Звезда Альтаир

Новоселова Капитолина Ивановна

Часть первая

МЕД ДИКИХ ПЧЕЛ

 

 

#img_3.jpeg

 

Глава I

У Абду-Саида Абду-Рахмана ибн Мухаммада Идриси есть стих: «На гербе Самарканда и на штандартах его — Изображение леопарда…»

Когда был заложен город, по преданию, с Зеравшанских гор спустился леопард-палянг. Он побродил вокруг стен, одобрил постройку и удалился обратно в горы. С тех пор жителей Самарканда стали называть барсами. Они горды и своенравны, не терпят лжи и не стремятся к богатству; душа их лежит только к славе и почестям. Мудрецы говорят, это земля Самарканда оказывает такое действие, и самаркандцы, в какую бы страну ни явились, отличаются от других людей.

Душа их открыта прекрасному, среди них много великих мастеров по части создания чудес, украшающих мир. Граненый купол Гур-Эмира в Самарканде голубизною спорит с небом. Удивительно синим бывает небо над городом осенью, после первых холодных дождей. Желтая листва кленов и тополей осыпает карнизы порталов и арок, подножия мечетей и мавзолеев кажутся закиданными звездами.

…Василий Лаврентьевич идет по Абрамовскому бульвару. Листва шелестит под ногами, и не разобрать, что в этом шорохе: грусть или радость, и что в душе у Вяткина — горьковатая ли печаль о прошлом, с которым он расстается, или светлый порыв к будущему.

У ворот Присутствия Вяткину пришлось остановиться — во двор въезжала вереница экипажей. Василий Лаврентьевич узнал гостей, прибывших из горного княжества Читрал. Дальние отпрыски Тимурова рода, они давно породнились с туземными династиями, в частности, с ветвью Котуре.

Очень живописно! Сиреневые и алые бархатные халаты, отороченные мехом леопарда парчовые безрукавки, пестрые, затейливо закрученные тюрбаны с цветными султанами из перьев цапли, приколотыми золотыми аграфами, на плечи накинуты разноцветные шарфы, — все словно сошло с восточной миниатюры, все так красочно и самобытно.

В первой коляске, втиснувшись в угол, изволил проследовать главный гость — седенький, высохший, как бузгунч на ветке, чахлый старичок Мухаммед Фарадж, владыка Читрала, так сказать, удельный князь. Даже странно себе представить, что между потрясателем вселенной, рожденным под счастливым сочетанием планет, амиром Тимуром и этим тщедушным созданием в веках существует некая связь…

Замыкали кортеж коляски с принцами и придворными, везирами и советниками, в которых сосредотачивалась мудрость княжества, предпринявшего, чуть ли не в составе всего мужского населения, поездку на землю предков, в Самарканд. Позади, на захудалых лошаденках, ехала охрана, вооруженная дорогим старинным оружием. Сопровождал гостей дипломат, состоящий при генерал-губернаторе Туркестанского края, подполковник Георгий Алексеевич Арендаренко — цветущий, белокурый, с пышными бакенбардами и подусниками и совсем, казалось, задавивший правителя Читрала своей массивной фигурой.

Просторный вестибюль. Сейчас перед сыном казака бессрочной службы Лаврушки Вяткина откроется дверь, совершится канцелярское чудо — и он из учителя русско-туземной школы, человека вольной профессии, превратится в чиновника Областного Правления. Это вселяло робость. Но так соблазнительны хранящиеся в губернаторском архиве мусульманские древние документы, так манит возможность исследовать никем еще нехоженные тропы восточных грамот, что Вяткин готов пренебречь всеми неудобствами чиновничьей жизни.

— Это как раз то, что может послать человеку добрый бог! — прервал размышления Василия Лаврентьевича выбежавший из коридора переводчик военного губернатора Сер Али Лапин. — Вообразите, я сейчас только молился, чтобы всевышний выручил меня из беды, и вот — вы..

— Очень рад быть вам полезным, домулла, — ответил Вяткин.

В прошлом Сер Али Лапин служил репетитором по узбекскому языку в учительской семинарии, где учился Вяткин, и ему было хорошо известно, насколько основательны познания Василия Лаврентьевича в этом языке. Лапин потащил его в приемную губернатора, где и представил обаятельнейшему и — как заметил Вяткин, — видимо, хитрейшему Арендаренко. Тот не выразил особой радости и удивления, лишь весьма учтиво поклонился и отвел Вяткина к окну.

В соседнем зале угощались приезжие, слышался приглушенный говор; секретарь возился с какими-то бумагами, жизнь Областного Правления шла своим чередом. Сер Али Лапин побежал устраивать еще какие-то дела, и тут Арендаренко удивительно хорошо и открыто улыбнулся. Улыбнулся и Василий Лаврентьевич: знакомство состоялось.

— Знаете ли, — начал Арендаренко, — дело здесь очень деликатное. В Ташкенте жил известный антикварий Акрам Палван Аскаров. Эрмитаж и другие русские и заграничные музеи покупали у этого восточного собирателя редкие книги, документы, монеты. И вот владельцы Читрала известились о том, что в собраниях Акрама Палвана есть два документа, в которых закреплены за тимуридами немалые имения в Туркестанском Крае. Имения эти составляют их потомственный удел и по условию владения должны быть переданы читральским вассалам.

— Что это за документы и где их можно посмотреть?

— В том-то и дело, что Акрам Палван недавно умер и никто из его родственников о документах ничего сказать не может. Смотрели собрания Акрама Палвана пристав Сибзарской части Ташкента, где жил антикварий, и казий Мухитдин-ходжа. Но ни пристав, ни Мухитдин-ходжа указанных документов не обнаружили. Бумаги исчезли. Хотелось бы знать, не при участии ли читральских феодалов?

— Что же требуется от меня?

— Сегодня тимуриды посетят мавзолей Гур-Эмир. Надо будет, само собою, объяснить им, где и кто из их предков похоронен. Мы уже послали хорошенько все прибрать и приготовить к их приему в усыпальнице. Во время экскурсии хорошо было бы выяснить, не удалось ли заполучить тимуридам земельные документы и не собираются ли они предъявить эти, как они их называют, вакуфы нашему генерал-губернатору, что было бы очень нежелательно для нас.

— Я понял вас, — кивнул Вяткин. Арендаренко взял его под руку и ввел в зал, где полным ходом шло чаепитие.

Здесь стоял невообразимый шум. Главный тимурид делил угощение и требовал, чтобы маленькие принцы высыпали из карманов и поясных платков припрятанные сахар и карамели. Перед тимуридом на столе тоже лежала горка печенья, куски нарезанных пирогов и кексов, плитки шоколада и пирожные, словом, все, что он из угощенья успел выбрать для себя. Принцы скандалили, не отдавая схваченное, тучные советники совестили и уговаривали их отдать старшему тимуриду хоть часть спрятанного, седовласые старцы стучали кулаками по тарелкам и клялись бородой, что никогда не видывали такого неприличия.

Появление чиновников прекратило дележ. Дело пошло быстрее, все, что увязали тимуриды в поясные платки, каждый понес в экипаж.

По дороге в Гур-Эмир принцы сосали леденцы, пачкали халаты сахарной пудрой и кремом, шалили и весело переговаривались. Только старший из них, Мухаммед Фарадж, хранил молчание и сквозь ресницы смотрел на осеннее небо, ожидая встречи с тенями своих предков.

Василий Лаврентьевич прислушался к болтовне принцев.

— Если бы я хотел, — сказал тот, что постарше, с рябым широким лицом, — я мог бы остаться в Самарканде и сделаться содержателем бань. — Он победоносно улыбнулся, отчего его узкие глаза потонули в припухлостях век. — У меня имеются васика и фирман на владение банями Мирзы. Понятно вам?

Второй принц, с розовым, словно ошпаренным, лицом, рассеченным шрамами, с недоверием поглядел на рябого:

— Подделка. Откуда у тебя могут быть фирманы Мирзы Улугбека?

— Пхе! Подделка! Самые настоящие, с печатями Мирзы Мираншаха, они достались мне по наследству. И вообще у меня скуплено много бумаг, и если бы я умел их прочитать…

— Все равно! Все вранье, не верю! — вскричал розовый тимурид. — Может, у тебя есть фирман на владение цирюльней или…

— На владение ретирадной во дворе его тестя! Вот и все его наследство, — вмешался третий тимурид, смуглый, индусского вида молодой человек в зеленом тюрбане. Все захохотали, рябой уцепился было за рукоять кинжала, но его схватили за руку, он опомнился, гнев погас.

Показался ребристый купол усыпальницы. Здесь все веселье и оживление с тимуридов словно рукою сняло. Посерьезнели лица, опустились веки, увяли улыбки. Старший спешился, встал на колени, воздел руки, сотворил молитву. По щекам его текли слезы, послышались всхлипывания. Момент был патетический, Арендаренко воспользовался им и исчез, предоставив Вяткину действовать самостоятельно.

Но о документах, пропавших в Ташкенте, на сей раз ничего не удалось узнать, тимуриды, при всей их вздорности, оказались людьми себе на уме.

Маленькая улица Заргарон, уютная и зеленая, начиналась у подножия северо-восточного минарета медресе Улугбека и оканчивалась на берегу чистого и глубокого ручья Навадон. Ручей брал начало в тополевых и инжирных садах Рухабада, возле мавзолея Гур-Эмир, выходил на большие улицы и, напоив сады и виноградники у Дахбидской дороги, сливался с Оби-Машад — таким же прозрачным родниковым потоком, омывающим подножие холмов Афрасиаба.

С утра до вечера на улице Заргарон слышался звон бронзовых молоточков, ковавших серебро, шелест ножниц, вырезавших металлические ажуры украшений, пение раздуваемых мехов у крохотных ювелирных горнов, в которых плавились цветные эмали для финифти и крепления драгоценных камней в украшениях. Мелодии квартала сливались с голосами птиц в маджнунталах — ивах, склонившихся над водою Навадона.

Квартирный хозяин Вяткина, каллиграф и собиратель древностей — Абу-Саид Магзум пригласил его вместе отужинать. Василий Лаврентьевич переоделся, влез в свой, ставший таким привычным, бекасабный халат, кавуши и отправился к Абу-Саиду.

Абу-Саид Магзум, как и Вяткин, был совсем еще молодым человеком. Сын Абду-Каюма Магзума — мударриса из медресе Шейбани-хана, потомка известного на Востоке историка и автора книги «Самария» — Абу-Тахира Ходжи, носившего в ишанстве имя Абу-Саида, получил свое имя в честь достославного предка.

Мальчику дали образование и воспитание, достойное имени. Из Абу-Саида вырос замечательный художник-каллиграф, катыб; его каламу принадлежали целые коллекции кытъа — табличек с мусульманскими изречениями, ими украшали самые красивые михманханы Туркестана; из-под его же калама вышли сотни надписей, скопированных со зданий и памятников Самарканда, выполненных по заказам музеев России, Берлина и Лондона.

В серебряном ряду Заргарон, возле Регистанского базара, располагалась его крохотная лавка-мастерская. Здесь, на тщательно оструганном полу, ученик Абу-Саида Магзума разглаживал агатовым лощилом склеенные из нескольких листов плотной писчей бумаги длинные полосы. Сам Абу-Саид сидел на темном текинском коврике и тростниковым пером — каламом с широким срезом тушью и замешанными на меду красками писал кытъа и эпиграфические тексты.

Но он не всегда находился в лавке. Его чаще можно было увидеть на сквозном ветру, возле живописных порталов медресе, мечетей и гробниц, в склепах у надгробных камней, у подножия стройных минаретов и на строительных лесах, наверху, где саженные буквы надписей вяжутся в гирлянды слов и венки восхвалений.

Василий Лаврентьевич застал в михманхане Абу-Саида небольшое общество. На почетном месте сидели отец Абу-Саида мулла Абду-Каюм Магзум и сосед по лавке и дому, антикварий Эгам-ходжа Ходжимурадов, известный глубоким знанием истории города, старинных монет, тонким вкусом по части изделий ювелирного ремесла. Сам Эгам-ходжа тоже был потомственным ювелиром, хорошо разбирался в каллиграфическом искусстве, дружил с Абу-Саидом, и виноградник его дома вился на стропила сада Абу-Саида Магзума. Они были, как говорят в Самарканде, «хамсоя», то есть разделяющие тень.

Сняв у порога кавуши, Вяткин приветствовал друзей. Сели. Справились о здоровье ранее прибывших в этот дом, о здоровье вошедшего.

— У меня особенный день, — сказал Абу-Саид, когда гости отведали от трех блюд и запили их чаем. — Сегодня я окончил работу, которую делал в свободное время.

— Бали, — отозвались гости, — что это за труд?

— Рукопись «Самарии» почтеннейшего нашего предка Абу-Тахира ибн Кази Абу-Саида Самарканди на таджикском языке. Книга Абу-Тахира Ходжи примечательна своей обстоятельностью, тщательным описанием топографии Самарканда и его вилайятов, его истории и памятников старины, святых мест великого города.

Толстая книга, переплетенная в зеленую шагрень, пошла по рукам. Вяткин взял ее и раскрыл переплет. В колофоне на титульном листе значилось:

«Эта книга, сладостью превосходящая сахар, в подарок вам из Самарканда пришла; в ней собраны все следы и признаки времен, и действительно, как посмотришь, весь Самарканд к Вам прибыл».

— Дарственная надпись моему знакомому из Петербурга, профессору Веселовскому.

Абу-Саид закашлялся. Все помолчали. Вяткин внимательно листал книгу.

— Очень интересная книга, — сказал он. — Я хотел бы перевести ее на русский язык. Наконец-то я нашел книгу по душе. Оригинал у вас один, уважаемый брат?

— Берите, о чем может быть разговор, — ответил Абу-Саид. — Я не шучу. Вот оригинал.

Вяткин принял, как святыню, увязанную в ситцевый платок растрепанную книгу и бережно положил позади себя.

— Сегодня и у меня знаменательный день. Я первый раз ходил на службу не в школу, а в Областное Правление. Теперь я — чиновник, — сказал он. Все принялись его поздравлять, только Эгам-ходжа подивился:

— Йе! Зачем уважаемому человеку понадобилось чистить губернаторского ишака?

— Дело в том, — объяснил Василий Лаврентьевич, — что я буду заниматься только одним делом: читать и переводить старинные казийские акты и вакуфные документы. Их в Областном Правлении целый шкаф, и никто их никогда не трогал.

— А собирать казийские к вакуфные документы вы тоже будете? — спросил мулла Абду-Каюм Магзум.

— Разумеется. Выделены деньги на приобретение их у частных лиц.

— Это благо! — заметил старик. — Иной раз так нужен бывает старинный документ, кажется, душу за него прозакладывал бы.

— Но где его взять? — Эгам-ходжа задумчиво посмотрел вдаль. — Время беспощадно и к людям, и к их достоянию. Хорошо, Василь-ака, что именно вы будете заведовать шкафом со старинными документами. От этого народу только польза. Было бы худо, если бы они попали в руки плохого человека. Плохой человек более жесток, чем беспощадное время.

— Я и сам очень рад, что мне досталась такая работа, — улыбнулся Вяткин. — Вот, например, сегодня у меня возник разговор с одним важным чиновником. Он интересовался вакуфными документами, которые хранились в архиве ташкентского собирателя Акрама Палвана — пусть земля ему станет пухом! — и которые после его смерти неизвестно куда исчезли.

Собеседники многозначительно переглянулись. Эгам-ходжа сказал с тревогой:

— Может быть, они попали за границу? Акрам Палван, говорят, был связан с инглизами…

Не знал Василий Лаврентьевич, как много хлопот и тревог еще причинят ему эти «пропавшие грамоты».

По утрам, раскладывая на столе старинные папки с ветхими дафтарами, фирманами, дарственными записями и письмами давно умерших людей, Вяткин не раз возвращался в мыслях к разговору ювелиров о старинных документах. Вспоминал он и нелепых тимуридов, бахвалившихся друг перед другом доказательствами своей родовитости.

Мебели в кабинете у Вяткина не было, кроме одного-единственного шкафа. Затейливого восточного рисунка дверца его накрепко запиралась хитрым замком. В шкафу лежали толстые тетради с вакуфными, завещательными грамотами, свитки хозяйственных записей, всевозможных древних расписок, писем, полученных адресатами из личных канцелярий беков и казиев, угодья и поместья которых ныне числились вместе с архивами в ведомстве Самаркандского губернаторства.

С появлением Вяткина в комнатушку притащили колченогий стол, сломанную табуретку, на окно повесили ситцевую занавеску. Подобное убранство кабинета могло бы кого угодно повергнуть в уныние. Но только не Василия Лаврентьевича. Он считал, что рабочее место ему устроили вполне удобное, и с наслаждением провел здесь первые часы своего пребывания в новом качестве чиновника.

Он мечтал. Просто вот сидел на табуретке и мечтал. Ему представилось, как он сейчас подойдет к заветному шкафу, приоткроет потемневшую от времени дверцу с резным цветочным узором, вдохнет сладковатый аромат слежавшейся бумаги, надушенных чернил, потом развяжет шелковые шнурки, стягивающие тугие пачки, и погрузится в особый мир древности: совершенно особый, мало кому доступный, необыкновенный мир, над которым не властно время — мир истории, большой науки. Вяткин страстно ждал этой встречи со свидетелями давно прошедших человеческих дел и поступков, ждал так напряженно, что хрустел пальцами костистых рук, стискивал их, чтобы они не трепетали, сжимал губы, и только глаза его, не отрываясь, смотрели на открытую дверцу шкафа, отбрасывающую на беленую стену четкую узорную тень цветов, листьев, звезд.

…Дома он почти не бывал. Кажется, приходил его семинарский товарищ Кирша Иванов — звать на именины; кажется, где-то за городом — он не знал, где именно, — вел раскопки громовержец Веселовский.

Василия Лаврентьевича ничто не отвлекало от занятий. В начале недели он давал сторожу Областного Правления немного денег, и тот приносил ему чай, лепешки, кислое молоко, фрукты.

Незаметно за окном зацвел апрель, на газонах широкого двора запестрели маргаритки. В небе загрохотали грозы, и Вяткин поставил последнюю точку в рукописи перевода на русский язык «Самарии» Абу-Тахира Ходжи. Он словно очнулся от сна.

Над Абрамовским бульваром витал горький запах тополевых почек, каменщики возводили парадные колонны-ветроделители, в голубой дымке тонули нежные очертания снеговых Агалыкских гор, и на фоне их синий купол Гур-Эмира в цветущем персиковом саду казался сказкой.

Василию Лаврентьевичу хотелось посмотреть, где Веселовский вел раскопки, узнать, что он нашел на городище. Но не успел он дождаться хорошей погоды, как из Петербурга пришло от ректора университета письмо. Оно содержало просьбу к Областному Правлению оказать всяческое содействие магистранту В. В. Бартольду и фотографу-художнику С. М. Дудину в их раскопках, которые «они имеют произвести на древнем городище Самарканда — Афрасиабе». По мнению губернатора Самаркандской области, генерала Мединского, содействие оное должен был оказать Василий Лаврентьевич Вяткин:

— Это король самаркандских руин, автор многих печатных статей, репутация его вполне упрочена сборниками нашего Статистического комитета, выпускаемыми усилиями милейшего Вирского.

Но магистрант Бартольд почему-то не появлялся.

И вот однажды, в воскресный день, Василий Лаврентьевич, запасшись небольшой огородной тяпкой, сам двинулся на Афрасиаб.

Весна была в разгаре: холмы покрылись цветущим гусиным луком, подснежники — бойчечак скрывали склоны оврагов и лощинок, сухая сброшенная шкурка змеи трепетала на ветру и шелестела, словно кусок белого шелка.

Вяткин шел осторожно, опасаясь затоптать вымытую дождями древнюю монету, обломок терракоты, резного мрамора.

Несколько минут он постоял возле раскопов, произведенных Веселовским. Результат, как ему сообщил Эгам-ходжа, был у профессора, сверх ожидания, ничтожный. То ли потому, что он место выбрал неудачно, то ли раскопы и шурфы заложил недостаточно глубокие.

Вяткин нагнулся, поднял с земли позеленевшую от сырости медную монету и направился на восток, обходя холм цитадели по его подножию. На дне высохшего русла паводкового ручья он нашел несколько бронзовых, филигранной работы крупных бусин. Здесь же подобрал хорошей сохранности терракотовую статуэтку, сломанную ручку от ножа или стилета, горлышко стеклянного флакона, иризированное и отливающее всеми цветами радуги. Через несколько шагов заметил в траве маленькое солнце: сиял край обломанной золотой монеты.

Вот он увидел крупный кусок белого резного мрамора. Точно кость ископаемого животного, камень врос в пологий холм. Василий Лаврентьевич попробовал его вытащить, но не смог: мрамор оказался прочно спаянным с фундаментом какого-то здания. Рядом он подобрал почти драгоценный обломок золотисто-кремовой полированной яшмы или оникса. В его мешок попал и обломок черного керамического котла грубой обработки. Уже утомившись и собираясь домой, Вяткин подобрал черепок красного лощеного сосуда. Повертел его в руках и возле отбитой ручки заметил клеймо мастера, изготовившего сосуд. Оттиснутый круг, вписанный в восьмиугольную звезду, в середине круга — буквы…

Мешок Вяткина был уже полон, и он понес черепок в руке, присматриваясь по дороге к странной своей находке.

«Глиняный город, — размышлял Вяткин, — с глиняными крепостями, домами, стенами, утварью, украшениями женщин, игрушками детей, даже глиняными богами. Глиняная цивилизация! Одни считают, что Афрасиаб — домонгольский Самарканд. Другие — что город существовал еще до вторжения Александра Великого и разрушен македонскими воинами. А много ли доказательств у приверженцев той и другой гипотезы? Наскоками ничего не определить».

Он представил себе перепачканные красным ангобом смуглые руки гончара — владельца звездной печати…

В домусульманском Самарканде, возможно, именно на Афрасиабе, жили многобожники, зороастрийцы. Они поклонялись богу солнца Митре, богу воздуха Ваю, богине воды Ардвисуре Анахите. Среди поклонников светлых и темных богов существовал и клан звездопоклонников сабеистов, боготворивших Сириус-Тиштрию. Светозарному богу далеких миров они приносили в жертву ароматные свечи, пчелиный воск и белые цветы, алтари украшали перьями белых птиц.

Вот и этот владелец звездной печати, как видно, возносил свои молитвы высоким звездам, томился, возжигая цветные свечи, и, глядя на поднимающийся к небу фимиам, уносился мыслями в недоступную даль.

«Что за знаки внутри круга? — думал Вяткин. — Ни один из известных науке алфавитов не содержит таких букв. Что тут написано, имя мастера, посвящение, имя бога, пожелание?» На блюдах и чашах с Афрасиаба не раз приходилось читать арабские надписи: «почтение, благословение, благородство и возвышение владельцу сего», чаще же всего арабское слово «альюмн» — значит «будь благополучен». Но здесь? Что написано здесь? Словно некое колдовство таилось в находке.

Для того, чтобы несколько сократить свой путь, Вяткин двинулся по откосу на самый высокий из холмов и, взойдя на вершину, едва не вскрикнул: на северном склоне, примостившись на тщедушном складном стуле, сидел небольшого роста худенький человек, явно не местный. Темный старомодный из волосяной ткани пиджак мешковато свисал с его узких плеч. Голову венчала старая соломенная шляпа канотье с твердыми полями и плоской тульей.

Поодаль, возле камня, возился второй, которого Василий Лаврентьевич сразу не мог рассмотреть. Вяткин приподнял форменную фуражку и поклонился. Сидевший вскочил, заковылял, прихрамывая и косолапя, к Вяткину, улыбнулся глазами, картавя, позвал своего спутника:

— Самуил Мартынович, вы только посмотрите, кого нам бог послал! Ведь вы — господин Вяткин, не так ли? Да где же нам и было всего вернее встретиться!..

Бартольд и Дудин приехали вчера поздно вечером и по ночному времени беспокоить людей сочли неудобным. А сегодня — день неприсутственный. Они и решили отправиться прямо сюда, на Афрасиаб, полагая, что с пользой проведут здесь этот день.

— Я готов быть вам полезным, — обрадовался Вяткин. — Быть может, вы хотели бы получить некоторые разъяснения? У меня, кстати, с собою схематический план городища, и я пытаюсь заново проследить и нанести на этот чертеж контуры древних стен.

Дудин, в противоположность Бартольду, был красив, молод, широк в плечах, статен. Но печать угрюмости на лице, неулыбчивость, даже нелюдимость настораживали собеседника и проводили черту между ним и незнакомым человеком. Вяткину, который и сам-то, в силу своей самоуглубленности, не отличался излишней общительностью, Дудин понравился сразу.

Василий Лаврентьевич медленно вел по Афрасиабу своих богом посланных гостей; где находил нужным, неназойливо и сдержанно давал объяснения. Но вскоре он понял, что это — необычная экскурсия. Экскурсант его, Василий Владимирович Бартольд, словно бывал здесь до этого много раз. А уж об истории городища знал столько, что Василий Лаврентьевич диву давался и признавал в глубине души, что магистрант Петербургского университета знает во сто крат больше него, столько труда и сил потратившего на собирание отрывочных сведений и справок. Вяткин не успевал записывать ссылки на исторические источники, которые Бартольд цитировал с поразительной легкостью.

А тот шел, переваливаясь в узконосых городских ботинках, и прерывисто, со свистом, дышал.

К концу дня, подкрепившись у ручья, они двинулись к городу вдоль Оби-Машад. Здесь-то все и случилось. Бартольд подвернул ногу, застонал и опустился на землю. Идти он не мог. Опускались стремительные самаркандские сумерки, а боль в ноге расходилась все больше и больше; ждать, что это пройдет, было бесполезно. Болели уже бедро и голень… Тогда Василий Лаврентьевич и Дудин сплели руки, усадили Бартольда и осторожно понесли.

Сколько времени длилось это возвращение — никто из них, пожалуй, не смог бы сказать, для всех оно было одинаково мучительно и трудно. Но шли они долго, Бартольд временами терял сознание, а они все шли и шли, сжимая друг другу взмокшие руки, напряженные и до предела усталые.

На аптечных часах время подходило уже к одиннадцати, когда они оказались в городе и опустили Василия Владимировича на скамейку старогородской аптеки Айстеттена. Из-за прилавка вышла к больному девушка-фармацевт в белом халатике. В свете керосиновых ламп в витрине аптеки ярко и празднично сверкали сосуды с химикалиями — зеленые, фиолетовые, желтые. На каждом таком шаре надпись — «Аптека Д. Айстеттена». Девушка наклонилась к больному и потрогала пульс; Бартольд открыл глаза, повел взглядом, тихонько застонал.

— Это у меня бывает, — слабо пошевелил он губами, — повторный вывих. Врача бы, хирурга.

— Сейчас! — девушка подошла к телефону и крутнула черную ручку массивного аппарата.

— Центральная станция? — попросила она неожиданно властным контральто. — Барышня, прошу вас квартиру доктора Ильинского.

Поговорив с врачом, девица повесила трубку и пошла за стойку. Вскоре у подъезда аптеки остановилась коляска доктора. Молодой блондин, доктор Ильинский, снисходительно выслушал фармацевтку и попросил перенести больного в экипаж. Дудин и Вяткин опустили Бартольда на кожаные подушки коляски, Дудин примостился рядом, Ильинский сел на скамейку спиной к кучеру, и коляска умчалась. Они уехали в гостиницу «Ориенталь», где остановились Бартольд и Дудин.

Повинуясь внутреннему голосу, Василий Лаврентьевич вернулся в аптеку. За прилавком стояла все та же красивая смуглая девушка с пышными волосами. Кружевное жабо изящно выбивалось из-под белого накрахмаленного халата; черные глаза на почти безбровом лице строго, но как-то по-детски, смотрели на Вяткина. Лиза?

— Это вы, Елизавета Афанасьевна? — изменившимся голосом спросил Вяткин.

— Наконец-таки признали. Да. Я. Это я, из-за которой вы перестали ходить к Кириллу Ивановичу.

— То есть как же это перестал ходить?

— Да уж вот так. Как я приехала, так вы и не ходите.

Вяткин был донельзя удивлен.

— Что вы, что вы! Да я не потому, я просто очень занят был, вот и…

— Заняты там или не заняты, даже в день рождения Кирилла Иваныча не заглянули…

Лиза сняла халат, стала собираться домой. Она оказалась в темной облегающей юбке и тонкой, из шелка в мелких цветочках, кофточке с пышными рукавами и кружевными оборками.

Кликнув сторожа, она что-то сказала ему, чем-то распорядилась и пошла к двери.

— Елизавета Афанасьевна! — спохватился Вяткин. — Можно, я провожу вас, ведь еще не поздно нам помириться?

Лиза согласно кивнула.

 

Глава II

Квартал Заргарон — место особенное.

Люди на этой улице тоже были особенными. Мастера, одетые в недорогие одежды, юноши — ученики со сдержанными манерами, полные скромной почтительности, женщины с красивыми руками, протянутыми к драгоценностям, — все здесь дышало вдохновением, артистичностью, изяществом.

Василий Лаврентьевич жил на этой улице. На ней же находилась и русско-туземная школа, в которой он еще недавно работал, так что даже и после его перехода в Областное Правление его продолжали здесь называть учителем.

Расстаться с Заргароном он не мог. Для него стало потребностью каждое утро любоваться красотой, которая сквозила отовсюду: и в рассыпанных по золотистой циновке лепестках алой розы, и в тонких старинных миниатюрах, выставленных для продажи в лавках букинистов, и в мужественном, прямо-таки медальном, лице его друга Эгама-ходжи. Казалось, отними у него хоть малую часть этого звонкоголосого и красочного счастья — и он затоскует, он не найдет себе места на свете.

Ежедневно вместе с Вяткиным волшебную улицу видели и другие люди, но только один Бартольд был способен, — так думал Василий Лаврентьевич, — так же тонко и проникновенно чувствовать прелесть этой земли, культуры, так же на равных разделять ее с местными учеными и художниками.

С наступлением жары друзья настояли, чтобы Бартольд перебрался из пыльной раскаленной гостиницы в Заргарон. Нога у профессора все еще болела, и он предоставил ведение раскопок Василию Лаврентьевичу, что тот с большим удовольствием и делал.

Обложившись восточными рукописями, Бартольд лежал под виноградником Абу-Саида Магзума. А по вечерам здесь же, под лозами, встречались друзья.

Особенно много разговоров было всегда о Тимуре и тимуридах, о суфии Ходже-Ахраре, об обсерватории Улугбека, о его библиотеке, учениках, сыновьях. Речь шла и о самозваных читральских тимуридах, которые незадолго перед тем, после Самарканда посетив Ташкент, покинули Туркестан. Но наибольшее любопытство всем внушала личность Улугбека.

— Хорошо бы вплотную заняться Улугбеком, — заметил в одну из бесед Василий Лаврентьевич. — Меня, например, всегда занимала мысль, являлся ли Улугбек продолжателем дела Тимура, или — наоборот? Это у Пушкина — «Тень Грозного меня усыновила»…

— Нет, — мечтательно произнес Бартольд, — меня увлекает не столько преемственность дела Тимура, сколько сама эпоха, в которую народ возвел эти великолепные здания, создал прекрасные книги, поэмы, живопись, музыку, науку. Поймите, и науку! Более высокую, чем в других странах Запада и Востока. Меня интересует время. Я бы и книгу назвал «Улугбек и его время». Оттого, что Тимур привез в свою столицу ковры, драгоценности, книги, множество рабов, тех, кто читал книги и писал их, делал оружие и строил здания, — словом, тех, кто создал этот расцвет, — уровень развития его государства ни на йоту не повысился.

— Это очень правильно, — заметил Абу-Саид, — ведь простые люди, народ, не стали знать больше оттого, что Тимур построил башню и запер там привезенные книги.

Утром следующего дня Василий Лаврентьевич в проеме калитки увидел Эгама-ходжу с маленьким хурджуном и кетменем.

— Я прошу разрешения идти сегодня на Афрасиаб вместе с вами, — сказал он и приложил руку к сердцу. Друзья наскоро собрались и направились по ташкентской дороге на «свои» холмы. Выйдя за город, Эгам-ходжа приступил к делу:

— Меня к вам послали, Василь-ака, старейшины цеха ювелиров. На нашу голову надвинулась беда. Большая беда! Хотят отобрать то, что искони принадлежало отцам, дедам и прадедам — улицу Заргарон.

— Каким это образом? — поразился Вяткин.

— Очень просто. Вы, вероятно, знаете большой караван-сарай кары Хамида?

— Знаю, конечно: тот, в котором помешается лавка индийского купца Фазали Махмуда и двух китайцев, которые совсем не китайцы, а кашгарцы.

— Именно. Так вот, кары Хамидбай старый свой караван-сарай продает, решил построить новый. Жена этого богача, третья его жена, — дочь кокандского Худоярхана. Они сумеют найти ходы и выходы. Договорились с русскими начальниками о покупке земли позади медресе Улугбека. Таким образом, вся левая часть квартала Заргарон окажется во владении дочери Худоярхана, а правая снесется под новую улицу. А мы… — Он махнул рукой.

— Этого не будет, — спокойно сказал Вяткин.

— Помогите, Василь-ака! Вы нам родной человек, вы не дадите нас в обиду.

— Хорошо бы найти документы, подтверждающие право ювелиров на землю их квартала.

— Эх! Где их найдешь?

— Поищем…

Василий Лаврентьевич вынул планшет, рулетку. Судя по всему, некогда у Афрасиаба было около десятка городских стен; разобраться в ходе каждой из них было не так-то просто. Одних сторожевых башен оказалась целая прорва, обнаруживались еще какие-то пристенные пристройки. Уже одно это могло бы составить предмет магистерской диссертации. Но не в том было дело! Вяткин хотел выполнить просьбу Бартольда и тщательно разобраться во всей путанице охранных сооружений.

К осени Василий Лаврентьевич получил чин и вместе с ним должность, которая позволяла ему заведовать библиотекой и музеем искусства и древностей при Самаркандском областном статистическом комитете. Музей размешался в маленькой пристройке военной Георгиевской церкви, носил характер дилетантских собраний из предметов этнографии, археологии, искусства и ремесла, коллекций натуралистов и охотников Туркестана. Надо было приводить его в порядок, обрабатывать и составлять коллекции, делать экспозиции и выставки…

Утро начиналось для Василия Лаврентьевича с посещения Областного Правления. Он обязан был являться пред светлые очи начальства, которое ежедневно диктовало ему занятия: вести экскурсию по городу, если таковая предвиделась, или работать этот день в музее. Или же, если не было других дел, не заходя в Земельно-податное управление, где начальник был на этот счет предварен вышестоящими, копаться, сколько его душе угодно, в старинных документах, работа с которыми теперь получила четко осмысленную цель: обнаружить бумаги, подтверждающие право ювелиров на землю квартала Заргарон.

И Василий Лаврентьевич упивался чтением документов. Он раскладывал их по коробкам, систематизировал и подшивал, вероятно, более тщательно, чем это делали самые прилежные служащие кушбеги прошлых времен. Мог он также проводить часы и дни за раскладыванием черепков и монет с Афрасиаба.

Разбор коллекций — самая кропотливая, но и самая интересная работа в музеях. Археолог увлекается определением так же, если не больше, чем самим поиском. Удовольствие кабинетного поиска совершенно поглощает ученого, и он проводит вторую половину года, нисколько не стремясь к новому собирательству. Он роется в книгах, сравнивает свои находки с чужими, мечтает об экспозициях найденного, надеется на интерес зрителя к его маленькому, но такому радостному открытию.

Музей Самарканда начал свое существование с выступления в печати опального капитана Эварницкого, большого энтузиаста музейного дела и создателя знаменитого этнографического музея на Полтавщине, Любитель старины, просвещенный человек, Эварницкий имел четкое представление о ценности древней среднеазиатской культуры и о большом интересе, который она может вызвать у просвещенного человечества. Своеобразие изобразительного и прикладного искусства, архитектуры, этнографии, литературы — все, по его мнению, следовало сберечь и уж, во всяком случае, не дать вывезти зарубежным антиквариям за границу. Особенно, он считал, это важно в таком историческом городе, как Самарканд.

Средств, естественно, сразу на открытие музея выделить не могли. Но интеллигенция Туркестана горячо откликнулась на статью Эварницкого и начала добровольные пожертвования. Вдова генерала Рокотова, застреленного английскими эмиссарами во время объезда кушкинской границы, подарила музею сорок предметов. Металлическое оружие: мечи, секиры, щиты, колчаны для стрел, кольчуги, поножи и поручни местных рыцарей, снаряжение воинов: котел, игольник с иголками, деревянные вбок изогнутые ложки (кашик), кувшинчики для омовений в походе; особое место в этом собрании занимали стрелы и луки монголов, сохранившиеся в народе и в свое время приобретенные генералом. Похоронив мужа, она уезжала, везти с собою такие тяжелые вещи ей оказалось не под силу, ездили в то время на арбах и в тарантасах. Случай дал ей возможность красиво расстаться с коллекцией.

Ее примеру последовали другие. Понесли книги, гравюры, чучела птиц, ювелирные изделия, ткани, вышивки, — словом, пестрый поток инвентарных номеров, из которых никакой экспозиции не придумать самой гениальной голове самого выдающегося экспозитора на свете. Потом наступило затишье. И уже после стали поступать вещи от знатоков.

— Катта-Курган? Недалеко! Посылает незнакомый человек, военный инженер, некто Кастальский Борис Николаевич. Что там такое? — Вяткин вытаскивает гвозди, крышка ящика отскакивает. Упакованные в бумагу, лежат нежные резные камни. Драгоценное собрание инталий и глиптики. Геммы на жадеите, агате, сердолике, раковинах, маленький оникс, опять — жадеит. Нефрит. Камеи из сердолика, коралла, бирюзы, ляпис-лазури; печати из яшмы, базальта, нефрита, бусы из яшмы, яшмовая пластинка — пейзаж: закат в горах; еще пластинка из какого-то странного, — Вяткин не знает, какого, — камня — пейзаж: море и над ним — птица. Вот медальон: ляпис-лазурь в тонкой золотой рамочке и голова мальчика. Эллада? Индия? — опыт еще не так велик. Не разбирает пока еще стилей молодой, Вяткин. Ясно только, что все это — местное. Туркестанское. И, видимо, эпохи Кушанов. Домусульманское искусство, особенно интересное Василию Лаврентьевичу в связи с его занятиями Афрасиабом. На дне посылки рядком уложены статуэтки из обожженной глины. Неглазурованная, цвета смуглой кожи, терракота. Великолепные вещи! И как же надо любить свой край, свой Туркестан, чтобы вот так, от своего скудного жалования безвестного инженера, обывателя захолустного городишки, взять и подарить музею столько подлинных драгоценностей! Это — не жест отъезжающей генеральши. Это благородство души, другая категория дарителей.

Василий Лаврентьевич осторожно вынул из ящика вещи, развернул бумагу и рассмотрел скульптурку. Кто она, эта смуглянка? Эллинка? Индуска? Тюрчанка древних эпох? Портрет. Но чей?.. Знакомый овал лица, высокий, чуть инфантильный лоб, характерный разрез к вискам приподнятых глаз, зачесанные кверху легкие, как пух, локоны. Маленький рот, как говорят на Востоке, «тесный для пары миндалей». Чуть намеченные мастером, легкие «рафаэлевские» брови, вообще весь облик от раннего итальянского возрождения. Ботичелли!.. И низкий бархатистый голос. Лиза… Лиза…

— Чертовщина, — ворчал Вяткин, переобуваясь в походные сапоги. Чиновничья дочка, капризна и глупа. Зачем она ему? Он ушел в науку, углубился в дебри старых документов, и столетия отделили его от всех сует на свете. Книги, черепки, камни, старые могильники, древние постройки — вот его стихия.

Лизу Васильковскую Вяткин знал еще с семинарских лет. Семья мелкого чиновника Афанасия Васильковского жила по соседству с учительской семинарией, где тот служил в качестве делопроизводителя. Мать многочисленного семейства умерла где-то в Малороссии, и в доме почти без присмотра резвились четыре молоденькие дочки и два подростка-сына. За хозяйку управлялась старшая из девушек, начинающая учительница приходской школы Оленька. Две другие девочки оканчивали прогимназию, а младшая, Лизанька, гимназию.

Если бы не женитьба ближайшего друга Василия Лаврентьевича — Кирши Иванова на Анночке Васильковской, Вяткин никогда бы о Лизаньке и не вспомнил. И вот поди ж ты…

Шел Василий Лаврентьевич на Афрасиаб и размышлял, а перед глазами его стояло милое лицо Лизы, вызолоченное солнцем, омытое свежим утренним ветром с холмов древнего городища. И словно сливалось оно с тем, другим, античным лицом статуэтки.

Было желание отмахнуться от наваждения. Поэтому он даже обрадовался, встретив на развилке дорог, возле мечети святого Хызра, адъютанта самаркандского губернатора генерала Мединского. Сняв соломенную шляпу, адъютант обнажил мокрый пух волос, прилипших к узкому черепу.

— А я… за вами. То есть хотел вас… предупредить, что генерал просил убедительно провести по памятникам старины его гостей из Ташкента. Генеральша тоже будут…

— Хорошо, — кивнул Вяткин, — найдете меня на том холме.

И ушел, ворча себе под нос: не дают работать!

Эта встреча у Василия Лаврентьевича сегодня была не последней. Порядочно отойдя от города, он увидел разостланный при дороге на траве чапан, на нем лежала старая тюбетейка, на донышке которой блестели мелкие монеты. Видимо, имущество принадлежало какому-нибудь дервишу — собирателю милостыни, на несколько минут отлучившемуся в ближний овражек.

Василий Лаврентьевич бросил в шапку пятак, но вдруг заметил, что все монеты в шапке — старинной чеканки, видимо, разысканные на Афрасиабе, а ситцевый чапан принадлежит его соседу и другу, известному антикварию Эгаму-ходже. Вяткин засмеялся, пятака не вынул и двинулся к облюбованному на сегодня холму. Раздался хохот, способный разбудить всех джиннов Афрасиаба, и на тропу впереди Вяткина вынырнул Эгам-ходжа. Он обнял Василия Лаврентьевича, они вместе посмеялись шутке, поднялись на холм.

— Василь-ака, вы знаете такого подпольного законника Ахмедшина?

— Он служит в аксакалах Кош-хауза? Косой, с бельмом?

— Да. Так вот, он вчера приходил в лавку Мирзо Бобораима, пира цеха Заргарон, и предложил дать губернатору выкуп за землю нашего квартала. Тогда, говорит, он оставит вас в покое и даст бумагу на владение этой землей. Бумагу от судьи, что ли…

— И велик этот выкуп? — спросил Вяткин.

— Мы подсчитали. Если продать все лавки квартала со всем их имуществом, то половину надо будет отдать генералу.

— Иначе говоря, генерал предлагает вам купить собственную землю?

— Да. Но не все из ювелиров и художников могут дать деньги. Многие просто пойдут нищенствовать. Богатые, конечно, лавок не закроют. Они найдут выход, а вся беда падет на головы беднейших.

— Ничего пока никому не платите. Я найду случай поговорить с ташкентским начальством генерала. Ясно вам?

— Да. Пока не платить! — Эгам-ходжа прижал правую руку к сердцу, левую далеко отставил в сторону и поклонился. — Благодарю!

Со стороны дороги послышались бубенцы экипажей, праздничный говор экскурсантов.

Когда полковник Назимов получил распоряжение о поездке в Самарканд, собралась к сестрам и его супруга Клавдия Афанасьевна. Она пожелала принять участие в экскурсии по городу и пикнике, который предполагали устроить в связи с поездкою за город.

Приподняв, чтобы не испачкать, свою серую тафтяную юбку, она не спеша сошла с подножки и остановилась, поджидая вторую даму, свою приятельницу из Ташкента, и сестричку Лизаньку.

Лизанька, одетая в белое в цветочках платье из муслина, резво выпрыгнула из коляски, и все в сопровождении Бориса Николаевича Назимова чинно двинулись к мужчинам.

Спустившись с холма, Василий Лаврентьевич приветствовал экскурсию: он узнал Лизу и все семейство Васильковских-Назимовых, улыбнулся, им и повел по холмам и оврагам Афрасиаба.

Началось волшебство. В воображении туристов на пустом месте вырастали кварталы жилых домов, дворцы правителей, крепости и замки. Шумели базары, кочевники, пахнущие кизячным дымом, полынью и ветром, на взмыленных конях врывались в этот воссозданный воображением художника город, грабили, уводили в полон, рушили и жгли…

Все были взволнованы. Только генеральша Мединская спокойно и уверенно шествовала по городищу, делая вид, что не замечает неудобств и терзаний бредущих по кочкам женщин. Наконец, Клавдия Афанасьевна ушла к коляскам, села в экипаж и с корзинками еды, самоварами и коврами поехала к ручью Оби-Машад, на берегу которого решили устроить завтрак, чтобы во второй половине дня посмотреть прохладные, провеваемые ветром каменные мавзолеи и мечети Самарканда.

В этом суматошном дне лучше всех себя чувствовала Лизанька. В простом платье, не боясь испачкать легких башмаков, она грациозно взбегала на отлогие холмы Афрасиаба, и ее нежные волосы горячий ветер сдувал к затылку, обнажая высокий лоб. Солнце золотило смуглую кожу и, словно на персике, на щеках ее проступал румянец, алый рот открывался в улыбке.

Все чаще и чаще взглядывал Вяткин на милое создание, а Лизанька под теплым взглядом Василия Лаврентьевича перескакивала с камня на камень, бежала впереди экскурсии.

И так она была здесь органична, что опять и опять дивился Вяткин сходству Лизы со статуэткой из посылки Кастальского. Дай глиняной статуэтке эти искристые агатовые глаза, нежный алый рот — и — Лиза!..

Наконец, мисс Хор, гостья из Ташкента, с облегчением вступила в тень. В кристальном родниковом потоке мыли зеленые гибкие ветки маджнунталы — ивы, сырой берег притягивал прохладой. Хотелось лечь во влажной тени — и забыться. Понятным становились представления Востока о рае, как о месте влажном, прохладном, где счастливые бездельники предаются неге и покою.

— Здесь невольно вспоминаешь, — сказал Вяткин, — емкое восточное слово «кейф». «Кейф» — это и отдых, и тень, и блаженство, счастье душевного покоя.

— Черт, — грассируя, заявил генеральский приспешник Жорж — этот мужлан умеет говорить удивительно красивые восточные вещи! — Он достал блокнот и записал фразу Василия Лаврентьевича, чтобы при случае ею блеснуть.

Едва расселись на разостланных коврах для завтрака, и сторож Областного Правления Турдыбай подал разогретые на вертеле котлеты, чайники чая, Клавдия Афанасьевна, окинув глазами общество, весьма встревоженно сообщила, что Лизы нет.

— Где же Елизавета Афанасьевна? Ее что-то нет?

— Она, вероятно, у воды, — ответил Вяткин, — только сейчас была здесь. Я ее сейчас приведу. — Он вскочил и пошел к берегу.

Клавдия Афанасьевна многозначительно посмотрела на мужа; тот несколько помедлил и тоже пошел вслед за Вяткиным.

Держась за ветки склонившихся в арык ив, Лиза стояла на дне потока и, придерживая коленями широкую юбку, с наслаждением отдавалась прохладе, шевелила игрушечными розовыми пальцами ног, а игривые искры солнца бриллиантами зажигали струи чистой воды и бегущего по дну светлого песка. Вяткин стоял на высоком берегу и смеялся. Смеялся от счастья: так хороша была девушка в потоке.

Сзади подошел Борис Николаевич Назимов. Он встал за плечами Вяткина и жестким холодным тоном сказал:

— Милостивый государь! Вы скомпрометировали своим присутствием купающуюся девушку. Она происходит из порядочной семьи. Вы, я полагаю, сами понимаете, что или обязаны немедленно просить ее руки, или я вынужден буду требовать у вас удовлетворения…

Часа в два дня экипажи приблизились к Регистану. Экскурсанты совершенно измотались. События, даты, тысячелетия, имена и титулы царей, незнакомые названия народов, география неизвестных стран, — все настолько загромоздило головы слушателей, что мало кто из них мог быть до конца внимательным.

У Клавдии Афанасьевны разболелась голова, она с Лизой уехала к сестре Анночке. Генеральша Мединская внимательно слушала Вяткина, размышляя о чем-то своем, двигалась медленно, и в такт ее движениям сонно колыхались страусовые перья на шляпе.

Мисс Хор явно скучала. Общество Жоржа и Стаха ее нимало не развлекало. Она сдерживала позевоту, смотрела по сторонам и не могла дождаться возвращения в город.

Оживилась эта монументальная женщина только на Регистане, узнав, что рядом находится квартал ювелиров. Василий Лаврентьевич сообразил, как можно использовать страсть мисс Хор к восточным украшениям.

Едва фотограф Областного Правления сбросил с плеч черную накидку и сообщил, что уважаемые дамы и господа могут моргать и двигаться, Вяткин направился к дамам и предложил им посмотреть серебряные ряды Самарканда.

Сегодня, в базарный день, все лавки были открыты. На тротуарах, возле выложенных черным бархатом лотков толпилось множество покупателей. Сквозной ветер, влетая под высокие своды Заргарона, охлаждался, ударяясь о политую землю, и проносился к Регистану. Небо в прорезях золотистых циновок казалось напряженно синим, а горы дынь, сложенных для охлаждения возле арыков, источали пряный аромат лета, песка и зноя.

…Эгам-ходжа вышел на середину мастерской и ловко сдвинул потолочную циновку. Хлынул поток света, засверкали, заискрились драгоценности. Серебро с бирюзой; кольца, серьги, налобные украшения, подвески для кос, медальоны — тумары для хранения талисманов, священных заклинаний; браслеты — литые и ажурные, ожерелья из крупных филигранных бусин, усыпанных сапфирами; тилля-коши — кокошники; пуговицы, пряжки, фибулы, каблуки для туфель и сапожек, пластинки для украшения платьев; подставки для перьев, укрепляемых на шапочках, бляшки для поясов и сумочек…

Мединская ахала:

— Много лет живу в Самарканде, но впервые вижу такие вещи! Это лишь вы, Василий Лаврентьевич, только вы, чудодей, могли отыскать здесь такую прелесть!

Мисс Хор оказалась более сдержанна и практична в выражении своих чувств:

— Сколько стоит этот набор?

— Искусство не имеет цены, — сказал Василий Лаврентьевич.

— То есть? — не поняла мисс Хор.

— Говорят, что нашлись люди, которые весь квартал решили заполучить себе бесплатно…

 

Глава III

Высота ли высота —                             поднебесная! Глубота ли глубота — Океан-море, Широта ли широта…

Высокий мужской голос властно и волнующе рассекал ночь, несся в степь, за холмы, к горам и рекам. Пел Горгола. С самого раннего детства находился Горгола под властью сказания, эпоса. Всему предпочитал былины. И быть бы Григорию Лаврентьевичу, брату Василия, филологом — фольклористом, погружаться бы в истоки русской истории…

Но:

«У нас в Верном главными ораторами являются следующие лица: ученик VIII класса Верненской гимназии, сын сапожника поляк Марковский, уволенный со службы сельский учитель Вяткин (Горгола) и уволенная курсистка СПБ курсов, девица Златина, а также семейство крещеного еврея Лейбина да сын казака Александр Березовский».

Проверив донесение шпика, генерал-майор полиции с удовлетворением написал на папке:

«Все упомянутые в записке лица известны полиции, которой и предложено мною иметь наблюдение за ними. После моего приезда некоторые из них, например, учитель Вяткин, привлечены по делу тайной типографии, открытой в Верном, другие же уехали».

Отбыл из Верного и Горгола. Диплом об окончании учительской семинарии давал ему возможность работать в любом среднеазиатском городе, где находились русско-туземные школы.

Однако в Самарканд Горгола приехал не для обучения детей грамоте и прелестям русского языка и литературы, а по каким-то своим делам.

— Я рад, — сказал Василий Лаврентьевич, — поживи у меня, отдохни. Я смотрю, нет на тебя, Григорий, никакого уему! Все-то ты буянишь, все-то колобродишь.

— Таким уродился, братка! Таким уродился. Хотел было податься к итальянцам или там испанцам воевать за свободу угнетенных народов, да пока собирался, все войны в Европе окончились. Но я не жалею! Дел и в своей отчизне хватит. Ну, а ты в чиновники подался? Ты у нас ведь всегда славился обстоятельностью и серьезностью.

— Да. Ведь и чиновником можно быть по-разному.

Разница в характерах не мешала братьям хорошо относиться друг к другу. Вот и сейчас они мирно разговаривали. Рассказывал Горгола:

— Когда Клава вышла замуж за Николая Дунаева, я велел им жить в нашей хате. Но Николай сказал, что он всем имуществом владеть отказывается. Поделились. Сестрам дали по одной лошади и корове, нам с тобой пополам сад, огород и хату. Ну, и всем четверым по пяти улейков пасеки. Пасеку пока не делили, ни к чему мельчить хозяйство, а за дом и сад я долю твою привез. Может, добавишь и здесь домишко купишь, а может, еще как распорядишься.

Горгола полез в свой хурджун и вынул перевязанную платком пачку денег.

— Все правильно сделали, а все-таки жаль отцовское гнездо! — задумчиво сказал Василий. — Как это сказал писатель: человек должен знать, что где-то стоит дерево, под которым он играл в детстве.

— Ты — романтик, Василий. Что тебе в том дереве? Сколько людей на свете, что никаких деревьев и не знали. Отцовское гнездо — это мелкобуржуазная собственность, с этим нам, интеллигентам, кончать надо. Сантименты…

— Ты, как видно, забыл, что мы с тобою решили социальные темы никогда не затрагивать!

— Да, разумеется! Однако я не потерял надежды к твоей богатой практике подключить немного марксистской теории. Извини.

Они помолчали. Василий Лаврентьевич взял узелок с деньгами.

— А деньги мне, Гриша, кстати. Сегодня я просил руки Лизы Васильковской. Получил согласие.

— С ума сошел! На этой мещанке жениться?! Да она с тебя шкуру снимет! Ну и нашел, наконец-то, на ком! Ведь еще в семинарии мы, помнишь, не раз удивлялись. И братья у нее в полиции…

— Какое мне дело до ее братьев? Лиза хороша, говорит мало, а остальное будет так, как я сам захочу. Я, ты знаешь, в некотором роде придерживаюсь феодального взгляда. С умницей мне неловко было бы. А тут…

— У тебя будет десять детей. Как у Кирши. Нестираная рубаха и…

— Да. Десять детей. Я детей люблю. И будут пироги и вареники с вишнями. И отутюженные скатерти. Все будет. Как у всех людей. Ну, здесь у нас с тобою тоже точки зрения расходятся.

Устроил он брата работать в местной русско-туземной школе. Поработал тот месяц-другой и вдруг объявил:

— Еду в Чарджуй!

— С чего бы?

— Надо.

Никак не удержать! И вскоре получил Василий Лаврентьевич телеграмму из Чарджуя: брат его Григорий (Горгола) тяжко ранен при беспорядках на железнодорожной станции.

Поехал Василий, нашел Григория в госпитале — и умер брат у него на руках, прошептав напоследок желтыми губами:

— Высота ль, высота…

Н-да. Такие дела.

В музее собрался небольшой совет. В северной светлой комнатушке сидело все общество из квартала Заргарон. Абу-Саид Магзум, Эгам-ходжа, Вяткин, глава цеха ювелиров Бобо-Яр Мулла.

— Своего мы добились, — говорил Вяткин. — История с продажей земли теперь получит огласку. Махинация с продажей улицы станет известной самому генерал-губернатору.

— Дай бог! Дай бог! — приговаривал Бобо-Яр Мулла.

— Эх, Василь-ака, — вздохнул Эгам-ходжа, — англичанка уедет и тут же забудет про нас, а эти останутся и опять возьмутся за свое. Знаем мы их…

— Да, конечно, — согласился Вяткин с печалью. — Лучше всего бы — найти старинные документы, подтверждающие ваше право на эту собственность. А является ли, — спросил Василий Лаврентьевич, — вакуфный документ абсолютно законным, охраняющим земельную собственность?

— Безусловно! — ответил Бобо-Яр Мулла и Эгам-ходжа. — Вакуфная грамота скреплена царскими печатями, это не просто бумага. Даже печати духовных лиц, не заверенные царскими особами, не принимаются как законные.

— Может быть, — прикинул Вяткин, — объявить в мечетях: мы, дескать, хорошо заплатим за вакуфные документы, касающиеся построек Мирзы Улугбека?

Задумались.

— Нельзя, — покачал головой Эгам-ходжа. — Кары Хамид богаче всех нас, он способен перехватить документы. Пообещает лишнюю десятку — и тогда нас ничто не спасет. Он получит законное право сломать нашу улицу. Трудное положение! И ждать нельзя, и шуметь опасно.

— Что же делать?

Этого никто не знал.

«Милостивый государь Василий Лаврентьевич. — Письмо от Бартольда! — Раньше всего позвольте мне поблагодарить вас за присланный для ознакомления «Лямахот». Это редкостное сочинение позволило мне во многом уточнить уже ранее написанную главу, именно те места, где я говорю о Ходже-Ахраре, что чрезвычайно углубило материал. Во-вторых, с большим удовольствием хочу сообщить вам, что в Ташкенте все настойчивее поговаривают об организации Кружка любителей археологии и истории Туркестана. Вот бы свершились эти чаяния! Как бы оживилась жизнь окраин, сколько бы людей приобщилось к науке.

Известно ли вам, дорогой Василий Лаврентьевич, что в Ташкенте живет двадцать лет исправлявший должность управляющего Казенною палатою некто Сергей Александрович Идаров. В свое время это был порядочно образованный человек, работавший по проблеме вакфа. Много его статей вы найдете в «Туркестанских ведомостях», да и коллекционировал он документы в изрядном количестве. Теперь же, говорят, это субъект несколько оригинальный… И вот, вообразите, на днях обратилась ко мне его несчастная жена с просьбою купить у нее коллекцию или же посодействовать ей в этом деле. Как вы понимаете, эта комиссия совершенно не по мне, я никого, кто купил бы, и не знаю. Может быть, вы что-нибудь придумаете? Вот вам их адрес».

Далее следовал адрес Идаровых и приветы друзьям из квартала ювелиров. Не взглянув на остальную почту, Василий Лаврентьевич встал, увязал, запаковав в старую газету, две рукописи. Сунул туда же, в хурджун, узелок с деньгами, привезенными Горголой, и ушел, приколов к двери записку:

«Уехал в Ташкент по делам. Буду через неделю».

Дом, в котором обитал бывший деятель Казенной палаты, Вяткин нашел без труда. Домишко ветхий, глинобитный, оплывший от дождей и растрескавшийся от землетрясений. Казалось, стены скреплялись лишь при помощи нахлобученной на самые глазки окон камышовой крыши; стоял он на взгорье, притулившись к глиняному обрыву.

Еще нестарая измученная женщина с ребенком на руках, как видно, жена Идарова, провела Василия Лаврентьевича на небольшую террасу и указала глазами на старенькую ширму. Вяткин заглянул поверх ширмы и попятился. Но скоро овладел собою и зашел в отгороженный угол.

На деревянной кровати сидел очень худой человек. Полуседые волосы прикрывали его плечи и грязными косицами смешивались с длинной седой бородою. На украшенных многими золотыми перстнями пальцах бросались в глаза длинные, вероятно, с год не стриженные желтые ногти. На Василия Лаврентьевича глядели живые, удивительно красивые, лихорадочно блестевшие глаза. На стуле, рядом с больным, — стакан чая, пустая сахарница и полусъеденный лимон. Пол возле кровати усеян осколками склянок с аптечными сигнатурками.

Вяткин обратился к Идарову так, как если бы тот находился не в своем «оригинальном» виде, а был затянут в смокинг или вицмундир статского советника:

— Милостивый государь, меня рекомендует вашему вниманию профессор Санкт-Петербургского университета Василий Владимирович Бартольд. — Он поклонился.

— Очень, — ответил больной, подсознательным жестом натягивая на колени ватное одеяло, — очень… — Он также поклонился Василию Лаврентьевичу и подал руку: — С кем имею честь?

— Василий Вяткин к вашим услугам, милостивый государь. Мы наслышаны, Сергей Александрович, что вы долгое время изволили заниматься изучением мильковых, вакуфных и казийских документов Туркестанского края. И в этом смысле мы с вами являемся коллегами, хотя я, собственно, ничего еще не достиг.

— Ну, не скажите, господин Вяткин, ваши статьи о топографии городов Туркестана читал-с. Очень… очень… Сонюшка, чаю! Дай же чаю господину Вяткину.

— Не беспокойтесь, Сергей Александрович, я только что пил. Так вот, профессор известил меня, что ваша коллекция, замечательная коллекция документов, как вы ему изволили сообщить… словом, что вам бы хотелось эти документы… систематизировать, снабдив аннотацией, и привести в издательский вид.

— О да, да… я просил профессора, — он почесал грязную грудь и печально посмотрел на Вяткина, — вы мне окажете большую услугу, если сделаете хотя бы беглое описание собрания и подготовите каталог.

— Я это выполню с большим удовольствием.

Идаров кликнул жену и велел принести папки с документами. Над чтением вакуфных документов они окончательно подружились. К полудню Вяткин скормил Сергею Александровичу тарелку каши, напоил его чаем и уложил спать. Встал Идаров освеженным и с меньшими проявлениями «оригинальности». Вяткин с трудом уговорил его постричься и вымыться. Вечером, одетый в рубаху и брюки, Сергей Александрович сам собрал документы в папки и настойчиво упрашивал Вяткина увезти эти пять увесистых папок к себе в Самарканд и разобраться в них.

Жене Идарова Вяткин отдал половину своих денег, предназначенных на свадебные расходы. Он понимал, что Идаров долго не протянет и к документам этим никогда уж больше не вернется. Приобретенные документы представляли собой большую ценность. Даже беглый осмотр позволял надеяться на многие открытия из области истории Туркестанского края.

Но, к сожалению, грамот Мирзы Улугбека, подтверждающих право ювелиров на их землю, в этой груде бумаг не оказалось…

Остановился Вяткин у своего будущего тестя, секретаря Учительской семинарии Афанасия Федоровича Васильковского. Ему не спалось. Часов в пять утра он встал, оделся и вышел прогуляться. Сперва пошел к скверу, потом свернул к речке Чуйле. Она протекала мимо участка, на котором обычно работали семинаристы. Несколько оранжерей, пара тепличек, две-три шпалеры яблонь, возле изгороди — вишенник. Хозяйство для практики семинаристов, посаженное и ухоженное детскими руками. Их приучали к работе на земле. И приучили. Для Василия Лаврентьевича жизнь без цветов была не жизнь. До страсти любил он копаться в саду: как жук, таскал навоз, растил какую-нибудь грядку райхана.

Пробравшись по узкой тропинке у берега речки, Вяткин протиснулся в сад и пошел разыскивать посаженные им лет десять тому назад розовые кусты. Вот они, в куртине, и даже цветут. Василий Лаврентьевич вынул острый перочинный ножик, срезал два цветка с бледно-розовой розы, два с темно-красной, сложил нож и вылез обратно, чтобы вернуться по краю берега к скверу.

Только он поднялся от речки в конец Петроградской улицы, как услышал цоканье копыт одинокого всадника. Из-за поворота вынеслась каряя лошадь, споткнулась, и в кусты подстриженных туй через голову коня вылетел всадник. Это была молоденькая женщина. Василий Лаврентьевич помог ей подняться, поднял с земли оброненный платок. Шпильки из прически у нее выпали, черные косы — ниже колен — упали с плеч. Она все еще не могла прийти в себя после падения и ушиба.

Вяткин поймал за повод коня, попробовал подпругу — казак понимает толк в этом деле, помог всаднице сесть в седло, подал удила. И, неожиданно для себя, протянул утренние, все в росе, поздние розы. Женщина взглянула ясными черными глазами, улыбнулась, кивнула головой и умчалась. Вяткин смотрел ей вслед и даже не услыхал приближения целой кавалькады, поспешавшей за своим авангардом.

Он стоял долго. Прислонился к тополю, под которым только сейчас стояла женщина, вспомнил ее не яркое, с темными глазами, узкое лицо. Всплыло в памяти ощущение ее руки, когда он поднял даму в седло и она оперлась о его плечо. Казалось, вновь повеяло духами, так что он даже невольно вдохнул пряный осенний воздух с ароматом увядшего парка, куртин, заваленных жухлыми листьями, поблекшей травой.

Мать, сестра, девочки-соседки, с которыми он бегал в детстве в школу. Теперь вот Лиза. Вот и все его знакомые женщины. Все эти близкие ему люди были сама простота и бесхитростность. Лиза же полна, кроме того, и прямо-таки ангельской наивности, и он любил ее простой и чистой любовью.

Но эта встреченная им у парка женщина… кто она? Он угадал в ней какую-то ему неведомую глубину и манящую прелесть женственности.

Василий Лаврентьевич был удивлен и встревожен своим состоянием.

«Колдунья, — ухмыляясь, подумал он, — было же, верили люди в ведьм!»

Так, с ощущением чего-то странного, что впервые коснулось его крылом, он и вернулся в жилье.

«Милостивый государь Василий Лаврентьевич!
Н. Остроумов».

Имею честь пригласить вас на обсуждение устава Туркестанского кружка любителей археологии и истории, имеющее быть в Белом Доме сего числа в семь часов вечера.

Часам к десяти утра Василий Лаврентьевич отправился к Бартольду. Василий Владимирович обитал в одном из номеров Розенфельда с громким названием: «Регина».

Комната была насколько возможно завалена книгами. Вавилонские башни книг высились на полу, громоздились на подоконниках, грудой лежали на столах, на полке мраморного умывальника и даже на вешалке.

Василий Владимирович сидел за столом и писал. Рядом с ним остывал завтрак, лежала неразвернутая газета, щетка для волос, которую он, по рассеянности, так и не научился класть на место, — словом, Вяткин вспомнил о вчерашнем «оригинале» Идарове и подумал, что этот, пожалуй, если не знать Бартольда, может сойти за его неплохую «копию».

Бартольд обрадовался Вяткину.

— Вот и хорошо! Вот и хорошо, что приехали! Ну как, вы уже были у Идарова? Договорились с ним?

— Был, Василий Владимирович! Был и купил у него все документы.

— Все? Сразу? Для Самаркандского музея? — удивился Бартольд.

— Для себя. Пришлось, знаете ли, взять. У музея сейчас, — Вяткин развел руками, — нет денег. Он пока без бюджета.

— Вот оно что! И вы, тем не менее… все бумаги купили?

— Все. Сергей Александрович собирал документы с большим толком, так что я, надеюсь, не в убытке. Но кое в чем, увы, мои надежды не оправдались. Ну, да я по порядку. Земля квартала серебряников искони принадлежала кварталу Заргарон. Каждый заргар, имеющий разрешение на ремесло — иршад, владеет в этом квартале наделом. Он строит себе здесь лавку-мастерскую, в задней части возводит дом. Трудно сказать, сколько поколений ювелиров прожило свой век на этой земле. Несомненно одно: земля эта по праву принадлежит тем, кто сейчас живет на ней. Вдруг, вообразите, разжиревший богач кары Хамид, владелец караван-сарая — и не одного, а целых пяти, — задумал построить на месте квартала Заргарон шестой караван-сарай. Он, естественно, не стал толкаться в двери заргаров, а обратился к посредничеству жены самаркандского губернатора.

— Жены губернатора Самарканда?

— Вот именно. И она твердо обещала ему продать эту землю.

— Я что-то плохо понимаю вас, Василий Лаврентьевич: ведь земля-то, вы говорите, принадлежит ювелирам?

— Ювелирам, Василий Владимирович. В том-то и дело, что у ювелиров, кроме этой земли… словом, надо в старых архивах найти документы о том, что земля Заргарона принадлежала их предкам по закону.

— Их предкам. А ее хотел бы купить этот кары Хамид? Но при чем же здесь генеральша? Вообще я всегда плохо разбирался в денежных делах. Из ваших слов я только понял, что вам необходимо разыскать документы, и вы…

— Совершенно верно. Но где мне их искать? Ума не приложу. Скупить все архивы пороху у меня не хватит. Объявить публике в мечетях, что именно в этих документах нас интересует — значит, расшифровать нашу несостоятельность. Да с нас и запросят столько, что мы даже не можем себе представить.

Бартольд тер себе лоб и что-то пытался придумать. Наконец он улыбнулся:

— Ведь у вас есть туземная газета?

— Да. Та, которую редактирует Остроумов.

— Так вот. Я завтра же дам объявление, что пишу об Улугбеке, что меня интересуют точные даты постройки его сооружений — медресе, бань, мечети Сафид, обсерватории. Напишу, что я уезжаю из Туркестана, а доверенным лицом по собиранию документов оставляю… вас, Василий Лаврентьевич? Но вы — на службе, не повредит ли это вашей карьере? — вздохнул Бартольд.

— Пусть повредит. Главное — спасти Заргарон.

На том они и расстались, договорившись встретиться вечером на заседании Кружка любителей археологии и истории.

Через несколько дней у ворот Учительской семинарии остановилась щегольская двуколка с рыжей лошадью.

«Ишь ты, и лошадь выбрал рыжую, как сам, только без подусников», — с улыбкой подумал Вяткин, увидев полковника Арендаренко.

— У меня к вам дело. — Они пожали друг другу руки. — Я по поводу объявления Бартольда в местной газете. Вообразите, вчера вечером ко мне в неестественном виде приплелся один из читральских Котуре. Знаете, рябой.

— Я заметил его еще в Самарканде, задиристый такой, наглый.

— Вот-вот. Тут, видно, не обошлось без англичан, да агент их оказался никудышным. Явился и объясняет, что «заболел» в Ташкенте, задержался, обезденежил и просит в долг, с тем, что вышлет немедленно, как только доберется до Читрала. А я, понимаете ли, не при деньгах, ибо имею обыкновение платить карточные долги. Я ему и говорю, что вы еще в Самарканде хвалились перед родственниками, что имеете документы на землю и бани Мирзы Улугбека. Значения законных документы эти сейчас не имеют, но сами подписи на них и печати любопытны как исторические грамоты и в качестве таковых я мог бы их купить. Но он повел себя как-то странно и промямлил, что тех документов у него уже нет, их у него отобрали за долги вместе с халатом индийской материи, в полу которого они были зашиты. Так что надо, если угодно, искать его грязный халат. Словно смерть Кащея!

— А где его найти, этого рябого?

Арендаренко развел руками:

— Есть же в Ташкенте базар! Там и порасспросите.

Тимурида с корявым лицом знали в старом Ташкенте все. Он жил во многих местах и везде оставался должен. Вяткин нашел его на далекой окраине в курильне анаши. Потомок Тамерлана сидел возле хауза во дворе грязной мазанки и чистил в глиняном тазу коровью требуху на обед честной братии, для таких же, как сам, отверженных «кукнари».

— Эй, князь, идите сюда, — окликнул его через калитку Вяткин. Тот ополоснул в хаузе руки, вытер их об штаны, опустил полы подоткнутого, некогда алого, бешмета и подошел к калитке.

— Вы были вчера у тюраджана по поводу вашего возвращения на родину? Тюра согласен купить у вас то, что вы ему предлагали. Он заплатит ваши долги и даст денег на дорогу, но хочет, чтобы я посмотрел ваш товар.

Тимурид сморщил обросшее многодневной щетиной немытое лицо, щербины его стали медно-красными, по щекам потекли слезы.

— Горе мне! Горе! — запричитал он. — У меня ничего больше нет. Я лишился имущества по людской несправедливости и жадности! — При этом он косился на угол калитки, за которой маячила чья-то полная фигура в полосатом чапане. — Он все у меня отнял: и сапоги, и чалму, и шелковый халат. Он все взял в уплату моего долга.

— Позови твоего хозяина, — приказал Вяткин. — Пусть идет сюда и поживее, я от имени пристава с ним поговорю.

Это сразу отрезвило рябого. Он разогнул плечи, распрямился:

— У Котуре нет и не может быть хозяина, — гордо заявил он. — Котуре — сам хозяин. Эй! — крикнул он в глубину двора. — Ступай сюда! Мы с тюраджаном говорить с тобою будем.

Из-за угла вывернулся одетый в рваный халат младший мударрис медресе Кули-Датхо Джурулло-ходжа. Он низко поклонился и льстиво заговорил:

— Я приветствую вас, господин пристав! Ваше лицо мне знакомо: приятное память человеческая всегда удерживает долго.

— Мне ваше лицо тоже очень знакомо, имам Джурулло. Вы, что же, переменили ремесло и теперь содержите это заведение? Я приказываю вам немедленно вернуть имущество иностранца, иначе вынужден буду опечатать и закрыть ваш притон как работающий вопреки закону, который запрещает курение анаши и опия.

— Господин пристав! — взмолился Джурулло, понимая, что мазанка, полная накурившихся клиентов, ни в каких свидетельских показаниях не нуждается, и он может быть тотчас же подвергнут аресту. Он оценил обстановку и запросил пощады:

— Господин пристав, господин пристав! Не губите мою душу, спасите мое доброе имя! Я весь век буду вашим должником и буду молить за вас всевышнего! Дело в том, что имущество этого бродяги находится не здесь, я всего только жалкий слуга и исполнитель воли великого.

— Кто же этот великий? Веди меня к нему!

— Что вы! Разве это возможно! Я мигом сбегаю и принесу вещи.

— Нет. Веди. Иначе я сам навещу муллу Исамуддина в его медресе.

Окончательно перепугавшийся Джурулло почел за благо переложить всю вину на плечи своего патрона, предоставив ему самому выкручиваться как он знает. И повел Вяткина по давно знакомой тому дороге в прекрасный сад с восьмиугольным хаузом и мраморным фонтаном.

Они подошли к воротам.

— Я сперва пойду один, — попросил Джурулло, — у моего господина гости, и ему будет неудобно, если вы станете с ним говорить при всех.

— А почему я должен считаться с удобствами тех, кто грабит бедных людей? Нет уж, если мы пришли, то и войдем вместе.

— Ну, господин! Я вас очень прошу. Я сам могу взять его имущество и вынести так, что никто ни о чем не догадается.

— Он уйдет, он уйдет, не отпускайте его, господин мой! — умолял тимурид и хватал Джурулло за полы халата, загораживая дорогу.

— Пусть идет, — решил Вяткин. — У меня есть револьвер, и я могу пустить его в ход, если он попытается скрыться. Вот я встану здесь и буду смотреть, как он войдет в дом и что станет там делать. — Василий Лаврентьевич, опустив правую руку в карман, встал у окна.

Через окно был виден дворик, хауз и длинная мраморная терраса дома. На террасе, за дастарханом, сидели гости Исамуддина — молодые турки в алых фесках с черными кистями и одетый в восточное платье иностранец. Джурулло-ходжа отозвал муллу Исамуддина в сторонку и что-то жарко ему зашептал, жестикулируя и наклоняясь к уху хозяина. Тот сперва возражал, но потом кивнул головою. Джурулло опрометью кинулся во второй двор, схватил там какой-то узел и вернулся на улицу, где его ожидали Вяткин и рябой тимурид. Он скверно заругался и со злобою кинул тимуриду его вещи.

Тот с радостью прижал к себе грязные тряпки и принялся осматривать полы халата. Все на месте! Документы целы.

 

Глава IV

Венчались Вяткины в Покровской церкви. Присутствовали при церемонии только самые близкие родственники. Генеральша прислала невесте букет оранжерейных цветов и корзинку деликатесов собственной кухни. Клавдия Афанасьевна подарила подвенечное платье. Приехал отец Лизы и привез ей белые туфли и оставшийся от матери беличий салоп, довольно старый уже, но еще целый.

В день свадьбы пришел к другу Абу-Саид Магзум и позвал его на свой айван. Увел его в самый темный угол, развязал принесенный узелок. В нем оказалась шкатулочка; Абу-Саид Магзум подал ее Вяткину.

— Василь-ака, — сказал он, — вы истратили на покупку документов для квартала Заргарон все деньги, припасенные на свадьбу. Ювелиры просят вас принять от них недорогой убор для невесты. А завтра мы всем кварталом будем праздновать вашу свадьбу. Келин всем очень нравится красотой и скромностью. Все это просил вам сказать от имени махалли Бобо-Яр Мулла.

Вяткин обнял Абу-Саида Магзума. Он открыл шкатулку и удивился: в ней лежали кольца и серьги, тиллякоши и браслеты, ожерелья и цепочки, подвески к косам и пуговицы, — словом, все, что полагается для восточной невесты. Василий Лаврентьевич вынул из сундучка две сережки и два серебряных, с бирюзой, колечка, закрыл сундучок и попросил друга унести подарок к себе, до времени.

… С полудня звучали карнаи, сурнаи тонко выводили мелодии. Два приглашенных певца пели старинные макомы. Цех хальваи — кондитеров приготовил самые лучшие сорта халвы с миндалем, сорта лавзи и пашмак — в виде моточков белого шелка. Конфеты пичак в виде белых подушечек и круглые — кандалат, с жареной горошинкой в середине. На скатертях красовалась халва с семенами кунжута и всякая другая снедь из сахара и мыльного корня. На славу поработали и повара, потрудившиеся над горами плова и шашлыков, грудами вареной баранины, разливанными морями жирной шурпы и тысячами пирожков.

Ровно в полночь Абу-Саид Магзум зажег фейерверк, изготовленный по рецепту древних мастеров. С минарета медресе Улугбека посыпались красные и синие огни, в свете которых узкий и бледный месяц стал невидимым, а сорвавшиеся с неба две-три падучих звезды усилили блеск фейерверка.

Поселились Вяткины в новом городе, неподалеку от музея. Квартира была крошечной, но для Василия Лаврентьевича она имела свою прелесть: двор и сад — запущенный тополевый питомничек — были застроены заброшенными оранжереями и теплицами. Страсть к возне с землей всегда владела Василием Лаврентьевичем. Он привез навоза, посадил розы, клубнику, огурцы, редиску. В феврале можно было уже снимать урожай.

Несколько досаждала приехавшая в дом Клавдия Афанасьевна. Она наставляла Лизу в чиновничьем этикете, требовала, чтобы «молодые» сделали положенные по правилам визиты чиновничьей знати города.

Визиты начались с губернатора и его супруги. Одетая в темно-зеленое платье и серую шубку, с серой шапочкой на голове, Лиза была удивительно хороша и изящна. Ноги и руки у нее были малы, манеры сдержанны, а молчаливость оказалась неоценимым достоинством мадам Вяткиной. Словом, выбором Василия Лаврентьевича высший свет Самарканда остался очень доволен, Вяткиных приглашали бывать в самых лучших домах.

Дома у Василия Лаврентьевича было уютно и мило. Лиза сумела устроить тихую и удобную, предрасполагающую к работе обстановку. Она никогда не вмешивалась в дела Вяткина, не вникала в его занятия, не выбрасывала из дома ни черепков, ни железок с Афрасиаба, не выметала из кабинета бумаг, даже пыль с книг вытирать не решалась, — а это уже было настоящей редкостью среди чиновничьих жен.

С наступлением весны Василий Лаврентьевич стал уводить Лизу на Афрасиаб. У подножия холмов он подхватывал ее, запыхавшуюся, на руки и, смеясь, взбегал с нею на вершину. Или ночью, лунной-лунной, шли они по Абрамовскому бульвару к спящему блестящему эмалью Гур-Эмиру, останавливались у струй тихого арыка Навадон, любовались желтым куполом мавзолея Бурхануддина Сагарджи, дальними отблесками снежных гор, синими тенями долины. Это было счастье. Казалось, губы Лизы пахли розами и тонкие ее пальцы тонули в теплой широкой ладони мужа, как и душа ее — душа хрупкой женщины, статуэтки, растворялась в мужественной любви большого и значительного человека.

Лиза никогда не говорила о своей любви, и была ее любовь тиха и неназойлива.

— Сколько ты будешь сидеть дома и таскаться по памятникам? — говорила Клавдия Афанасьевна. — Неужели он не понимает, что ты — молодая женщина и не обязана вести жизнь отшельницы?

Лиза просила денег на платье, на перчатки, на шляпы, на новые пальто, на обувь от Захо, на белье от Мюра и Мерелиза, на кружева, на духи, на ленты и шпильки. То она просила вдруг подарить понравившуюся ей брошь с изумрудами, то кольцо с бериллом. Василий Лаврентьевич отказывал. Но Лиза не сердилась. Она занимала деньги у сестер, и Вяткину приходилось расплачиваться.

Он просто не мог понять, зачем столько нарядов? Его мать шила себе в год одно ситцевое платье, кожух свой носила без смены лет двадцать, сапоги с мужа переходили ей. Только и было расходов, что на головные платки. Платков казацкая жена в год изнашивала, как говорили, «трое».

Сам Василий Лаврентьевич все еще обходился сюртуком, выданным ему Учительской семинарией в год окончания курса, форменной чиновничьей тужуркой, зимой носил суконную куртку, сам шил себе выворотные добротные сапоги, подбитые подковами, голову его венчала фуражка с кокардой.

А Елизавета Афанасьевна становилась заметной фигурой в Самарканде. Она вытащила свои старые учебники и усердно зубрила французский и английский, выписала журналы. Оказывается, Лиза любила стихи и очень недурно читала Надсона и Мирру Лохвицкую — своих любимых авторов.

Василий Лаврентьевич не всегда был так расчетлив, и если бы Елизавета Афанасьевна знала, до какой степени нерасчетлив! Он, не торгуясь, покупал книги, старые восточные рукописи, пачки документов, антикварные таблички, написанные знаменитыми каллиграфами Самарканда, Бухары и Герата. Свитки вакуфных грамот, с печатями царей и правителей, прославленных громкими историческими делами, аккуратно складывались на самодельных некрашеных стеллажах. Он покупал листами полустершиеся, выцветшие миниатюры кисти Ага-Мирека и Бехзада. Пачками у него лежали казийские архивы давно забытых кушбеги отошедших династий. Документы Худоярхана, жалованные грамоты бухарских эмиров, иршады прославленных шейхов Джуйбари и Матыриди, перевязанные шелковыми тесемками страницы старинных книг Индии, Ирана, Афганистана.

Все это стоило больших денег, все было бесценным для истории Туркестана, его этнографии, религии. Имя Вяткина уже было хорошо известно востоковедам Петербурга и Москвы; даже за рубежом знали собрания его рукописей по суфизму и мюридизму, по истории ислама и мусульманству.

Не имея других доходов, кроме скудного жалования, Вяткин все же ухитрялся покупать редкости, которые ему попадались на глаза. Приходилось экономить на туалетах жены, обстановке дома и личных удобствах. Стоило ему узнать, что где-то у кого-то есть редкий интересный документ, миниатюра или рукопись, Василий Лаврентьевич буквально заболевал. Мысль заполучить раритет не оставляла его ни днем ни ночью, он готов был мчаться на край света, чтобы добыть желаемое.

Как-то утром Вяткин уложил в пестрый платок пучок бело-розовой редиски, два огурчика, горстку клубники в листьях, несколько гиацинтов, алую розу, страницу из рукописи Ходжи Хафиза, написанную лет триста тому назад, и двинулся пешком проведать Абу-Саида Магзума.

Абу-Саид Магзум болел каждую весну и каждую осень. Вызванный Вяткиным доктор Ильинский нашел у него чахотку и посоветовал выехать в горы и полечиться кумысом. Но больной не хотел оставить свою семью и отказывался выехать из Самарканда.

Подарок Василия Лаврентьевича был принят с восторгом.

— Я это вырастил сам, — с гордостью сообщил Вяткин.

— Это прекрасно! — воскликнул Абу-Саид. — Человеческий труд во сто крат прекраснее всех его прославлений.

— Жаль, что мой сын болен, — сказал Абду-Каюм Магзум, — он ведь тоже большой любитель выращивать розы. Но бог не дал ему здоровья. Вот был от вас русский доктор, велел пить кумыс. Абу-Саид же от одного запаха кумыса и вида турсука приходит в ужас.

— Ничего, мы его уговорим, — ответил Вяткин.

— Я был бы вам премного благодарен, — поклонился отец, — я пойду по делам, а друзья пусть поведают друг другу свои сокровенные мысли. — Он вновь поклонился, надел кавуши и ушел.

У Абу-Саида Магзума лицо воспалилось от жара, на щеках цвели розы нездорового румянца, губы потрескались от высокой температуры, глаза пылали, как уголья в горящем сандале у его ног. Он лежал под теплым одеялом и вздрагивал от озноба. Глухой влажный кашель рвал его легкие, он тяжело дышал и глотал — по совету доктора Ильинского — кусочки наколотого в пиале льда.

Откинулся на подушки, но ему не лежалось, он был в возбуждении и горячо говорил:

— Как прекрасна жизнь, Василь-ака! Кажется, дай мне сто жизней, я не смогу до конца насладиться красотою мира.

— Вот именно поэтому-то и следует пренебречь какими-то там капризами и надо лечиться, надо ехать в горы и пить кумыс, если это принесет исцеление.

— Ах, Василь! Хорошо отцу говорить «ехать», «ехать». А где взять денег? Ведь и лечение у доктора, и поездка в горы, и пребывание в горах, и одежда для высоких гор — все стоит денег. А я не работаю уже около полугода. Я не смог выполнить заказ для Веселовского и Тизенгаузена, потому и не получил ничего, задержал присланную мне для переписки из Афганистана «Историю Гатыфи», я не смог скопировать для Бартольда всех надписей, а… да что там говорить! Отец тоже ничем не в силах помочь, кроме советов. У него у самого семья. А заработки мударриса — только жалованье. Это не мулла, совершающий требы…

— Ну, довольно, — сказал Вяткин, — от таких разговоров и мыслей действительно можно захворать. Где у вас, друг мой, стоит тот ящик с серебром, который вы подарили мне на свадьбу? Вот этот, что ли?

Он вынул из резной алебастровой ниши шкатулку и поставил ее рядом с больным.

— В этой шкатулке заключены, — шутил Василий Лаврентьевич, — две лошади, кумыс, баранина, горный воздух, словом, все ваше, домулла, здоровье.

Он откинул крышку ящика, доверху набитого ювелирными изделиями, и присел рядом.

— Вы подарили мне все это, не так ли, уважаемый Абу-Саид, сын Магзума?

— Да. Чтобы ваша жена полюбила вас еще больше. У нас так принято.

— Жена пусть любит меня без этих драгоценностей. — Вяткин высыпал украшения на одеяло Абу-Саида и принялся их разбирать, раскладывая на кучки. — Вот эти два браслета с рубинами — две лошади. Для вас и для меня эти сережки с гранатами, немного тускловатые, — наш проезд по железной дороге. Вот этот коралловый марджон и этот тиллякош — ваше пребывание в горах. Впрочем, тиллякош такой тонкой художественной работы, что мы его лучше прибережем на будущее и заменим его двумя увесистыми тумарами. Золотое кольцо с сердоликом и черепаховый гребень мы возьмем с собой. Таким образом, мы с вами вполне можем съездить в горы.

По щекам Абу-Саида катились слезы, он молчал. В раму окна тихонько постучали. Вяткин быстро прикрыл драгоценности уголком одеяла. Вошел Эгам-ходжа. Он принес больному куриную ножку в супе и две палочки зеленого ривоча.

— Что случилось? — спросил он, недоуменно глядя на приятелей.

— Василь-ака не берет нашего подарка, — ответил Абу-Саид. — Совершив для всей улицы Заргарон такое благодеяние, он истратил на это припасенные для свадьбы деньги. А теперь отказывается от подарка.

— Ой, ой, — качал головой Эгам-ходжа, — это несправедливо.

— Вы неправильно поняли меня, — сказал Вяткин, — подарок я беру. Но тем, что принадлежит мне, я хочу распорядиться по-своему. Скажите сами, дорогой Эгам-ходжа, будет ли милая женщина казаться красивее, если на ней будет надето то, что может спасти жизнь друга? Идемте, я готов спросить об этом кого угодно! Пусть мне скажут, что важнее: здоровье Абу-Саида Магзума, превосходнейшего каллиграфа и художника нашего времени, или минутная радость женщины?

Путь Василия Лаврентьевича в горы пролегал через Ош и Иркештам. Он вел через перевал Тирек-Даван к реке Кызылсу и летовкам Алая. До Андижана они намеревались добраться на чужих транспортах, а в Андижане купить собственных лошадей. Дорога на Алай была Василию Лаврентьевичу хорошо знакома, потому что, в бытность свою учителем Ошской русско-туземной школы, он не раз привлекался в качестве переводчика для ведения разного рода дел по уездному правлению. Приходилось ему выезжать и в Гульчу, и в места кочевий.

Абу-Саид ехал поездом впервые, и его поражало все. Он, не отрываясь, смотрел в окно и ни за что не соглашался лечь.

— Но ведь я, Василь-ака, могу что-нибудь пропустить! А жизнь человека так коротка, ему приходится мало что видеть.

— Сразу видно, что вы еще не вполне здоровы, у вас мрачные мысли. Как вы себя чувствуете?

— Хорошо. Я просто забываю о болезни. От одной красоты этой земли можно поправиться.

— Сейчас мы едем в горах, на порядочной высоте, весна еще не разгулялась здесь. А вот за Джизаком начнется равнина, там уже, наверное, пробилась зелень, там еще красивее. Но настоящую весну вы встретите, душа моя, на Алае.

— Мне говорил отец, что Алаем правит женщина. Не путает ли он?

— Нет, не путает. Эту женщину я хорошо знаю. Ее зовут Курбанджан Датхо. Она человек интересной и сложной судьбы.

— Это похоже на старую сказку, Василь-ака.

— Ложитесь, я буду рассказывать вам. Курбанджан родилась в семье Гульчинского киргиза Маматбая. Еще в колыбели она была просватана за мальчика из рода Юваш и, когда подросла, вышла замуж за него. Но нелюбимый человек — наказание для женщины. И Курбанджан выговорила себе право пожить несколько лет у отца, пока стерпится ее нелюбовь к мужу. Как-то во время объезда своего удела красавицу-киргизку увидел Датхо Алимбек, которому от Худоярхана этот удел был дан в правление. Бек так влюбился в Курбанджан, что развел ее с мужем и взял себе в жены.

Много раз мудрая красавица Курбанджан вызволяла из беды своего Алимбека, много раз выручала его советом и помощью. Пятерых богатырей подарила она своему мужу. Ханы Коканда менялись на троне, как луна на небе. Алимбек в одно из междуцарствий был отравлен таджикской рабыней. Курбанджан очень горевала, потом взяла своих мальчиков, уехала в родные места и поселилась в Яга-Чарте. Прошло много лет. Мудростью, умом и красотою Курбанджан снискала себе такую любовь и славу, что от Китая до Турции не было человека, который бы не удивлялся промыслу божьему, уместившему в одной женщине столько достоинств и добродетелей. Эмир Бухарский, владевший в это время ханством и горными бекствами, пожаловал Курбанджан ярлык на управление племенами и титул Датхо, то есть «правительница».

Когда Худоярхан после изгнания вновь взошел на престол Кокандского ханства, он пожелал видеть эту выдающуюся женщину. Курбанджан Датхо очень понравилась Худоярхану, и он подтвердил ее высокий чин. Из киргизских батыров Курбанджан взяла себе мужа. Но вмешиваться ему в дела управления никогда не разрешала.

— А как стало после присоединения к России? — спросил Абу-Саид Магзум и прилег на полку, подложив под голову ватный халат. Вяткин был рад, что его больной друг, наконец, улегся, и продолжал рассказ:

— Курбанджан поступила умно: она удержала свои племена от напрасной борьбы и кровопролития. В Ош приехал генерал Кауфман. Генерал очень милостиво обошелся с Курбанджан Датхо. Он пожаловал ее перстнем с бриллиантами, а сыновей Датхо — Батырбека и Хасанбека назначил волостными управителями Алая. Махмудбека же и Камчибека сделал волостными Оша. Начальник края велел Датхо во всем слушаться весьма уважаемого ею майора Ионова, который был назначен хакимом Оша.

Когда Туркестанский край посетил военный министр России генерал Куропаткин, он встретился с Датхо в Андижане, куда она прибыла со своими богатырями. Министр был очень любезен с известной женщиной Туркестанского края и дал ей украшенный бриллиантами крест.

Как-то, после смерти Кауфмана, она вдруг, никому не сказавшись, приехала в Ташкент. Встала табором неподалеку от военного собрания, поставила юрты и начала торговать своими изделиями. Генерал-губернатор пригласил ее, чтобы вручить награду. Она с большим достоинством приняла подарок и сказала при этом, встав на колени:

— Этот подарок вручен не мне. Им оплачивается верность всего племени Бахрин, стерегущего границы России.

— Великолепная женщина, хоть и женщина! — сказал Абу-Саид Магзум. — И мы увидим ее?

— Конечно. Дело в том, что у меня в русско-туземной школе в Оше учились грамоте ее внуки, отчаянные мальчишки. Мы с ними очень подружились, и они не раз просили меня приехать к ним на джайляу. Там, на Алае, — прелесть, туда-то мы с вами и поедем пить кумыс, есть баранину и наслаждаться молоком яков. А теперь — спать.

И так же, как Абу-Саид, Василий Лаврентьевич, подложив под голову ватный халат, заснул сном праведника.

Поздно ночью Вяткин и Абу-Саид приехали в Андижан. Остановились в караван-сарае, где их ждал Эсам-ходжа, брат Эгама-ходжи, арабакеш, знаток лошадей и яростный любитель всевозможных ристалищ — улаков, байги. Эсам-ходжа сообщил, что русская почта доставила ему письмо от брата и поэтому он обо всем осведомлен, лошади уже подобраны и ждут в конюшне, поставленные на откорм. Не позже, чем завтра, они могут быть приведены к своим новым владельцам.

В характере Эсама-ходжи было так много общего с характером его брата, что друзья сразу расположились к нему, да и он так проникся дружбой к Вяткину и Абу-Саиду Магзуму, столько хорошего писал ему брат о них, что расстаться с ними он просто не мог и собрался вместе ехать в Ош. А пока что повел показывать город.

Они любовались красивыми зданиями Андижана. Вяткин хвалил новые улицы и бульвары, хвалил чистоту старого города, где, несмотря на скученность, арыки и дворики оставались чистыми и ухоженными, а обилие воды делало город прохладным и приятным и летом и зимой. После прогулки друзья возвратились в дом Эсама-ходжи, где их уже ждали купленные лошади, обед и отдых.

Вяткину не терпелось выехать из Андижана, и вскоре арба Эсама-ходжи увозила их по ошской дороге.

Ехать пришлось длинным, растянувшимся на много верст пригородом. Дорога долго петляла среди узких закоулков и улочек, пока не вырвалась на просторы полей и виноградников, бахчей и обсаженных тутовыми деревьями хлопковых плантаций. В воздухе накрепко устоялся запах, поля, ила, аромат проклюнувшихся почек высокого тополя, горький дух деревьев, покрывшихся клейкими листочками.

 

Глава V

Кровать Абу-Саида Магзума стояла в беседке госпитального сада. На столе возле кровати — раскрытая книга «Бабур-наме» знаменитого основоположника династии Великих Моголов. Сидя в покоренном индийском городе и тоскуя о родине, Захирутдин Бабур вспоминал о прелестях Ферганы.

«Еще один город — Ош, — писал он, — стоит к востоку от Андижана, в четырех часах пути. Воздух там прекрасный, проточной воды много; весна бывает очень хороша. О достоинствах Оша дошло до нас много преданий.

К юго-востоку от крепости стоит красивая гора, называемая Бара-и-Кух. На вершине этой горы Султан Махмудхан построил худжру. Ниже ее, на выступе горы, я тоже построил худжру с айваном. Хотя его худжра стояла выше моей, моя была расположена много лучше: весь город и предместья расстилались под ногами. Река Андижана, пройдя через предместья Оша, течет в Андижан. На обоих берегах этой реки раскинулись сады; все сады возвышаются над рекою. Фиалки в них очень красивы. В Оше есть текучая вода, весна там бывает очень хороша, расцветает множество тюльпанов и роз».

Абу-Саид Магзум перевернул страницу. Вздохнул: действительно, хороша весна в Оше! Уже целую неделю, не переставая, льет дождь. Дороги набухли и стали непроезжими. Воды вышли из берегов и размывают жилые кварталы, руша стены мазанок, дувалы. Кончается апрель, но никаких тебе роз и тюльпанов. Даже сады еще только-только покрылись зеленью, похожей на дымок.

После приезда в Ош Абу-Саиду вдруг стало худо, он перепугал Василия Лаврентьевича. Добрый пухлый доктор Лебедев, хороший диагност, определил обострение процесса. Сам он был большим любителем нумизматики и собирателем книг. Он понимал и ценил труд и искусство каллиграфов. К Абу-Саиду отнесся с исключительным вниманием и поместил его к себе в лечебницу, пристально занимался его здоровьем, готовил к поездке на Алай.

Вяткин привел в гости к Абу-Саиду своего доброго знакомого — волостного управителя Оша, сына Датхо, Хасанбека. Этот важный чиновник с Абу-Саидом был прост и обходителен. Он спросил, не может ли Абу-Саид выделить на Алае время для разбора архива его знаменитой матери. В помощь Абу-Саиду он обещал прислать своего сына и хорошо заплатить за работу. Для нуждающегося Абу-Саида Магзума плата представляла безусловный интерес. Да и сама работа казалась ему увлекательной, и он немедленно согласился. В собрании Датхо имелись многочисленные документы из архивов Худояра, других кокандских ханов, их переписка с Датхо, а также переписка с беками Каратегина, Дарваза и другими мелкими княжествами Памира. Даже, возможно, имелись старые книги и рукописи…

Художник прислушивается к шелесту веток по крыше, к шуму дождя. Читает очередную страницу, делает отметку для Василия Лаврентьевича:

«На склоне горы Бара-и-Кух (Тахт-и-Сулаймон), между садами и городом, есть мечеть, называемая мечетью Джауза. С горы течет большой ручей. Несколько ниже внешнего двора мечети — площадь, поросшая трилистником, полная тени и приятности… В последний год жизни Омара Мирзы на этой горе нашли камень с белыми и красными прожилками (видимо, сердолик)… В области Ферганы нет города, равного Ошу по приятности и чистоте воздуха».

За этим занятием и застал его Вяткин. Вымокший под дождем, с комьями глины на грубых сапогах, но довольный, пришел он проведать Абу-Саида.

— Кажется, отыскал фундамент бабуровой худжры, — объявил он. — Теперь на Тахт-и-Сулаймон нетрудно будет отыскать и другие постройки. — Он сообщил, между прочим, что вчера явился со своей арбою Эсамкул и готов везти их в Гульчу. Как себя чувствует Абу-Саид Магзум? Какая температура? Что говорит уважаемый доктор Лебедев?

— Доктор Лебедев говорит, что ему вчера посчастливилось купить монету времен Александра Зулькарнайна. Видимо, ее привезли с Алая.

На следующий день Василий Лаврентьевич и Абу-Саид Магзум уехали в Гульчу. По дороге к ним присоединился Арендаренко.

Говорят, родившийся в рубашке бывает счастливым. Но Георгий Алексеевич Арендаренко, вопреки ожиданиям своей матери, счастливым не был и не был даже просто удачливым. Ему вредила связь с двоюродными братьями Ханыковыми, к которым Георгий Алексеевич с самого детства питал приверженность. Один из Ханыковых, друг Чернышевского, участник кружка Буташевича-Петрашевского, умер в Орской крепости. Второй — автор многих географических и естественно-исторических работ, умер, когда Георгий Алексеевич достиг юношеского возраста. Третий из братьев Ханыковых, Николай Владимирович, востоковед и историограф, специалист по странам Азии и Ближнего Востока, жил в Париже и не хотел возвращаться в Россию. Таких, как он, приравнивали к политическим эмигрантам, и всякое влияние их на умы подданных Российской империи рассматривалось как растлевающее и пагубное.

Когда Георгий Алексеевич стал взрослым, уже сошли в могилу Буташевич-Петрашевский и все его приверженцы, томился в тюрьме Чернышевский. Здесь, на дальней окраине России, куда ссылали политических преступников, Георгий Алексеевич жил добровольно. При этом он держался несколько фрондерски, бравируя знакомствами и дружбой с изгнанниками России — ссыльными, крамольными людьми.

Медленно, ох, медленно продвигался по службе Георгий Алексеевич! Приходилось прилагать много ума и знаний, такта и терпения, чтобы оградить от врагов внутренних и внешних далекий край.

Вот и теперь Георгий Алексеевич ехал в экспедицию, которая предполагала исследовать дело о зарвавшихся сыновьях так называемой Алайской царицы — Курбанджан Датхо, обитавших на Алае.

Ехали в большом обществе. Накануне отъезда Вяткин выбрался, наконец, посмотреть место своей прежней работы — русско-туземную школу. Его встретили как родного, повели по классам, представили ему новых, наиболее отличившихся учеников, новых учителей. В одном из старших классов ему показали красавца-мальчика и назвали внуком Алайской царицы — Датхо. Мальчика звали Джемшидбек.

Джемшидбек превосходно владел восточными языками и недурно знал русский. Ему, как никому другому из всей семьи, передались по наследству миловидность и очарование Курбанджан Датхо, а также ее склонность к словесным искусствам: всем была известна способность ее произносить красивые речи, полные ума и дипломатических оборотов. Джемшид тоже любил литературу и собирал киргизские сказания, предания о героях своего народа, эпические поэмы, песни, поговорки. Для своих четырнадцати лет он был смышлен, развит и начитан.

К Абу-Саиду он с первой же встречи почувствовал неизъяснимую нежность. Он просил показать ему все калямы и сияхдоны — чернильницы, вернее, тушечницы. Он тихонько шептал знаменитому катыбу, что его бабка Курбанджан большая ценительница и почитательница искусств, что в ее ставке постоянно трудятся резчики по дереву, мастерицы делать узорные кошмы, ткать ковры и тесьмы, вышивать бархатными аппликациями по белому войлоку, и вообще там, за гребнями высоких гор, — удивительный край, полный свободы, песен, тонких знатоков национального киргизского творчества.

И вот в покойной и удобной коляске полковника Арендаренко едут Абу-Саид Магзум, Джемшид и ординарец полковника, который с превеликой бережностью везет на коленях физические инструменты для метеорологов поста Иркештам: ящик с нежными анероидами, высотомерами, термометрами, компасами — словом, со всем имуществом, назначение которого не каждому ясно, но уважение к которому у простого человека безгранично. Впереди коляски, на добрых лошадях, — Вяткин, Арендаренко и пятеро таможенников.

Дорога довольно широка и благоустроена. Мосты прочные, снабжены добрыми въездами, карнизы на скалах — овринги — укреплены толстыми балками, над осыпающимися участками пути сооружены дощатые козырьки. Снег уже стаял, по обочинам цветут крокусы; сизые ковры дымянок устилают склоны придорожных откосов. Но вода в реках еще не спала, с гор низвергаются мутные ручьи. Термометр в ящике у ординарца показывает двенадцать градусов.

Отряд в хорошем настроении спустился с перевала в долину реки Чигирчик, заросшую боярышником, арчой, диким виноградом, ивняком, барбарисом и миндалем в цвету. Здесь, неподалеку от перевала, находилось укрепление Гульча, расположенное в центре большого аула, среди пашен и садов, окруженных с трех сторон высокими скалами. Четырехугольник этого форта, с двумя бастионами и башнями по углам, стережет долину и вход в ущелье Чигирчик. Линейная рота вполне обеспечивает относительный покой этого участка границы. Относительный потому, что в последнее время из-за рубежа все чаще и чаще стали провозить в Туркестан контрабанду. Таможенные отряды патрулировали все дороги, но мало-мальски доступные проходы не носили следов нарушителей. По сообщениям, однако, было известно, что контрабанда имеет прямую связь с разогнанными сановниками кокандского хана Худояра. Но кто доставляет им опий, все никак не могли найти. Потребовалось вмешательство острого ума Георгия Алексеевича Арендаренко.

Приехав в Гульчу, он немедленно, несмотря на усталость, уединился с начальником гульчинского отряда и над подробными кроками местности провел с ним чуть ли не всю ночь.

Арендаренко собирался остаться в Гульче до выяснения дела. Но наутро простившийся было с полковником Вяткин опять увидел на коне закутанного в бурку полковника, молодцеватого и бодрого. На этих перевалах Арендаренко бывал не раз и не два. По дороге он охотно давал объяснения.

За Кызыл-Курганом, в ущелье, стиснутом скалами, где бурно мчится речонка Янги-арык, путешественникам попалось множество каменных сооружений и завалов. Василий Лаврентьевич уже хотел было нанести их себе на карту, но Арендаренко усмехнулся в рыжие усы:

— Это не крепость Зулькарнайна, Василий Лаврентьевич, это нечто почти современное нам. Это — крепость сына Алайской царицы, знаменитого Абдуллабека. Того самого, который был разбит Скобелевым, Ионовым, Витгенштейном. Именно здесь они его… — Он хлопнул в ладоши.

— Глядя на эти валуны и пирамиды булыжников, приходит на ум, что кара-киргизов Алая не зря называют «дикокаменными».

Дорога на Суфи-Курган, где кочуют племена ювашей, идет по оврингам. Карнизы расположены на вбитых в каменные щели толстых негниющих арчовых бревнах. Дорога на оврингах здесь хорошо оправлена и довольно широка. Попадались висячие мосты.

Вскоре путешественники достигли реки Белеули — прозрачного зеленого потока, и у перевала Белеули остановились отдохнуть. Спрыгнув с лошадей, разминали затекшие ноги, бегали вприпрыжку по лугу, заросшему альпийской муравой. Достали хлеб и, обмакивая его в чистую воду Белеули, ели, запивая водою из горсти.

Арендаренко сидел на камне. Он снял фуражку, ветер, тянувший из ущелья, развевал его уже тронутые сединой волосы, охлаждал большой лоб, лоб солдата, привычный и к низкому козырьку, и к солнцу, и к ветру гор.

Сколько лет своей жизни провел на коне этот туркестанский дипломат? Кабинетной работы он почти не знал, на балах, приемах и в кулуарах дипломатических представительств не появлялся. Но именно таким, как Арендаренко, Петровский, Андреев, Половцов, Громбчевский, Снесарев и множеству других малозаметных, совсем не сановных служак, — Туркестан обязан был тем, что всегда, за очень редкими исключениями, улаживались мирным путем отношения с соседями.

Георгий Алексеевич, как всегда, ехал по государственным делам. Но, видно, для него наступила пора, когда мысли человека все чаще и чаще возвращаются к своему сугубо личному, еще не вполне пережитому, не забытому. Он думал… о Лизе.

Арендаренко хорошо помнил, что именно этот вечер он захотел провести в семье своего старого приятеля Бориса Николаевича Назимова, полковника генерального штаба и его доброго покровителя. Но ни полковника, ни его жены, чопорной и надменной дамы с большими претензиями, Клавдии Афанасьевны, Георгий Алексеевич дома не застал и знакомым путем направился в гостиную, намереваясь здесь дождаться их возвращения. Распахнул дверь и замер на пороге от неожиданности: у окна, за пяльцами Клавдии Афанасьевны, освещенная последними отблесками заходящего солнца, сидела молодая девушка. И не просто девушка — удивительная девушка, создание невиданной прелести и красоты. Она шила по канве, и голубая гарусная нить под ее рукою привычно укладывалась по контуру рисунка. И в такт движениям руки колебалась тоненькая шея девушки, словно стебель цветка, увенчанная смуглой головкой с копной взбитых надо лбом волос.

Услышав шаги, девушка подняла веки над черными, словно бархатными, глазами и встала навстречу гостю. Арендаренко поклонился ей, она же церемонным реверансом приветствовала его.

— Я — Лиза, — просто сказала она, — сестра Клавдии Афанасьевны.

— Очень рад, — звякнул шпорами Арендаренко, — мне говорили о вашем приезде. Я…

— Знаю, кто вы, — ответила Лиза, — сестра называла мне вас. Присядьте, пожалуйста. Я тоже жду их, они с минуты на минуту будут.

Георгий Алексеевич давно привык к чопорной Клавдии Афанасьевне, и милая простота, с которой держалась ее сестра, его приятно удивила.

— Что это вы шьете? — сам поражаясь своей банальности, спросил Арендаренко.

Лиза улыбнулась:

— А, какие-то голубые розы. Работа сестры.

— Голубые розы. Это что-то фантастичное?

— Каждый придумывает свои дополнения к природе и жизни, как умеет.

Полковник проглотил очередную банальность и с интересом посмотрел на девушку. У этого, еще даже не вполне сформировавшегося подростка были печальные, глубокие глаза умудренного нелегкой жизнью человека. И невозможно было понять, что это: невзначай брошенная реплика болтливой барышни или плод размышлений все способного понять человека. Воцарилось молчание.

— А верно ли говорят, — вдруг спросила Лиза, — что у местных азиатцев жены отличные вышивальщицы?

— Верно, — опять удивился Арендаренко ее спокойному тону, — очень искусные. Есть в Бухарском ханстве даже целые провинции, например, Шахрисябзская, где из поколения в поколение, как у нас на Украине, женщины передают искусство шитья шелками и шерстью.

— А это — тоже местная работа? — указала Лиза на сшитый из разноцветных оттенков коричневой кожи портфель полковника.

— Нет, — ответил Арендаренко, — это мне прислал в подарок мой двоюродный брат из Африки. Там, в центре пустыни Сахары, французская экспедиция, к которой присоединился и мой брат, изучает культуру арабского племени кочевых берберов или, как их еще называют, голубых туарегов. Они раскопали гробницу берберской царицы, нашли в погребении множество ювелирных украшений начала нашего тысячелетия. Приобрели и современные изделия туарегов, вот и этот портфель.

— А почему туарегов этих называют голубыми?

— Они синей краской натирают себе кожу лица и рук. Забавно, правда?! Вообразите, царица — и с синим лицом…

Он ожидал, что Лиза засмеется. Но она даже не улыбнулась.

— Зачем же они делают это? Вы не знаете?

— А кто их знает! Верно, надеются, что это принесет им здоровье или отгонит злых духов пустыни. Думают, наверно, что это красиво. Правда, красиво? — опять улыбнулся Арендаренко, но Лиза опустила ресницы, явно не одобряя его подтрунивания над далеким и малопонятным племенем туарегов.

— В этом, видно, есть какой-то резон, — заметила она, — ведь они, эти арабы, — мусульмане?

— Мусульмане.

— Значит, их женщины ходят под покрывалом, и для красоты лицо в синий цвет красить им нет причины: красота-то их все равно никому не видна. Ах, это так бесчеловечно прятать от людей красоту.

— Почему же от всех людей прятать? И муж ее и близкие эту красоту видят. Вот и вас муж скоро, погодите, запрет подальше от чужих, и никто не увидит больше вашего прекрасного лица.

Лиза не обратила внимания на комплимент; как видно, в этом разговоре ее занимала другая сторона.

— Я замуж никогда не пойду. Я должна работать и содержать семью.

— Отчего же? Это детские рассуждения. Вы же не феминистка?

— И это говорите вы? Вы? Неженатый человек?

Арендаренко смутился открытостью, с которой Лиза говорила о таких вещах, как его холостое положение. Он вообще никогда не встречал барышни, с которой бы можно было говорить об этом, не рискуя быть немедленно ожененным.

— Я не смогу выйти замуж и еще по одной причине.

— Какой же?

— Я не смогу полюбить человека обычного. Мне нужен такой человек, который бы целиком посвятил себя какому-нибудь одному большому делу. И не просто прилежному человеку, а одержимому, увлеченному целиком своей работой. А ведь такой на меня не посмотрит. Он уже увлечен.

— Словом, вас может интересовать только цельный человек? Так?

— Да.

Георгий Алексеевич громко захохотал:

— С таким человеком, дорогая Елизавета Афанасьевна, я вас как-нибудь познакомлю. Он так пристально изучает Туркестанский край, что не стрижет волос, не бреется и носит вместо вицмундира ватный узбекский халат, а вместо европейских книг читает самозабвенно мусульманские архивные документы. Я думаю, он может составить ваш идеал, и вы от знакомства с ним получите большое удовольствие. — И он опять громко засмеялся.

Под смех полковника в комнату вошли Назимов с женой, которая встревоженно посмотрела на сестру.

 

Глава VI

Козья тропка вилась по крутому склону и казалась пунктиром. Петляя, она уходила под самое небо к исчезала, скрываясь в ватных обрывках ползущих по самому перевалу облаков.

Привал кончался. Отряд, отдохнув, двинулся дальше по ущелью, оно становилось все шире и шире. Однообразие черных мрачных круч стало смягчаться проталинами альпийских лугов и рощами ореховых деревьев, стали попадаться березы, черный тополь. На ветвях деревьев с едва распустившейся листвою качались похожие на варежки пушистые гнезда ремеза-ткачика. Птичьи голоса эхом отдавались в ущелье, сливаясь с рокотом ручьев и водопадов. Заросшие гусиным луком и белыми крокусами полянки казались голубыми — это понизу шли грозовые тучи. Горы четко рисовались на фоне заката в свете всходящей с востока полной луны.

В Суфи-Кургане отряд разделился. Внук Алайской царицы Джемшидбек, его отец Карабек, дядя его Хасанбек и несколько киргизов из их свиты решили ехать на Алай, в ставку Датхо, кратчайшей дорогой по урочищам Кызыл-Арт и Ольгин Луг, названный так в честь Ольги Александровны Федченко. Путь их шел через перевал Талдык.

Василия Лаврентьевича сильно беспокоило состояние Абу-Саида: как-то больной перенесет перевалы. Но, как это ни странно, трудный путь для Абу-Саида не был тягостным. По утрам и вечерам температура у него была нормальной. Только душевное состояние казалось угнетенным. Он отрешенными глазами глядел на феерические картины грандиозных гор, они в нем не вызывали никаких эмоций.

При слиянии речек Талдык и Тирек, образующих Гульчу, дорога раздвоилась и развела всадников в разные стороны. Вяткин и Арендаренко взяли на восток и вступили в ущелье бурного Тирека. К концу дня путники оказались возле развалин старого кишлака, строения которого носили название Уйташ и расползались серым заброшенным городищем у подножья перевала Тирек-Даван. Только в двух крайних кибитках были признаки обитания: из труб тянулся дымок.

Арендаренко стал поспешно сгружать с лошадей хурджуны, взвалил их себе на плечо и смело пошел к жилью. Вяткин отправился за ним.

— А! И вы со мною? Сейчас увидите первого мужа вашей знакомой Курбанджан Датхо. Доложу вам, — оригинал! Играет на домбре и поет сказания о киргизских племенах.

— Это называется ойланачи?

— Вот именно. Так вот, когда он женился на просватанной за него по обычаю девушке, этой Курбанджан, то прямо спросил, любит ли она его. И, выяснив, что не любит, оставил в доме ее отца, сказав, что будет ждать, когда полюбит. Так вот это все у них и получилось.

Знакомец Георгия Алексеевича Сад Яров, как оказалось, умер года два тому назад, а в доме зимовала семья его сына Абая. Семья второго сына Зульфикара жила по соседству. Весной они оставляли свою зимовку и откочевывали в горы. Но не в сторону Алая, а в противоположную, к Кашгарским пределам. К алайцам род юваш питал неприязнь и считал этих людей плохими, вероломными. Абай жаловался на непомерные налоги, которыми его и семью его брата облагали волостные управители из семьи Датхо; незаконные поборы, как он говорил, вконец разоряли ювашей.

Арендаренко методически записывал сетования Абая в тетрадь, уточнял и переспрашивал имена, владея довольно сносно киргизским языком и смело объясняясь на простонародном наречии.

Появился традиционный кумыс, хотели заколоть ягненка. Вяткин и Арендаренко категорически запретили это делать, отказались от угощения, только выпили по чашке кумыса, похвалили напиток, и тогда Арендаренко попросил Абая позвать сюда всю его семью. Жену, взрослую дочь, сына его — Атамирека и двух близнецов, едва начавших ходить.

В выношенном, очень старом куйнаке — платье вошла супруга Абая, хозяйка дома. Дочь его застеснялась и дальше притолоки не пошла. Старший сын Атамирек вошел смело и с высоты своих одиннадцати лет оглядел гостей сверху вниз, окинул орлиным взглядом всех присутствующих. На нем был надет бараний тулупчик мехом внутрь, домотканые суконные штаны, подвязанные шерстяной веревкой, и овчинная шапка. Рубахи не было, сапог тоже не было. Босые ноги покрыты цыпками. Близнецы встали на четвереньки и поползли привычным образом по кошме; они были совершенно голыми.

Арендаренко не смущался. Он распаковал свой хурджун, достал оттуда штуку самого дешевого ситца и сказал:

— Я узнал на Гульчинском посту, что меня произвели в генералы. В честь праздника дарю твоим детям, друг мой Абай, их первые штаны. И пусть они теперь всегда ходят в рубашках. — Далее последовал подарок старшему сыну Абая, юноше Атамиреку. Он получил сапоги и рубаху со штанами. Правда, рубаха почему-то была из тонкого голландского полотна, обшитая изящной румынской тесемкою и впору самому Арендаренко, а штаны явно с интендантского склада. Но зато сапоги великолепны: прочные и большие. Супруга хозяина дома и его дочь — невеста получили по штуке бордового и розового ситца и шерстяные платки в розах, каких никогда не цвело ни в одном цветнике мира. Сам Абай получил в подарок двуствольное охотничье ружье и патроны.

Все были довольны, особенно женщины, которые немедленно исчезли, унеся свои наряды, чтобы на свободе полюбоваться яркими платками, которые они то и дело прикладывали к лицу, покрасневшему от счастья.

Наутро кони экспедиции бодро зашагали, набирая высоту, к перевалу Тирек-Даван — границе России и Кашгара. Самая тяжелая часть пути.

Двадцать пять лет ездил Арендаренко по этой дороге. Двадцать пять лет прошло с тех пор, как, прихватив из дома стальное долото, мчался он по оврингу, ежеминутно рискуя свалиться в пропасть, пока не поравнялся с черной отвесной гладкой стеною, уходившей под самые облака и низвергавшейся в бездонную мглу ущелья. Внизу, под узким оврингом, клокотал поток, туда летели снежные обвалы, гремели с круч ледяные водопады, с камня на камень перелетали горные козлы — архары, прямые в полете, как золотая стрела.

В те юные годы Георгий Алексеевич любил Катю. Екатерину Львовну Иванову. Он написал о ней своей матери, прося благословения. Мать ответила не скоро, как видно, старательно обдумав свой ответ:

«Дело не в том, сын мой, что сестра девушки отбывает каторгу в Сибири — мы люди без политических предрассудков — и не в том, что там же брат ее, к которому эта смелая и верная девушка не побоялась поехать в далекий и дикий край, дело даже и не в том, что она трудится милосердной сестрою, ежеминутно глядя в глаза смерти, боли человеческой и страданиям, — все это наша семья могла бы понять и принять как милость создателя. Но в том дело, душа моя, что сейчас твоя карьера определяет участь всей нашей семьи».

Вот тогда, подскакав к этой скале, он собственноручно выбил на камне большой и глубокий крест, а над ним — венец, перечеркнутый двумя бороздами с латинской надписью внизу: «Невермор!», то есть «Никогда!» Мальчишество.

Теперь, постаревший, усталый от жизни и волнений, он опять возле этой не помрачневшей и ни на йоту не постаревшей надписи. Но любит он уже не Екатерину Львовну, жену помощника губернатора Сырдарьинской области. Он любит женщину, чья тонкая красота захватила всю его душу, сделала хитрым, изворотливым, противным самому себе.

Пока он жив, он больше не поставит надписи «невермор». Эта — любовь безрассудная, последняя. А рядом едет ее муке, Василий Лаврентьевич Вяткин, тот самый Вяткин, чиновник низшего класса, над которым Георгий Алексеевич громко хохотал; тот, что не бреет бороды, не стрижет волос и носит вместо вицмундира стеганый узбекский, на вате, халат. Он роется в земле, раскапывая старое городище Самарканда, и вообще смешон. Это именно он у самоуверенного и богатого Арендаренко, занимающего высокое положение чиновника по особым поручениям при главном начальнике Туркестанского края, увел нежную Лизу. Ученый маньяк и знатный потомок Кочубея в данном случае оказались на равных. Сумасшедший оказался более расторопным и женился на Лизе, пока старый холостяк раздумывал и примеривался.

Спрашивается, зачем на узбекском халате брошка? Зачем этому мужлану испанская инфанта, в волшебную душу которой так сладостно заглядывать через ее бархатные глаза, а тоненькие пальцы которой и смуглая красота достойны кисти Веласкеса? Что он понимает в этом?

Нет, я увезу ее, я не могу оставить Лизу этому волосатому хаму. Хорошо, что придумал подсунуть ему и его дружку архив алайской старухи. Пусть разбирают бумаги, пьют буйволовое молоко — благо он и сам-то яку под стать! А я тем временем поскачу в Самарканд и обо всем договорюсь с Лизой. Как я заметил в свой последний приезд, она не в восторге от своего брака…

Так ехали рядом два человека, и наиболее, как он считал, цивилизованный из них двоих даже не оглянулся на когда-то им же самим начертанный крест.

Второй, как считали многие, помешанный на своей науке, никогда никаких скрижалей в горах не оставлял, подобно царю Соломону, судеб ничьих не испытывал. Но скрижали в его душе были незыблемы: ради своей жизненной цели, ради верности долгу, верности, которую он свято берег в себе, ради своей науки он преодолевал заоблачные тропы, смертельные опасности. Оба были очень хорошие и, как в их время говорили, порядочные люди, оба любили, оба стремились к «ней». Но любили по-разному, стремились неодинаково, жизненные задачи их были различны.

«Я вернусь раньше, чем около Лизы опять появится это самоуверенное чучело. В самом деле, зачем Вяткину его жена? Ведь невозможно себе даже представить, чтобы она, да и вообще кто бы то ни было, мог любить эту заросшую волосами бородатую физиономию. Он — недалекий человек, плоского, приземленного ума, приниженного своими заботами, бедностью, убожеством».

Именно на этом месте мысли Арендаренко прервал Вяткин, прощаясь на развилке дорог. Георгий Алексеевич саркастически улыбнулся ему вслед. Но он рано радовался. Вяткин и Абу-Саид Магзум, опасаясь снежных лавин, уговорили своих спутников вернуться. И опять отряд поехал в полном составе.

Утро вылилось в ослепительный день, яркий, с синим небом, бальзамическим воздухом. Дорога петляла и, живописно изгибаясь, всходила все выше и выше, пока за одним из поворотов не возникла на пути ледяная стена, обрыв вплотную подступившей к дороге ледяной горы. И сколько они ни ехали, поворачивая по серпантину дороги, гора больше не исчезала. С нее дул ледяной ветер, сквозной, пронзительный, пахнущий снегом. Он нес клочья облаков, и казалось, путников вот-вот застигнет снежный буран. Алайский буран, погубивший бездну человеческих жизней.

К Арендаренко подскакал ординарец и сообщил показания анероида: тридцать тысяч футов над уровнем моря. Великолепный альпийский луг южного склона Тирек-Давана оказался усыпанным белыми эдельвейсами, голубыми незабудками и подснежниками, бледными фиалками и темно-синими горечавками.

Он вскоре сменился каменистой осыпью. Щебень аспидного цвета хрустел под ногами лошадей. Тут и там стали попадаться кости людей и животных.

Именно этот во все времена печальной памяти перевал служил дорогой с Востока на Запад. Здесь пролегал пресловутый «путь шелка и нефрита», венецианского стекла и русских мехов. Кораллы и жемчуга, статуи и драгоценные камни, золотые ткани и легчайшие меха, слитки серебра, веера из сандалового дерева и трости, невиданные плоды и злаки, белые ферганские кони с хвостами, развевающимися подобно вуалям, — все перенес на своей спине перевал Тирек-Даван.

Здесь шли, переправляясь в Среднюю Азию, полчища завоевателей. Во все времена шли купцы, проскальзывали контрабандисты и разбойники, — перевал, как дорога в ад, был доступен всем и каждому. И во все времена путники оставляли здесь монеты, предметы обихода, кладбища, мазары, надписи на камнях и скалах, грубо высеченные из камня изваяния богов и людей. Сколько бы раз путник ни проезжал через открытое всем взорам кладбище, где кости, окаменевшие от времени, лежали вперемежку с костями еще нераспавшихся скелетов, где останки овец, лошадей и слонов лежали рядом с останками людей, — он не мог не содрогнуться от ужаса. Кладбище тянулось на несколько верст.

Абу-Саиду Магзуму сделалось дурно, и Вяткин вынужден был пересесть на его коня, чтобы сзади поддерживать друга. Спутники примолкли, кони пошли под гору резвее, и вскоре только легкая боль в висках да шум в ушах напоминали о тяжелой картине перевала.

В Алайскую долину Вяткин и Абу-Саид Магзум въехали уже без Арендаренко. Их спутниками стали четверо киргизов из племени теин, обитавшего на восточном участке Баш-Алая. Арендаренко остался со своими таможенниками в Иркештаме, ожидая новостей с границы.

Памиро-Алай и Алай были уже порядочно исследованы и изучены русской наукой. Здесь потрудились супруги Федченко, Дмитрий Львович Иванов, Мушкетов, Северцов, Путята, братья Грум-Гржимайло и многие другие труженики гор и необъятных азиатских окраин. Они описывали «Крышу мира» в монографиях научного и политического характера, экспедициями Путяты и Иванова было дано определение астрономических пунктов, составлены подробные карты, уточнены линии границы. Когда в 1890 году Англия приступила к сооружению благоустроенной стратегической дороги между Сринагаром и Гилгитом, Россия начала регулярное патрулирование границы по эту сторону Памира.

Сперва отряд ходил под началом знатока края полковника Ионова, но затем превратился в постоянную разъездную заставу.

Василий Лаврентьевич и его спутники, запахнувшись в теплые халаты, понукали коней по дороге на Алай, опускались в долины, поднимались в горы, минуя все новые и новые большие и малые перевалы.

Миновав перевал Кызыл-Бель, путники спустились к речке Карасу и остановились на ночлег.

Все подножие увала Каракендык было ископано пещерами и ямами. Нельзя было понять, то ли это — воронки карста, то ли пещеры древних насельников долины, то ли современные киргизские племена накопали для бедняков вместо зимовок эти убежища.

Спутники устроились на ночлег с правой стороны холма и, расседлав коней, разложили костер.

— Что это за место?

— Это плохое место, — ответил киргиз, — если кто-нибудь попробует углубиться в пещеру, назад не вернется. Белый див оторвет ему голову.

— Вот как? Интересно! А кто-нибудь видел этого белого дива?

— Кто видел, того в живых нет.

— Давай все-таки хоть издали посмотрим! Может быть, и увидим этого человека? Если это не чудовище.

— Нет, я ни за какие деньги не пойду.

— Я слово такое знаю, что див нам страшен не будет. Он сразу потеряет силу. Пойдем?

— Нет, тюраджан. И не просите. У меня красивая жена и дети, отец и мать. Я не хочу заставлять их плакать о моей душе. Жизнь сладка.

— Тогда я прошу, расскажи мне все, что ты знаешь об этом месте.

— Как же я могу говорить, когда ты, тюра, едешь в гости к Курбанджан Датхо?!

— Пусть душа твоя будет спокойна, добрый человек, — ответил Вяткин, — я хоть и еду к Курбанджан Датхо, но только не в гости, а по делу. Меня послал мой начальник.

— Хорошо, — смилостивился киргиз, — тогда слушай. Самый молодой из сыновей Датхо — Камчибек. Он любитель соколиной охоты и дружит с киргизами племени адыгин, колена джапалаков, то есть ястребятников. Лихой народ эти ястребятники! Держит Камчибек и собак. Свирепы его овчарки, а их у него до сотни, — велики ростом, сильнее медведя и проворнее лисицы. Вот этих-то собак — только тише, тюра, никому не говори! — Камчибек и содержит здесь, в пещерах. Прислушайся! Это не река шумит, это в подземельях лают собаки. Совсем недавно, с месяц тому назад, один киргиз из племени юваш убил ночью напавшую на него собаку. Это оказался любимый пес Камчибека. С убитого пса содрали кожу, зашили в нее юваша и приковали к стене пещеры, чтобы он ел и пил вместе с собаками — да простит его бог! — с тех пор никто не видел того человека. Жив ли, нет ли…

Василий Лаврентьевич поблагодарил за рассказ и поднялся на холм. Он сел на камень и направил бинокль в сторону пещеры. Холм круто выгибался в виде рога, были видны крутые тропинки, вытоптанные в красной глине, темные отверстия пещер — узкие у одних и довольно высокие лазы у других. Видны были даже кустарники и высохшие травы, прикрывавшие эти норы летом.

И вдруг в одной из нор показался человек. Заходящее солнце хорошо освещало его лицо, и оно казалось красноватым, как глина оврага. Голову его прикрывала небольшая белая чалма, голубой халат ярко контрастировал с красным колоритом картины. А на плечах человека золотилась шкура снежного барса. Он заметил на холме Каракендык струйку дыма от горевшего костра, заметил Вяткина возле его вершины, вскинул ружье и… Василий Лаврентьевич приник к земле, соскользнул вниз, на другую сторону холма. В воздухе засвистели пули.

Лагерь переполошился. Вернувшийся с напоенными лошадьми киргиз принялся их спешно седлать; выплеснули на землю вскипающий чай и, вскочив на коней, поскакали от немирного места, в котором обитал белый див.

Подкормленные лошади ходко двинулись под гору, взошла луна, осветила алмазные грани хребтов, рассыпала звезды инея; с ледников повеял ночной ветер, засеребрилась дорога на Кызылсу, и к утру на последней высоте Вяткин и Абу-Саид Магзум были встречены визжавшим от радости внуком Курбанджан Датхо — Джемшидбеком.

Как обманчив горный воздух! Четкие контуры предметов делают их близкими, словно рядом стоящими. Мир состоит из мириадов деталей! После горячих объятий маленького Джемшидбека, когда до летовки, казалось, было рукой подать, путники ехали еще часа два по петлявшей, усыпанной красной пылью дороге и, наконец, въехали на джайляу.

Без всякой системы по лугу раскинулись белые войлочные юрты. На траве, среди тропинок, возились дети, женщины шли с пастбищ, сгибаясь под тяжестью ведер с надоенным молоком. Мужчины переливали молоко в черные пропитанные жиром и кумысной закваской турсуки, а потом, взявшись за два конца турсука, взбалтывали его что было силы, взбивая в пену влитое молоко. Возле хозяйственной юрты две старухи готовили из молока яков сыры — золотые, словно дыни.

В тени юрт сидели девушки-невесты за станками и ткали узкие полоски ковровых тесьм, дорожек, ковриков. Тут же, на воздухе, вытащив наковальню, кузнец раздувал меха и ковал бесчисленные подковы для коней, и серебряный звон молотка ручьем сбегал по долине.

На краю стойбища несколько охотников обучали соколов. Они подбрасывали птиц в воздух, словно мячи, и ловили их на черный бархат рукавиц. Соколы реяли в воздухе, а горная курочка — кеклик, бродящая среди юрт, прятала под крыло свой пушистый выводок.

Юрта Курбанджан Датхо нисколько не выделялась среди других.

— Вот она, бабушка! — указал Джемшидбек.

И они увидели тонкую фигурку сидящей у своей юрты киргизки. Белое элечеке обрамляло смуглое и необычайно прекрасное лицо. Алайская царица следила за тем, как просушивалось на солнце приданое ее любимой внучки. Внучку звали в честь бабки Буйджан, и Датхо считала, что именно эта девочка унаследовала ее красоту.

На растянутых между жердями волосяных арканах развешивалось приданое Буйджан. Оно состояло из меховых одеял, сукон, парчи, киргизской одежды, художественно вышитых кошм, ковров, паласов, множества шелковых одеял, японских вышивок, покрывал и многого другого; были даже мужские сапоги для будущего мужа Буйджан, подаренные ей, когда она появилась на свет.

Навстречу гостям двинулась группа всадников, тех, что забавлялись с соколами. Среди них выделялся множеством медалей на груди сын Датхо Махмудбек. Полный, с вкрадчивыми манерами, средних лет, он выглядел князем.

Он слез возле спешившихся гостей, жал Вяткину руку, говорил любезности, справлялся о благополучном прибытии на Алай.

— Я рад видеть у себя в гостях домуллу, который четверым моим племянникам и сыну показал дорогу в жизнь, открыл глаза для чтения и письма, отверз уста для грамотного разговора. Друг домуллы — тоже мой друг. Мой гость.

Их отвели в отдельную юрту, дали вымыться с дороги и принесли освежающую чашу с кумысом. В кумысе плавали крупинки желтого жира и куски льда.

— Вот ваше исцеление, домулла, — обратился Вяткин к Абу-Саиду.

Когда гости Датхо немного отдохнули, на пегом жеребенке прискакал другой внук Датхо — двенадцатилетний Асланбек, сын Камчибека. Мальчишка держался надменно и, видимо, только уступая приказанию старших, передал приглашение следовать за ним в гостевую юрту, где было приготовлено угощение.

В разгар обеда явился младший сын Курбанджан, Камчибек. Стройный, высокий, статный. Смуглое лицо его было бы приятным, если бы не глаза, обличавшие хищный характер и несдержанность. Кривая турецкая сабля привешена к поясу, за поясом блещет широкий, в золотых ножнах, кинжал; за голенищами красуется по ножу. В ухе алеет крупным рубином серьга в форме полумесяца.

Он слегка кивнул гостям, сел к скатерти, протянул к блюду с бешбармаком узкую смуглую всю в кольцах руку. Но есть с гостями не стал и скоро вышел, отговорившись предстоящей охотой.

Утром следующего дня в честь гостей Курбанджан Датхо устроила той. Гостей пригласили занять места на ковре рядом с сыновьями Датхо и ее внуками.

Она гордо кивнула гостям, опустила глаза и ни на что больше не смотрела. Перед нею проносилась байга, терзали тушу козленка в игре кок-бури, трубили карнаи, били барабаны… Но Датхо оставалась ко всему безучастной.

Наконец, когда призы были розданы и игры пришли к концу, Датхо жестом подозвала к себе гостей и приказала Махмудбеку одарить их: на палец каждому надели по золотому кольцу. Потом подвели коней. Один из коней был совсем малолеток — тот самый пегашка, на котором вчера прискакал за гостями надменный Арсланбек; второй конь, предназначенный Вяткину, был лошадью исторической, как Буцефал или Дуль-Дуль. Желтовато-серую эту кобылу Датхо дарила всем знакомым ей генерал-губернаторам Туркестана, военному министру России Куропаткину, дважды дарила Арендаренко и много раз многим другим своим почетным гостям и высокопоставленным знакомым. Но никто этой лошади не брал. Теперь этого ветерана дарили Вяткину, но он тоже подарка не взял. А, отдаривая, подал Датхо топазовое недорогое ожерелье и отрез синего шелка на платье. Абу-Саид Магзум подарил «царице» серебряный тумар и две написанные им художественные кытъа с пожеланиями благополучия и счастья всей семье.

На следующий день друзья вновь предстали пред светлыми очами Алайской царицы. Словно почувствовав нетерпение гостей, она сразу приступила к делу.

— Надеюсь, вам в моей летовке удобно и приятно? Я надеюсь также, что вы не откажете в просьбе старой женщине и поможете мне. Дело в том, что, волею случая, ко мне в ставку была перевезена библиотека и канцелярия кокандских ханов. Здесь же, вместе с бумагами и рукописями ханов, хранятся письма моего покойного мужа Алимбека, касающиеся сношений Кокандского ханства с зарубежными соседями. Ну, и мои письма, их за жизнь накопилось немало. Вот все это надо разобрать и описать. За работу я заплачу.

— А где находится это богатство? — на неожиданно чистом киргизском языке, так называемом «манапском», заговорил Вяткин.

— Байбиче, вероятно, не знает, что мы можем остаться здесь только до осени? — заметил Абу-Саид Магзум.

— Нетрудно сосчитать, сколько времени это у вас займет: бумаги близко, и вы их немедленно можете посмотреть.

Легкой и величавой походкой она пошла по стойбищу и, откинув полу юрты — черной и прокопченной, стоявшей поодаль, слегка наклонила голову у притолоки и вошла.

Юрта представляла собою род кладовой. Здесь были сложены седла, тюки шерсти, ткацкие инструменты и бурдюки с маслом, кадушки с сыром и куртом, мешки риса и сахара, муки, сушеных фруктов. У дальней стены стояли сшитые из кожи яков обвязанные толстыми веревками пять сундуков, поставленных друг на друга. Сундуки были не очень велики, но, видимо, вместительны.

Курбанджан Датхо выглянула в дверь юрты и звонко молодым голосом крикнула:

— Зульфикар-у-у-у-у!

Звонкий ее призыв разнесся по стойбищу и улетел к горам.

Из-за юрты выглянул широкоплечий и дюжий еще старик, одетый в меховую шубейку и войлочную шапку с бархатной оторочкой. На ногах его надеты мягкие войлочные туфли кустарной работы. Он не спеша приблизился к Датхо и тихо погладил ее по щеке.

— Вот, Зульфикар вам покажет бумаги.

— Будет исполнено, байбиче, — поклонился своей вельможной супруге старик и очень приветливо улыбнулся гостям. — Вы, думаю, внуком мне можете быть, — обратился он к Вяткину, — а бородой вас бог наградил сверх меры щедро, любой старик может позавидовать. Только я бы на вашем месте красил бороду в черный цвет.

— Если моя жена узнает, что борода у меня крашеная, какая мне будет цена? — отшутился Василий Лаврентьевич.

Все засмеялись, и Датхо мило, совершенно по-девичьи, прикрыла красивый свой рот рукавом ситцевого платья. Василий Лаврентьевич и Зульфикар-ата сняли верхний, довольно тяжелый сундук и развязали веревки. Курбанджан Датхо перекинула вперед свои черные косы, к которым была привязана громадная связка ключей — так развивают горделивую осанку у киргизских девушек и женщин, безошибочно нашла нужный ключ и открыла им завинчивающийся замок — произведение домашнего кузнеца-умельца.

В первом сундуке лежали бумаги чиновников Худоярхана, они касались подушного налога тех местностей, в которых был Датхою первый муж Курбанджан — Алимбек.

— С кого шкуру драли, из кого кровь пили, — все здесь обозначено, — хмуро сказал Зульфикар, — добрый человек взглянет, кровью заплачет.

Бумаги были сложены аккуратными пачками и перевязаны кишечными жилками. Это была канцелярия кокандских ханов, со всеми страшными подробностями рассказывавшая о горечи и боли киргизского народа в ханстве Худояра.

Датхо поджала губы, гордо подняла голову и, ничего не ответив Зульфикару, — по причине плебейского происхождения слова его в семье Датхо никогда в расчет не принимались, — вышла из юрты легкой изящной походкой.

Абу-Саид сразу принялся рассматривать документы.

Несмотря на стремление Василия Лаврентьевича спешно возвратиться в Самарканд, узнав о том, что в сундуках Курбанджан Датхо хранятся не только малоинтересные бумаги кокандских кушбеги, но и архив самого Худоярхана, переброшенный сюда из киргизской крепости Суук, он и сам заинтересовался «раскопками» Абу-Саида.

— Вы уж, пожалуйста, домулла, все, что касается тимуридов, откладывайте в одну сторонку, вот сюда, — просил он друга. — Тимуридские дела, душа моя, ключ к истории культуры всего вашего народа. Именно здесь, в XV веке, надо искать период расцвета, который так или иначе определил развитие искусства и науки в Туркестане. Если хотите, даже и экономики в связи с этим.

Абу-Саид Магзум молча разбирал документы, потом поднял голову:

— Здесь я рассчитываю найти разгадку одной своей тайны, Василь-ака. Иначе я бы не согласился рыться в этих пахнущих дымом и кизяком бумагах.

— Какую тайну вы имеете в виду, уважаемый?

— Незадолго до нашего отъезда из Самарканда ко мне из Бухары приезжал преподаватель медресе Баданбек. Он рассказывал, что ему случилось быть в библиотеке эмира Бухары, где и архив его хранится. Так вот, в переписке между поэтом Мавляна Джами и звездой поэзии Мир-Алишером Навои имеются, говорит он, прямые указания на то, что потомки Ходжи Убайдуллы Ахрара учились в медресе Мирзы Улугбека математике и астрономии у Али Кушчи много лет спустя после смерти хакана и ни на мгновенье занятия в этом благословенном медресе не прекращались.

Василий Лаврентьевич отложил бумаги и подошел к Абу-Саиду.

— Я слышал об этом из уст надежных людей. Но если есть прямые свидетельства, письма — это уже другое дело.

— Бартольд учил нас с отцом: если, говорил он, кто-нибудь рассказывает, как все было — это еще не история. Документ — уже история. Только ему можно верить. Я и хочу здесь найти такие письма, в которых бы подтвердилась насильственная смерть Мирзы Улугбека, бегство Али Кушчи, разрушение обсерватории, убийство Мирзы Абдуллатифа, убийство Мирзы Абдуллы, который фактически управлял при Мирзе Абу-Саиде Тимуриде.

— Бартольд, конечно, прав, — ответил глухо Вяткин и почувствовал, что у него от волнения перехватило горло. — Документы — это история. Но еще больше доказательств приносят памятники материальной культуры.

— Я не понял.

— Найти бы остатки, разрушенные стены и приборы обсерватории Улугбека! Чуешь, душа моя?

 

Глава VII

Из поездки на Алай Василий Лаврентьевич вернулся в Самарканд часов в десять вечера.

Полная луна освещала улицу, серебрила деревья, сверкала на мутных гребешках волн бурливых весенних арыков. В окнах домов было темно, город готовился ко сну. Да и в доме Вяткиных не видно было огня. На подоконнике спальни белел в глиняной крынке букет сирени. Калитка была открыта, и Вяткин вошел в сад. Цвела белая, лиловая, синяя сирень, наполняя запахом двор, сад, дом, улицу. Цветущие ветви, одетые в кружево, перегибались через забор, тянулись к террасе, заглядывали в окна. Букеты сирени стояли на ступенях крыльца, возле дорожки на садовой скамье.

Он взял в условленном месте ключ и вошел в дом. Лизы не было. Вяткин вымылся, переоделся, съел приготовленную Лизой в кухне гречневую кашу, запил холодным молоком. Постоял, подумал. Потом прислушался, разобрал звучавшие вдали звуки музыки и пошел в офицерское собрание.

В зале шли танцы. Блистательный, недавно произведенный в генералы Георгий Алексеевич Арендаренко танцевал мазурку с двумя дамами. И Вяткин скорее почувствовал, чем увидел, что дамой справа была Лизанька. Его жена.

В сущности, это было первое, что бросилось в глаза Василию Лаврентьевичу. Одетая в белое, с кружевами, платье, Лиза легко скользила по паркету, кончиками пальцев опираясь на руку генерала. Звенели шпоры танцоров, звенели колокольчики рояля, звенела кровь в ушах Василия Лаврентьевича: он был влюблен в свою жену и даже не верил до сих пор, что эта девочка с развевающимися кудрями, эта смуглая статуэтка — его жена.

А Лизанька скользила взглядом по толпе стоящих возле двери мужчин и не узнавала в подтянутом, тщательно одетом и выбритом субъекте Вяткина. Заметил его ревнивым и наметанным взглядом разведчика Арендаренко. Он быстро передал свою вторую даму, генеральшу, Стаху и подвел Лизаньку к Василию Лаврентьевичу.

— Васичка! — крикнула Лиза и кинулась к мужу. Он жестом остановил ее, шаркнул, поцеловал узкую, затянутую в высокую перчатку руку. Опомнившаяся Елизавета Афанасьевна подобрала платье и наклонила голову, благодаря Арендаренко за танец. В зале все еще звенели мазурки Шопена, а Вяткин взял Лизу за руку и увел домой.

…В комнате, притененной зелеными жалюзи, утром следующего дня сидели Вяткин и Арендаренко.

— Вы спрашиваете, откуда обнищание туземцев? — говорил Вяткин. — Ну вот, посудите сами. Налицо арабакеш. Неплохой человек, сам бедняк. Он объезжает весной, так в апреле, свой район. Договаривается с крестьянами-однотанапцами о сдаче ему хлопка, пшеницы, риса, фруктов. И дает им на «обзаведение» небольшой аванс. Деньги у него, милостивый государь Георгий Алексеевич, не свои. Он ссужен ими в конторе хлопкоочистительного завода; это какой-нибудь Кичикбай или Каримбай, у которого завод в один-два джина и сам он в жесткой кабале у ростовщика и банкира Миркамильбаева или у другого денежного мешка. Он берет у Миркамильбая в долг и платит ему проценты. Но по законам, русским законам, он не может взять с должника процентов больше десяти в год. Тогда, обходя законы, он берет с должника не десять процентов в год календарный, а десять процентов в год мусульманского летосчисления, то есть за лунный год.

Но и этот жестокий жулик-банкир зависим от еще более крупных хищников-капиталистов. Сам он тоже платит проценты за капитал, которым он обязан или братьям Морозовым или другой мануфактуре, например, Цинделю.

На первый взгляд — пустяк, а на деле суммируется это все в миллионные состояния. Судите сами! В первый год крестьянин задолжал. Во второй — тоже. Остается ему продать землю и самому идти в батраки. Вот и пауперизация.

— Толково объясняете, — похвалил Арендаренко и поправил на голове мокрое полотенце: генерала мучили головные боли. — Вы, Василий Лаврентьевич, молодец! Мне, признаться, хотелось бы познакомить вас с моими друзьями и ввести в свой круг.

— Но вы, Георгий Алексеевич, вращаетесь в самом аристократическом кругу. А я кто? Простолюдин. Сын семиреченского казака, окончил учительскую семинарию, был учителем русско-туземной школы, теперь вот занимаюсь историей края, стал чиновником. Всяк сверчок знай свой шесток. Так, кажется, рекомендуется народной мудростью? Но вернемся к делу!

Арендаренко подергал свой седеющий ус и приготовился слушать.

— Итак, — рука его протянулась к бювару, и карандаш нервно сжали длинные пальцы. Он приготовился записывать.

— Обратно я ехал через Минтюбе, резиденцию Мадали-ишана, на Маргилан.

— Что в кишлаке?

— Идет большое строительство. Частью за долги, частью в порядке религиозного обложения, ишан отобрал около кишлака танапов сорок земли и наскоро застроил ее. Здесь — каркасный, не очень большой дом самого ишана. Огромный караван-сарай, хижины для рабочих стройки, которая, как предполагают, займет несколько лет. Все еще строится колоссальная мечеть с минаретами и арками.

— Прошлым летом, вы, вероятно, слышали, у него один минарет обрушился, задавил рабочих. Ишана отдали под суд. Но явилось столько свидетелей его невиновности, что ишана вынуждены были освободить, и домой он вернулся на руках толпы, как триумфатор. В этом году, следовательно, он свою постройку продолжает?

— Сооружение это — на двести или на триста человек. Новый кишлак носит название Ишанчик. Караван-сараи уже заселены паломниками. Их там — множество!

— А каков контингент паломников? Вы не интересовались? Кто ездит в этот кишлак?

— Я понимаю. Так вот, караван-сараи ишана расположены у самой дороги из Маргилана в Ош. По ней ездит много народа, в том числе и русская администрация. Михманханы постоянно заняты гостями ишана — здесь и русские, и цыгане, и евреи, не говоря о мусульманах. Реже других здесь бывают киргизы.

— Какие уж из киргиз мусульмане!

— В этих же михманханах живут и женщины по десять дней, иногда и дольше. Исцеляются от бесплодия.

— Это все так, Василий Лаврентьевич. Но интересует меня другое. Кто этот Ходжа Абду-Джамиль, каково содержание письма турецкого султана к Мадали-ишану?

— Видите ли, Георгий Алексеевич, меня больше интересуют вопросы пагубного влияния ишана на коренное население Туркестана, вред, наносимый им, притеснения, чинимые им, гнет этого паука. Что же касается политической подоплеки его деятельности, то это уж по вашей части. Например, я считаю, что безобразия, чинимые семейством Датхо, — особы весьма очаровательной, как вы изволили выразиться, — непереносимы и их следует пресечь, коль скоро правительству Российской империи о них известно. Против них я восстаю всей душою. Но быть лазутчиком и снабжать администрацию сведениями политического порядка — не мое ремесло. Я человек…

— Порядочный, вы хотите сказать?

— Да. Я человек порядочный, насколько это возможно. Мое дело — наука.

— Неужели всю жизнь вы намерены посвятить собиранию черепков, остатков местной истории и описанию романтических руин? Вы же еще совсем молодой человек? Зачем вам эти стариковские дела?

— Именно, собиранию черепков! И в этом плане прошу вас располагать мною. И еще я готов грудью отстаивать благо простого народа.

— Не горячитесь, Василий Лаврентьевич! — остановил его Арендаренко. Он встал, бросил в таз мокрое полотенце и босиком прошелся по холодному крашеному полу. — Вы говорите о благе простого народа так, словно благо и неблаго растут в воздухе, не имея под собою почвы. Имеют, дорогой Василий Лаврентьевич! Имеют. Безобразия, которые чинит кровосос-ишан, — всего лишь цветы. А корни этого чертополоха находятся глубоко в почве наших собственных недостатков — расхлябанности администрации, взяточничестве чиновников всех разрядов — да мало ли в чем?! В недостатках нашего здравоохранения, в недостатках образования. Но и это еще не тот чернозем, на котором процветает чертополох. Хотя русская администрация, как она ни плоха, еще при Кауфмане покупала хинин и бесплатно, понимаете, бесплатно, раздавала его туземцам Ферганской и Зеравшанской долин. Это значит, что мы, дорогой мой, занимаемся не только лихоимством и притеснениями, но изредка радеем и о здравии населения.

— Все это так, но…

— А знаете ли вы, Василий Лаврентьевич, что когда в состав России входили горные бекства, делалось это не при помощи вооруженного вмешательства. Бекства сами просили нас о присоединении.

— И Бухарское ханство? — насмешливо спросил Вяткин. — Ведь и до сих пор ни Хива, ни Бухара…

— Да! Но помните ли вы, что, вступив в Самарканд, много сделав для него, мы, русские, еще семь лет не включали его в границы России? Все ждали да размышляли, а не вернуть ли этот прославленный город ханству…

— Нет, нет, мы не лезем в святые! Но Россия стремится к дружбе со всеми своими соседями. И я положу живот свой за други своя! Сохранить дружбу с Кашгаром, Афганом, Персией… Открыть сердца, делать все для сохранения мира, искать общие точки для симпатий и мира — вот благородная цель жизни для любого человека.

— А не кажется ли вам, что ваша политика открывает двери для импорта религии, именно ислама, в наши пределы, и без того похожие в этом смысле на бочку с порохом? А это, как известно, самое глубокое, а потому и самое трудно искоренимое влияние. Необходимо противопоставить этому европейскую культуру, стремиться приобщить к русскому языку и русской культуре все народы края — вот задача всех интеллигентных людей, каждого из нас. Естественно, что мусульманство здесь противоборствует, сколько может. Поэтому основное дело наше — это… словом, наши цели с религией не совпадают. Интеллектуальные идеи мира и прогресса никогда не шли вместе с задачами феодализма. Это надо твердо знать каждому человеку на Востоке.

— В вас, Василий Лаврентьевич, удивительно уживается этакий неповоротливый увалень, русский мужик и абсолютно европейский ум — широкий и гуманный. Переходите к нам на службу. Будем вместе трудиться на нивах отечественной дипломатии.

— Видимо, нет, Георгий Алексеевич. Уж очень я открытый человек. Я живу без маски, без грима. И мы ведь с вами по-разному мыслим.

— Уже то хорошо, дорогой мой, что мыслим. И об одном и том же радеем, хоть и не одинаково.

— Да. Так вы извините, Георгий Алексеевич, мне надо уйти. Давненько я у себя в музее не был, писем поднакопилось, дел разных. Надобно все приводить в порядок. Простите, если что не так!

— Но, я надеюсь, вы получите от вашего друга с Алая весточку?

— Все, что там случится любопытного, мне будет сообщено. А я вам дам знать. Он остался пить кумыс и разбирать архивы Датхо. Если будут новости, он тотчас напишет. Мы уговорились.

Когда Вяткин подошел к музею, он увидел Эгама-ходжу. Тот кетменем чистил арык и складывал глину аккуратными бровками на берега. Голубой халат его был распахнут на груди, под тюбетейкой алела роза. На подоконнике открытого окна, за которым стоял письменный стол Вяткина, виднелся чайник и в нем связанный чистой тряпочкою, плотно сложенный букет из красных роз, райхона и ирисов.

Друзья обнялись и вошли в прохладный вестибюль. Эгам-ходжа присел на стул и стал терпеливо ждать, когда Вяткин освободится.

— Ох, — говорил Эгам-ходжа, — каждый день приходит почтальон и приносит фунт или полфунта писем. Каждый день приходит рассыльный из Областного Правления и тоже приносит два фунта бумаг. Как жили люди, когда не было на свете Самаркандского музея?! — даже непонятно.

Эгам-ходжа, так долго не видавший Василия Лаврентьевича, едва почувствовав, что тот отложил последнее письмо, немедленно объявил:

— Нам следует, Василь-ака, пойти к мавзолею Ходжа-Абди Дарун.

— Что там такое случилось? Непременно сегодня надо?

— Уже давно надо. Понимаете, рядом с мавзолеем казия Ходжа-Абди находится постройка, известная под именем Ишрат-хона, то есть Дом увеселений. Так вот, рядом с этим зданием, прямо впритык к нему, стоит дом некоего жителя гузара муллы Маруфа. Вам известно это имя?

Вяткин крякнул.

— К сожалению, очень знакомо! Это тот самый негодяй, который выламывает из Ишрат-хоны изразцы и продает их туристам в качестве сувениров? Нашими изразцами он уже укомплектовал не один десяток частных коллекций.

— Ох, это правда. Он сделал себе из воровства работу, которая дает ему хлеб и молоко.

— Пусть приходит ко мне! Я дам ему работу, которая не будет позорной. Но сейчас… я с ним никаких дел иметь не хочу.

Они двинулись по дороге к Ишрат-хоне. Глинистые обрывы были влажными от только что выпавшего дождя, в воздухе стоял запах зелени, и над Сиабом тонкой пеленою стоял сизоватый туман. Пахло мокрой землей, из садов веяло первыми розами, райхоном. На горизонте грозовые тучи застилали снежные Агалыкские горы.

— На Востоке говорят: зачем стоять, когда можно разговаривать сидя? — И Эгам-ходжа присел на корточки, подобрав халат. — Чтобы узнать историю здания Ишрат-хоны, нужен нам документ или нет? Чтобы заполучить его, можно взойти на крутую гору или нет? Можно переплыть реку или нет? Подумайте, мы идем не на базм к мулле Маруфу, а по большому и нужному делу. Стоит ли горячиться? Какой человек мулла Маруф, я тоже хорошо знаю.

Эгам-ходжа поднялся, и друзья зашагали дальше. Идти было легко и приятно, дорога петляла по узким улицам пригорода, около знаменитых Ворот Тимура Фируза. На плоских глиняных крышах обильно цвели маки и костры красных цветов спадали с мокрых дувалов, алые ручьи лепестков стекали к обочинам дороги, застревая в зеленой мураве.

— А вы, Эгам-ходжа, не видали эту бумагу?

— Я читаю современное письмо, старинные надписи — не моя профессия. Вот если бы на моем месте был Абу-Саид Магзум, он бы прочел. Прочтете и вы.

— А мулла Маруф ничего не говорил вам о содержании документа?

— Он и сам-то его не видел. Письмо это не у него. Оно у одного жителя гузара Ходжи-Ахрара, Таджиддина Ходжи-Хакима. По роду деятельности этот табиб ходжинского происхождения — хирург. Он взял документ в уплату за лечение. Теперь ищет покупателя.

— В народе говорят, — раздумывал Вяткин, — что Ишрат-хона значит Дом увеселений, а постройку связывают с именем Тимура.

— Рассказывают, — оживился Эгам-ходжа, — что однажды Тимур прогуливался в районе кладбища Ходжа-Абди Дарун и в этом месте, в цветущем персиковом саду, увидел несказанной красоты женщину. Он спрыгнул с коня, спешился перед красавицей, склонился ниц и поцеловал красавице ножку. А потом посватался, взял ее в жены, а на месте счастливой встречи построил Дом увеселений и проводил в нем время со своей женой.

— Красивая легенда.

— Есть еще один рассказ. Говорят, что любимая жена Амира Тимура построила для своей усыпальницы это здание, чтобы оно служило ей местом упокоения. Возвели золоченый пештак и высокий купол, стены мавзолея расписали узорами кундаль, звезды вставили в звезды узором «мадохиль». И когда все было готово, пригласили Амира Тимура посмотреть постройку. Этот знаток прекрасного пришел в восторг, в восхищении расцеловал строительницу так крепко, что она, чтобы увековечить поцелуй, превратила усыпальницу в Дом увеселений. А мавзолей построила для себя в другом месте.

— Есть и третье предание, — сказал Василий Лаврентьевич.

— Третьего я не знаю. Знаю только два эти.

— Говорят, как-то раз Тимурленг и его багадуры и эмиры, сбросив доспехи войны и накинув легкие одежды веселья, уединились в этом здании и предались всем радостям жизни. А чтобы в приятном их занятии им никто не мешал, они поставили у входа стражу и велели никого в Дом увеселений не впускать.

Когда шел веселый пир, внук Амира Тимура, Мирза Улугбек, по своему обыкновению, углубился в звездную науку и следил за движением светил, сочетая законы их расположения с судьбами людей, земли и всего подлунного мира. Юноша долго работал, гадая по звездам, и составлял гороскопы счастья и беды. И он увидел, что его деду, Амиру Тимуру, в Доме увеселений грозит смертельная опасность, рука судьбы уже занесла меч, чтобы перерубить нить его победоносного земного бытия.

Мирза Улугбек вскочил на коня и поскакал к Ишрат-хоне. Но как ему проникнуть к пирующим? Как повидать деда? Надежная стража крепко прикрыла двери, и даже малая мошка не может проникнуть сквозь их щели. Тогда Улугбек выхватил меч и, разогнав коня, растолкал слуг, влетел под купол к пирующим, схватил своего деда за руку и, ничего не объясняя, так как роковое мгновение приближалось, потащил к выходу. За ним хлынула толпа ничего не понимающих гостей и оправдывающихся слуг.

Едва Мирза Улугбек и Тимур выбежали из-под арки входа, раздался гул, земля сотряслась, и расписной купол, под которым пировали эмиры и багадуры, рухнул, расколовшись на четыре части, засыпал обломками высокий трон, на котором за несколько минут до этого возлежал Тимурленг. Все пали ниц и возблагодарили бога за избавление. Здание же Ишрат-хона никогда не восстанавливали, ибо увидели в происшедшем знак от всевышнего, а записанное в книге предопределений непреоборимо для человека.

— Аминь. Красиво рассказали, — восхитился Эгам-ходжа.

— Как видите, все три рассказа связывают здание с Домом увеселений, Домом удовольствий, да и названия улиц, ворот, мечетей свидетельствуют о том, что мы раскрываем происхождение одного из «садов» Амира Тимура, многочисленных «садов», украшенных не только тенистыми аллеями, прозрачными ручьями и райскими цветниками, но и величественными дворцами, павильонами, беседками. Все это нам предстоит искать и найти.

— Если купим документ, нам все станет известно. Вот и пришли. Вы посидите тут под айваном, а я пойду за муллой Маруфом.

Василий Лаврентьевич присел у хауза во дворе мечети Ходжа-Абди Дарун. Здесь было темновато и прохладно. Листья тополей серебром отражались в илистом дне черного хауза, пузырьки газа неслись со дна, словно жемчужинки, нанизанные на нить. С шумом лопались они на поверхности воды. Но зеркало хауза оставалось чистым и невозмутимым. Не было в хаузе этом ни рыбки, ни лягушки, ни паука: над черной его водою все живое мгновенно гибло, все бежало от страшного места, мертвого места.

Вот еще одна загадка. Сколько их на пути Василия Вяткина? Сколько загадок в жизни Востока? Не оторваться от них! Все так заманчиво, так интересно! Так все влечет к себе своей неразгаданностью, нетронутостью, таинственностью, феноменальностью. Так все поражает! Жизни не хватит, чтобы изучить хоть сотую долю того, что требует изучения. Сколько людей прошло через земли Туркестана? Сколько поколений, пытавшихся проникнуть в тайны этой земли? Вот и мы стремимся внести свою малую долю в дело изучения этой за горы и степи отодвинутой земли. Здесь своя большая культура, но о ней мало кто знает. Да и не хотят знать больше. Наша цель — заставить человечество узнать и полюбить Туркестан. Тогда-то и наступит желанное освобождение людей от розни национальной и они станут уважать и ценить друг друга.

Нет, господа, вы приезжайте сюда, вы поработайте здесь, как все мы, помесите-ка нашу грязь своими сапогами, да толком научившись местному языку, поговорите-ка с таким вот Эгамом-ходжою, да тогда и помогите ему, и пожалейте его. А он вам сто очков даст вперед! Умнейший, черт! — Вяткин рассмеялся.

С кладбища послышались голоса и, пропуская вперед муллу Маруфа, на узкой тропинке показался Эгам-ходжа.

Бледное одутловатое лицо муллы Маруфа было широко и безбородо. Отсутствие бровей и ресниц делало его каким-то неприлично голым. Да и вся его слишком гибкая фигура напоминала не то пиявку, извивающуюся в тинистом арыке, не то длинный ивовый прут. Зеленоватого цвета чалма, безвкусно намотанная, плохо сидела на тыквообразной голове муллы Маруфа. Босые ноги, обутые в стоптанные кавуши, покрыты струпьями.

Он поклонился издали. Василий Лаврентьевич сухо ответил на его поклон и, ни слова не говоря, все трое пошли по направлению к гузару Ходжи-Ахрара.

Сокращая дорогу, шли садами, в которых доцветали яблони, зеленели квадраты клеверищ, вплотную к кибиткам примыкали зеркальца рисовых полей, бахчи, выпасы. Где-то цвела джида, и настоянный на цветах медовый воздух разливался по садам.

Эгам-ходжа подпрыгнул и сорвал свешивающуюся с дувала красную розу. Подал ее Вяткину. Василий Лаврентьевич понюхал цветок, поцеловал лепестки, провел ими по высокому лбу.

— Как жаль, что в отъезде Абу-Саид Магзум, — сказал он, — вот кто бы мог оценить документ, который нам предстоит увидеть.

— Я забыл вам сказать, что утром приехал из Оша киргиз. Он остановился в караван-сарае кары Хамида. Привез, говорят, письмо от Абу-Саида. Сегодня вечером обещал зайти к нам домой.. Узнаем, как-то он там поживает.

…Широкая двустворчатая резная калитка, украшенная толстыми медными кольцами, виднелась в глубине вместительного портика, по обеим сторонам которого помещались две глиняные суфы, прикрытые камышовыми циновками. На суфах сидели и лежали больные, томились, стонали. Родственники поили их водой, предлагали поесть, уговаривали потерпеть. Несколько дальше, у коновязи, было привязано с десяток лошадей и ослов, стояла крытая айван-араба на высоких ферганских колесах, с кучей одеял на ней.

Мулла Маруф, на правах своего человека, открыл калитку, и Вяткин с Эгамом-ходжою вошли в первый двор. Здесь-то и помещался «кабинет» знаменитого доктора.

Небольшой, чисто выметенный дворик. Мраморные плиты, которыми он вымощен, белы и чисты. Под высоким айваном с красивыми резными колоннами на полу, застланном поверх камышовых циновок белой матой, сидит, поджав ноги, молодой черноволосый человек. Красавец одет в голубую рубаху с закатанными до плеч рукавами.

Несмотря на прохладную погоду, лоб его, повязанный шелковым платком — белым, с зеленой вышивкой, блестит от пота, и во всем лице — такое напряжение, что он даже не повернулся к вошедшим, и продолжал свое нелегкое занятие: оперировал катаракту.

Больной, которому перед этим, видимо, дали что-то наркотическое, лежит перед врачом так, что голова его приходится на одном уровне с коленями врача. Врач быстро работает, меняя инструменты. На куске мрамора перед ним разложены в строгом порядке прямые и кривые ножницы, потускневшие металлические ланцеты, ножи, всевозможного вида и размера крючки и иглы, кусочки золота и серебряной проволоки, щипцы и какие-то еще, неизвестно для чего предназначенные, вещи.

Возле самой головы пациента стоят две большие глиняные чашки с мелко нарубленным луком, а в отдалении пылает рдяными углями очаг. Мальчик-подручный достает из огня опаленные пламенем инструменты и подает их врачу, тот берет их щипцами и кладет на плоский камень возле себя, время от времени пуская в дело. Для чего служит накрошенный лук, Василий Лаврентьевич сразу не понял. Но, увидев, как врач протер им после операции до локтя руки, сообразил, что лук служит для дезинфекции.

Спящего пациента унесли под навес и положили головой к стене. Таджиддин-хаким вымыл руки, снял с себя белый платок и подошел к гостям, приветствуя их. На Вяткина смотрели необычайно яркие, живые и умные глаза. Вообще весь облик этого врача-чародея действовал как-то гипнотически, колдовски.

Об искусстве доктора Таджиддина рассказывали чудеса. Он применял восточные лекарства, назначал режимы, которые европейские врачи находили вполне деловыми и рациональными. Он был превосходным диагностом, поддерживал связи с врачами Афгана, получал оттуда травы и лекарства, несколько раз просил у властей разрешения и ездил на усовершенствование к врачам курдам и белуджам. Он внушал безусловное уважение всем, кто общался с ним.

Из объяснений Эгама-ходжи Вяткин не сразу понял, кто именно продает вакуфный документ, касающийся Ишрат-хоны, а поняв, решил непременно документ купить, понимая, что тот обязательно подлинный.

Высокий, статный, в мягко ниспадающей голубой рубахе, чем-то напоминающий араба, врач широким жестом пригласил их следовать за собою и направился к михманхане, освещенной рядом низких широких окон. Здесь было свежо и чисто. Трав по стенам развешано не было, лекарствами не пахло, только многочисленные, прикрытые алебастровыми решетками ниши по длинной стене комнаты, заполненные книгами, выдавали ученые занятия хозяина. В простенках висели красиво написанные «Кытъа», на полу, прикрытом толстым ковром, стояла раскрытая подставка для книги — драгоценный, из орехового наплыва, лаух — со старинной восточной рукописью, столик для письменных принадлежностей, наполненная водою пиала, и в ней только что срезанная роза.

Таджиддин-хаким предложил сесть, сбросил легкие кавуши, прошел в дальний конец комнаты, вынул из ниши окованный серебром чеканный ларчик, отпер его хитрый замок. В гнезде, обитом красным шелком, лежали свитки. Он вынул один из них, перевязанный шнурком.

— Вы, таксыр, занимаетесь изучением истории построек. Вам, вероятно, будет полезно и интересно иметь этот вакуфный документ? — Без всякого жеманства он назвал цену, и вечером того же дня Василий Лаврентьевич не без трепета развернул первый лист длинного, скрепленного из полос свитка. Вот что он записал при этом:

«Документ написан на таджикском языке. Почерк — дивани (министерский), представляющий скоропись, принятую до XVI века в официальной переписке Средней Азии. Скоропись эта малоразборчива вследствие соединения между собою при беглом письме (не отрывая каляма от бумаги) букв, по правописанию несоединимых. Читать ее затруднительно из-за большого пропуска диакритических знаков. Документ этот, прекрасно сохранившийся, написан в начале Рамазана 868 года хиджры и имеет в числе других несколько печатей Абу-Саида Гурагана, правившего в то время в Мавераннахре и Хорасане. Документ гласит, что Хабиба Султан-бекум, происходящая из рода амира Джаляль-эд-дина Сухраба, построила в соседстве с мазаром святого Абди Даруна, в западном углу огороженного сада, известного под именем «Баги-Фируза» (Бирюзовый сад), величественный «гумбаз» над могилою дочери Султана Абу-Саида Гурагана — Ховандбика и завещала в вакф на поддержание здания землю и 32 человека рабов и рабынь, предназначенных для обработки земли и прислуживания в «гумбазе».

Занимался новый день, в комнате посветлело. Василий Лаврентьевич задул лампу и, вложив исписанный листок в рукопись набело переписанного перевода «Самарии», нырнул в постель.

Поспать не удалось. Около семи часов утра пришел Эгам-ходжа и в соседней комнате они зашептались с Лизой. Василий Лаврентьевич сел на кровати и позвал друга. Тот вошел, встал у притолоки, церемонно раскланялся, прикладывая руки к сердцу, пытаясь скрыть написанное на лице волнение.

— Что там такое? — спросил Вяткин.

— Вот, — Эгам-ходжа вынул из тюбетейки сложенный лист бумаги. Это было письмо от Абу-Саида Магзума.

«В прекрасном городе Самарканде — пусть будет звезда благословения над этим средоточием жизни! — примите, дорогой друг мой Эгам-ходжа и мой друг Василь-ака, привет от гор, где снега и холод, от далекого Алая, со становища Курбанджан Датхо, от потерявшего имя, от бедняка, в чьих пальцах отрада жизни — калам.

Спешу Вас уведомить о событиях, свершившихся волею всевышнего, после отъезда услады сердца моего — друга и господина.

Через пять дней после того, как я увидел на Самаркандской тропе спину моей луны, когда было мною выпито три турсука лучшего кумыса, когда пришла к концу разборка первого сундука с документами, сквозь стенки юрты я услышал шум и приветственные возгласы в стойбище досточтимой Датхо. Это прибыл главный лекарь, преуспевавший при дворе Худоярхана Кокандского, — когда солнце славы этого государя еще стояло над горизонтом, — некий Хаким-Кукнар. С ним же прибыли для пития кумыса на Алае старик, бывший мирзою у вышеупомянутого хана по имени Саттыбай сын Ракибая, а также некий ханабадский манап Арзыкул Пансат. Они прибыли сильно навеселе и были с подобающими почестями приняты и обласканы Датхо. Сыновья Датхо находились тут же, и внуки ее держали стремя гостей.

В честь гостей зарезали жеребят, принесли трехдневный кумыс и бузу: долго не замирали песни певцов, и молодые голоса их вместе с мелодиями музыкантов вызывали снежные лавины в окрестных горах; веселье и смех гостей лились подобно водопадам Кызыл су и не замолкали ни на мгновенье, так что даже чтение документов пришлось прервать, и ваш ничтожный слуга пошел к реке, чтобы любоваться восходящим из-за серебряных круч молодым месяцем.

Довольно долго катыб ваш бродил у реки, пока голоса пирующих не смолкли и сокол сна не опустился на перчатку ночи. Тогда гости предались отдыху.

Перед утром отважные оседлали коней и во главе с сыном Курбанджан Датхо Камчибеком, разгорячив своих Дуль-Дулей, пошли по направлению к Иркештаму, как мне объяснили, по делу большому и опасному. А гости их, переспав, втихомолку из стойбища скрылись, говорят, в сторону Исфары и Соха.

Через день прискакал в стойбище вестник тревоги и печали: разнесся слух, что через перевал Белеули ночью из Кашгара шел караван в сопровождении стаи обученных волков. Караван этот принадлежал Хакиму-Кукнару и вез большой запас товарного опия. Пограничная стража задержала караван возле перевала. Завязалась перестрелка. Три стражника попались в руки караванщиков и были задушены, остальные побиты камнями и порваны волками. Но откуда-то появившийся отряд пограничной стражи окружил караван, всех караванщиков взял в плен, перестрелял волков, опий же под надежной охраной переправил в Гульчу. Туда же отвели и пленных.

Вы не поверите тому, что будет написано дальше! Главным виновником всего этого дела оказался огнеокий сын Курбанджан Датхо Камчибек да его приятель и подручный Палванбай — внук Датхо от сына ее Абдуллабека, сбежавшего в Афган. Здесь же был задержан второй ее внук Мирза Фаяс, сын ее Махмудбек и маленький сын Камчибека Арсланбек. Все они пойманы с поличным и всем им грозит суд и возмездие. Курбанджан Датхо обезумела от горя, рвет на себе волосы и проклинает день, когда родилась на свет. Истинно:

«Для того ли человек имеет душевное величие, чтобы видеть униженными свои дела и низменными поступки своих потомков?»

Да простит мне всевышний эту маленькую стихотворную мудрость! Дела господа нашего, поистине, удивительны.

Что же касается вашего смиренного, то он до рокового дня благополучно здравствовал и, подобно беззаботному барану, тучнел на пастбищах, с удовольствием отмечая, что и на здешнем небосклоне светят звезды.

Однако меч судьбы висит над головою каждого, и барабан несчастья ударил рядом».

— Плохо, — сказал Вяткин, дочитав письмо. — Их судить будут. За такие дела, как контрабанда наркотиков и убийство стражи, полагается военный суд!

— Я думаю, что Курбанджан Датхо не даст их осудить, — философически заявил Эгам-ходжа. — Их выкрадут и уведут за границу. Вспомните, Алай во все времена укрывал беглых. Неужели Датхо для своих детей поскупится? Да она сама, вероятно, не прочь перекочевать в Афган или еще куда-нибудь подальше. Это же не женщина, а…

— Это все, конечно, так, Эгам-ходжа. Однако и наши люди непросты! Благородны, великодушны, но не просты. Ну, поживем-увидим. — Он потянул к себе халат, Эгам-ходжа повернулся к столу.

— Вот мы с вами вчера сделали приобретение, — смеялся Вяткин, — гляди, все легенды, и ваши, и мои, говорят о каком-то Доме увеселений. А на самом деле это — мавзолей.

— Йе? — удивился Эгам-ходжа. — А почему же никто не знает этого? Почему же там нет и следов захоронения?

— Предстоит разыскать. Будут и склепы, будут и погребения, любезный друг. Отыщутся и останки жасминноликих и кипарисовостанных красавиц, и добродетельных жен и дочерей досточтимых султанов и ханов. И, как открыватели новой земли, мы уже видим ее на горизонте, нам ясны контуры ее, хотя она еще кажется нам фантомом, миражом.

Он обнял Эгама-ходжу и затормошил его. Друзья двинулись в столовую, где Елизавета Афанасьевна, все еще в пеньюаре, но от этого не менее прелестная, хлопотала за чаем, медом и свежими булками.

 

Глава VIII

Сиреневый пеньюар Лизаньки, конечно, был совсем старенький. Сиреневый цвет, и вообще-то непрочный, в муслине и вовсе казался выцветшим, словно его носили бесперечь десять лет. Но Васичка прижимист и денег на наряды Лизаньке никак не дает, и не выпросить!

Елизавета Афанасьевна привыкла было к своим деньгам, любила и умела ими распорядиться. Но вот уже полгода, как она аптеку бросила, и обходиться надо тем, что дает ей муж. Пока что Лизанька перешивает кофточки и переделывает шляпы, да надолго ли хватит ее бедного гардероба? Только при ее умении держаться она и кажется нарядной. А вот сестра Анночка никак не умеет одеться. Сколько раз ей Лизанька говорила, что нельзя пришивать голубые кружева к платью цвета мов! И вообще при ее фигуре и вялом цвете лица носить розовое — не пристало. Да разве вкус привьешь? Вчера пришла она в кондитерскую. На ней желтый жакет с черной кружевной отделкой и бледно-зеленая шелковая юбка… что с нею сделаешь? Всегда как-то причесана так… третьего ребенка кормит.

Лизанька сидит у окна, вышивает в пяльцах русскую рубаху для Василия Лаврентьевича. Узор шьется крестиком по серому полотну: четыре ряда прямых — синим, два темно-зеленых и пять косых — коричневым. Получаются сине-зеленые листики, свитые в венок. Васичке расцветка нравится, он хвалит вкус Лизы, говорит «шарман». Выучился он как быстро говорить по-французски! А ведь еще год назад ни словечка, говорит, не знал. С учителем гимназии репетирует и немецкий и французский. С Лизанькою упражняется в разговорах. Хороший человек Васичка, да вот только скуп.

Над подоконником появилась стриженая голова в форменной солдатской фуражке:

— Это квартира его благородия господина Вяткина?

— Его квартира.

— Так что, розанчик мой, живо кликните свою барыню.

— Ха, зачем тебе барыня?

— Зараз ей от генерала, его превосходительства Георгия Алексеевича Арендаренко, пукет. С Ташкенту прибыл, по особому заказу.

— Где же букет?

— Вот, в коробке пукет. Покличь барыню, ясочка, и я пийду соби.

— Постой трохи. — Лиза отошла к буфету, налила рюмку водки, положила на тарелку пирожок с ветчиной и десять копеек. Все это она подала солдату в окно и взяла коробку.

— Барыня еще не встали, — сказала она. Солдат выпил, крякнул, взял пятаки и ушел.

Елизавета Афанасьевна с нетерпением развернула пакет, сняла синие муаровые ленты. В лакированной коробке лежали белые, словно восковые, цветы: драгоценные лилии, туберозы, белая сирень — все белое-белое. Ах, да! Она и сама в тот вечер была одета во все белое. Но каков? А? А как танцует! А манеры! Здесь, в Самарканде, и людей-то похожих нет. Нет вообще людей таких, как он. Просто взглянет, так кажется, в самую душу. А заговорит, и ответить не придумаешь что. Но это — грех, что я беру от него цветы. Грех, что я о нем думаю! Это — измена. А я не хочу измены. Я поклялась, что уж если за Васичку выйду, то это — навеки.

Лизанька вынула из коробки нарядные, чистые, как для невесты, цветы, погрузила в них смуглое лицо, зажмурилась от наслаждения. Потом принесла из кухни глиняную корчагу (Васичка купил ее под огурцы), налила чистой холодной воды и поставила цветы Василию Лаврентьевичу на письменный стол.

Вяткин вернулся усталый и голодный. Вымылся у колодца холодной водой, не глядя, проглотил суп и несколько бараньих котлет, снял рубаху, свалился на кровать. И сквозь неплотно смеженные веки увидел, наконец, на своем столе удивительной красоты букет.

Он сел на кровати.

— Лизанька, — позвал он, — откуда это?

— Ташкентские. Арендаренко выписал. Сегодня денщик его принес.

— Для меня, что ли, букет?

— Нет. Впрочем, я не знаю.

— Но ведь я — не дама. Надо думать, что букет прислан тебе? Ты ведь с ним, с генералом-то этим, все мазурки пляшешь. Так что ты с моего стола этот презент убери, сделай милость. И вообще, я давно тебе хотел сказать, что все эти твои светские знакомства и стремление в высший круг требуют соответствующего шлейфа. Его у нас нет и никогда не будет. Я тебя предупреждал. Я живу не ради чинов, денег и положения в свете. А ради более высоких интересов; впрочем, тебе этого не понять. Так вот: смотри сама. Сможешь ли ты удержаться на гребне этой волны — с букетами, музыкальными вечерами, плезирами в больших гостиных у генеральши? Я думаю, что не сможешь. Пока тебе двадцать лет, на тебя смотрят как на забавного ребенка, на девочку, и ничего от тебя не требуют. А станешь постарше, своя гостиная тебе потребуется, с коврами, мебелью, приемами, картами, музыкой и ужинами. А я — не генерал, не банкир, не хлопкозаводчик. Вот, Лизанька, подумай обо всем этом.

Елизавета Афанасьевна опустилась на пол у его кровати:

— Я думала, Васичка. Как бы мне начать зарабатывать деньги? Взять опять где-нибудь службу. Или, может, взять ссуду да начать копать уголь… или алмазы вот еще говорят… Золото вон в Намангане нашли…

— Чудак-человек ты, Лизанька. Ты вот что, вон у меня в кармане брюк лежит бумажник, так ты возьми себе «катеньку» на пеньюар там или ботинки. Купи что надо…

И, совершенно сонный, он повалился на подушку, улыбаясь химерическим затеям жены.

Неожиданно вернулся Абу-Саид Магзум.

Приехал он не один, с ним приехала обезумевшая от горя одна из жен казненного Камчибека — сына Курбанджан Датхо. И ее старшая дочь Буйджан, с появлением которой стали понятными намеки Абу-Саида на звезды в небе Алая, снега, озаренные светом луны. Фиалки цвели на белоснежном лице Буйджан, под высокими на чистом лбу тонкими дугами бровей. Высокая, словно стебель чия, она, как видно, от своей бабки Курбанджан Датхо унаследовала величавость и очарование. Это, естественно, не могло не привлечь внимания художника. Но горе потрясло обеих женщин, они словно бежали от своего несчастья. Стремились укрыться под крылом тихого дома каллиграфа. Мать первой жены Абу-Саида и его дочь хлопотали около них. Но разве можно утешить в таком горе?

Вечером мужчины собрались в доме Абу-Саида. Принесли сухой плов, ляжку баранины, просидели до утра, поговорили. Разговор велся вполголоса, каллиграф рассказывал:

— Как посмотришь, чего не хватает людям? Власть — была. Ее им оставили, хоть они и были не достойны перед народом. Богатство? Они за семьдесят лет главенства над племенами накопили такое, что не расскажешь. Женщин брали и у себя в волости, и в соседних илях самых красивых. Все было у этих людей. Курбанджан Датхо одних почетных халатов получила за свою жизнь больше ста пятидесяти. От белого царя кольцо с бриллиантами получила, большое. Часы с алмазами и рубинами получила. Сколько подарков от генерал-губернаторов Туркестана, от губернаторов Ферганской области — нет, все им казалось мало!

Сыновья ее вошли в сговор с амбанями Кашгара, с Афганом, с инглизами. Пудами возили через границу опий, договорились о восстановлении Кокандского ханства. Потомков Худоярхана одолев, они убедили их через сыновей и внуков идти перед ними, сесть на ханство, «а нас не забывайте!». На суде все открылось.

Как узнала Датхо о приговоре, стала она просить и умолять о помиловании. И Ферганского губернатора просила, и в Ташкент начальнику края писала, и в Петербург. Не могу сказать, сколько мне пришлось писать для нее прошений и писем. Совсем я стал как секретарь канцелярии. Но что же было мне делать? Хоть они и плохие люди, а жизнь у человека — одна, и надо правильно разобраться во всех обстоятельствах его жизни. Но в помиловании отказали.

— Это справедливо, — отозвался Эгам-ходжа. — На хорошее к ним отношение отвечали предательством.

— Что же, побежденный бороться не устанет, — философически констатировал отец Абу-Саида; Абу-Саид продолжал свой рассказ:

— Курбанджан вспомнила о своем мусульманстве. Поехала на поклон к Мадали-ишану. К Дукчи. Чтобы Дукчи поворожил ей на вишневых косточках. Он встретил ее не у себя дома, а выехал ей навстречу в Ак-Тирек, там, возле мазара, у него сад большой. Поставили юрты, начали разговор.

— Слышно, этот Дукчи стоит у подножия трона турецкого султана, повелителя правоверных амир-уль-Муминий? — тихо спросил отец Абу-Саида. — Сказывают, что к нему из Стамбула едут с инструкциями офицеры султана?

— Говорят даже, что ему привезли муймуборак — волос из бороды пророка Мухаммеда? На вечное хранение привезли и зеленое знамя. Я тоже это слышал, — сказал Эгам-ходжа.

— Киргизы тоже убеждены в том, что Дукчи не сам ведет дело, а за него все делают турецкие офицеры. Манапы просили Дукчи вызволить сыновей и внуков Датхо, переправить их за границу. Конечно, Дукчи-ишан обещал. Взял с Курбанджан Датхо деньги. Много денег. Дал ей волшебное веретенце и велел ждать: освобождение, дескать, на этих днях будет. Прошло два дня, а Мадали-ишан все собирался их освободить, да так и не собрался.

— Ну, а теперь-то как на Алае?

— Курбанджан уединилась в юрте, никого видеть не хочет. Горе охватило ее стойбище, все племена. Тут я сказал оставшемуся сыну Датхо Хасанбеку, что хочу забрать к себе дочь покойного и его жену. Он согласился. Дал нам лошадей, навьючили сундуки с приданым и вот — прибыли. А что дальше будет, знает единый бог.

Все сочувствовали семье Камчибека, поступок Абу-Саида считали благородным, огорчались, что Вяткин не смог присутствовать на этом ужине, занятый служебными делами.

Но на следующий день Абу-Саид пошел сам в музей, и друзья обнялись весьма сердечно. После душевных поздравлений Василий Лаврентьевич пригласил друга присесть.

— А как же со здоровьем? Разве уже стало совсем хорошо?

— Я совсем хорошо себя чувствую. Счастье всегда приносит здоровье. Разве по мне не видно? И теперь я очень просто могу посещать Алай — там у меня родственники. Они рады были просватать за меня Буйджан. Так, верно, уж и от меня не откажутся. Вылечат.

— Однако я вынужден вам сказать, — задумчиво покачал головой Вяткин, — что эта история будет иметь продолжение, она не окончена.

— Люди наказаны, они умерли. Кого же еще наказывать? Какого еще конца нам ждать?

— Люди наказаны. Но у нас на Востоке — разве вы не знаете… Лично я считаю, что их наказали люди неумные и недальновидные. Дети Датхо убили таможенников не сами. Их руками двигали враги из-за границы. И к тому же эти бывшие сановники Худоярхана, Камчибек и его братья — просто дикие люди. Наказать их, безусловно, надо было. Но не так жестоко. Теперь заварится каша! Вам я советую быть осторожным, ни на какие уговоры не отзываться и в это дело не вмешиваться. Говорите, что вы — человек больной. Женились — это жест милосердия к сироте. Что от Датхо получили приданое — не говорите, спрячьте подальше все, что Буйджан привезла с собою. Вы поняли меня?

— Я понял, Василь-ака. Сундуки можно спрятать у друзей?

— Нет, нельзя. Лучше привезите сюда, в музей.

— Ах, спасибо! А я уже перепугался, думал, куда все дену?

— Кстати, вам письмо от профессора Веселовского. Он просит вас выполнить большой заказ на надписи для Эрмитажа.

— Это очень кстати! Мне как раз нужны деньги. Теперь ведь у меня семья…

В последнее время все острее и острее Василий Лаврентьевич стал замечать у себя отсутствие систематического образования. Не потому ли, что именно в эти годы так возрос его интерес к археологии и истории? Шли раскопки в Египте. Открывали миру Древнее и Среднее царства; раскапывали древности Сирии и Палестины, Греции, Италии, Малой Азии.

Добытые данные были поразительны. Они заставляли биться романтические сердца, погружали человека в атмосферу пряной экзотики, доселе неведомых стран и народов. Они приобщали человечество к истории давно забытых цивилизаций планеты; побуждали умы синтезировать единые для всех стран и народов исторические законы развития.

Золотые гробы юного фараона Тутанхамона, окончившего свой земной путь тридцать три столетия назад. Драгоценные произведения искусства египетских усыпальниц, некрополь царей в Южной Месопотамии, умерших пять тысячелетий назад; из праха возникали цари Ура, облаченные в драгоценные одежды; головные украшения цариц — золотые шлемы из ювелирно выполненных листьев и цветов, сплетенные в форме прически. Золотая утварь, ковры, мебель из эбена и слоновой кости, поблекшие рукописи, фрески, и… букеты некогда живых цветов, пролежавшие в воздухонепроницаемых склепах три тысячи лет.

Археологические журналы были полны захватывающих сообщений и читались как увлекательный роман, как книга таинственных дел и событий, погребенных на многие века в глубине пирамид, холмов и волн серебристого песка. Из пепла и руин воскресали воспетые в веках имена героев и божеств, чтобы новой сагой, новой легендой пронестись в сознании людей, поманить в свою дальнюю даль, зачаровать душу нового человека. И надо всей безудержностью поэзии ярким колоритом сказки и безбрежной фантазией литературы смыкались рамки строгой историчности, трезвой хронологии и тщательно выверенной научности.

Поиски кладов уступили место науке, бессистемное накопление фактов слагалось в стройную картину эпох, событий, законов истории, иллюстрировалось предметами материальной культуры.

Имена представителей новой науки — археологии — все чаще звучали в печати. Книги Амалино, Масперо, Моргана, Пири — овладевали воображением читателей. Все казалось, что вот, стоит только протянуть руку, и откроется волшебным мановением жеста город, некрополь, хранилище рукописей, древний храм, полный таинственных богов неведомого культа.

На имя Туркестанского генерал-губернатора поступило множество писем с просьбой разрешить раскопки на территории края — то в окрестностях Ташкента, то в Самарканде. Просителям отсылались неизменные отказы, но ведь когда-то надо было, наконец, всерьез начать заниматься историей и археологией Средней Азии! Не может же, как спящая царевна, ждать волшебного поцелуя для пробуждения Афрасиаб. Надо разыскать и описанные историками знаменитые сады Тимура с их роскошными дворцовыми постройками; надо найти обсерваторию Улугбека; надо определить, действительно ли Гур-Эмир — усыпальница династии тимуридов и самого Тимура. Там ли похоронен Улугбек, и верно ли предание, что ему отсекли голову? Все это способно заполнить не одну жизнь, хватит ли отмеренного Вяткину века?

Друзья зовут в Петербург учиться — Бартольд на исторический факультет, а другие — на факультет восточных языков. Но разве тут уедешь?! В последнее время Василий Лаврентьевич так много исследует источников и документов, много пишет и много печатает. Дух сказки реет над Самаркандом. Вяткин собирает легенды и предания, печатает статьи и в «Туркестанских ведомостях», и в «Сборниках материалов для справочной книги Самаркандской области». Это статьи фольклорные и исторические, рецензии на книги друзей — всегда аналитичные, умелые.

Вяткин пишет работу о Ходже-Ахраре, пытается исследовать начало отношений Деревенского шейха и Мирзы Улугбека; это помогает ему создать великолепные «Примечания», вернее, широкий «Комментарий» к переводу на русский язык книги «Самария» Абу-Тахира Ходжи.

Итогом работ над вакуфными и казийскими документами явились два солидных труда — «К исторической географии Ташкентского района» и «К исторической географии Самаркандского вилайета». Работы Вятки-на высоко оценены авторитетами науки. И опять зовут его приехать учиться. А как бросить все?! Ведь ученье продлится пять или шесть лет. Без Василия Лаврентьевича все его так тщательно оберегаемое хозяйство — исторические памятники и городища придут в упадок и погибнут.

Вот недавно получили обращение Императорской археологической комиссии к генералу-губернатору Туркестана с просьбой «оказать содействие командированному лицу ободрать изразцовую облицовку с некоторых зданий на мазаре Шах-и-Зинда для доставления этой облицовки в Петербург, в училище технического рисования барона Штиглица… где облицовка эта лучше сохранится».

Вяткин помнит, что всего несколько лет тому назад профессор Веселовский увез в Петербург для помещения, кажется, в Азиатский музей при Академии наук, исторические двери — бесценные по своему художественному достоинству — из усыпальницы Гур-Эмир. Вместо этих драгоценных дверей им были куплены и поставлены новые, аляповатые изделия современных не очень-то искусных мастеров. А осенью прошлого года неизвестным «тюрой» был увезен из усыпальницы Шейбанидов Чиль-Духтарон — огромный, черного цвета могильный камень Султана Абу-Саида, с надписями и художественной резьбой, лучший из всех имевшихся здесь камней.

Вяткин отдавал мутавалиям четкие распоряжения, чтобы смотрители памятников строго и неуклонно наблюдали за порученными их попечению постройками, чтобы всеми мерами препятствовали расхищению не только исторически ценных обломков, но даже самых малых кусочков мозаики.

Уже не раз и не два Василий Лаврентьевич ставил вопрос о поддержании заслуживающих внимания древних зданий. Но все его усилия разбивались о недостаток средств. Под влиянием Вяткина местные жители начинали прилежно заботиться об остатках культуры. И вдруг… само начальство предлагает «оказать содействие» в обдирании изразцов с целых зданий! Где же последовательность? Мало того, какое же чувство будет вызвано у мусульман надругательством над их святынями? Древности привлекают сюда паломников, почти так же, как и Мекка, как Медина. Вправе ли мы вызывать их недовольство? Один увезет двери, другой могильный камень, третий облицовку с драгоценных зданий… четвертый и пятый предложит перетащить за границу гробницу Тамерлана, и конец расхищению наступит лишь тогда, когда тащить будет уже нечего. В докладной записке Василий Лаврентьевич писал:

«…пора, господа, смотреть на наши Среднеазиатские владения не как на неприятельскую страну, откуда позволяется все тащить!»

Генерал-губернатор края энергично, — слава богу, хватило ума, — поддержал Вяткина:

«С согласия г. Главного начальника края… делопроизводителя Самаркандского Областного Правления коллежского регистратора Вяткина назначить смотрителем древних памятников гор. Самарканда, с правом привлечения к ответственности лиц, виновных в их повреждении, с отнесением расходов как по вознаграждению г. Вяткина в размере 600 рублей, так и на поддержание памятников древности, согласно представлению генерал-лейтенанта Мединского… на остатки сумм Высочайше назначенных на поддержание мусульманских духовных учреждений в Туркестане».

Василий Лаврентьевич немедленно приступил к исполнению обязанностей. Он составлял списки и описания всех зданий старинного зодчества, нуждающихся в ремонте, охране и реставрации.

Дел было столько, что об отъезде не могло быть и речи. Какие там факультеты!..

Именно с этих пор появился в Самарканде обычай вставать, когда входил Вяткин. Все мужчины Старого города при этом прикладывали руки к сердцу и кланялись уважаемому «аксакалу», хотя этому «аксакалу» было всего тридцать с небольшим лет.

 

Глава IX

На востоке, над полями и садами, всходил полный лиловый месяц. Он смешивал свой фантастический свет с лимоном и киноварью заката. Зеленоватые тени легли под дувалами у края дороги, в тишине вечера плескались волны Сиаба, пахло кизячным дымком, сжатым клевером, инжиром. На небольшом карем иноходце Василий Лаврентьевич объезжал свои владения.

Мавзолей Ишрат-хона на фоне лунного неба рисовался розовым силуэтом. Василий Лаврентьевич любил этот памятник былого великолепия. Поэтический вечер умиротворяюще действовал на него, он спрыгнул с коня, привязал его к китайскому ясеню и присел на камень, отдаваясь покою, созерцанию, мыслям.

Дом увеселений… постройка, связанная с именем матери, погруженной в беспросветное горе, потерявшей единственную дочь. Светлой памяти девочки и посвящено это нарядное здание.

Среднеазиатская архитектура в период правления Тимура и Улугбека отличалась расцветом внешнего декора зданий. С конца XVI века начинается увлечение внутренними украшениями построек. В Самарканде построек второго типа Вяткин знал три. Это небольшой мавзолей Ак-Сарай — он находится несколько южнее усыпальницы Тимура, в местности Рухабад. Стены его великолепно расписаны умброй, киноварью и индиго, сепией, кобальтом и золотом. Вторая постройка — полуразрушенный шейбанидский мавзолей Чиль-Духтарон, и третья — Ишрат-хона…

Сумерки давно скрыли сиреневым флером углы главного зала, фиолетовая луна виднелась в темно-золотом небе, сиявшем широкой трещиной в стене. Тени деревьев лежали под высокой арчой входа, все погрузилось в тишину, в сон, в сказку ночи.

И из этой сказки в амбразуре входа возникла женская фигура. Тонкая, затянутая в темную амазонку, в маленькой шляпе с белой вуалью. Она возникла как виденье, и рядом с нею — силуэт коня.

Дама изящным жестом подобрала подол платья и переступила через порог мавзолея. Вяткин поднялся, отвесил учтивый поклон. Дама в ответ кивнула. Вяткин усмехнулся:

— Оказывается, я — не первый, кто проводит сумерки среди руин. Сударыня тоже ищет тишины и уединения?

— Мне понятна печальная красота этих мест. Хоть я и не поклонница мрачных углов, в которых прячет свои кости человечество.

— Тогда вам не следует жить в Самарканде, он стоит на кладбищах. Здесь страшно ступать по земле. Кажется, эта земля целиком состоит из праха людей, которые здесь жили, любили и страдали до нас.

Женщина вздохнула и присела рядом на камень:

— Вся земля, если разобраться, кладбище. Но по земле ходят живые люди, и мне нет дела до мертвецов!

— Однако позвольте представиться: Вяткин — хранитель самаркандских памятников старины.

— Я слышала о вас. Да и в Ташкенте, мне помнится, мы встречались. На рассвете. Возле сквера. Так?

Василий Лаврентьевич был приятно удивлен.

— А я думаю, где это я вас видел. И вы — здесь?

— Как видите. Надо же быть где-нибудь. И уж лучше здесь.

В голосе ее послышалась усталость, а может быть, и грусть. Вяткин отчетливо вспомнил влажные тропинки малорослого ташкентского сквера, цокот копыт, пылающий румянец щек и влажные розы, которые он подарил ей в то утро.

— Мне кажется странным, — сказала она со вздохом, — как это человек еще не старый, полный жизни, сил, энергии, может отдавать все свое время и молодой задор таким мрачным и малопривлекательным занятиям. Понятно в таком случае было бы увлечение естествознанием, литературой, математикой, наконец, философией. Наука и искусство, я полагаю, могли бы скрасить существование образованного человека здесь, на далекой окраине, где нет иных возможностей…

— Я и занимаюсь предметом, где наука и искусство слиты с глубочайшим философским содержанием: ориенталистикой в широком смысле слова. И, поверьте, ни на что другое ее никогда не променяю. Здесь моя любовь, моя страсть, здесь моя судьба.

Женщина тихо засмеялась:

— Я поняла бы вас, если бы не считала, что наука приносит исследователю радость именно тогда, когда он творит, то есть жизнь для него состоит из цепи открытий, комментирующих мир, отношения людей, объективную для него реальность, так сказать.

Он удивленно посмотрел на нее:

— Я очень рад встретить в вас единомышленника. Именно из непрерывной вереницы маленьких открытий и состоят мои занятия. Я — специалист по разгадыванию тайн этого города.

Она опять тихо засмеялась:

— Какие могут быть тайны в городе, который состоит из одних руин?

— Самые жгучие, мучительные, вызывающие восторг!

— Какие же тайны скрыты вот здесь, например, в этих развалинах?

— Извольте! Это здание носит название Ишрат-хона, то есть Дом увеселений. А я убежден, сударыня, что это — мавзолей и докажу это; в поисках доказательств я и провожу большую часть своего времени.

— А в других местах?

— Каждый шаг — неразгаданная история. Там еще больше нераскрытого для европейской науки. Вы слышали, вероятно, о галерее царственных усыпальниц Тимура, так называемой Шах-и-Зинда?

— Да, помнится, мне что-то рассказывали об этом.

— Тимур устроил галерею мавзолеев своих близких у подножия захоронения легендарного араба-завоевателя, двоюродного брата пророка Магомета, Куссам бин Аббаса. В начале своей карьеры этот Куссам был правителем Мекки, но потом захотел повидать дальние страны и отправился с легионами завоевателей, под началом прославленного в свое время полководца Кутейбы, на Восток.

Женщина слушала Вяткина, удивлялась его увлеченности, и сама, незаметно для себя, увлекалась занятными историями, ее заражала и горячность Василия Лаврентьевича, и поэтический способ воспринимать историю. Она подумала, что, вероятно, именно в этом прекрасном сочетании науки и поэзии и кроется причина увлечений Вяткина. «Опоэтизированный мир прошлого, — решила она для себя, — уводит его от реальной жизни. Не попробовать ли возвратить его к сияющей современности?» — озорно сверкнула она глазами.

Но Вяткин этого не заметил, он горячо развивал свою мысль:

— Тимур превратил гробницу Куссама во вторую Мекку, так что паломники могут наслаждаться святостью места и оставлять, кстати, здесь денежки, не тратя их на хождение в Мекку. Они услаждают свой взор видом прекрасных усыпальниц чистых, жасминноликих и кипарисовостанных жен и сестер Амира Тимура Гурагана, прошедшего под знаменем побед всю населенную часть мира. Но секрет есть и тут. Второе предание говорит, что Куссам похоронен в Мерве.

— Ах?

— Да. Вот видите, требуется узнать и доказать, где был убит и захоронен пресловутый Куссам, шериф Мекки.

Видя, что она слушает очень внимательно, Вяткин стал забавлять ее дальше.

— Есть позади царственной гробницы Тимура невзрачный по виду, но прелестный своей внутренней росписью мавзолей Ак-Сарай. Говорят, что, опасаясь смут, воровства и ограбления могил, Тимура, сразу после его смерти, похоронили именно в нем, поскольку Гур-Эмир к тому времени еще не был готов принять царственные останки. Многие говорят, что до сих пор кости Тамерлана покоятся именно там. А так ли это? — покажет время. Но одной человеческой жизни для разгадки всех загадок нашего города, пожалуй, не хватит.

— Я очень-очень рада, что повстречала вас, — она протянула руку, — однако мне пора.

Дома Вяткин думал: «Она хорошо воспитана и отлично умеет слушать. Дар, которым наделены редкие женщины». — «В Самарканде это самый интересный человек, — решила эта женщина. — Мне он хотел показаться таким, я заметила. Это мне нравится!»

С приездом синеглазой Буйджан, внучки Датхо, в доме Абу-Саида Магзума поселилась радость. Художник прекрасно себя чувствовал, болезнь, казалось, навсегда отступила. Он посвежел, много работал, был весел и охотно приглашал к себе друзей.

Буйджан была щедра к дочери Абу-Саида, своей падчерице. Одарила его отца и друзей, задарила своего супруга красивыми одеждами, поставила сундук приданого для его дочери. В доме хозяйничала мать Буйджан, властная киргизка, бывшая жена Камчибека, дочь Наукатского манапа. Дом их помещался стенка к стенке с домом Таджиддина-хакима. Это было очень удобно, потому что женщины были под надежной охраной. Мать Буйджан сразу распорядилась перевезти из музея их сундуки с имуществом, и только один из них, с рукописями Датхо, отвезли в дом ее зятя, в квартал ювелиров.

Абу-Саид Магзум был счастлив. Он даже не замечал странностей в поведении жены. Она, например, наотрез отказалась закрывать лицо и, по обычаю горянок, ходила без паранджи. Вместо элечеке замужней женщины-киргизки она носила изящную, из цветной парчи, островерхую меховую шапочку. Это еще больше усиливало ее сходство с бабкой, красавицей Курбанджан Датхо.

В первое время после приезда Буйджан очень полюбила лавку Абу-Саида на базаре. Она подолгу сидела возле мужа, глядя, как он широким каламом выводит гибкие буквы на дереве или бумаге. Базар развлекал ее. Но мать, строгая и суровая, ругала ее неприличными словами и запрещала такое поведение. С переездом в новый дом, который купили в квартале Ходжа-Ахрар, молодая женщина вообще перестала бывать в лавке. Как-то погрустнела, не хотела наряжаться.

Много времени проводила за ткацким станком. Любила без дела сидеть в саду, под колючей алычой, немного напоминавшей ей природу горного края. Грызла горькие, еще незрелые ягоды алычи и уныло перебирала струны подаренного ей бабкою кашгарского рубаба, обтянутого золоченой змеиной кожей.

Синие глаза мечтательно устремлялись к синим снеговым горам Агалыка, окаймлявшим Зеравшанскую долину.

Буйджан грезила поездкой на Алай. Упрашивала мужа повезти ее в родные места. Но как Абу-Саид ни любил жену, ехать с нею в зимнюю пору в памирские холода он не мог. Да и вообще любовь художника к Буйджан была какой-то высокой, нематериальной. Он любовался ею как картиной и относился к ней как к ребенку. Но сделать ее счастливой? Он даже думать не мог об этом. Не понимал, что эта прелестная женщина имеет душу и может быть счастливой или несчастной.

Он много работал, и все, что писал в это время, было превосходно. Работа приносила ему радость и радовала всех, кто был причастен к его творчеству. Заработки Абу-Саида тоже были не такими уж плохими. Он выполнял большой заказ для Эрмитажа, нескольких дорогих, золотом писанных кытъа для Афганистана. Ожидал своей очереди заказ петербургской мечети, но мечеть еще не была достроена и художник не спешил.

Буйджан стала капризничать. То она просила увезти ее в горы, то хотела, как прежде, посидеть в лавке Абу-Саида. То принималась что-то кроить в подарок дочери своего мужа, то накупала шелка, канители, бисера и начинала вышивать для Абу-Саида тюбетейку. А то как-то заставила привезти обитый войлоком внутри кожаный сундук, в котором раньше были сложены рукописи Датхо. Сундук привезли, и Буйджан целый день сушила его, переворачивая на солнце, обметала веником и терла тряпкой.

Документы, когда-то сложенные в сундуке, поместили стопками на стеллажах. Как-то Василий Лаврентьевич начал читать и просматривать сложенное. Но это оказалось интересным только для административного устройства Ферганской области, могло служить подспорьем при обложении налогами населения этой новой провинции. Разработка налоговой системы никогда не привлекала Вяткина, и подробности экономического упадка феодального Коканда его тоже глубоко не затрагивали.

Василий Лаврентьевич несколько удивился тому, что Абу-Саид Магзум выбрал для работы сундук с документами столь мало интересными, но отнес это на счет «шума соловья в его голове» и не стал расспрашивать о подробностях. Он отложил детальное знакомство с документами Датхо до времени более свободного и не возвращался к ним более.

…Вечером Абу-Саид прискакал запыхавшийся, глаза его метали молнии, он не мог говорить, стискивал на груди распахнутый халат. Василий Лаврентьевич и Лиза напоили его валерианкой, упросили выпить черный кофе. Он посидел, отдышался и обрел дар речи.

Лукавая киргизка Буйджан, красавица с синими глазами, похожая на бутон шиповника… сбежала с Таджиддином-хакимом!

— Я хочу догнать их и убить! — кричал Абу-Саид. — Вы мне друг, Василь-ака, помогите мне догнать их и убить, убить… У русских есть машина, которая передает письма на расстоянии. Пошлите такое письмо в Ош, может быть, они убежали на Алай и еще сидят в Оше!

— Надо, мой друг, хорошенько все обдумать. Ведь Буйджан не похитили? Видимо, она уехала сама.

— Наверное, сама. Понимаете, с неделю тому назад я пришел к ней. Мне сказали, что она в саду. Эта фиалка стояла возле соседнего забора и смотрела на дерево соседа. А за забором, на дереве соседа, кто-то сидел и ловко так сбивал для нее спелые розовые персики. Они падали к ногам киргизки, но она не собирала их. Она смотрела на дерево. Я рассердился и увел ее. Это был тот неверный иблис. Он соблазнил ее.

Абу-Саид плакал, кашель душил его, поднялась температура.

— А вдова Камчибека дома? Или тоже уехала с дочерью?

— Вдова здесь. Каменная женщина. Из нее ничего не выбьешь. Говорит, не знаю, куда делась Буйджан. Но сама не плачет, и не волнуется. Знает она, Василь-ака, знает, подлая…

— Абу-Саид, друг мой. Вам надо забыть киргизку. Неверные женщины не стоят ни слез, ни вздохов. Лучше давайте пойдем и посмотрим, что она оставила нам на память. Документы ждут нас, дорогой мой, наука никогда не изменит нам, она на всю жизнь наше утешение.

Они вышли.

— Я увел вас от Лизы, чтобы повести с вами мужской разговор. Скажите, мой друг, если бы Буйджан сейчас вернулась, вы согласились бы опять стать ее мужем?

— Нет. Она нужна мне только для того, чтобы убить ее.

— Так убейте ее в своей душе. И пусть она в нее никогда не возвращается.

В Музее они сняли попонку, прикрывавшую документы, и принялись раскладывать бумаги, сортируя отдельно письма Датхо, письма Худоярхана и бумаги сыновей Датхо. Казийские, вакуфные и мильковые бумаги составили особую пачку. Документы, связанные с именами тимуридов, отложили для немедленного прочтения. Их было всего четыре. Василий Лаврентьевич взял верхний свиток и принялся читать.

Это было фатально: в человеческой судьбе, как в цветке, чередуются лепестки счастья и несчастья, удачи и промахи. То, что прочел Василий Лаврентьевич, поразило его. Это был документ XVI века. В нем сообщалось, что в скромный вакф махаллинской мечети вдова такая-то с соизволения казия жертвует земельный участок. Границы участка такие: с одной стороны участок оканчивается арыком Оби-Рахмат, с другой — он примыкает к указанной соборной мечети этого кишлака, с третьей — граничит с клеверищем такого-то жителя этого кишлака, а с четвертой — упирается в холм Тали-Расад — подножие обсерватории Мирзы Улугбека, да будет светлой его память!

Вяткин не сразу понял, почему этот свиток лежит вместе с документами тимуридов.

— Мне кажется, — сказал он Абу-Саиду, тщетно пытавшемуся сосредоточиться на каких-то записках бухарского кушбеги, — этот документ придется отсюда убрать.

Абу-Саид Магзум взял документ. И по мере того, как он вчитывался, лицо его становилось все более напряженно озабоченным. Казалось, он оценивал и взвешивал каждую букву, позабыв о своем горе. Взволнованно сдвинул он тюбетейку с чалмою и вопросительно взглянул на Василия Лаврентьевича.

— Василь-ака, вы хорошо прочли вот эти строчки? Вы разве не заметили, что здесь упоминается Тали-Расад — обсерватория? Здесь точно указывается расположение холма.

Вяткин дрожащими пальцами взял свиток и опять перечитал его.

А ведь верно. Это здорово! Эта подробность поможет завтра же утром отыскать и соборную мечеть кишлака, и владельцев клеверища. А стало быть, и Тали-Расад! Друзья вновь и вновь вчитывались в вакуфную грамоту и приходили в восторг от точности, с которой в ней определялось местоположение обсерватории у подножия горы Чупан-ата, на скалистом холме в местности Нахши-Джехан.

Заваленный остатками кирпича и строительным мусором, спускающийся к прозрачному и многоводному арыку Оби-Рахмат, бугор этот был давно известен населению. Вяткин даже как-то записал о нем предание. В нем говорилось, что много веков тому назад на этом холме возвышался величественный храм Урании — богини Неба и Вселенной.

— Соприкоснувшись с великим, — сказал Вяткин, — человек оставляет землю с ее счастьем и горем, и всеми помыслами устремляется в высшие сферы духа и мудрости. Вот у нас в руках кусок бумаги. Но он заставил забыть меня о вновь обретенном счастье любить, а вас — о несчастье быть разлюбленным, стоит ли в таком случае погружаться в мелкие преходящие переживания? Будем думать о небе и дышать чистым воздухом высот!

Небо было похоже на серебристый бенарас, когда друзья на одной лошади выехали со двора музея и шагом поехали к холму Тали-Расад, в сторону Зеравшана.

Шла русско-японская война. Царская Россия боролась за новые рынки сбыта, стремясь продвинуться на восток, в Маньчжурию, Корею, Монголию. Руководил кампанией генерал Куропаткин, бывший военный министр, а в прошлом губернатор Закаспийского края.

Зная генерала Куропаткина как весьма заурядную личность, туркестанцы не очень-то верили в возможность победы. Это становилось все яснее по мере того, как русские войска оставляли один рубеж за другим, отступая со значительными потерями по всему фронту.

Но война шла где-то далеко. Туркестан во многом даже и не ощущал этой войны, общество жило своей обычной жизнью.

Вскоре после начала войны начальник Туркестанского края вручал в Ташкенте призы победителям конных соревнований. Борьба шла за приз Общества поощрения конезаводства. Участвовало в ристалищах до десяти конезаводов, было показано много отличных лошадей местных пород и метисов. Лошади шли и под седлом, и в колясках. На трибунах толпилась разодетая публика. Развевались флаги, осенний ветер шевелил гривы коней и доносил до трибун запах конского пота.

Атмосфера праздничной взволнованности заливала трибуны, грохот аплодисментов прокатился по ипподрому, когда за первым призом — золотым жетоном протянулась девичья рука, затянутая в лайковую перчатку. Победительницей соревнований оказалась мадемуазель Петрова Елена Александровна, дочь владельца конезавода, отлично прошедшая все шесть труднейших препятствий и прискакавшая первой.

Местный интеллигент записал у себя в дневнике:

«Я удивился, когда прочел в газете «Туркестанские ведомости» сообщение об этом, подумав про себя — какими странными причудами отличаются иногда генеральские дочки, как-будто для мадемуазель Петровой не было в Ташкенте других упражнений, более отвечающих девичьей природе и высокому положению в обществе».

Через две недели последовало новое сообщение: успехи Елены Александровны растут. Командир корпуса Константин Викентьевич Петлицкий устроил военное развлечение, известное под названием «лисички». Игра состояла в том, что группа всадников, человек этак в сто, на хороших лошадях преследовала «лисичку». «Лисичку» в Ташкентских соревнованиях изображала мадемуазель Петрова. Она уходила от преследователей, на скаку отмечая свой путь разбросанными бумажками.

Блестящая наездница с большим успехом ушла от преследования и получила от Петлицкого в награду золотой кубок. В доме генерал-губернатора, в так называемом «Белом доме», в честь Петлицкого был дан завтрак: начальник корпуса уезжал на японскую войну, в Маньчжурию.

В канун отъезда Петлицкого прокатился слух, что Елена Александровна помолвлена с этим великолепным вдовцом и будет ждать его возвращения с войны. Но месяца через два мадемуазель Петрова обвенчалась с генералом Лосьевым, а еще через год забрала свою новорожденную дочь и убежала от генерала с Ванюшей Слуховым. Это был ражий детина, едва умевший читать, но писать совершенно не умевший.

Беглецы инкогнито поселились на окраине Самарканда и занялись заготовкой кишмиша и сухих фруктов. Дело как будто пошло, они жили тихо и спокойно. Но Ванюша частенько отлучался из дома, Елена Александровна начала скучать с ним, прогнала его и стала жить одна, с крохотной дочуркой. Скакала по полям, вела дела на заводе, читала.

Не жизнь, а мираж. Он звал ее в дальние дали, уводил за собой в неведомые выси, сердце ее билось от жарких мыслей, от бесконечных устремлений в иные края.

Она не бывала в обществе, отвергала домогательства мужчин, жила в своем личном мире, доступ куда был закрыт для всех. Изредка заходила в кондитерскую или книжный магазин. Одетая в темную амазонку и шляпу наездницы, не снимая перчатки, брала покупки, связки выписанных ею книг и опять уезжала в свой загородный дом, уединенно стоявший на Термезской дороге.

Сказочная дорога на юг шла по садам и живописным пригородным селениям. За стенами усадеб деревья цвели или, блистая золотом и киноварью, осыпали листву. Летом они свешивали через глину дувалов алые гранатовые цветы, ветки со зрелыми персиками, в серебре горной зимы горели алмазами, кружевными занавесками прикрывали горизонт. Хорошо по такой дороге скакать в одиночестве!

Свои иссиня-черные волосы Елена Александровна плела тугими жгутами и укладывала высокой короной над белым лбом. Глаза — карие, глубокие и лучистые — напоминали очи Врубелевской Царевны-лебедь. Встреча с Василием Лаврентьевичем всколыхнула Елену Александровну. Любовь ли это? Кто знает.

Раньше Елена Александровна садилась на свою чистокровную кобылу Шеллу и гнала ее вперед, — догоняйте! Так и в девичестве, и после отъезда ее жениха на японскую войну. Загадала: кто догонит! Сперва посчастливилось генералу Лосьеву. Потом Ванюшке. Все казалось ясным в тех случаях. А вот с Вяткиным все совершенно иначе. Она не гонит коня. Не торопит его шаг. Тихо, почти молча, едут они рядом. Два человека. Пыльная ли дорога, с глиняными дувалами по краям, рисовые ли поля с чавкающей тропкой на меже, галечная ли отмель реки с редкими кустами дикой гвоздики под копытами коня — все равно! Только одна мысль: он здесь, он рядом, он со мной.

Они встречались часто, чаще всего здесь, на кладбище, возле развалин мавзолея со странным названием — Дом увеселений. Потом медленно, шагом, бок о бок ехали к Карасу по Пенджикентской дороге, к плотине Рават-и-Ходжа, где на перепадах шумит и ворочает гальку в сипаях Зеравшан. Впереди — отроги красных гор, с осыпями и синими тенями саев. Рядом с ними — зеленые гряды воды, белая пена на прибрежных камнях. Останавливались напоить коней. Василий Лаврентьевич сворачивал из лопушка чашечку и поил Елену чуть горьковатой водой. Пахло полынью. А может, то был аромат отходящей молодости? Радость — с горчинкой. Но все равно — хорошо! Как-то во время прогулки они встретили возвращающихся с пикника и не свернули. Поздоровались чинно и проехали своим порядком.

— Вам известно прошлое этой особы? — спросил на следующий день Вяткина губернатор.

— Да, разумеется, — ответил Василий Лаврентьевич.

— Не было бы скандала, — предостерег его генерал. Вяткин не ответил, только пожал плечами. Прогулки их продолжались. Василий Лаврентьевич и Елена Александровна разговаривали мало, с полуслова, с полунамека понимая друг друга.

— Я иногда думаю, что был бы счастлив, если бы рядом со мною всегда был друг, вот как вы, умный, верный, надежный.

— Вы ошибаетесь во мне. Я бросила трех мужчин. Какая уж тут надежность?! — Она горько засмеялась. — Вы что-то сегодня хмурый сверх обычного и непонятный какой-то. Что-то у вас случилось?

— Жена моя, верно, скоро уйдет от меня. Она — отличная женщина, доложу я вам. А я — так… нечто нелепое. — Он махнул рукой. — Не удивлюсь, если придет конец ее терпению.

Сегодня Вяткин опять видел у подъезда губернаторского дома знакомую коляску. Опять из Ташкента прискакал генерал Арендаренко. Да и Лиза нынче показалась ему задумчивой. Вяткин ревновал, но ни за что, даже сам себе, не признался бы в этом…

И до Вяткина многие пытались разыскать руины обсерватории. Листал рукописи Остроумов — бывший учитель Вяткина по семинарии: драгоценные фолианты, упоминавшие о холме Тали-Расад, побывали в руках Наливкина; энергично пропагандировал на страницах «Туркестанских ведомостей» вакуфные документы востоковед и чиновник особых поручений Ростиславов. Он считал вакуфные документы самым верным источником для историков и востоковедов Туркестанского края. К сожалению, Ростиславов слишком рано умер и оставил не так уж много оригинальных работ.

К холму Тали-Расад внимательно присматривался востоковед Борис Николаевич Кастальский, начальник самаркандской инженерной дистанции, ирригатор и воинский чин. Борис Николаевич собирал рукописи, археологические редкости, и коллекции его — интальи, геммы и камеи, его оссуарии — были известны не только ученым Средней Азии и России, но и за рубежом.

Каждое утро, отправляясь на Зеравшан, Кастальский проезжал по урочищу Нахши-Джехан с холмом Тали-Расад, всматривался в отлогие контуры каменистого гребня со следами каких-то построек, пытался представить, что там может быть…

Но, видно, надо было иметь воображение и археологическое чутье Василия Лаврентьевича, чтобы под полянами маков и тысячелистника рассмотреть остатки некогда полыхавшей здесь жизни, схватки врагов, пожары и сражения мучеников науки и ее озверелых недругов. Остатки изразцового, узорного, с витражами из цветных стекол ажурного здания лежали под слоем глины и битого красного кирпича.

Все его предтечи вчитывались в сообщения Абдарраззака Самарканди, антологии Давлет-шаха, «Бабур-намэ», Мирхонда и Хондемира. Верно, многим собирателям вакуфных грамот попадались на глаза и описания земель, прилежащих к мечетям, медресе, могилам святых, домам для омовений, родовым поместьям, но никто из них не сопоставил фактов так, как это сделал Вяткин.

И вот — успех! Это Василий Лаврентьевич не без удовольствия называл судьбою. Те же Ростиславов, Идаров! Не они ли указывали на наличие в окрестностях урочища Нахши-Джехан большого количества битого кирпича и раскрошенных изразцов, наконец, само название холма, бытовавшее среди местного населения, Тали-Расад, то есть Подножие обсерватории! Неужели это не подсказывает, что именно тут? А открытие сделал все-таки Василий Лаврентьевич, сын казака, солдата, мужика. Но Елене этого не понять. Она — женщина…

Занималось раннее утро хмурого, но еще теплого бабьего лета. Пока погода стояла сухая, Елена Александровна любила проводить в седле эти ранние часы, когда город еще спал, а сады и поля уже славили день.

Вскочив в седло, она миновала еще пышный цветник возле дома, проехала по двору своего завода с горами приготовленных для сушки дынь, мешками сушеного урюка и навесами, под которыми у незатухающих печей день и ночь шла серная обработка винограда для кишмиша.

Мельком взглянув на хозяйство, Елена Александровна объехала с десяток арб с фруктами, выстроившихся у ворот завода, подняла в рысь кобылу и вынеслась на пыльную загородную дорогу, пролегшую по берегу Сиаба. Здесь она придержала Шеллу и поехала шагом, жадно вдыхая влажный утренний воздух с растворенными запахами мокрой листвы, прозрачной, уже по-осеннему холодной воды и пыльной дороги, которая только в Туркестане пахнет совсем по-особенному: весною — пронзительно и сладковато свежей травой и цветами обочин, летом — песком и зноем, зимою — саманом и снегом, дымком кизяка; осенью дорога благоухала мокрой лессовой пылью, спелой джидой тугаев и горькой корой тополей, срубленных в прибрежных рощах Сиаба.

И казалось, именно эта осенняя горечь, разлитая в воздухе, тревожила мысли, будоражила душу.

«Всю жизнь мне твердят, — думала Елена Александровна, — что надо жить, как все люди. Любить только мужа, заботиться только о своей семье, думать только о нарядах, читать исключительно любовные романы и Евангелие, дружить только с дамами своего круга…»

Но люди — разные! И не все могут уложиться в рамки общепринятой нормы. Есть натуры, которым в этих рамках всего слишком много, а есть и такие, — вот как она сама, — которым нужно больше того, что доверху заполняет жизнь обычной женщины. Романы она бросила читать в двадцать лет, сразу же после того, как рассталась с уехавшим на войну женихом и первым мужем.

Жизнь была ярче вымышленных книг о любви, соблазнительней, чем чувственная пригожесть и молодечество безграмотного лоботряса. И убедилась Елена Александровна, что никакая она не грешница, не блудница, не разлучница, не соблазнительница; закинула на книжную полку Евангелие и принялась читать, по совету престарелого поклонника и покровителя винодела Филатова, книжки по философии. Время ее заполнили Ницше и Шопенгауэр, Фрейд и Мережковский. Прекрасная гимнастика ума. Но — только ума. Елена была еще и молодой женщиной. Потребность в чисто женском чувстве к кому-то более сильному умом, более сильному душою, более значительному своей человечностью у нее, конечно же, не угасла.

А он? Чем Елена нравится ему? И чем он сам привлекает ее внимание? Нет, решительно эти отношения с Вяткиным ее занимают больше, чем занимали с кем-нибудь до сих пор! Он — интересный человек.

Шелла споткнулась, и Елена Александровна словно очнулась, растеряв мысли. Клочья тумана белыми полотнищами окутывали красные от ягод заросли боярышника у реки, оседали в спутанных косматых лианах ломоноса, солнце временами прорывалось сквозь тучи, и синие тени ложились на воду Сиаба.

Елена Александровна сняла перчатку и потрогала рукою свой талисман, надетое сегодня утром ожерелье. Это были длинные, почти прозрачные узкие пластинки смарагда. Нанизанные на золотую цепочку, они блестели вокруг шеи, словно крылья сказочных зеленых жуков. Волшебное ожерелье всегда приносило ей удачу в любви.

Наездница пришпорила Шеллу и взлетела на холм Тали-Расад.

Василий Лаврентьевич уже принимался за работу. Он достал припрятанное с вечера ведро с инструментами, попробовал острие кайла, не затупилось ли о скальный грунт. Увидев Елену, опустил в ведерко кайло и поднялся ей навстречу.

— Я очень рад, Аленушка.

— С добрым утром, — она протянула ему руку, словно ожидая, что он поцелует теплую ладонь. Но он то ли не догадался, то ли место счел для этого неподходящим. «Увалень, — подумала Елена, — ничего, со временем образуется». Самодовольство мелькнуло на ее лице.

— Вы совсем пропали! Вас приходится разыскивать.

— Я несколько раз была в нашей мечети, но вы, как видно, теперь молитесь другим богам? И бываете только здесь?

— Да. Вы правы, здесь, как видно, некогда могло быть зороастрийское святилище. Место именно такое. Я вот тут копаюсь один, поэтому исчезаю надолго. Но это очень интересно.

— Что же тут интересного, в старом холме?

Василий Лаврентьевич задумался. Он боялся преждевременно говорить о своих поисках: разрешения-то на раскопки у него не было. Пусть Елена — свой человек, он вообще никому еще не говорил о своей работе на Тали-Расад.

— Холм, конечно, ничем не примечателен внешне, — замялся Вяткин, — но здесь и до меня находили монеты, интересную китайскую керамику; кроме того, у холма любопытная документация.

— Интересно, — пропела Елена. — Что же это за документация?

— Вряд ли вам любопытно.

— Ну, отчего же? Вот, например, я вижу там, в земле, торчащую монету. Может быть, ее держал в руках исторический грабитель, зарывший здесь свой клад, или, может быть, она лежала на ладони получившего подаяние монаха, или была обронена отдыхавшим на холме воином, или ее положили в длань покойника как плату за переправу через Лету. У меня тоже есть воображение.

А Вяткин смотрел в раскоп, где Елена Петровна якобы видела монету, но ничего не видел и недоуменно глядел на нее.

— Да я шучу, — засмеялась Елена Петровна, — шутка, стилизация в вашем роде, дурачество, словом. Так что же это за холм? Что вы здесь ищете? Серьезно!

— Одно примечательное здание, Аленушка.

— Ну, пусть. Тайна так тайна? Только я так привыкла к вашему обществу, таким обычным для меня стало делиться с вами своими мыслями, что вы мне решительно стали необходимы. Я скучала о вас. Вы не рады?

— Я рад, Аленушка. Рад и видеть вас, и говорить с вами. Мне кажется, это здание должно быть огорожено стеною. Вот так, по кругу. И часть стены я уже, по-видимому, нашел.

— Круглое здание? Минарет какой-то?

— Не минарет. Минаретом, возможно, была вот эта гряда битого кирпича и мусора. А стена огораживала несколько небольших помещений. Вот, глядите, все мои пять траншей упираются в кладку. Расчистка показывает, что стена строилась толщиною в один кирпич и шла она в одном кулаче от откоса холма. Я сегодня хочу попробовать найти радиус окружности, по которой шла стена. Не хотите ли мне помочь?

— Нет, у меня дела. Я не смогу.

— Жаль, — искренне пожалел Василий Лаврентьевич и закрутил развернутую было рулетку. Он заметил, что тон Елены был сухим и чуть раздраженным. Она потянула его за рукав:

— Сядем на минутку.

Они присели на край рваной, но чистой кошмы, брошенной в тени барбарисового (как на кладбище!) куста.

— Я, действительно, очень соскучилась о вас.

Елена Александровна придвинулась к Вяткину, взяла его под руку и прижалась лбом к его плечу. Он сидел совершенно спокойно и пристально вглядывался в стенку вчера вечером выкопанной им траншеи, не делая попыток ни обнять Елену, ни приласкать ее. Она зашептала:

— Ну, что случилось? Почему вы так равнодушны ко мне?

— Что? А-а, да-да, конечно, Аленушка. — И он как ребенка поцеловал ее в висок. Елена протянула руку, чтобы обнять его, но тяжелые косы упали ей на плечи и колени, шпильки рассыпались. Елена подняла руки поправить волосы. Это была вторая ступень ее любовной магии. Она хорошо знала, что когда она поднимает руки, она становится очень красивой и соблазнительной. От нее уже невозможно было отвернуться; красота ее привораживала не только мужчин, но и женщин. Люди смотрели на нее, смотрели… Как видно, античные скульпторы хорошо знали неотразимость такой позы, Елена подсмотрела ее в «Истории искусства» еще в доме своего отца, совсем девочкой, и переняла ее. А Вяткин, словно деревянный, все смотрел на гипнотизирующую его сверкающую в лучах проглянувшего солнца точку в стенке траншеи. Елена поправила волосы и опустила руки на плечи Василия Лаврентьевича. Но он, как бы не заметив этого, поспешно встал, так что слегка отстранил Елену, бросился к раскопу. Перочинным ножом расчистил стенку, вынул медную монету и поднес ее, зеленую от времени, к самым глазам Елены.

— Аленушка, это ваша находка! Это вам повезло…

Елена Александровна гневно вскочила, рванула с шеи золотую цепочку с магическим зеленым ожерельем и кинула на землю:

— Вот, возьмите эту древность тоже! Себе на память.

Она соскользнула с холма, взлетела в седло и поскакала так, что только облачко пыли взвилось вдали на ветру. Но Василий Лаврентьевич этого не видел. Он достал из кармана лупу и принялся рассматривать добытую монету, ворочая ее на ладони так и этак, дуя на нее и любуясь находкой, тер в пальцах, тер о суконные штаны и опять смотрел на надпись с одной и другой стороны, пытаясь прочесть легенду.

А Елена Александровна мчалась вдоль Сиаба в обратный путь, вуаль ее полоскалась на ветру и ветер освежал покрасневшие щеки. Она поняла, что Василий Лаврентьевич Вяткин, интересный собеседник, человек, ценимый ею за силу ума, за оригинальность, с которой он обязанности провинциального мелкого чиновника умел превратить в увлекательную работу большого ученого, — существует в этом качестве отнюдь не ради того, чтобы влюбить в себя обольстительную женщину, много раз терявшую голову Елену Александровну; не для того, чтобы покорить ее, равную себе, образованную, быть может, единственную встреченную им такую вот выдающуюся женщину, — а что он интересен сам по себе, и другим быть не может, потому что весь, без остатка, принадлежит своей науке и вне ее увлечений у него нет.

— Эх, и комаров тут! — удивился Вяткин. — И что они тут делают, мед, что ли, собирают? — Он убил на себе сразу несколько комаров и вылез на берег Оби-Рахмата, катящего родниковые воды среди зарослей цветущей мальвы, мяты и подорожника. У подошвы холма на корточках сидел Абу-Саид Магзум и держал за повод лошадь, щипавшую клевер. Холм был круглый, поросший золотистым дроком, понизу шла кромка битого кирпича, который расторопные кишлачные жители разбирали на свои надобности.

Вяткин говорил Абу-Саиду:

— Мирза Бабур писал об этом месте довольно определенно: «У подножия горы Кухак». Располагал обсерваторию здесь же и ваш достопочтенный предок, историк Абу-Тахир Ходжа. Все знали про обсерваторию. А самой обсерватории — нет. И так будет до тех пор, пока мы с вами не поднимем своими руками весь холм и не обнаружим под ним здания знаменитой «расад».

Каждое утро приезжали друзья сюда еще затемно и выстукивали, как дятлы, холм до полудня. От верхних камней — до кирпичного основания, слежавшегося в плотный подстилающий слой, спаявшийся в единую массу со скальным остовом холма. Час отдыхали и ели хлеб возле чистого арыка Оби-Рахмат. И опять принимались за работу.

Сантиметр за сантиметром, вершок за вершком планировался холм; составленная карта давала возможность представить себе расположение всей обсерватории и построек вспомогательного характера, к ней примыкавших. По какой-то непонятной причине по самому центру холма, вдоль линии север — юг пролегал канал пустоты, четко рассекавший его на две равных части. Что это такое? Словно холм выдолблен и звенит, как пустая тыква каду! Однако холм — Вяткин не сомневался в этом — не был пустым.

С еще большим рвением принялись они за чтение тимуридских документов. О самом Мухаммеде Тарагае и его друге — астрономе Али Кушчи. О Ходже-Ахраре. О Тимуре и его походах, о его семье, сыновьях, внуках и дальних потомках. Были все еще неясны мотивы вражды Улугбека с его сыном Абдуллатифом, мотивы казни Улугбека. По этому поводу Василий Лаврентьевич предпринял целое обстоятельное исследование, изобиловавшее множеством логических построений и умозрительных заключений. Многое в его работе было совершенно новым взглядом на предмет. Все рельефнее становилась фигура Мирзы Улугбека в его представлении. Все четче проступали тени возле его личности, как тучи, они сгущались возле светлого чела астронома. И все яснее определялась преемственность дел Тимура и Улугбека. Казалось странным, что кому-то видится контраст между Тимуром и Улугбеком.

Не контрастов следовало искать в истории деда и внука, а роковых нитей, связавших этих двух великих деятелей Востока. И опять возникла идея написать своего героя, свою историю Туркестана. Все больше накапливалось бисерным почерком исписанных листов, росла библиотека источников, все ярче и предметнее становились доказательства и аргументы его точки зрения, оригинальной, от всех отличной.

— Вот теперь. Да, вот именно теперь, когда раскопаем обсерваторию, я примусь за большую работу об Улугбеке всерьез.

Но денег на ведение крупных раскопок не хватало. Вопрос, поднятый Вяткиным в газетах, — об использовании на изучение и реставрацию старины вакуфных средств, оставался все еще не решенным. Никак не стронуть с места налаженную столетиями механику «охраны» и «ремонта» памятников мутавалиями. Наконец, сказывалась и просто неповоротливость самой администрации края.

Недавно появился на горизонте потомок дальних родственников строителей мечети Тилля-Кари на Регистане, некий мулла Назар Оваз Мухаммедов — торговец дровами из Хивы; его родство восходило седьмой степенью к Ялангтушу Бий Бахадуру.

Скопив немного денег, он решил заявить о своем знатном происхождении и предложил некую сумму на украшение мечети, построенной древним рыцарем; заказал деревянную решетку — резную, художественной работы и четыре мощных деревянных колонны, а также превосходной хивинской резьбы чинаровые двери, которые должны были служить входом в аудиторию. Человек от чистого сердца истратил около пятисот рублей. Сколько его ни уговаривали пожертвовать эти деньги на раскопки обсерватории, он не согласился. Пришлось Вяткину ходатайствовать перед губернатором о награждении муллы Назара халатом первой степени — дар почетный и дорогой.

Дело же с раскопками обсерватории никак не подвигалось. И вот, скрипя зубами, Вяткин сел писать письмо Бартольду в Петербург. Приходилось заранее обещать успех, делиться своими самыми необоснованными надеждами, приносить в жертву свои идеи, сколько-то льстить и кривить душою, обещая прославить науку России, когда на уме была только наука Туркестана и слава, которую хотелось принести родному краю. Да! Вяткин считал, что кривит душою. Со многими положениями монографии Бартольда он согласиться не мог бы. А в открытую не идет, не сообщает своей точки зрения. Умалчивает о своих сомнениях, не пытается направить мысли Бартольда в нужное русло. Дипломатничает! У Арендаренко, видно, научился. Сердит Вяткин. Письма своего так и не отослал. Не написал и Археологической комиссии. Ну как пришлют сюда кого-нибудь своего, вроде Веселовского или этого академиста Подшивалова, что ли! И пропало все открытие. Все подчистую вывезут, не узнаешь, что тут и было.

В глубине души Василий Лаврентьевич считал уже обсерваторию открытой. Он был абсолютно уверен в успехе дела.

Но вот как-то получил он от своего непосредственного начальства письменное уведомление:

«В ответ на заявление жителя квартала Мирза Фулад-Ходжи Махмуда Турдыева с просьбой разобрать на кирпич мавзолей Ишрат-хона как не имеющий никакой ценности и архитектурно не могущий быть восстановленным»…

«На кирпич!» Богобоязненный потомок казия Ходжи Абди Даруна решил сделать богоугодное дело: построить шесть или семь худжр для учащихся медресе при мавзолее своего предка, чтобы несколько оживить интерес к памяти замечательного своей справедливостью, незаслуженно забытого Ходжа Абди, потомка Халифа Османа…

Непритязательный русский чиновник, возглавлявший Самаркандское областное управление, рассудил так, что, дескать, в Ишрат-хоне нечего спасать от разрушения, что нет никакой надежды на реставрацию постройки, пока он лично возглавляет финансирующие учреждения области. Об этом же он писал и в канцелярию генерал-губернатора края, считая, что поступил весьма мудро и сэкономил значительную сумму, да кроме всего прочего совершили хорошее дело, позволив использовать кирпич не просто на вывоз, а для реставрации и достройки другого памятника.

К этому времени Василий Лаврентьевич успел составить списки и описания древних построек Самарканда и его области, имеющих художественную ценность и подлежащих непременной реставрации. В списках этих значилась и Ишрат-хона. Они были разосланы по всем инстанциям, и, доверяя авторитетности суждений Вяткина, генерал-губернатор края велел запросить Археологическую комиссию, возможно ли разобрать здание Ишрат-хоны на кирпич для постройки худжр.

Профессор Веселовский, за подписью графа Бобринского — председателя Археологической комиссии, составил ответ, что «Археологическая императорская комиссия не видит необходимости в охране развалин, а потому с ее стороны препятствий к использованию кирпича для постройки худжр в местности Абди Дарун — не встречается».

Что мог сделать Вяткин? Кирпичом завладел не потомок казия Абди Даруна, его перехватили двое самаркандских предпринимателей: владелец кожевенного завода Шалкутдинов и его брат — содержатель сапожной мастерской и известный каменщик Абду-Кадыр Ходжа. Эти двое на родство с казием Абди Даруном не ссылались, а строили те худжры из соображений благочестия. По обету.

Вскоре часть кирпича из завалов Ишрат-хоны была увезена и на задворках мавзолея Ходжи Абди Даруна появилось несколько низких сырых келий.

…Все это выводило Василия Лаврентьевича из себя. Но работа на холме Тали-Расад продолжалась, хотя ездил туда теперь только один Василий Лаврентьевич, а Абу-Саид опять слег и в весеннюю сырость из дома не выходил.

В начале февраля вся работа по предварительной съемке местности была закончена. Погода начала устанавливаться, наступили те чудесные, вымытые дождями весенние дни, когда воздух чист и дали прозрачны, когда синее фарфоровое небо и хрустальные горы лишены флера, постоянной пыльной мари, когда на деревьях еще нет распустившихся почек, но прошлогодний золотой лист все еще медлит на ветке. Когда начисто вымыты узорные стены самаркандских медресе и гробниц, и краски их сверкают, как драгоценные камни.

Вяткин опять появился во дворе Ишрат-хоны и опять встретил Елену. Под вечер уже, не ожидая встретить Василия Лаврентьевича на этом пути, она проминала свою Шеллу и нечаянно даже для себя заехала во дворик мавзолея Ходжи Абди Даруна, туда, где хауз с мертвой водой. Возле хауза она увидела Вяткина. Он загорел, похудел, оброс. Но был радостен, и к Елене Александровне кинулся, как птица, широко раскинув руки, словно хотел обнять не хрупкую женщину, а весь свет. От него пахло пылью и вольным ветром.

— Аленушка! — крикнул Василий Лаврентьевич. — Аленушка! Ведь мы нашли ее, черта!

— Что нашли? — недоуменно взглянула на него Елена Александровна и жестом благовоспитанной дамы протянула ему затянутую в перчатку руку. — Я не поняла, — с подчеркнутым холодком сказала она, — я не поняла, что именно вы нашли, я же не знала, что вы искали.

И Василий Лаврентьевич сразу вспомнил, как она ускакала с обсерваторского холма, швырнув ему чуть ли не в лицо свое зеленое ожерелье, вспомнил ее гневное лицо — лицо отвергнутой красивой и избалованной женщины. Он понял, что с Еленой Александровной обращаться как с Лизой или другими женщинами нельзя, что она совсем другая, на них не похожая. Особенная. Что он немедля должен придумать что-то такое, чтобы вернуть ее себе, не может же он из-за своей нелепой неловкости потерять ее!

Даже себе самому Василий Лаврентьевич не признался бы, что в глубинах его сознания кроется смутная надежда покорить сердце этой замечательной, сильной и умной женщины — неизвестно зачем, но подчинить ее себе, не отдать больше никому. Он не делил свои чувства на категории, не рылся в них, как женщина — в лентах и кружевах, не заспиртовал в склянках, как ученый медик-систематизатор, не раскладывал по стопам ударных и безударных строк, как поэт. Он просто сильно и страстно чувствовал, и мысль его всегда была окрашена эмоционально, словно нимб, над его мыслью постоянно светилось облачко чувства.

И там, на холме, где он рылся в щебне и мусоре, разгребал завалы, носил землю в отвал, чистил найденные монеты, и ночами, когда он просиживал до утра над чтением документов и книг, и когда советовался с друзьями — всюду и постоянно с ним была его Елена. Сейчас он бы и сам удивился, если бы осознал, что настоящую, реальную Елену Александровну он оттолкнул ради той, из мечты, что навсегда была с ним, для него, его единственной женщиной, для которой существовали и его наука, и его богатый, украшенный талантом искателя мир. Она одна делила с ним радости и печали его научного подвига. Он даже мысли не допускал, что она, его совершенство, его душа, просто его выдумка, мираж, который рассеется и исчезнет.

Вчера Василий Лаврентьевич лицом к лицу столкнулся в Присутствии с Георгием Алексеевичем Арендаренко. Давно миновала пора, когда общество хитрого генерала доставляло Вяткину удовольствие; в свое время он ценил в этом дипломате и его изворотливый ум, и талант чиновника, умело ведущего давнюю игру, методически и терпеливо идущего к своим целям. С некоторых пор Василий Лаврентьевич стал ненавидеть старого генерала, словно тот покушался на что-то, для него, Вяткина, драгоценное. Он еще не знал, на что: на его любовь к Самарканду и занятиям историей Востока, или на любовь к Лизе.

Уже несколько раз Георгий Алексеевич приглашал Вяткина к себе на службу то в одно, то в другое ведомство. Он предлагал выгодные условия, при которых Вяткину открылось бы широкое поле деятельности как для ученого. Арендаренко ставил в пример своих родичей Ханыковых, говорил, что вот-де и они занимали не слишком-то высокие посты в дипломатическом мире, но занимались, и не без успеха, востоковедением, ездили по свету, смотрели, общались с учеными востоковедами других стран и городов, и из этого образа жизни извлекли немалую пользу для науки. Что сидеть здесь, в Самарканде, — какой прок? Он, генерал, учтет его склонности, даст ему возможность поездить, посмотреть мир, посетить примечательные места на Ближнем Востоке, в Индии, может быть, и в Китае.

Вяткин и на сей раз молча выслушал предложения генерала, и опять, глядя в пол, чтобы не показаться дерзким, отказался. Любезно, но твердо дал понять, что он никуда не поедет, повышений по службе не примет и переводов в другие города — тем более.

— Жаль, — вслух сказал Арендаренко, — жаль, для похищений я, пожалуй, стар, да и похищать вас стоит ли! — И как-то странно засмеялся, сверкнув своими светлыми глазами.

Вечером Вяткин пришел домой поздно, и разговора с Лизой у него не состоялось. Только утром за чаем Лиза спросила:

— Ты отказался?

— Да, — помолчав, глухо ответил Вяткин, и брови его сошлись на переносице, — я отказался.

— Отказался? Да как же ты мог? — с ужасом воскликнула Лиза. — А я так надеялась. Служил бы мой муж по дипломатической части, быстро бы в чинах поднялся, уехали бы мы из этого чертова захолустья в Ташкент, или еще куда-нибудь, мало ли городов хороших! Жили бы, как все люди. Жизнь бы увидели. А здесь, в Самаркандище проклятом, одни могилы да склепы. Кладбище.

— Мне? Мне уехать из Самарканда? — ужаснулся Вяткин, замахал рукою. — Да что ты такое говоришь, Елизавета! Сюда, в Самарканд, на неделю, на месяц, как в святая святых, приезжают из Санкт-Петербурга, из Москвы, из Америки ученые, чтобы соприкоснуться с нашими материалами, краешком глаза взглянуть на сокровища восточной истории. А я имею счастье жить здесь, в самой гуще этих богатств. Мне открыты все клады, все тайники науки о Востоке. И дурак бы я был, если бы хоть на миг бросил все это. Ради чинов, денег, мишуры жизненной…

— Ну и шей себе сам сапоги, ходи без пальто, ходи в латаных штанах! А я уеду! Не могу здесь жить больше!..

 

Глава X

Если бы Елизавете Афанасьевне сегодня утром кто-нибудь сказал, что с нею случится вечером, она бы молча замахала руками и улыбнулась. А вот — поди же!

Март подходил к концу. Задул по-весеннему свежий ветер, с Агалыкских гор потянулись сизые тучи, к вечеру захолодало. Была суббота.

Лиза собралась к вечерне. В церковь она ходила охотно, была суеверна, почитала праздники и всех святых. Она верила в загробный мир, соблюдала обычаи поминаний, любила гадать, раскрывать значение вещих снов.

К вечерне собиралась как в гости. Тщательно мылась кокосовым мылом, завивала волосы, надевала все чистое. Сегодня она вынула из коробки новое платье. Парижское, от Пакена. Привезли три платья для жены полковника Семевского. Полковник Семевский слыл романтиком: он захотел вернуться в Петербург с женой-азиаткой. Влюбился в дочь известного хлопкозаводчика, Рахиль Пинхасову, женился, получил за женою миллионное приданое. Девушка была действительно красива. Черные, как смоль, волосы, миндалевидный разрез глаз, матовая кожа, грациозность, стройность, худощавость. Через год у Рахили родился сын, а сама она стала невероятно полнеть. Выписанные из Парижа к свадьбе белье и туалеты надеть Рахиль не могла — все оказалось тесным. Пришлось продать. Три платья — очень дешево: никому не годились, были узки, — купила Елизавета Афанасьевна. Решила обновить тафтяное, коричневое, в мелкую серебряную клеточку. К нему — черную бархатную накидку и такую же маленькую шляпу — ток, с серой густой вуалью. Вуаль завязывалась под подбородком бантом, прозрачным и воздушным.

Лиза оделась и вышла из дома. Василию Лаврентьевичу она на столе оставила записку:

«Приходи в церковь хотя бы к концу службы. Время позднее, одной идти жутковато».

В церкви темно, благолепие, тишина. Мальчик, белокурый гимназист, читает у аналоя «Страсти».

Лизе малопонятна славянская речь. Она слушает, но не вдумывается в святые строки. Тихо кладет поклоны у распятия, стоит в правом нефе, за колонной. Церковь наполнялась, зажигались люстры, возле икон поставили высокие подсвечники с желтыми восковыми свечами, ароматно горевшими в своих серебряных гнездах. Застучал на клиросе пюпитрами хор. Солистка пробовала свой кристальный голос. Великолепно пела Шурочка. Немного училась у знаменитой самаркандской пианистки польки, жены офицера. У Шуры серебряный, как ангельская фанфара, альт. Для ее голоса регент написал специальный концерт из Баха, Берлиоза и Чайковского. Это была такая прелесть! Все дамы плакали! — как говорил Василий Лаврентьевич (насмешник), сожалели, зачем не им достался такой голос!

Началась служба. Елизавета Афанасьевна молилась. За Васичку, прости его, господи, который так занят, что и в бога веровать ему некогда. За сестер, что обижают младшую Лизаньку, корят ее, неумелую жену, зачем детей нет. Прости им, господи! За упокой души маменьки, что осталась лежать в сырой земле маленького Сумского кладбища. За все прости, господи, грешную рабу твою Елизавету! За легкие, суетные мысли в глупой голове. За ветреность ее, за чувства, которые она вызывает в мужчинах своим кокетством!

Служба подходила к концу, церковь постепенно пустела, а Лиза со своей очарованной душой все взывала к богу, просила простить ее…

В церковь тихо вошел солдат. Встал у входа, размашисто перекрестился русским широким крестом, обвел взглядом церковь и так же тихо вышел.

На противоположной стороне дороги, в тени тополей, стояла запряженная темными лошадьми коляска. Закрытый щегольской экипаж ничьего внимания не мог привлечь, потому что из церкви многие возвращались в своих колясках. Кучер на облучке будто замер, не шевельнется, да и кони стоят смирно.

Едва Елизавета Афанасьевна вышла из церкви и стала переходить через дорогу, как к ней неслышно подскочил давешний солдат, подтолкнул к экипажу и подсадил. Две мужские руки протянулись к ней и втянули ее в экипаж. Лиза не успела вскрикнуть, даже не сообразила, что произошло, как коляска уже мчалась по темным улицам, и рядом кто-то знакомый шептал:

— Не бойтесь, Елизавета Афанасьевна, это — я. Мне надо поговорить с вами. Серьезно поговорить.

Лиза молча кивнула головой и отодвинулась на краешек сиденья. Генерал Арендаренко откинулся к спинке, жадно глядел на чистый, необычайной красоты профиль Лизы. Закутанные в черный бархат плечи ее оставались невидимыми, и в полутьме коляски рисовался только четкий, как у камеи, профиль.

Экипаж мчался по темным улицам Самарканда, вынесся на Абрамовский бульвар и в конце его остановился у кирпичного здания с темным подъездом. В доме темно — заметила Лиза — или ставни прикрыты?

В темную переднюю вышел со свечою денщик Арендаренко, тот, что приносил букет. Георгий Алексеевич сбросил ему на руки свою дорогую шинель, отдал Лизочкину мантильку и ввел ее в гостиную.

Елизавета Афанасьевна спокойно сняла шляпу, перчатки и положила на столик у двери. Села на диван у камина, расправила свое нарядное платье, поправила прическу.

Генерал заметно волновался. Он нервно придвинул себе кресло, откинул шашку, сел. Лиза огляделась, дав ему время опомниться.

Затянутая красным шелком гостиная была мала. На полу — текинский ковер, темным плюшем обитая мебель. Хрустальная горка в углу полна драгоценных мелочей; несколько небольших картин; в вазах на столиках по углам — ветки цветущих магнолий. На камине бронзовый канделябр с розовыми свечами.

Генерал Арендаренко собрался с мыслями, потер высокий лоб, начал говорить:

— Я рад, что не ошибся в вас, Елизавета Афанасьевна. Ни криков, ни слез, ни истерики, словом, никакой мелодрамы.

— Я просто хотела бы знать, что означает это похищение? — тихо сказала Лиза. — Если вам потребовалось поговорить со мною, то вы могли бы это сделать, просто приехав к нам. Кажется, мы с вами люди просвещенные, европейцы? Меня в ичкари никто не запирает, и я могу принимать у себя дома кого мне угодно.

— Да. Вы правы, зачем страх и слезы, разве вы не можете положиться на мою порядочность? Просто я хотел бы поговорить, не вызывая огласки. Я привез вас, Елизавета Афанасьевна, в конец Абрамовского бульвара. А мог бы умчать так, что вас и не нашли бы никогда.

Лиза пожала плечами и ничего не сказала ему.

— Я мог бы увезти вас в Италию, в Швейцарию, к лазурным водам и оливковым рощам Лигурии.

Лиза подняла на него недоумевающие золотистые глаза, но опять ничего не сказала.

— Так вот. Я люблю вас, Елизавета Афанасьевна. Мне много лет. Я решил оставить службу в Туркестане и навсегда покинуть этот благословленный край. Я прожил здесь тридцать пять лет. Всю жизнь, весь свой дипломатический талант я отдал народу и отечеству. Один человек здесь уже справиться не в силах. Быть одновременно и жандармом, и дипломатом, да и палачом я не могу. И вот я решил уйти. Мне не по вкусу то, что происходит на Дальнем Востоке, мне не по вкусу и то, что происходит внутри страны. Кончится тем, что я стану совсем, как ваш деверь, на сторону народа. Ну, да это все, положим, вступление! И вот, уезжая отсюда, пока в отпуск, а из отпуска я не вернусь, как видно, — я и решил заехать в Самарканд и еще раз взглянуть в дорогое лицо.

Лиза улыбнулась и протянула ему руку:

— А ведь мы оба с вами с Украины. Как хотелось бы полететь туда, еще хоть раз побачить ридны дуброви, рики, хати… — Лиза покраснела от неожиданно вырвавшейся у нее тирады и опять смолкла.

— Вот я и думаю, что хватит уже вам сидеть в Самарканде, протирать тряпочкой черепки афрасиабские да монеты с кладбищ. Приехал я попрощаться, а стало мне известно одно обстоятельство, и по причине этой я предлагаю вам уехать со мною отсюда. Кем я буду для вас? Мужем, а если хотите, братом, отцом вашим. Но моя рука и моя душа всегда будут с вами, ибо я приучен к верности.

По щекам Лизы текли слезы. Она не вытирала их и молчала.

— Так як же, ласточка? Решайте. Вы не думайте: ни лжи, ни обмана не будет. Я человек чести, Елизавета Афанасьевна. Я не стану прятать свою любовь по темным углам и таиться от людей. С ним я тоже поговорю откровенно, как мужчина с мужчиной.

— Я понимаю это, — тихо сказала Лиза, — только здесь дело вовсе не в нем, не в Василии Лаврентьевиче. Я перед иконами клялась быть ему верной и всю жизнь быть с ним, что бы ни случилось. Вы — человек чести и должны понять, что и я — человек такой же честности и верности… Да и Васичка без меня не сможет. Мне уйти — значит погубить его.

Арендаренко покачал головой. Видимо, он размышлял, сказать ему то, что он знает о Вяткине, или не сказать, пожалеть эту хрупкую в своей глупой верности женщину.

— Я мог бы сейчас сказать вам, Елизавета Афанасьевна, такое, чего вы про своего Васичку и не думаете. Вы бы сразу забыли о его удобствах. Ну, скажите сами, можно ли не променять жизнь рабыни — да, да, именно рабыни, которая прикована к своему убогому быту, к человеку, который ее не ценит, к вам… невнимателен, скажем так. Словом, к человеку, который в своем роде замечателен, но к вам, безусловно, с давних пор равнодушен. Не променять все это на судьбу баловня, на вольную жизнь обеспеченной женщины большого света? На положение женщины, у которой будет все… и любовь… Как не променять?!.

— И любовь, говорите вы? С чьей стороны любовь?

— Любовь человека примечательного, хоть и немолодого. Уедем?

— Нет. Любви не будет. Любовь — это когда обоюдное чувство. А то, о чем вы говорите… мне хорошо известно. Я письмо получила нынче утром без подписи. Но вы не жалейте меня. Я верна Васичке на всю жизнь. Поклялась. Ведь и вам изменщица не нужна.

— Изменщица… — засмеялся Арендаренко. — Васичку, значит, беречь будете. Ну, что же!

Искаженное слово, произнесенное Лизой, окончательно привело Арендаренко в чувство. Очаровательная женщина, этакая венецианка эпохи раннего Возрождения, с нежным профилем, огромными золотыми глазами, — это мираж, плод его воображения, он всю ее выдумал! Перед ним сидела чиновница, глупая мещанка, полная предрассудков и нелепых выдумок с тупой верностью рабыни.

«А уж и глупа, прости господи», — подумал Арендаренко.

— Проститься нам надо, Елизавета Афанасьевна, — холодно сказал генерал, шаркнул ногою, звякнул шпорами, поцеловал руку. Расстался со своею влюбленностью: — Коли так, что ж, оставайтесь в Самарканде, возле своего Васички.

Дома Елизавета Афанасьевна Васички не застала. На столе по-прежнему лежала ее записка: он еще не возвращался. Лиза достала из комода полученное ею сегодня утром письмо.

«Дорогая Лиза! — писали в анонимке. — Ваш муж постоянно нами встречаем с хозяйкою кишмишного завода, что на Термезском тракте, известною всем своею распущенностью и безнравственностью. Муж ее выгнал за связь с конюхом. Но и конюх от нее ушел, от этой развратницы. Теперь она отбивает вашего мужа. Берегите свою честь».

Почерк мелкий, дамский. Кто бы это мог быть? Сестрам не покажешь, Васичке — тем более. Будь что будет! А что может быть?..

Елизавета Афанасьевна раскинула карты и принялась гадать. В это время щегольская черная коляска уносила генерала Арендаренко все дальше и дальше от Самарканда.

Самарканд расположен в горном краю, и проявление стихий здесь всегда яростно. Холодные зимы заносят долину Зеравшана высокими снегами и резко сменяются восхитительными веснами с обильным цветением садов, бурными грозами радости, сказочным изобилием света и — землетрясениями. Томительно жаркие дни летом переходят в упоительную прохладу звездных ночей; осенью выжженная степь, подступая под самые пределы города, покрывается яркой зеленой травой, сады зацветают второй раз, обманутые ласковым теплом; золотые виноградные гроздья, горы дынь щедрым потоком вливаются под навесы базаров. Зеравшан уносит вороха желтой листвы тугаев и прибрежий.

Сегодня с утра небо заволокли бурые грозовые тучи. Они висели над городом, напоминая о селях в горах, обвалах, перегораживающих реки, о снесенных стенах и сорванных крышах, о смытых посевах, поваленных деревьях.

Василий Лаврентьевич задержался в Областном Правлении, добывая в военном губернаторстве достаточно крупные полотнища брезента, чтобы охранить от размывания раскоп на холме обсерватории, прикрыть его. Раздобыв брезент, он помчался к Кирше Иванову в школу просить подводу для доставки: от военного пакгауза до обсерватории путь не близкий, тяжесть эту не дотянуть на руках. К трем часам, едва успели все устроить, начался дождь.

Промокли до нитки, но главное сделано, можно перевести дыхание. Раскоп спасен! В этот день Василию Лаврентьевичу было не до красот природы, не до поэзии начинающегося дождя, не до переживаний — все поглотила забота рабочего человека, столкнувшегося со стихией.

Небо очистилось от туч, но на западе все еще угрожающе темнела их гряда, наступая на долину Золотой реки. Вышла и уже высоко поднялась полная, словно свеженачищенная, серебряная луна. Она светила с фиолетового неба по-весеннему неистово, словно Ардвисура-Анахита, богиня любви, здоровья и благополучия древних самаркандцев, простерла прозрачные крыла над возлюбленным городом. И не видела богиня с золотыми перстами, что город ее давно лежит в руинах, изображения ее затоптаны в прах, те, что молились ей, давно истлели в земле, а созданная ими красота стала достоянием сусликов и змей, прорывших здесь себе норы. Бог звезд Тиштрия зажигал на земле искры в осколках стекла, и они, как звезды, тлели холодным светом разбитых флаконов, некогда хранивших ароматы ириса и пачули, развеянные богом ветра и воздуха суровым Баем. Безрадостен ночной Афрасиаб.

— Я потерял Елену. Я потерял Лизу, потерял Лизу!..

Только тут, на холодной, освещенной луною афрасиабской дороге он впервые понял, что не может, просто не может жить без Лизы. Что у нее отличный характер, если столько лет она живет такой суровой и скудной жизнью, какая под стать разве только, пожалуй, ему, казаку и спартанцу. Что Лиза — верный друг, и кем же надо быть, чтоб не заметить этой дружбы во всем, на каждом шагу. Лиза — чудо, за которым охотится не какой-то вертопрах и мальчишка, а серьезный человек, умнейший человек в Туркестане, сам генерал Арендаренко, который, уж наверное, ценит Лизу не за одну ее красоту. Об Арендаренко говорили: «Богат и знатен Кочубей», и он свое богатство и родовитость готов предложить ей, Лизе, потому что Вяткин не в состоянии оценить сокровище, которым его наделила судьба.

Так, размышляя, шел Василий Лаврентьевич по невеселым местам, по могильным холмам некогда славного города, среди потерянного рая Согдианы.

— Если Лиза так хороша, так обязательно нужна, то как же Елена? Елена — мое божество, моя вечная Женственность! Моя мадонна! К ее стопам я готов припасть, как ее преданный паладин, как фанатичный католик.

В глубине его сознания, как всегда от этой всей непривычной романтики, хохотал и потешался иронический казак: дескать, согласится ли Елена на такую роль, не более ли ей привычна другая миссия? Но получилось как-то так, что он будто утратил свою обычную насмешливость, — от нее не становилось ни легче, ни лучше. Она больше не была спасительной.

Василий Лаврентьевич почти поравнялся с мечетью святого Хызра, когда под горою послышалось цоканье копыт по уже затвердевшей земле и стук колес. Едва он успел встать в тень обрыва, где днем сидели нищие прокаженные, как мимо него, на рысях, промчалась большая щегольская коляска. На облучке сидело двое слуг, закутанных в плащи, верх экипажа поднят, а на запятках Вяткин увидел увязанные дорожные сундуки и чемоданы.

Он мгновенно сообразил, кто в экипаже. Рванулся было следом за ним, но тут же опомнился, прикрыл руками лицо и кинулся к дому.

— Что же это? — шептал он запекшимися губами. — Я не позволю ему, я не дам, я не дам!..

Дом ярко освещен. Лиза гладит на веранде белье, оно клубится возле нее, как морская пена, усиливая ощущение света и чистоты.

Всклокоченный, задохнувшийся Василий Лаврентьевич вбежал на террасу и рухнул к ногам Лизы. Он обнял ее хрупкие колени, и она не отвела его рук. Он все знает, у них все теперь будет иначе, лучше.

 

Глава XI

Когда он родился, не было никаких знамений, ни комет, ни затмений луны и солнца; небо, чистое и ясное, встретило его глаза в глаза.

Родился Мирза Улугбек во время похода Тимура. Угрук с женами и детьми находился в это время в Султании. И то ли потому, что старшего сына Шахруха и величественную его жену Гаухаршад-агу Тимур уважал больше других сыновей и невесток, то ли потому, что малыш увидел свет в непосредственной близости от некогда прославленной обсерватории Марага, для Улугбека был составлен отличный гороскоп. Мудрецы-астрономы предвещали мальчику жизнь, полную счастья и радости. Безоблачную, как небо над Султанией.

Поход продолжался, и угрук Тимура кочевал вслед за армией; в берестяной люльке на луке седла у приставленного к нему дядьки кочевал и Мирза Улугбек. Когда завывал ветер и мороз щипал щеки, дед Тимур брал к себе годовалого мальчишку. Мальчишка холодными ручонками цеплялся за бобровый мех дедовой шубы и мокрым носом приникал к теплой проседи его бороды. Тимур целовал озябшие пальчики и кричал дядьке-эмиру:

— Эй, батыр, возьми своего Улугбека! Он у тебя хитрый, как старик, лезет греться под мой малахай! Пусть терпит холод, пусть растет крепким и здоровым.

Детство прошло в веренице походов, завоеваний новых земель и государств, в пирах при дворе Тимура, приемах и празднествах. Улугбек с самой колыбели научился быть величественным и невозмутимым. Он принимал участие при встречах послов, дворцовых церемониях, оставался неизменно ровен в обращении со взрослыми и детьми, выказывал самые лучшие манеры. Ранний интерес мальчика к героической поэзии и истории, тяготение к обществу взрослых и образованных людей — таких, как врач Нефис, историки Низамуддин Шами и Абдураззак, Самарканди, Шарифуддин Али Йезди и другие, — накладывало на него определенный отпечаток зрелости суждений и изощренности ума. Мальчик и сам охотно пробовал перо, сочиняя трактаты по медицине, фикху, поэзии, пытался писать свою родословную. Тем более, что при дворе Тимура имелась знаменитая библиотека, башня книг и при ней целая академия ученых разных областей знания. Среди ученых этой академии находился и астроном, человек с грубоватыми манерами, но очень образованный и искусный в составлении гороскопов — Казы-Заде Руми…

С точки зрения Вяткина казалось необъяснимым, как это Улугбек, по своей натуре мягкий и покладистый, не поддался влиянию своего воспитателя Шахмелика. Эмир Шахмелик — человек военный, был приставлен дедом к любимому внуку еще в 1405 году. Но, может быть, Казы-Заде Руми обворожил его душу еще раньше? Ведь не случайно же все помыслы девятилетнего Мирзы Улугбека обратились к делам и событиям, имевшим место в Мараге, где когда-то работал его кумир — астроном Насируддин Туси.

Наставничество Шахмелика тяготило Улугбека, мешало ему предаваться любимым математическим и астрономическим занятиям, досадно отвлекало от приятного времяпрепровождения по изготовлению гороскопов и ауспиций — предсказаний.

Как видно, увлечение это было на всю жизнь! Как и дружба с астрономами Самаркандской школы. Они построили огромное по тем временам медресе в Бухаре, медресе в Самарканде, стремление к знанию объявили «жизненным девизом каждого мусульманина и мусульманки». На весь Восток прославилась астрономическая школа Улугбека, где работали такие выдающиеся ученые, как Казы-Заде Руми, Гиясуддин Джемшид, Мавлона Хавофи, Алауддин Али Кушчи, которого Мирза Улугбек называл сыном.

Судьбы этих талантливых людей, блестящих представителей своей эпохи, сплелись в один трагический узел, развязавшийся только со смертью Мирзы Улугбека.

Интриговала Василия Лаврентьевича история отношений Мирзы Улугбека и Мирзы Абдуллатифа. Как, в сущности, сложились отношения гениального отца и очень сильного и волевого человека — его сына? Кто стоял за тем и другим?

Проклятущая необразованность! Жизненная программа Василия Лаврентьевича — «делать людям добро и приобщать их к добру» все чаще и чаще вступает в противоречие с насущными потребностями каждого дня. Регулярная работа в науке могла бы… Но так ли уж много добра может сделать человек, если ум его не оснащен знаниями, необходимыми для анализа и преодоления зла, для выбора способов борьбы со злом? А так… Может ли простой человек в одиночку вести эту борьбу?!

Вот он, Василий Вяткин, — он достиг довольно высокого положения. Это — результат его трудолюбия, точной направленности интересов, чувств и жизненных устремлений. Да, он умеет о памятниках Самарканда рассказать так, что у людей возникает ощущение поэтической целостности картины. Все развитие местного искусства делается понятным, логически напрашивается вывод, тактично подсказываемый Вяткиным, о великолепии этого искусства, о его высоком развитии, о взыскательном вкусе местного населения.

Он научился говорить увлекательно, интересно, красиво. Можно ли делать это лучше? И можно ли, располагая только такими возможностями, делать людям добро? Сомнительно. Добро ли это? Результат — налицо. Много ли людей облагодетельствовано им? А ведь прошла уже большая часть его жизни. Лучшая ее часть. Эх, будь бы он врачом, архитектором, инженером… Знаний — натуральных, рациональных знаний, у него нет. Да и одиночество сказывается. Плеча, плеча товарища по работе — вот чего ему не хватает.

В последнее время Елизавета Афанасьевна ужасно сердится, в семье все идет не так, как следует. Елизавета старалась не попадаться мужу на глаза. Она не сомневалась, что он продолжает встречаться с Еленой и общаться с женой ему не так уж и радостно. Лиза уходила к сестре, тянула время, чтобы подольше пробыть в церкви. Так пролегшая когда-то между ними тень все еще давала зябкую прохладу.

Однако, занятый делами, Василий Лаврентьевич долго предаваться чувствам и анализировать душевные движения не имел возможности. Он пришел к заключению, что ему, зрелому человеку, пора приниматься за приведение в порядок накопленных знаний и фактов: пора писать. Он накупил толстых тетрадей с хорошей бумагой, надписал одну из них и — для «затравки» сочинил первый абзац:

«КЕРАМИКА».

«Я решаюсь осветить область, пока еще никем не исследованную и не имеющую литературных материалов, так как я достаточно долго занимался этим предметом. Это касается земляной культуры Афрасиаба вообще и остатков лощеной посуды из перетертой глины, датирующей многие находки II и III веков нашей эры в частности. К этому же примерно периоду относится и свинцовый водопровод древнего города».

— Нет! Плохо, совсем плохо! — выругался Василий Лаврентьевич и отложил тетрадь. — Не умею писать — хоть ты что! Вот копать — это мое дело…

Но денег на раскопки, как и прежде, не было, и приходилось крепко думать, где их раздобыть. Наступила осень, становилось прохладно, и в Вяткине вновь пробудился дух поиска. Именно в такое время любил он копаться на исторических памятниках.

И в это именно время прибыла от Археологической комиссии для реализации новая партия великолепно изданных Веселовским художественных альбомов «Гур-Эмир».

Эгам-ходжа подал интересную мысль: деньги от продажи альбомов с пользой употребить на ремонт крыш на памятниках.

Альбом «Гур-Эмир», напечатанный в лучших типографиях России в пять красок, снабженный превосходной статьей самого Веселовского, воспроизводил не только черно-белые детали здания, но и давал полное представление о разнообразной цветовой гамме изразцовой одежды здания. Стоил он 40 рублей. Естественно, что желающих купить такую дорогую книгу было мало. Василий Лаврентьевич и Эгам-ходжа принялись просто навязывать ее местным богатеям. Но особого интереса нигде не встретили. Деньги от распродажи поступали по каплям. Но «накапало» все-таки достаточно для того, чтобы приступить к раскопкам юго-западного угла городища Афрасиаб. Там, по предположению Вяткина, должна была находиться главная, наиболее сохранившаяся часть города.

В кабинете губернатора Самаркандской области тесно от ковров. Дорогие мягкие портьеры скрывают амбразуры высоких окон и прочных дверей, тушат звуки, и кажется, что тишина — главное, о чем заботится престарелый генерал-лейтенант.

Губернатор толст, лысоват и глуховат. Прослужив в крае сорок с лишним лет, этот человек всякое повидал на своем веку. В молодости — азартный игрок и прожигатель жизни, чью фамилию называли в первой ломберной четверке Туркестана, с годами пристрастился к вину. Человек посредственных талантов, по службе продвигался весьма медленно; страсть к деньгам мешала его карьере, и он подолгу засиживался в младших офицерских чинах на невысоких административных должностях. Любитель оказать услугу и взять за это мзду, он слыл человеком негордым, однако соблюдающим приличия и внешнюю порядочность. И если бы не пресловутое «дело» о земельных участках, то, право, мог бы прослыть честнейшим человеком.

В начале девяностых годов в Ташкенте обитал некий аксакал Иногам-Ходжа Умурья-Ходжинов. На правах административного лица аксакал после эпидемии холеры в 1892 году сумел ловко захватить вакуфные земли медресе Ходжи-Ахрара. Но владеть такого рода «имением» мусульманину, да еще облеченному доверием общественности, было не к лицу. Поэтому хитрец вошел в сговор с секретарем начальника города, директором частного банка Глинко-Янчевским, а также чиновником Южаковым, закрепив сей союз подписью начальника города Ташкента, ныне Самаркандского губернатора. Альянс обещал принести барыши.

Все шло превосходно, да секретарь в этом гешефте каким-то образом оказался обойденным. Он предал всю компанию. Но… Ярым-падишах — генерал-губернатор Туркестана, рассудил: опытных работников в крае мало, пусть порезвятся. В конце концов, ведь и он, барон Вревский, не без греха! И все улеглось. Однако на сердце подобные встряски оставляли след. Развивалась болезненная боязнь шума, приходилось на старости лет обивать стены кабинета коврами и мягкими тканями, глушить звуки, чтобы ничто не раздражало, не досаждало.

— Господа, — начал губернатор, — я должен сообщить вам, что…

Чиновник особых поручений, издатель знаменитых «Справочных книжек Самаркандской области», где часто выступал Вяткин, — Михаил Моисеевич Вирский скрыл в густых усах улыбку: вступление генерала что-то уж очень походило на знаменитый монолог из «Ревизора»… В глазах Вирского появился иронический огонек. Появился и угас: перед ним сидел его самовластный начальник.

— Что… мною получено личное письмо генерал-губернатора. Вот оно.

«Милостивый государь!

Находящиеся в настоящее время в Ташкенте ученые профессора Рафаэль Помпелли, сын его К. Помпелли и господин Нортон намерены в целях археологических исследований проехать в Самарканд и Мерв, а оттуда в Красноводск и через Баку — в Россию. Но при этом, чтобы не было никаких раскопок, а лишь допускались обследования по бывшим разрезам и расчисткам».

Сюда же приложена и копия «Открытого листа», выданного Помпелли:

«Американский геолог Рафаэль Помпелли обратился в Императорскую археологическую комиссию с просьбой разрешить ему производство раскопок в Туркестанском крае на средства Института Карнеги, причем Помпелли обязуется подчиняться всем правилам, какие ему будут предложены.

Императорская археологическая комиссия, убедившись в исключительно научных целях американской экспедиции и не желая ставить излишних препятствий иностранцам, чьи изыскания клонятся к пользе науки, признала возможным удовлетворить ходатайство Помпелли и выдала ему «Открытый лист» на производство раскопок в Самаркандской, Закаспийской областях. И — подписью скреплено…»

Таким образом, господа, мы оказываемся вынуждены разрешить раскопки господину Помпелли. Но, памятуя, что нами еще несколько месяцев тому назад получено секретное письмо от чина полиции Туркестанского Военного Округа Целибровского, в котором он прямо говорит о запрещении производить раскопки иностранцам и вывозить найденное за границу, у нас создается альтернатива: что выполнять? Прошу, господа, ваше мнение?

Воцарилось молчание. Вирский делал какие-то заметки в блокноте, Бржезицкий — уездный начальник Джизака, полковник, хорошо воспитанный поляк, недурно владеющий европейскими языками, — многозначительно потирал обрамленный черными густыми волосами безоблачный лоб. Помощник губернатора Чернявский облокотился на спинку кресла и молча о чем-то размышлял. Наконец он заговорил:

— Видите ли, ваше превосходительство, если рассудить здраво, то Штаб Военного Округа абсолютно прав. Трудно сказать, с какой целью к нам, в Туркестанский край, стратегически важный для России, пожаловали представители заокеанской державы. Мое мнение: в самой вежливой форме отклонить их попытки произвести раскопки. В самой корректной форме.

— Я позволю себе заметить, — сказал Вирский, — что среди этих ученых нет ни одного археолога. Что-то иное их интересует в нашем хозяйстве. Хлеб? Вряд ли. Хлопок? Пожалуй, да. — И Михаил Моисеевич хитро скосил миндалевидные глаза на генерала.

Тот задумчиво тер себе подбородок:

— Помешать им копать… это легко сделать, обязав милейшего и хитрейшего Вяткина. Но если у них другое на уме? — Он как на оракула смотрел на Бржезицкого.

— У меня такое впечатление, — наконец изрек тот капризно, — что мы стремимся всеми мерами помочь американским ученым достичь всех их целей.

— Попрошу яснее, — склонил к нему ухо генерал.

— Предположим, что у американской группы есть особое задание. Сумеет ли Вяткин, не располагающий достаточным образованием, предотвратить беду? Конечно же, нет! Здесь нужно более солидное, авторитетное в научном отношении лицо.

— Например, профессор Бартольд? — спросил генерал. — Или даже сам князь Бобринский?

— Во всяком случае не Вяткин. Мне кажется, у нас настолько его избаловали, что он и впрямь стал в последнее время чувствовать себя настоящим востоковедом и ученым.

— А по-вашему, он неуч? — поинтересовался генерал. — У него вышло уже несколько крупных работ, хорошо принятых в науке.

— Ах, ваше превосходительство. Вяткин, как правильно говорит профессор Веселовский, всего лишь накапливатель фактов. Но систематизировать их и сделать научное заключение он не способен! В науке же важен синтез. На мой взгляд, Вяткина иностранцам показывать стыдно.

Генерал был недоволен горячей завистливой тирадой своего любимца; он прикрыл глаза белой пухлой рукой и сделал вид, что не расслышал его злых слов.

— М-м-м, — мямлил он, — собственно, мы не настаиваем на кандидатуре Вяткина, но ведь Бартольд телеграфировал, что приехать не сможет. Он сам указал нам на Василия Лаврентьевича, о котором очень высокого мнения. А я, что ж, господа, я вынужден раньше времени сообщить вам, что Вяткин Василий Лаврентьевич избран в члены Русского комитета по изучению Средней и Восточной Азии. Вот и бумага получена, позвольте, где же это она лежит? — ах, вот же, вот она!

Вирский спокойно взял бумагу и тщательно переписал в блокнот ее содержание, намереваясь опубликовать документ в очередном номере «Справочной книжки Самаркандской области».

Бржезицкий хмуро вертел в руках карандаш.

— Удивляюсь, — заметил Чернявский.

— Итак, господа, — резюмировал губернатор, — стало быть, Вяткин будет сопровождать экспедицию от самаркандской администрации. Это часть научная. А вот кому поручим мы часть политическую? Может быть, вы, Александр Юлианович, были бы любезны взять ее на себя? — обратился он к Бржезицкому.

Тот встал и шаркнул ножкой, благодаря за честь.

Осень просвечивала не только в лихорадочной синеве напряженного неба, не только в оранжевой ржавости трав и клекоте улетающих птиц, но и в замирании греющихся на солнце прозрачных стрекоз, холодных тенях и сырости земляных раскопов на городище Афрасиаб. Дождей еще не было, но взрытое нутро древнего города, просыхая, пахло дымом тысячелетие назад потухших очагов и мокрой штукатуркой, как живые города никогда не пахнут.

Где-то далеко на перекатах пенил зеленые волны Зеравшан, где-то на холмах Чупан-ата пастухи вели отару, и нежная мелодия их флейты сливалась с грустным клекотом птиц и осенней реки.

На душе отнюдь не весело. Вяткин весь ушел в работу на холме обсерватории и уже кое-что успел там сделать. Кроме того, на письменном столе его лежала уже почти наполовину заполненная тетрадь. В ней он писал о своих раскопочных делах и писал настолько успешно, что сам диву давался. Об Улугбеке и обо всем, что касалось тимуридских дел, он писал легко и был удачлив. Текст, оснащенный научной терминологией и изобиловавший мыслями, был отличным научным текстом и радовал его самого.

А писать есть о чем. Из земли показались остатки фундаментов, выявилось основание какого-то громадного минарета, видимо, лежащее прямо на скальном грунте холма. Но копать приходилось одному.

Присев на короткий отдых возле журчащего потока Оби-Рахмат, Вяткин завтракал и размышлял.

«Дурья ты голова, Василь. Ломишь спину, чтобы явить миру еще одно доказательство величия человеческого ума и силу человеческого духа. А интересуется ли твое вечное человечество такого рода доказательствами? Из кого оно состоит, человечество? Не из тех ли, кто спалил эти города и разорил этот дворец разума, науки и чувства? Вот и ты работаешь, а кто понимает, зачем ты это делаешь?

И все-таки делать это надо! Кто-то должен нести чадящий и коптящий факел знания. Я и обречен нести его в свое время, среди людей моего поколения. А вот давеча подходит поп из Георгиевской церкви — ну, она рядом с музеем. И говорит: «Вы бы, Василий Лаврентьевич, молебен отслужили на раскопках-то городища Афрасиаба, оно языческое, и мысли верующих смущаются, нехорошо это». Не отстает от попа и полковник Бржезицкий: «Я бы на месте губернатора запретил вам заниматься раскопками обсерватории: в сущности, вы пропагандируете мусульманского ученого-вероотступника, человека, предавшего дело управления государством, а это подрывает основы и нашей государственности, как образец недолжного».

И губы Василия Лаврентьевича шевелились: он про себя ругался неприличными словами, по-крестьянски, по-русски отводя душу. Опять на холме стучала по скальной площадке его кайлушка, опять он тер о суконные штаны найденные обломки металла, ласково рассматривал на ладони кусочки керамики, откладывал в сторону непонятные куски каких-то крупных керамических сосудов.

…Денег на раскопки нет, разрешения — тоже. Право раскапывать столь крупные городища, как Афрасиаб, выдается только Императорской археологической комиссией, где чуть ли не главным авторитетом по Востоку слывет профессор Веселовский. А Вяткин знает, насколько этот зубр великодержавной науки низко ставит туркестанских самоучек — востоковедов и историков. Насколько он высокомерен и надменен в оценке работ и исследований, проделанных ими. И уж тем более не пользуется его расположением Василий Лаврентьевич Вяткин.

Пока маститый профессор раскачивался, собираясь издать в русском переводе «Самарию» Абу-Тахира Ходжи, Вяткин перевел книгу наилучшим образом и издал в «Справочной книжке Самаркандской области». Это, разумеется, ему не простилось, и «самоучка», «недоучка», «дилетант» были накрепко вмазаны ему в спину. Также, как и другим исследователям Туркестана — авторам ценнейших работ по Востоку, всю свою жизнь связавшим с Востоком. Всем были известны заслуги этих людей перед русским и мировым востоковедением, но никто из них не мог похвалиться расположением верноподданнического синклита Археологической комиссии.

Одному лишь, пожалуй, либеральному Бартольду туркестанцы были обязаны и продвижением своих работ в широкую печать, и справедливыми отзывами на эти работы. Каждый приезд Бартольда в Туркестан приносил краю огромную пользу, его всегда все ждали. Он создавал здесь атмосферу большой науки, поднимал до уровня этой науки своих друзей, приобщал их к кругу современных проблем истории и истории материальной культуры Востока. Он стремился облегчить им тернистый путь в науку, хоть несколько помочь делом и добрым словом. Именно по его представлению был избран Василий Лаврентьевич Вяткин в члены Комитета по изучению Средней и Восточной Азии.

Бартольда ждали и в этом году. В частности на Афрасиабе. Огорчались тем, что дома у него что-то не ладилось, кажется, кто-то болел. Вяткин горевал больше всех — ему, кроме всего прочего, приходилось готовиться к встрече американской экспедиции.

…Чернявский, не жаловавший Вяткина, по обыкновению, выпятил нижнюю красную губу и заявил, что приносит свои извинения и просит разрешения удалиться: срочные дела.

— Садитесь, казак, — пригласил губернатор. — Как там ваш Регистан?

— Регистан саломат бошад, — улыбнулся Вяткин, — ждем гостей.

— Я хотел ознакомить вас, Василий Лаврентьевич, с одним документом. Понимаете, совершенно доверительно, прошу вас, никому…

— Понимаю, ваше превосходительство.

— Пишет мне родственник моей жены, министр земледелия и государственных имуществ Ермолов. Советует быть очень осторожным с иностранцами, говорит, очень личности эти ему подозрительны.

— Очень странно слышать. Знаменитый наш путешественник, глава Русского географического общества Семенов-Тяньшанский заверяет, что цель американцев — истинно научная. Но, если вы опасаетесь их, то, конечно, следует быть осторожным.

— Вот-вот! Каков план вашей с ними экскурсии по городу и области?

Вяткин оживился, глаза его озорно блеснули под густыми бровями. Он вынул из кармана вылинявшей форменки записную книжку, перелистал испачканные глиной страницы.

— Пробудут они в Самарканде пять дней. В первый день намечаем осмотр памятников внутри города. Стало быть, Гур-Эмир, Регистан, Дахма Шейбани-хана, мечеть Биби-Ханым. Второй день проведем в мавзолеях Шах-и-Зинда и у Данияра, посмотрим Сиаб. Третий день — на городище Афрасиаб, на четвертый — мавзолей Ишрат-хона, Ходжа Абди-Дарун, Ходжа-Абди Бирун, медресе Надир-диван Беги и на пятый — сады Тимура: Баги-Шамал, Баги-Заган, Баги-Дилькушо… словом, пригород. Пятый день можно провести и в Ургуте или в Агалыке, у кого-нибудь на даче. Но, ваше превосходительство, я полагаю, вам хорошо известно, что наши памятники далеко не в идеальном порядке? Это зависит единственно от недостатка средств… так что, может быть, вы соизволили бы, в связи с приездом иностранцев…

— Ой, казак, ну и хитрец! Только вы забываете, что я тоже казак, да еще и сечевик.

Мужчины засмеялись громко и заливисто, так что в дверь просунулась голова переводчика, а за ним и Чернявского. Смех прекратился так же внезапно, как и возник, и генерал напустил на себя прежнюю чопорность.

— Хорошо, господин Вяткин, — сказал он, — составьте небольшую смету, я посмотрю. Исходите из тысячи рублей, не более.

Василий Лаврентьевич вынул из запиской книжки сложенный в несколько раз листок и подал губернатору:

— Вот, пожалуйте, ваше превосходительство! На тысячу двести рублей. Включено только самое необходимое, без чего показывать город — значит просто срамиться. Ведь вы знаете, что пишут иностранцы у себя в газетах о русской политике в Туркестане?

Губернатор водрузил на нос золотое пенсне, заправил за ухо массивную муаровую ленту и принялся читать поданную записку, тщетно пытаясь вникнуть в смысл. Но скоро это ему наскучило, он взял со стола перо и подписал.

— Это, заметьте, если изыщут деньги. Радоваться рано. А не найдут… — Он махнул пухлой рукой, устало откинулся в кресле и принял покойную позу. Василий Лаврентьевич помчался выколачивать указанную в записке сумму.

Дома Вяткин стянул с кровати пикейное одеяло и лег почитать газеты. «Туркестанские ведомости» сообщали, что бедуины захватили правительственный караван, сопровождавший новое покрывало для Каъабы, из Петербурга в Публичную библиотеку Ташкента прислан литографированный экземпляр корана Османа.

«Эмир Бухарский пожертвовал на сооружение минного крейсера «Эмир бухарский» миллион рублей золотом».

«Под Мукденом бои. Куропаткин едва не попал в плен».

Иностранные дела освещались главным образом со стороны колониального вопроса.

«У нас русско-туземные училища находятся в пренебрежении, и мы уже двенадцать лет собираемся открыть в Чимкенте узбекскую гимназию. А в Индии лорд Китченер перевел на новые методы преподавания индийские медресе и сам присутствует да экзаменах».

«В Кабуле по случаю замены английского консула был большой дур-бар».

О внутренних делах страны писали мало, вскользь оповещали, что

«в Петербурге подготовлен проект Думы в две палаты. В Ташкентской Думе гласные не умеют себя вести прилично, — спорят, ругаются на заседаниях». «В Курской губернии, Орловской, Черниговской усиливается революционное движение. Беспорядки происходят и на окраинах России, среди инородцев, на которых обращали до сего времени мало внимания».

Большим авторитетом пользуется Максим Горький. О его приезде печатаются телеграммы. Вот он в Париже, вот в Тифлисе, вот в Москве. Писатель из народа и такое внимание, — даже удивительно!

«В Эриване забастовали учащиеся и бьют стекла».

Под псевдонимом Ляский напечатана статья об охране памятников старины в Самарканде. Видимо, к приезду иностранцев. Автор писал:

«Эту заботу по мере сил выполняет почтенный Василий Лаврентьевич Вяткин, которого я считаю самаркандским Забелиным. Не будучи ориенталистом, он, вместе с тем, служа в Областном Правлении, настолько ознакомился с вакуфными и историческими документами, что равного ему знатока нет. Принимая во внимание цветущий возраст и здоровье его, надеемся, что археология и история обогатятся за его счет, и памятники самаркандской старины в конце концов примут цветущий вид».

Вяткин усмехнулся: рекламируют! Вот, дескать, мы даем вам в проводники не кого-нибудь, а непревзойденного знатока истории Средней Азии, самого Вяткина. Пусть приезжают! А деньжатами на подготовку памятников к зиме я разжился. Теперь можно будет на Афрасиабе до весны все прикрыть, чтобы дождями не размыло.

И он сел обедать.

…Шел пятый день пребывания американской экспедиции в Самарканде. В соответствии с планом Василия Лаврентьевича, они побывали на всех памятниках и осмотрели места раскопок Веселовского, Ростиславова, Крестовского. Им показали все, что оказалось на поверхности и, в сущности, ничего не показали. Все демонстрированное было им хорошо известно из большой печати и ничего нового в общеизвестные описания самаркандских древностей не вносило.

Разместили иностранцев, как самых почетных гостей, в доме губернатора, отвели на четверых две комнаты. Их регулярно приглашали к обедам и ужинам, так что они все время находились под присмотром.

Русским языком владел только старенький мистер Киддер — инженер-ирригатор, помощник Помпелли, но очень плохо, и Василию Лаврентьевичу приходилось обращаться то к французскому, то к латыни, то к языку жестов. Правда, благодаря преданности друзей, Вяткин оказался в преимущественном положении: к нему прислали мальчика, сына пешаварского купца Фазели Махмуда.

Индиец Фазели Махмуд давно жил в Туркестане. Его младший сын Наали Махмуд недавно окончил в Калькутте несколько классов английского медресе и сносно владел языком колонизаторов. Это был высокий тонконогий мальчик. Огромные карие глаза его горели как алмазы, в ухе блестела серебряная серьга. Одетый в поношенную белую рубаху и темные штаны, босой, он ничем не отличался от множества других, на каждом шагу попадавшихся восточных ребят.

— Тебе что надо? — обратился к нему один из участников экспедиции, мистер Дэвис.

— Тамашо, — ответил Наали и широко улыбнулся.

Мистер Дэвис расхохотался, похлопал его по плечу и дал мелкую монету. Так Наали и остался в группе носильщиков, таская тяжелые треножники фотографических аппаратов и сумки с тяжелыми металлическими кассетами и стеклянными пачками пластинок. Он ходил с экскурсией, и как только американцы начинали говорить о чем-нибудь важном, обращался к Вяткину и, подавая ему подобранный с земли черепок или камень, словно прося объяснить, что это такое, наскоро переводил.

Как удалось установить, американцы очень стремились увидеть головное сооружение Самаркандского водоснабжения Рават-и-Ходжа. Плотина была сооружена еще в доарабский период жизни города. Там брал начало питающий водою весь левый берег вилайята рустак Даргом, многоводный канал, от которого зависели сады и виноградники, необъятные поля и огороды, словом, жизнь сотен тысяч людей.

Американцы стремились выяснить, насколько многоводен Зеравшан в районе Мианкаля; они знали, что там река раздваивается на два рукава, образуя большой остров. Они задавали вопросы о водоснабжении кишлаков и селений выше Самарканда. Просили повезти их в Каршинскую степь, интересовались перспективами орошения этой целинной степи. И так надоели Василию Лаврентьевичу этой просьбой, что он решил весь пятый день таскать их по всхолмленным берегам Даргома и выдать Агалыкскую степь за Каршинскую.

Утро было прохладным, небо чистым. Американцы в экипажах отъехали от города верст на двадцать и решили пройтись пешком.

Восторженный Помпелли — глава экспедиции, сотрудник Института Карнеги, очень хвалил Агалыкские горы, они нравились ему тем, что были обильно покрыты снегом. В них он угадывал огромные запасы воды в начале хребта, залог полноводия реки, стало быть, и резерв орошения новых массивов степи. На глаз определяли американцы возможную площадь орошения, прикидывая пригодность залежных земель под хлопок.

— Они могут стать серьезными конкурентами, — твердил Рафаэль Помпелли, — им для этого не так уж много нужно.

— Им для орошения придется затратить столько, что это окупится в первые же десять лет, — зло поддакивал Киддер и плевал на ладонь, насыпая туда плодородную землю, и нюхал, жадно припадая к грязному комку.

По дороге Вяткин рассказывал гостям, что у Тимура была большая любовь к садам — в душе его все еще жил кочевник, неуютно чувствовавший себя в большом городе. В окрестностях Самарканда Тимур устроил для себя и своих близких несколько дач с большими садами, лужайками, красивыми легкими постройками.

К востоку от города находились его сады Баги-Заган — Сад воронов, Баги-Дилькушо — Сад, радующий сердце, и Баги-Фирюза — Бирюзовый. К западу лежали сады Баги-Бихишт и Баги-Шамал — Сад ветров. В этих местах предполагается провести раскопки, которые, безусловно, принесут много интересного. Возможно, будет найден не один ансамбль великолепных дворцов и жилых комплексов эпохи Тимура и Улугбека. Пока же мы можем показать гостям только официальные постройки этих властителей Средней Азии — медресе, мавзолеи, мечети.

Гости ехали по степи, и тоненький Наали сидел рядом с кучером на козлах. Вяткин развалился на главном сидении рядом с Помпелли; сидел и дразнился:

— А вон там, видите, небольшой мавзолей кубической формы, там неподалеку развалины древнего христианского города Визд. А правее — город Ведар. Арабский путешественник десятого века Ибн-Хаукаль рассказывал: город этот славится великолепными хлопчатобумажными тканями. Он пишет, что ткани эти густые и нежные, цветом похожие на золото. Ибн-Хаукаль пишет, что возле Ведара поля полны хлопка драгоценных тонковолокнистых пород, каждая коробочка по весу равнялась кулачку пятилетнего мальчугана. Раскрывался такой кулачок и на ладошке протягивал драгоценность. Это было золотое волокно, похожее на шелк, но более теплое и прочное. И не было в странах востока, — писал путешественник, — ни простолюдина, ни эмира, ни купца, ни казия, который бы не носил ведарийских тканей и не гордился бы ими.

— Найс, вери найс, — клохтал Помпелли-старший, — но где же следы древнего орошения?

— Мистер Помпелли хотел бы видеть старые арыки, — переводил мистер Киддер, — должны же здесь быть оросительные каналы прошлых веков?

— Да, конечно, — улыбался Вяткин, — вы их еще увидите. Их очень много. Они хорошо видны с горы Чупан-ата. Конечно, я — не ирригатор, а археолог, но и мне отлично известно, что любой хороший ирригатор в один миг распознает рисунок ирригационной сети, стоит ему только взглянуть на местность. Совершенно так же, как я могу по черепку из глины восстановить весь сосуд. Итак, глубокоуважаемые коллеги, вернемся, как говорят французы, к нашим баранам!

Все закивали головами, а Нортон — высокий рыжеватый насмешник, которого Вяткину представили в качестве смотрителя исторического музея в Риме (чему Вяткин немало подивился), достал из кармана обломок согдийской глиняной статуэтки, сделал вид, что только сейчас поднял его с земли, и протянул Василию Лаврентьевичу.

— Ха! — засмеялся Вяткин. — Меня вам здесь не провести! Это вы нашли на Афрасиабе. Здесь может быть лишь вот такая посуда, украшенная по белому ангобу черными точками и линиями рисунка, с черепком тонкой структуры. Посуда XI века. Ден унзере мьюзеум зинд филь диезес посуден, — решился он, наконец, на свой немецкий язык.

Экскурсия продолжала свою прогулку по пустым холмам.

— Вот здесь, — объяснял Вяткин, — мы в прошлом году нашли захоронение арабского воина. На нем была добротная кольчуга, набранная из мелких колец, шлем, налокотники и наколенники, украшенные отличной насечкой, с надписями из корана. Чудесный щит, меч и копье украсили нашу экспозицию, а броня, надетая на коня, у нас за недостатком места до сих пор даже не выставлена.

— Самарканду обязательно нужен свой хороший музей, — изрек Помпелли и что-то записал себе в книжечку. А мистер Киддер добросовестно перевел. Вяткин поклонился.

— Но это все совершенно не то, что нас может интересовать в нашей поездке. Я вообще начинаю думать, что молодой человек нас дурачит, подозревая наши истинные намерения, — ворчал Помпелли, — мне кажется, что он даже подробно осведомлен обо всем. Он отвлекает нас, делает все возможное, чтобы сорвать наши планы.

— Он говорит, что вы знаете, зачем они приехали, и морочите им голову, — перевел Наали на узбекский и показал Вяткину рукою в сторону экипажей.

Мальчишки и кучера уже развели огонь и кипятили чай. На разостланной кошме стояли хурджуны с провизией, самовар, посуда.

— Хоп, — передразнил Наали Нортон, — хоп, тамаша, яхши. — Все засмеялись. Вяткин смеялся громче всех, он был доволен.

— Однако, господа, — обратился он к гостям, — пора и позавтракать. — И он повел всех к привалу, где на белой скатерти горки лепешек соседствовали с целым тазом салата из лука, огурцов и помидоров, на ляганах благоухали нарезанные дыни, в чайниках ждал зеленый чай. Виноград, поздние белые персики. Отдельно подали варенную в початках кукурузу, целые крупные помидоры и лук, вилок сырой капусты, отмытые пучки красной сырой моркови, в бутылках — хлопковое масло. Рафаэль Помпелли и его сын были вегетарианцами, оба страдали волчьим аппетитом и никак не могли насытиться. Они целыми днями, не переставая, грызли морковь, репу, огурцы, чмокали, высасывая сок из помидоров, заедали их луком. Зато мистер Киддер являл собою образец благовоспитанности и изящества: за завтраком он ограничивался чашкой овсянки, а ужинал одной-единственной тартинкой с вареньем. Обед же его состоял из крылышка цыпленка и кусочка белого хлеба. Днем он почти не ел, зелени в рот не брал.

Наали с друзьями сидели в стороне и ели какую-то особенную дыню, купленную по дороге. Она была бледно-зеленого цвета внутри, темно-коричневой с белой плетенкою сверху и пахла розами и фисташками.

— Что за харч? — спросил Вяткин. — Где такую прелесть взяли?

— В Арабхане купили, — ответил Наали, отрезал ломоть и дал попробовать американцам. Все решили, что на обратном пути непременно купят такие дыни, чтобы увезти с собою семена.

— Здесь живут арабы, — объяснил Вяткин, — со времен завоевания. Долгое время местное население относилось к ним враждебно, поэтому селения арабов — арабханы находятся в сравнительной изоляции; замкнутость сберегла им язык, культуру, вот и бахчевые культуры у них какие-то свои. Своя селекция.

— На обратном пути посмотрим, как они живут, — пообещал хранитель музея в Риме. Но провидение было немилостиво к жителю Вечного города.

Пока наши «археологи» баловались чаем, дынями и горячими лепешками, пока они глодали крылышко цыпленка и грызли сырую морковку, на холме, как в древние времена, возникла фигура всадника-джигита. Конь и всадник силуэтом рисовались на фоне синего неба. Приставив руку козырьком к глазам, всадник, наконец, увидел экскурсантов и поскакал к ним. На ходу он спрыгнул с седла и ловко подал Вяткину пакет.

Василий Лаврентьевич пригласил джигита к дастархану, взял со скатерти нож и вскрыл пакет. В нем оказалось письмо, адресованное начальнику американской экспедиции Рафаэлю Помпелли.

Вяткин вынул надписанный по-английски желтый пакет и передал его по адресу. Старик кивком головы поблагодарил его и взволнованно распечатал конверт.

Судя по его брезгливому выражению, он получил не очень-то приятное известие. Профессор Помпелли так жадно вдохнул воздух, что поперхнулся непрожеванным огурцом. Все стали колотить его по спине, помогая откашляться, письмо выпало у него из рук, Вяткин поднял его и прочел подпись: «Хатинотон».

Все заволновались и немедленно решили возвращаться в город. «Археологам» в буквальном смысле слова кусок становился поперек горла. Они тихонько переговаривались между собою, сетуя, что пришел конец их вольной и приятной жизни, веселым прогулкам на хлебах у тароватого самаркандского губернатора.

На следующий же день американская экспедиция приступила к выполнению своих программных работ.

В конце прошлого столетия среди географических кругов получила распространение теория усыхания Средней Азии. Приверженцами этой теории оказались и некоторые русские специалисты. Но были и ее противники. Известный русский статистик Чайковский считал, что при наличествующих водных ресурсах Туркестана могут быть возобновлены все древние системы орошения, пустыни и долины рек могут стать вновь плодородными. Важно только изыскать средства и приложить руки. Он пророчил Туркестану судьбу главного поставщика хлопка на мировой рынок и предрекал ему монопольное владение рынками Дальнего, а также Ближнего Востока по экспорту волокна, тканей и масел.

Уже и теперь, когда хлопководство Туркестана находилось в зачаточном состоянии, цены на американский хлопок катастрофически падали; импорт хлопка в Россию и сопредельные страны сократился. По мере того, как развивалось и улучшалось производство хлопка в Средней Азии, положение американского хозяйства, занятого хлопководством, становилось все более и более острым. В южных штатах производство подпадало под угрозу банкротства.

Развитие хлопководства в Туркестанском крае зависело от воды. Велись ирригационные работы по орошению Голодной степи, пустынных земель в районе Мургаба. Мечталось о постройке плотины в верховьях Зеравшана. Возобновлением канала Иски-Тартар обводнили бы земли в районе Джизака и в пойме Санзара. И как далекая цель — возобновление русла Узбоя, воду для которого предположено взять из озера Иссык-Куль через реку Чу и Сарыккамышскую котловину. Это, по мнению Чайковского, решало проблему поворота Амударьи в Каспийское море. А стало быть, и орошения всей необъятной площади Каракумов.

Члены американской экспедиции Хатинотон и Дэвис были хорошо знакомы с этими разрекламированными русскими проектами. Специалисты-разведчики были и специалистами в области географии (Эльсворт Хатинотон) и инженер-ирригаторами (член Аппалачского клуба Вильямс Дэвис). Они-то и пожаловали в качестве археологов в Среднюю Азию. Вскоре после их прибытия к месту исследований журнал «Аппалачиа» и «Географический американский журнал» поместили их обстоятельные статьи с описанием геологического возраста озера Иссык-Куль с обширными экскурсами в гидрогеологию района. Затем Хатинотон и Дэвис помчались в Синьцзян, где навестили главного консула России в Кашгаре г-на Лаврова. Лавров быстро смекнул, что интересы этих «археологов» накрепко привязаны к вопросам хлопководства и хлопковой торговли Кашгара. Цены на синцьзянский хлопок, импортируемый в Россию, были вдвое ниже американских, а хлопководство энергично развивалось. Азия становилась поставщиком-конкурентом.

Что же касается памирских ледников, то и они не порадовали исследователей: запасы льда на Памире оказались необъятными, и туркестанские реки, которые там берут свое начало, не поддавались даже замерам — многоводье их, казалось, обеспечено на тысячелетия. Словом, американская экспедиция получила далеко не утешительные результаты. А тут еще, как на беду, все фотооборудование проводник-киргиз уронил в ледяную пропасть. Дела Хатинотона и Дэвиса шли из рук вон плохо. В таком вот настроении они и приехали в Самарканд.

Самаркандская группа, во главе с ловким и умелым Рафаэлем Помпелли, к сожалению, тоже ничем не могла порадовать возвратившихся коллег. Пять дней их водил по памятникам старины этот одержимый археолог Вяткин. Но даже хорошенько осмотреть шурфы на городище Афрасиаб им так и не удалось, почему-то Кодаки их засвечивали и портили пластинки, починить же аппараты в Самарканде было негде. Пять дней они гостили у самаркандского губернатора, а в дневниках все еще не было ни слова о состоянии ирригации.

В день приезда Хатинотон созвал совещание участников экспедиции. Прислуживавший за столом расторопный слуга-туземец Наали Махмуд затем сообщил, что новый профессор был так сердит, что сам Наали, передавая его разговор со старшим Помпелли, затруднялся в выборе приличных выражений. Наали происходил из старой индийской семьи, его хорошо воспитали. Результатом совещания самаркандская администрация была удивлена: члены экспедиции разъехались в разные стороны.

Оба Помпелли — отец и сын отбыли в сопровождении Киддера в район Пенджикента, где проводили с помощью местного инженера-ирригатора господина Петровского, который, однако, был столь неуклюж, что засветил большую часть снимков, сделанных экспедицией, нивелировку и топографическую съемку на головном сооружении ответвляющегося от Зеравшана арыка Тюя-Тартар. Затем они проследовали к основному источнику питания реки Зеравшан — Зеравшанскому леднику и, занятые метеорологическими наблюдениями, забыли об археологии и совершенно уже пренебрегли камуфляжем, выдав себя с головою.

Было это так. Сын Помпелли и его незаметный слуга Винер откровенно отказались уйти от реки и продолжали замеры расхода воды на Зеравшане, когда Петровский предложил им показать какие-то любопытнейшие выкопанные из земли исторические предметы и монеты, хранившиеся у одного из жителей Пенджикента. Они сидели у реки, не отрываясь и не отвлекаясь ни на минуту…

Хатинотон и Дэвис тоже уехали из Самарканда. Говорили, что они измеряют расход воды Зеравшана в низовьях реки, где-то возле Гиждувана или Карауля, а затем, в сопровождении чиновника из Ташкента Семенова, искусствоведа и ориенталиста, будут работать на раскопках возле Мерва и Асхабада.

Вечером, вернувшись с вокзала, где провожал гостей, Вяткин написал своему другу В. В. Бартольду:

«Истории Средней Азии никто из американцев, с которыми я познакомился, совершенно не знает. По части же археологии, то старик (он слегка знает русский язык) как будто обладает некоторыми знаниями. И меньше другой — назвавшийся хранителем музея в Риме. Никаких приобретений древностей, насколько мне известно, в Самарканде ими не сделано, за исключением десятка бактрийских монет».