремесленные нужды. Тогда мы сочли невыгодными такие конфорки и заменили стекла трубой из жести или листового железа с раструбом, на который прямо можно ставить кружку, жестяную сковородку или тарелку. Кто не довольствовался этим, купил себе керосиновую "кухню". Я же до конца ламповых дней, которые были пресечены во цвете лет, пользовался только лампой.

Точно также, когда мы подошли впервые к плите для целей клееварения, то сейчас же смекнули, что было бы непростительной узостью -- ограничивать функции плиты исключительно только этой непрезентабельной ролью. Дорого начало. И там, где посеяно здоровое зерно, на хорошей почве вырастет дерево. Так и функции нашей плиты скоро расцвели пышным цветом, и возле нее в конце концов делалось все, для чего только требовался нагрев. Даже накаливалось железо в топке с целью обработать его в нужное изделие, так как кузницы тогда не было, и все просьбы об открытии ее разбивались об упорство департамента: слесарно-кузнечное дело в голове наших охранителей тесно сплелось с деланием одних отмычек.

И вот, начавши с самых скромных опытов, мы довели прогресс до того, что в иной летний день варилось на плите до 30 ф. варенья, уже настоящего варенья, в 6--8 посудинах. Варить нужно было всем сразу, потому что ягоды доставлялись гуртом и всегда в таком виде, что хранить их даже до завтра было рискованно. И я не видывал в жизни более умилительного зрелища, как то, когда наш подполковник Ашенбреннер, обливаясь потом, с более чем розовой лысиной, весь сияющий и смакующий, доваривал свою ягодную порцию и говорил:

"Кажись, довольно!"

XXI.

Кулинарные затеи и увлечения, как они ни были курьезны, не были простым баловством. Они сыграли важную роль в восстановлении и поддержании нашего физического здоровья.

Все наши недуги, от больших до малых, развивались на почве недостаточного питания. А это питание, как и везде в тюрьмах, вообще говоря, доставляло только минимум веществ, необходимых организму. Фиктивно доктор считался наблюдателем над кухней. Но самое большее, за чем он мог следить, это -- за доброкачественностью продуктов. Да и та, конечно, часто хромала. Вникать же в то, чтобы стол был достаточно разнообразен и доставлял организму потребное количество белков и углеводов, для него было непосильной и, может быть, даже нежелательной задачей. Тем более, что здесь он тотчас же сталкивался с явно выраженным стремлением местной администрации -- сэкономить все, что только возможно.

Между тем, здоровый организм, не замечавший серьезных лишений, часто чувствовал, что ему чего-то недостает. Животное, которое ищет себе корма, в таких случаях инстинктивно тянется к тому, в чем организм нуждается и к чему чувствуется стремление. Нам искать было негде и нечего. Как бы ни бедно питался человек на воле, его недостаточное питание не может быть в такой степени хроническим и неизменным, как у нас. Хотя изредка да удастся ему совершенно случайно где-нибудь съесть вещество, непрерывный недостаток которого в организме ведет к его разрушению. Мы же не могли рассчитывать ни на какое "изредка". И я помню то необыкновенное влечение, почти жадность, которую я почувствовал к клюкве и рябине, когда я впервые наконец получил их после долгого воздержания. Для меня это казалось тем более неожиданным и странным, что я никогда ранее не был любителем этих ягод, как и всякой кислятины. Эту "жадность" я и теперь не могу себе объяснить хорошенько. И мои сведения в физиологии питания не дают мне ключа к этому, хоть я и знаю, как важны, напр., для нашего организма самые ничтожные дозы литиевых, фтористых или мышьяковистых соединений.

Вот почему наши варенья, сколько бы мы их ни наварили, распределенные на целый год, не только не были для нас лакомством в обще обиходном смысле, но были самой настоятельной необходимостью.

Вот почему также за несколько лет ранее этого, как только мы стали сами составлять свое меню, в него вносили часто такие необыкновенные комбинации, как "котлеты с клюквой", т. е. сухая котлета под гарниром из клюквы.

И только получивши возможность делать для себя из овощей и разных других продуктов прибавочные ингредиенты к нашему "пищевому довольствию", мы могли чувствовать себя гаранти-рованными от неизбежных последствий недоедания. И только тогда прекратились цинготные заболевания, которые до сих пор были у нас самым обыденным явлением.

XXII.

Лично для меня плита служила еще источником и пособником в осуществлении разных технических замыслов. Не будь огня, сидел бы и не мечтал. А раз есть огонь, он сам собой наталкивал на мысль: "а что, если я это вещество попробую нагреть или расплавить?"

Столярное дело познакомило меня не только с деревом и его сортами и свойствами. Дерево в нем -- только материал. Самое же главное -- отделка, где столяр протравляет, мажет, красит, полирует и вообще орудует разными жидкими и полужидкими веществами, почерпая сведения для своих операций из области химической технологии. Когда практика натолкнула меня на эту сферу интересов, я тотчас почувствовал, что неизбежно вступить в некоторое знакомство с химией.

Химия в наши времена была наукой крайне подозрительной: занялся человек химией, значит, наверное, динамит делает. Недаром же наш просвещенный прокурор Неклюдов ставил Марии Ал. Ананьиной в пример того, как нужно понимать образовательный характер этой науки, квартирную хозяйку подсудимой Шмидовой. А именно, когда та увидала у Шмидовой под кроватью корзинку с химической посудой, она пошла и донесла об этом в полицию. Пускай, мол, там эта всеведущая разбирает, настоящая ли эта химия или "химия" в кавычках. Не диво, что просвещенный тогда столь сведущими людьми, как этот знаменитый юрист, я относился к химии с особенной осторожностью и робостью.

Наше местное начальство стояло, конечно, на точке зрения полицейской и потому вовсе не расположено было помогать нам в столь преступных занятиях. Тут выручил тогда доктор Безроднов, и через него Морозову и Лукашевичу удалось впервые добыть самые необходимые реактивы в минимальных, конечно, количествах, равно как и самую химическую посуду.

Сначала Морозов сам занимался с Лукашевичем, а потом под его руководством и я прошел самый элементарный курс химии и проделал все простые опыты, возможные в нашей весьма импровизованной "лаборатории". Тем временем с химической технологией я помаленьку знакомился теоретически. И всякий научный опыт, который открывал мне Морозов, я воспринимал и оценивал только с точки зрения задней мысли: "а к чему бы это можно было приложить?". Если реакция давала цветной результат -- "а нельзя ли тут краску получить?". Если пахучий -- "а что, если бы духи приготовить?". Если сладкий -- "хорошо бы утилизировать" и т. д.

При такой настроенности ума, иметь под боком плиту было чрезвычайно соблазнительно.

И вот потянулись у меня один за другим самодельные опыты: то перегонки эфирных масел из пахучих растений, то приготовления сахара, точнее -- патоки, из своей свекловицы, то превращение картофельного крахмала собственного же изделия из своего картофеля в декстрин и патоку, то наконец спиртоделие.

XXIII.

Этому последнему, в виду его, так сказать, пикантной роли в практике, нужно посвятить особую главу.

Когда я приступил к нему с техническим интересом, уже некоторые из товарищей давно прошли эту науку практически и успели потерпеть неизбежное крушение: "завод" был отобран и уничтожен, а смотритель Федоров, допустивший это, был прогнан.

Затем был значительный перерыв, и новая администрация забыла грехи, бывшие при старой. Так как я свои знания почерпал не из прежней изжитой практики, а из тома о винокурении, то я счел нужным проделать все, что оттуда извлекал. Я гнал водку из моркови, из свеклы, из корней вьюнка (они очень крахмалисты, и их расплодилось у нас видимо-невидимо), из патоки, покупной и своей собственной, из купленного виноградного сахара, конечно, из картофеля, хлеба и разных ягод.

Последнее оказалось всего практичнее и всего удачнее.

Дело в том, что параллельно винокурению у меня шли опыты виноделия или приготовления фруктовых вин из рябины, крыжовника, малины, земляники, вишни и черной смородины. Делал и сидр, но неудачно, как и следовало ожидать от наших яблок. Вина же удавались хорошо. При их приготовлении получалась масса спиртуозных выжимок, которые ничего не стоило поместить в перегонный аппарат и получить ягодную водку. Это было тем более удобно, что в нагреваемой жидкости не было ничего клейкого, что прилипало ко дну "куба" и пригорало, как это бывало с хлебным затором.

Первые опыты были, конечно, грубы и часто увенчивались смехотворным результатом. Когда с одним из подобных опытов, после многих более удачных, я расположился на плите с холодильником из снега, дежурный унтер, очевидно, уже не раз слыхавший мои преступные запахи, сбегал за офицером -- младшим помощником, и тот произвел дознание. Я сказал, что делаю опыты спиртоделия, но неудачные, и в удостоверение показал, что получается в результате. Получалась тогда уксуснокислая жидкость со всякими негодными примесями, благодаря сильному жару плиты и очень бурному кипению.

Очевидно, за такие опыты нельзя было преследовать. Но я не стал подвергать себя новому риску и перенес свою деятельность в камеру, где можно было скорее рассчитывать на недостаток досмотра.

После оказалось, однако, что дозора и там было достаточно.

Спаять новый перегонный куб, применительно к лампе, ничего мне не стоило. Устроен он был из жести самым экономным образом. Я взял две жестянки от монпансье Ж. Бормана и, надевши их друг на друга, спаял. Получился глухой цилиндр. В одном дне его я сделал круглое отверстие и пригнал к нему наглухо маленький "шлем" с узким горлом, через которое наливалась жидкость посредством воронки с короткой боковой трубкой. Другая коленчатая трубка, примерно в 9 + 4 вершка длины, одним концом надевалась на эту боковую трубку куба, а другим погружалась в пузырек. Куб ставился на лампу, а лампа у раковины водопровода в таком расстоянии от крана, чтобы струйка воды, непрерывно текущей из него, падала на средину трубки и охлаждала идущий по ней пар в жидкость. Ни в змеевике, ни в особом холодильнике не было надобности. Самый куб вмещал менее 1 литра жидкости, и потому легко сообразить, в каких размерах велось это "производство".

Продукт моего производства в виде 60--70-градусного ректификата я презентовал изредка именинникам, иногда подделывая его под форму ликера. От Безроднова я не скрывал своих опытов и даже брал у него Траллеса для определения крепости перегона в градусах.

Тем временем П. Л. Антонов, хотя редко, но сразу делал "заряды" в крупных размерах и накануне какого-нибудь праздника сразу получал то количество, которое нужно было, чтобы всех участников торжества привести в приятное расположение духа. Он делал это так ловко, что дежурные, которые видели, как мы пили что-то во время "братской трапезы", оставались в убеждении, что все это плоды моей фабрикации, как уже давно патентованной.

А потому, когда после истории 1902 г. явился ревизор, они привели его в мою рабочую камеру, когда меня там не было, и предали в его руки мой игрушечный "перегонный куб" и множество разных подозрительных жидкостей, в том числе буты-лок 8 с ягодными винами и 1 банку с моченой брусникой. Спирту, и при том очень слабого, найдено было около 3--4 рюмок. Все это, как сказал мне вахмистр, было запечатано и отправлено в Петербург "для анализа". Было бы любопытно приложить сюда протокол дознания специалистов, если они были призываемы к осмотру моей жидкости.

Вина, конечно, были выпиты за мое здоровье, так как, могу сказать по совести, они были очень недурны, я же, увы, не получил ни малейшего вознаграждения за тот сахар, который был затрачен мною на это производство из собственного чайного пайка.

XXIV.

Правоторов говорил после, что в департаменте были очень скандализированы тем, что в единственной тюрьме, какая находится в ведении министерства внутренних дел, завелись преступные занятия, которые недопустимы ни в какой тюрьме, а на воле ведут к прямому конфликту с акцизным ведомством. В виде кары за это мы были лишены бесповоротно и ламп и керосиновых кухонь. А усердствовавший от себя Яковлев постарался надеть намордник даже на чугунку, которая стояла в ванной комнате и топилась весь ванный день. До этого времени на нее иногда ставили что-нибудь, когда мывшийся там хотел, например, заварить себе чай или разогреть обед.

При моих разносторонних занятиях,-- я как раз в это время запаивал семена и насекомых в стеклянные трубочки,-- запрещение огня было огромным лишением. Только после того, как мне разрешили давать стеариновую свечку, да и то на короткое время, я был отчасти вознагражден в этом отношении. Потом свечку уже оставили у меня совсем.

Тогда же Яковлев поручил одному из временных заместителей доктора произвести ревизию всяких наших пузырьков с химическими и прочими веществами и "подозрительные" отобрать. Доктор счел для себя возможным взять на себя эту полицейскую роль, что некоторые и поставили ему прямо на вид. Но, конечно, ему отдали только разный хлам.

В последний год я снова заказал кое-что из аптекарского склада. Экспертиза моих покупок, как всегда, поручена была доктору, и их, хоть не без затруднений, все же выдали мне на руки. Здесь было, между прочим, и мышьяковистое железо, которое их пугало своим именем и которое они не решались было выдать.

Особенно комично бывало всегда положение наших властей, когда они являлись в роли вершителей наших судеб и контро-леров над нашими занятиями, и при этом судили о зловредности, допустимости или недопустимости того или другого вещества, которое они впервые видят и название которого они впервые слышат. В последний раз, между прочим, был привезен кусок натрия в банке и, конечно, в керосине. Голубчик прибежал ко мне в тревоге и сказал, что хотя купили по моей записке все, но он не может выдать мне, потому что там какие-то подозрительные вещества, что-то плавает в воде в банке и т. д.

Во всех подобных случаях весьма дорого было иметь в лице доктора не только сведущего, но и самостоятельного человека, который при этом мог бы осветить немножко эти тупые и глубоко невежественные умы, от которых ежедневно и ежечасно мы чувствовали свою зависимость во всех мелочах своей жизни.

Особенно же тягостно это ощущалось, когда дело касалось научных увлечений и вообще умственных занятий.

Чтобы пресечь с корнем наше спиртоделие, Яковлев счел недостаточным лишить нас огня,-- как будто перегон можно сделать как-нибудь иначе, без нагревания! Он запретил нам еще несколько веществ, которые, по его мнению, могли употребляться нами в качестве материала для этой цели. В числе них был запрещен одно время не только изюм, из которого легко делать и вино и водку, но и пшеничная мука и даже клюква. И это в то время, когда в своем огороде мы имели много разных ягод, годных для этого производства.

Поистине стоит вписать в историю тот акт "просвещенного деспотизма", которым запрещалась клюква, как вещество, могущее служить преступным целям!

XXV.

Решительно не помню, каким образом я натолкнулся на идею высиживанья цыплят искусственным способом. Натолкнула ли на это какая-нибудь заметка туриста, брошенная мимоходом в описании своего путешествия (кстати: отдел путешествий в нашей библиотеке был очень богат), или это был продукт самостоятельного замысла, основанный на общебиологических данных, не могу утверждать.

Помню только, что о производстве кур я знал тогда не больше, чем, например, о производстве крапа или марены. Мне не была даже известна та элементарная истина, что не всякое яйцо бывает с зародышем и что зародыш в яйце сохраняет жизнеспособность не больше 3--4 недель, после чего умирает. И, значит, лежалые яйца не годны для воспроизведения куриного потомства.

Эта истина мне была неизвестна в то время, как я, одержимый манией открывать новые пути, решился высиживать цыплят. Я, не задумываясь, взял у жандармов пару яиц взамен какого-то ужина, подвязал их полотенцем вокруг живота и стал вынашивать на манер сумчатых животных. Это было в ноябре или декабре, когда свежих яиц вообще не бывает, и во время какой-то из забастовок, когда я сидел безвыходно дома.

Носил я таким образом эти яйца дней 10 и, что удивительнее всего, ночью их ни разу не раздавил.

После этого меня начало разбирать сомнение в успехе, а может быть, яйцо начало уже давать тухлый запах сквозь скорлупу. Только я перестал быть осторожным и днем, во время какого-то движения, разбил одно яйцо. Оно было совсем гнилое. Другое оказалось еще свежим, но, разумеется, без малейших признаков зародыша.

Этот смехотворный опыт, должно быть, не пропал даром. Всегда бывало так, что когда человек начнет размышлять о причинах неудач, то он доищется их и устранит.

Должно быть, лет пять прошло после того. У нас были уже всевозможные журналы -- из тех, что ценою подешевле, содержанием полегче. Вероятно, в них где-нибудь в отделе "Смеси" я встретил заметку об устройстве инкубаторов, но чрезвычайно краткую: она давала мне одну идею и не давала ничего для осуществления ее.

Ах, если бы все авторы этих многочисленных заметок в отделах "всякая всячина" и пр. давали себе надлежащий отчет, в какие дебри иногда может попасть их заметка и какие творческие силы разбудить там! Они были бы не так небрежны, как это ведется до сих пор, и старались бы кратко, но точно дать все существенное о том предмете, о котором взялись говорить!

Я принялся осуществлять свой инкубатор, памятуя только одно, что нужно вместилище, где бы лежали яйца, и возле них какой-нибудь источник тепла. Лучше даже не возле, а именно над ними. В тюрьме было водяное отопление и калориферы. Естественно было сообразить, что если два аналогичных калорифера сооружу я над ящиком с яйцами, устроивши топку (лампу) не снизу, а сбоку, то я достигну своей цели. Я сделал глухой ящик в форме комода, внизу которого выдвигался плоский ящичек с яйцами, а над ним помещалось "водяное отопление". Яйца были добыты свежие от заведующего работами унтера, лампочка куплена, керосин тогда мы брали на свой счет, и операция началась.

Не знаю, как относился к моей затее заведующий, человек положительный и со смекалкой. Унтера же многие -- не иначе, как с иронией: "Делает, мол, яичницу и воображает, что у него что-нибудь выйдет!".

На 8-й или 9-й день яйца были осмотрены в овоскоп. Так называется простой прибор, служащий специально для осмотра насиживаемых яиц, который я сам же устроил. Оказалось, что почти во всех яйцах зародыши ясно развились: значит, дело идет не дурно!

Из 15-ти яиц только два были без зародыша, почему и были тотчас вынуты.

Не без волнения затем ждал я рокового 21-го дня. И с еще большим волнением, понятным только в тюрьме, заметил, наконец, первую наклевку: живое существо есть-таки и оно выходит из моей лаборатории!

В конце концов я получил 7 живых цыплят. Остальные 6 умерли на разных стадиях развития и два из них, должно быть, всего за день до конца инкубации.

Едва ли кому еще из куроводов всего света эта инкубация доставила столько бессонных ночей. Благодаря недостаткам аппарата, колебания температуры в нем совершались очень быстро вверх и вниз, в зависимости от внешних условий -- жилища и атмосферы, равно как и от нагара на светильне. Днем я почти каждые 1/2 часа контролировал ход нагрева. Ночью же засыпал тревожно, с неотвязной мыслью, как бы у меня все не застыло. А потому просыпался почти ежечасно от беспокойных сновидений, в которых то бегали по мне целые тысячи цыплят, то я давил яйца, то производил пожар и т. д.

Но с выходом цыплят из яиц мои тревоги не только не прекратились, а еще осложнились. Их нужно было согревать и пасти и, значит, посвящать им целый день, т. е. ради них превратиться в курицу.

Ко мне они привыкли с первых же дней и лезли так же, как к матке, за пазуху и всюду, где им казалось потеплее, и сидели смирно только до тех пор, пока видели меня. Когда же я уходил, они поднимали крик, как это делают всегда цыплята, потерявшие матку, и орали до тех пор, пока я не возвращался успокаивать их. Если же я проводил время в огороде в их присутствии, они вертелись у самых ног с полной доверчивостью, не подозревая, что малейший неосторожный мой шаг грозит им неминуемой смертью.

XXVI.

Благодаря какому-то предрассудку, среди публики, незнакомой с делом, цыплята, выведенные искусственно, считаются бесплодными. Такое мнение очень распространено. Придержи-вались его и у нас некоторые, слыхавшие на этот счет кое-что. Из выведенных мною я оставил две курочки при себе, и они скоро доказали, что во всех статьях решительно ничем не отличаются от рожденных естественным путем. И только по-прежнему навсегда оставались совершенно ручными.

Со своей инкубацией я, оказывается, опоздал. Как раз в то время, когда я паял свои калориферы, у нас появились уже взрослые куры.

Прихожу я однажды в Сарай и застаю на коридоре чуть не всенародное собрание. Вся публика стоит в кружок, а в центре круга -- живые и взрослые петух и курица, смущенные и изумленные не менее самой публики, потому что им ни разу в жизни не приходилось быть предметом столь явного и даже восторженного внимания и удивления. И не диво! Иной из товарищей ведь больше 10 годов не видывал вблизи и в натуре ни одной живой курицы. А когда петух, не смущаясь обстановкой, внезапно запел по-петушиному, сенсация была полная!

В виду такого неожиданного для меня появления кур, которое без всяких затруднений было разрешено полковником Обухом (их купили у жандармов в счет ремесленных сумм), мои инкубационные замыслы сразу утратили полцены. Зачем я буду стараться, если эта самая Марфутка, как прозвали первую курицу, высидит летом целый выводок без всяких хлопот и в лучшем виде!

Может быть, это охлаждение интереса отразилось и на устройстве инкубатора, а затем и на успехе всего опыта.

Тем не менее первый малоудачный опыт заинтересовал меня. Раз будут у курицы свои цыплята, можно подпустить к ней еще десяток инкубаторских. Все хлопоты по выращиванию, таким образом, становятся ненужными. Но так как мой инкубатор был совершенно не годен, то я устроил другой -- на иных началах.

Не буду описывать его. Скажу только, что он был, как я узнал это после, почти точной копией аппарата, изобретенного в XVIII веке Лавуазье, известным химиком, который преподнес его для развлечения Марии-Антуанете.

Известная истина: над чем в старину задумывались гениальные мужи, то теперь стало доступным уму самого обыкновенного смертного.

Этот второй инкубатор ни разу не был употреблен в дело. В нем Вера Николаевна только обсушивала иногда своих новорожденных, вылупившихся под маткой.

Выводить в нем цыплят не пришлось потому, что скоро куроводство расцвело у нас пышным цветом. Первая пара была предоставлена в собственность Веры Николаевны. А затем за это дело взялись такие солидные практики, как В. Г. Иванов и М. Ф. Фроленко, которые познакомили нас скоро в натуре чуть не со всеми куриными породами, которые только известны любителям. По всему двору и всюду бродили у нас и прельщали наши взоры лангшан и виандот, плимутрок и брама, кохинхинки и итальянки. А разговоры между сведущими и заинтересованными лицами велись исключительно на тему о выносливости и носкости той или другой породы, равно как о величине яиц, которые при этом тщательно взвешивались.

Особенно обширно было "заведение" у Фроленки, который предался своему делу со свойственным ему увлечением, построил себе образцовый курятник с толстыми мшеными стенами и одно лето вывел, кажется, до сотни цыплят.

В это время мы стояли уже чуть ли не на высоте современных куроводных знаний, выписывали специальные сочинения, трактующие об этом предмете, и даже целый год получали периодический журнал, посвященный исключительно птицеводству. Правда, журнал чрезвычайно бедный содержанием, хоть и очень претенциозный.

Но над всеми нашими увлечениями, как бы они ни были невинны и даже благонамеренны, всегда висел Дамоклов меч. Говорят, что он висел и вообще над всяким русским хозяином, который не изведал еще, какое хозяйственное благо заключается в конституционных "гарантиях" его личности и его самодеятельности.

Почти все куроводство погибло у нас сразу во время мартовского кризиса 1902 г. И только В. Иванов сохранил свое небольшое стадо еще на 1 год, но без права размножения; Яковлев не мог допустить такого нарушения "порядка". Присланный к нам Сипягиным за три дня до его смерти с разными ограничительными полномочиями, он ни слова не сказал о курах. А когда пришло им время насиживать, он объявил от имени приславшего его министра, которого уже 2 месяца как не было в живых, о чем тогда мы еще не знали, что куроводству положен предел.

Из всех репрессий и запрещений, какие сыпались когда-нибудь на нашу родину, запрещение разводить кур, кажется, можно отметить, как самое оригинальное и самое удивительное.

XXVII.

Как ни кратковременно было наше куроводство, оно все же внесло немало разнообразия в нашу жизнь.

Строительная деятельность расширилась у нас. И хотя мы очень были стеснены в своих клетках, все же владельцы куриного стада ухитрялись создать для него своеобразные апартаменты, согласно своим личным вкусам и намерениям. Постоянное пребывание возле нас домашних животных создавало вокруг иллюзию жизни и домоводства. А периодическое появление цыплят, весьма забавных в первые дни их жизни, вносило сюда даже своеобразный элемент нежности, обыкновенно совершенно чуждый той среде, где отсутствуют дети и вообще существа вполне беспомощные.

Должно быть, одним из проявлений этой эмоции нежности было разведение кроликов, которое предшествовало куроводству. Эти невинные и совершенно бесполезные у нас создания пользовались почти у всех нас особым расположением, главным образом потому, что у них постоянно рождались новые выводки, которые служили объектом няньченья и, может быть, заменяли собак и кошек, этих неизбежных спутников у старых холостяков и дев. Подобный антропоморфизм заходил так далеко, что кроличье мясо не только не поступало к нам в кухню, но и те немногие из нас, кто дерзал таким образом сокращать естественное перепроизводство кроличьей породы, слыли не иначе, как за людоедов. К цыплятам такой нежности уже не питали, и молодые выводки, достаточно подкормленные, поступали к именинному столу. Но на их мясо посягали далеко не все.

Мысль о наиболее рациональном опыте инкубации все же не была заброшена мною. И так как в птицеводной и проч. литературе (например, в журнале "Хозяин") я начитался сведений о надлежащем устройстве аппаратов, то я переделал еще раз свой инкубатор, принявши во внимание все удобства и предосторожности, которые мог осуществить при своих ограниченных средствах. Даже керосиновую лампу из жести я спаял сам. Инкубационный ящик я прокрасил несколько раз масляной краской и придал ему вековую прочность. Но, увы, ни разу мне не пришлось испытать его в действии, так как всякое куроводство тогда же было пресечено в корне.

Уезжая из Шлиссельбурга, я подарил этот прибор священнику (давно уже покойному) и теперь не знаю, куда он делся, и вспоминаю о нем с сожалением.