Звезда Альтаир

Новоселова Капитолина Ивановна

Часть вторая

ВАЗИР

 

 

#img_7.jpeg

 

Глава I

Василий Лаврентьевич, получив почту, сидел в музее и мял в руках синий узкий конверт со штампом «Италия, Рим». Первая весть от Арендаренко. Вяткин размышлял: сказать Лизе или промолчать, поскольку письмо адресовано ему и содержит сугубо деловую просьбу. Потом решил: скажу. Он вновь раскрыл конверт и еще раз прочитал написанные ровным почерком строчки:

«Многоуважаемый Василий Лаврентьевич! Имею к вам просьбу. Не сочтите за труд взять из моего самаркандского дома библиотеку. Книг там немного, но они хорошо пополнят неширокий фонд вашей городской Публичной библиотеки. Во всяком случае, я уверен, что вы распорядитесь книгами наилучшим образом. Видимо, я в Туркестан больше не вернусь и, стало быть, книги эти нечего держать под спудом?
А…»

Мой земной поклон вашей супруге.

Засим с совершеннейшим к Вам почтением,

За завтраком следующего дня Василий Лаврентьевич обратился к жене:

— Я хочу тебя попросить, Лизанька, об одном деле, для меня важном.

— Пожалуйста, я всегда рада тебе помочь, мой друг.

— Я тут письмо получил из Италии, от генерала Арендаренко, он просит меня забрать его домашнюю библиотеку, здесь оставленную.

Елизавета Афанасьевна побледнела, ничего не сказала. Василий Лаврентьевич, словно ничего не замечая, продолжал:

— Дело для музея важное, но справиться с ним, пожалуй, теперь, при моей занятости, не смогу. На холме обсерватории накопилось столько работы, что впору самому звать помощников. Разберись, пожалуйста, с книгами, — благо, ты в них лучше меня понимаешь.

— Хорошо, я схожу.

Василий Лаврентьевич увлекался другими книгами.

«После изучения и усовершенствования инструментов для проведения астрономических наблюдений Улугбек приказал приступить к исправлению астрономических таблиц. — Так писал в своем сочинении «Место восхода двух счастливых созвездий и место соединения двух морей» историк Абдураззак Самарканди. — К северу от Самарканда, с отклонением к востоку, — продолжает историк, — было назначено подходящее место. По выбору прославленных астрологов была определена счастливая звезда, соответствующая этому делу. Здание было заложено так же прочно, как основы могущества и базис величия. Укрепление фундамента и воздвигание опор было уподоблено основанию гор, которые до обусловленного дня Страшного суда обеспечены от падения и предохранены от смещения. Образ девяти небес и изображение семи небесных кругов с градусами, минутами, секундами и десятыми долями секунд, небесный свод с кругами семи подвижных светил, изображения неподвижных звезд, климаты, горы, моря, пустыни и все, что к этому относится, было изображено в рисунках восхитительных и начертаниях несравненных внутри помещения возвышенного здания, высоко воздвигнутого.

Так воздвигнут был высокий круглый замок с семью мухарнасами, затем было приказано приступить к регистрации и записям и производить наблюдения за движением солнца и планет. Были произведены исправления в новых астрономических таблицах Ильхани, составленных высокоученым господином Ходжой Насируддином Туси, чем увеличились их полезность и достоинства. После того было начато составление нового календаря движения солнца и звезд, отличающегося ясностью и точностью. Помощниками в этом важном деле упорядочения астрономических таблиц были великие ученые. Это достойное дело получило известность во всех городах мира».

Все отлично описано, кроме того, что требовалось Василию Лаврентьевичу, чтобы ясно себе представить: что от обсерватории с ее мухарнасами и семью сводами небес могло остаться неразрушенным и продержаться в земле до сегодняшнего дня. Он раскрыл сочинение другого автора, такого же любителя цветистых подробностей, Мирхонда.

В книге «Сад чистоты, о жизни пророков, царей и халифов» Мирхонд говорит:

«А также был издан великий приказ, чтобы искусные мастера приступили к постройке обсерватории…

В короткое время это здание было закончено благодаря стараниям, тщательности и настойчивости, и результатом деятельности обсерватории явилось урегулирование астрономических таблиц. Исправленные таблицы называют «Новыми гураганскими таблицами», в настоящее время большинство мунаджимов делают ссылки на извлечение из этих таблиц».

Ничем не помог и Мирхонд!

Отец Абу-Саида Магзума Абу-Каюм Магзум посоветовал обратиться к автору XII века, которым широко пользовался его дед, историк Абу-Тахир Ходжа, когда создавал свою «Самарию», — Саиду Ракиму. У Василия Лаврентьевича нашлась какая-то его рукопись без первых страниц и неважной сохранности, но, перелистав ее, он нашел нужное место.

Саид Раким был краток:

«В таком-то году в Самарканде была заложена обсерватория. Говорят, что первый, кто приступил к ее сооружению, был предрассветный ветер учености, покойный Казы-Заде Руми… Это последняя обсерватория. Говорят, что никто после этого не будет покровительствовать астрономическим наблюдениям. В таком-то году были окончены астрономические таблицы. Но в это время дневник его, Улугбека, жизни подошел к концу; созвездие его судьбы с зенита постоянства направилось к закату».

И этот не лучше! Вот и полагайся на «свидетельства» подобных горе-историков. «Возвышенное здание, высоко воздвигнутое»… Тьфу! Сколько же ему еще предстоит работать для того, чтобы выяснить до раскопок, где, что и как нужно копать?

И все-таки он продолжал корпеть над подготовкой к раскопкам. Если бы его спросили, что подвигает его на этот научный подвиг, что приковывает к исследованиям, ради которых он поступается и средствами, и временем, и энергией души, он бы ответил не сразу: у Вяткина нет привычки анализировать причины своих поступков, копаться в мотивах своего поведения. Время научного поиска заложено в его существе, иначе он жить не может. В науке его гордость и его мука, его счастье и его страдание, он весь выражается в своих делах.

Временами приходилось очень трудно. Если четырехклассная учительская семинария в какой-то мере давала представление о восточных языках, — хотя и они преподавались утилитарно, а не филологически, — то ни в области истории астрономии, ни в области истории естествознания, ни в технике, ни даже просто в математике выпускники Туркестанской учительской семинарии никаких знаний не получали. Их готовили для преподавания в начальных классах элементарной грамоты. Один бог ведает, как Вяткин ухитрялся читать математические работы астрономов Улугбековской школы. Это требовало не только упорного труда, не только терпения, но и колоссальной любви к предмету и гордости своим делом. Гордость двигала Василием Лаврентьевичем.

Видя его затруднения, друзья охотно помогали ему чем только могли. Работая над трактатом об астрономических инструментах, он не раз обращался к Кастальскому.

— Трудно вам, Василий Лаврентьевич? — бывало, спрашивал он Вяткина.

— Что же, что трудно, — отвечал тот, — хоть и трудно, а надо. Я непременно должен знать точно: чем занимались, какие работы вели в обсерватории Улугбека. Я убеждаюсь все больше и больше, что «Зидж» было не единственным направлением в их исследованиях.

— Что же вас убеждает в этом?

— А вот прочел джемшидовские описания инструментов и понял. Во введении к «Зидж» Мирза Улугбек пишет, что «Гураганские таблицы» содержат четыре раздела: календари, принятые у разных народов, и их описание, наблюдательные работы астрономов, теории планет и, наконец, астрология — составление гороскопов и ауспиций. Но, если внимательно вглядеться, то станет ясно, что «Гураганские таблицы» далеко не все, что ими сделано. Было и еще что-то значительное — уточнение постоянных величин, основных в астрономии: наклонения экватора к эклиптике, годовой прецессии, продолжительности астрономического года, словом всего, что выводится из наблюдений за Солнцем.

— Пожалуй, верно, — улыбнулся Кастальский и подумал, что этому взрослому ребенку пришлось самостоятельно одолевать астрономическую премудрость, чтобы постичь то, что дается без труда любому мальчишке в четвертом классе гимназии.

— Сюда я прибавил бы, — заметил он, — наблюдения за Луной и планетами.

— Вот то-то и оно! Принимаясь за вскрытие обсерватории, мне надо точно знать, что мы можем найти. То есть иметь «Ключ к приборам в искусстве составления Зидж».

— Любопытно, чем пользовались восточные астрономы?

— Ну-те-с, вот, например, простая армиллярная сфера из двух колец — «халкатан». Из четырех колец — «зат-ас-халк ас-сагир». И самая сложная, из семи колец — «зат-ал-халк». Описывается здесь же инструмент из двух градуированных, скрепленных между собою линеек, которым пользовались еще Гиппарх и Птолемей.

— Триквер, — перевел Кастальский.

— Вот прибор для наблюдений за прохождением солнца через точки равноденствия.

— Как называется?

— «Халк-и-тидал».

— А не было ли у них, как у китайских астрономов, горизонтального круга?

— Вот именно! — воскликнул Вяткин. — Как же это я сразу не мог перевести! Здесь два универсальных инструмента — «зат ас-самт ва литифа» и «зат ал-джиб ва с-сахм», каждый из них состоял из горизонтального круга не меньше пяти гязов диаметром, и с ним соединялся поворачивавшийся вокруг вертикальной оси в центре круга в одном случае двойной квадрант, в другом случае…

— Триквер, — подсказал Кастальский, — это занятно! А как с часами? Были у них часы?

— Я об этом тоже думал, — ответил Василий Лаврентьевич, — солнечные часы были. Я в нескольких местах сам читал: «тень от гномона».

— Интересно было бы найти сведения об астролябии, — подсказывал Кастальский.

…Эти встречи приносили радость. Идеи Василия Лаврентьевича всегда находили у Кастальского понимание. Записные книжки и тетради Василия Лаврентьевича покрылись сотнями набросков и рисунков обсерватории, инструментов. В сухие погожие дни он частенько прохаживался возле холма, слушал, как гудит земля под ногами, словно жаждет рассказать людям о тайнах, что столетиями хранит в своей глубине.

Весна выдалась поздняя; в феврале-марте, когда зацвели крокусы и гусиный лук, возле холма Тали-Расад появились первые люди. Это была разведка действием: люди шли с лопатами.

Приехали все друзья Вяткина: Абу-Саид Магзум, Эгам-ходжа и его брат Эсам-ходжа, доктор Таджиддин-хаким. Доктор копать, конечно, не станет, врач обязан беречь руки, он будет варить суп и чай.

Из-за горы Чупан-ата всходило солнце, весеннее и уже настойчивое. В пустых пока ветвях деревьев пели птицы, в прозрачной, как радость, воде Оби-Рахмат поверили в весну и резвились на солнце мелкие рыбешки. Ящерицы пили росу и нежились на еще не вполне прогретых камнях, в низинке лежали прелые листья, и через них пробивались первые фиалки…

Еще несколько недель тому назад, перед Наврузом, возле лавки Абу-Саида Магзума остановился вороной жеребец под золотошвейным чепраком. В нарядном и красивом всаднике каллиграф узнал своего соперника доктора Таджиддина-хакима. Тот спешился и вошел в лавку.

Напряженный, как струна, с дергающимися углами рта, ему навстречу шагнул Абу-Саид Магзум, поставил кальян, вытер шелковым платком руки. Так некоторое время они стояли и молчали.

— Говорят, я причинил вам большое горе. Я пришел, чтобы рассеять это заблуждение. Я ни в чем перед вами не виноват, мне поверьте.

Он посмотрел в глаза Абу-Саида Магзума и положил к его ногам написанный киноварью на золоченой бумаге томик стихов «Клятвы верности», в списке XVI века, выполненный одним из известнейших каллиграфов Бухары, лепешку и кольцо с рубином. Все, что символизирует верность.

— Я вам верю, — ответил Абу-Саид Магзум и отвернулся, из глаз его текли слезы. Он все еще любил свою алайскую фиалку. Но и другом он дорожил. С тех пор доктора Таджиддина-хакима и Абу-Саида Магзума опять стали часто видеть вместе…

На холм приехали все в рабочих костюмах. Особенно обращал на себя внимание эксцентричный наряд Вяткина. И вообще-то не отличавшийся щегольством, сюда он явился и вовсе в фантастическом виде, пригодном разве только для маскарада. Латаные-перелатанные брюки, в которых он навозил сад и теплицы, такая же латаная из «чертовой кожи» рубаха, поверх которой красовалась овчинная, мехом внутрь, безрукавка. На ногах — четырехлетней давности, ношенные нещадно в грязь, самодельные сапоги какой-то феноменальной прочности.

Друзья быстро разобрали лопаты и кетмени, Василий Лаврентьевич со своей кайлушкой двинулся вперед. Абу-Саид Магзум тоже было взялся за кетмень, но его окликнул бдительный Таджиддин-хаким.

— Саидджан! — крикнул он властно. — Если вы думаете, что художнику-каллиграфу ваши друзья позволят копать землю, то вы очень ошибаетесь. Мы бережем ваши руки. Да и здоровье ваше совсем не такое, чтобы… и вообще, во всем слушайтесь сегодня нашего начальника — Василя-ака.

— На мой взгляд, уважаемый Абу-Саид, Таджиддин-ака прав, — сказал Вяткин, — а потому, я прошу вас, возьмите рулетку и обмеряйте холм так, как я вам сейчас покажу.

Абу-Саид Магзум, очень довольный таким вниманием, подобрал полы халата за пояс, поправил на голове кошомную шапку и принялся за дело.

— Сколько? — кричал Вяткин, забывая, что его образованнейший друг, выдающийся востоковед, неграмотен по-русски.

— Тирисить, — отвечал Абу-Саид.

Они перешли на новое место, и опять Вяткин спрашивал:

— Сколько?

— Сойрок дува.

— Сколько?

— Пийдисат чейтыры аршин.

— Послушайте, — опомнился, наконец, Вяткин, — откуда вы знаете русский счет?

— А я разве не говорил вам, нас брат ваш, Гриша-ака, всех учил, всем русскую грамоту дал. Даже моя свекровь от первой жены и моя дочь, а также жена и дочь Эгама-ходжи — все научились и читать и писать по-русски. Говорить — нет, еще не научились, а грамоту все знают.

Таджиддин-хаким — этот выдающийся врач, а сейчас повар, хлопнул себя по коленям:

— Товба! Выходит я самый среди вас неграмотный?

Все рассмеялись. А Василий Лаврентьевич покачал головою: его друзья научились русской грамоте не у него, близкого им человека, а у его заезжего брата. И когда тот успел? Он же, друг этих людей, не нашел времени, чтобы сделать полезное для них дело. Так с чьей же стороны идет это «делание добра»? Где же они у него, Вяткина, благородные движения души? «Обюрократился совсем, — думал он с горечью, — человеком быть перестал!»

Зиму Василий Лаврентьевич прилежно работал в музее. Реставрационная работа всегда нравилась Вяткину. Именно ее-то он и считал в музее самой главной и самой нужной. Процесс воссоздания исторического экспоната в его первозданном виде увлекателен, что и говорить, — но для Вяткина он был тем более любезен, что все эти разбитые чашки, сломанные металлические предметы, стеклянные осколки, глиняные статуэтки он находил сам. Работа успокаивала мысли и делала призрачными все неприятности на свете. В самом деле, чего стоят все наши треволнения, если разбитая амфора, ожившая в твоих руках, тысячу лет тому назад видела солнце, слышала пение соловья, ощущала аромат розы, — все призрачно, все преходяще! Стоит ли переживать и печалиться по пустякам? Люди еще более хрупки, чем эта керамическая прелесть?

В то хмурое утро Василий Лаврентьевич тоже сидел и склеивал черепки чаши, найденной им когда-то на Афрасиабе.

Клей он придумал сам. Склеит два черепочка и свяжет веревочкой, чтобы высохли. Потом еще два. И так всю чашку склеит и высушит. Нервы успокаиваются. А вот сосед — Сергей Христофорович Файнер, врач, приглашает на охоту. И хоть на выездах с ними вечно что-нибудь случается, опять позвал Вяткина в горы.

— Кстати, мне губернатор предложил купить в Агалыке, — рассказывал доктор, набивая патроны, — несколько участков. Дачу.

— Кто же станет жить на этой даче? Ведь она на безлесных горах.

— Сделаю горно-туберкулезный санаторий. Бальнеологический курорт.

Деревья стояли в розовой изморози. Пели кишлачные петухи, летели на кормежку голуби. Женщины шли за водою к родниковому арыку.

Дорога к Даргому, припорошенная снежком, уводила далеко в степь за мостом, к самым горам — голубым и розовым от утреннего солнца.

— Эко снежище! — похвалил Василий Лаврентьевич горы. — Видно, быть урожаю.

— Надеюсь. Если сейчас купить землю, что выгодно посеять?

— В зависимости от того, что за земля, как орошается, сколько солнца.

— Смотрите-ка, всадник! — указал Сергей Христофорович куда-то влево и перекинул из-за спины ружье.

— Джигит какой-нибудь нарочный, — спокойно ответил Вяткин, — или, может быть, тоже охотник?

Всадник тем временем приближался, и вскоре дальнозоркий Вяткин смог разглядеть карего коня и сидящего на нем человека, одетого в рыжий суконный чапан и лисью шапку, за плечами всадника болталась охотничья двустволка, а к седлу была приторочена дикая горная коза.

— Да это же Эсам-ходжа! — воскликнул Василий Лаврентьевич.

— И верно. Теперь и я узнал, — обрадовался Файнер. — Эй, Эсам-ака! — крикнул он и озорно поскакал ему навстречу. Вяткин тоже повернул коня.

Во всей позе Эсама-ходжи, в том, как он погонял коня, как торопил его и пригнулся к седлу, словно хотел раньше его долететь, — чувствовалась тревога. Вяткин пришпорил своего гнедого, вынесся вслед за Файнером, на едва приметную, видимо, пастушью тропу.

— Я нашел Буйджан! — выдохнул Эсам-ходжа, вытирая с лица пот.

— Кого? — не сразу понял Василий Лаврентьевич.

— Жену Абу-Саида Магзума, внучку Курбанджан Датхо, едемте!

— Куда же можно ехать на таком усталом коне, — указал Вяткин на взмыленного коня Эсама-ходжи, — и почему так спешно?

— Там. В горах. Вы сами увидите. И доктор пусть обязательно едет. Хорошо?

— Объясните, куда ехать, и мы поедем. А сами отправляйтесь домой, иначе загубите лошадь.

— Э! Что лошадь! Человека бы не потерять! Без меня вы ничего не найдете.

— Тогда садитесь позади моего седла, а коня привяжите к седлу доктора.

Они двинулись по пастушьей тропе, звенели подковы лошадей, да позади себя слышал Вяткин гулкое дыхание друга. Рассказывать Эсам не мог. Только объяснил, что надо ехать в кишлак Тали-Нур, вон к той лощине. Там он арбу оставил в чайхане у тополя. Ночь не спал, а чуть свет поскакал за помощью. Буйджан плохо. Умрет, наверное…

— Сергей Христофорович, вы, надеюсь, захватили свой чемоданчик?

— Разумеется. А что, срочное что-нибудь?

— Да не знаю еще. Но, кажется, наша охота опять сорвалась.

Всадники спешились у невысокого айвана. Чайхана была полна народа. Чайханщик, увидав русских, заспешил навстречу наибам.

— Что здесь происходит? Что за сходка? — спросил Вяткин.

— Мы выбираем себе аксакала, тюраджан, — подобострастно сложив руки на животе, ответил чайханщик. — Три раза выбираем, но мнения не сходятся. Мы хотели бы выбрать Ташкула, сына Омана, человека справедливого, но бедноватого. А нам навязывают богача Каллябая. Вот уже три дня выбираем, выбрать не можем, а мне, поверите ли, тюраджан, чистое разорение от этого. Чай никто не спрашивает, только помещение занимают, да сандал топят, да керосин жгут. Чем все кончится — не приведи бог, не знаю! Уже и стражники приезжали. Никого не выпускают, пока за Каллябая не проголосуем.

— А почему Каллябая не хотите?

— Он вместе с волостным грабит народ, и уёму на него нет. Делает, что захочет. Пятидесятников подкупил, которые за него голосовать должны. Ну, а мы этих пятидесятников признать не согласны. Вот и вышел тупалан. Стражники грозятся: «Стрелять будем». А Джан-палван открыл грудь, кричит: «Лучше сразу умру!» Стражник кричит: «Вы арестованы», а Джан-палван взял Каллябая за руку и кричит: «Руки вырву!» Так и спорят. Пришел старик Файзи-шайтан, он брат одного стражника, которого убили несколько лет тому назад где-то возле Оша. Они вместе с Каллябаем выкрали дочь того, кто убил, и держат ее в горах, в пещере. Недавно она ребенка родила, и ребенка у нее на глазах собираются задушить.

Чайхана от криков и разноголосицы ходила ходуном. Два стражника держали за руки здоровенного детину — Джан-палвана, а он порывался избить волостного управителя Файзи-шайтана. Тот тонким голосом визжал и рвался к Каллябаю, полагая, что опасность угрожает кандидату более, чем ему самому.

Вяткин встал на суфу и крикнул:

— Сегодня выборы откладываются! Состоятся при уездном начальнике. Отпустите Джан-палвана. Где Ташкул, сын Амана? Это вы, таксыр? Вы и будете избраны, ручаюсь вам в этом. Порукой в том желание ваших соседей, а также хорошая слава, которая идет о вашей справедливости. Стражникам встать в дверях и по одному выпускать всех отсюда. Пусть все ждут нас во дворе чайханы. Каллябай и Файзи-ата, вас прошу не уходить и остаться с нами.

Прошло, верно, не меньше получаса, пока крестьяне по одному оставили помещение чайханы и столпились возле айвана, шепотом переговариваясь и благодаря бога за то, что он внял их молитвам и послал сюда этих русских чиновников.

— Вы здесь, в кишлаке Тали-Нур, охраняете закон, — обратился Вяткин к стражникам и сельским старшинам, — поэтому сейчас, когда мы будем среди народа, я прошу строго выполнять мои распоряжения. Мы приехали, чтобы поймать важных преступников, и они не должны ускользнуть у вас из рук. Тот, кто не захочет приложить усилия и отпустит нарушителей закона, будет отвечать вместо них, как за преступление, совершенное ими самими. Поняли меня?

— Кто же эти опасные преступники, таксыр? — льстиво спросил Каллябай. Но Вяткин ему не ответил. Все вышли к народу.

— Дехкане, — обратился к ним Василий Лаврентьевич, — мусульмане! Мы очень просим вас пойти с нами, куда поведет нас этот человек, — и он указал на Эсама-ходжу.

Тот уже успел подкормить свою лошадь и запряг ее в арбу. Он быстро выехал вперед. Народ пошел за арбою, за ними шли стражники; сельский староста. Каллябай и русские двинулись позади всех. Василий Лаврентьевич демонстративно пощелкал затвором дробовика и для острастки положил его на луку седла.

Но едва Эсам-ходжа повернул в глубь ущелья, как Файзи-шайтан развернул своего коня и поскакал прочь. Но не тут-то было! Толпа схватила под уздцы его коня, стащила старосту вниз, поясами связала ему руки. Каллябай, бледный, как его чалма, выжидая, сидел на лошади и пристально глядел вперед. Стражники встали по обе стороны от него, и процессия двинулась дальше. Возле горного потока арба остановилась: дальше шла верховая тропа, повозки распрягли.

Верстах в пяти от кишлака Тали-Нур, в ущелье, заросшем арчой и высокими травами, на высоте двух сажен от тропинки, темнело отверстие пещеры. Внизу лежал шест с набитыми планками, заменявший лестницу.

— Джан-палван, помогите нам, — обратился Вяткин к парню. Тот быстро приставил шест к отверстию пещеры и полез туда.

— Она умерла! — крикнул он вниз.

— Дайте-ка я сам. — Сергей Христофорович спрыгнул с лошади, вскарабкался по шесту и исчез в темной норе. Толпа молча следила за всем происходящим. Наконец показалась голова врача.

— Нужно одеяло или теплый халат, — сказал он, — мать и дитя раздеты донага. Кажется, еще живы. Но я не могу оторвать женщину от стены. Она прикована цепью.

Полезли в пещеру еще двое — Ташкул Аманов и какой-то его приятель. Они совместными усилиями разорвали цепь и кинули ее вниз. Толпа зароптала. Кто-то кинулся к Файзи-шайтану, другие стащили с коня Каллябая. Но вмешался Вяткин: преступников будут судить по закону. Здесь, в кишлаке.

Буйджан была в беспамятстве. Ее с головою завернули в бараний тулуп Каллябая. Ребенка временно отдали в семью нового старосты Ташкула, семейство которого тоже недавно пополнилось сыном. Вяткин дал ему пять рублей на молоко и сказал, что дня через два малыша заберут.

Буйджан привезли не в дом ее мужа Абу-Саида Магзума, а в дом ее матери. Помешанная и больная, она отказывалась от еды и никого не узнавала.

Абу-Саид Магзум не захотел ее видеть. Произнесенная трижды формула развода черной тенью легла на его любовь к алайской фиалке. Он продолжал верить, что побег Буйджан был совершен не без ее согласия. Таджиддин-хаким сам осмотрел Буйджан, прописал лечение мумиё и травами; велел выдать из своей аптеки матери пациентки то и другое и надолго уехал в Афганистан за травами и в Индию за ядами и целебными снадобьями.

Вернулся он, когда безумную Буйджан похоронили, и свежая ее могила покрылась нежным пухом весенней травы. Заботливый друг, он немедленно навестил Абу-Саида Магзума, расспросил о здоровье. Из узорного хурджуна извлек яшмовую шкатулку, полную лекарств, выбрал странную, светящуюся банку, полную зеленой вязкой благоухающей пасты, и оставил ее Абу-Саиду Магзуму. Велел принимать по шесть раз перед едой и чаем в течение дня.

— Я устал жить, мой друг, — вздохнул Абу-Саид Магзум, — живу, живу, и никакой радости нет. Нет и надежды.

— Это — неверно! — воскликнул Таджиддин. — Из Индии я доставил вам это редкостное лекарство, оно исцелит вас, а здоровье — это уже радость.

Василию Лаврентьевичу он преподнес пенал полированного сандалового дерева, украшенный на конце длинной шелковой кистью. В пенале лежал завернутый в алый шелк пергамент, на котором, нанесенные тушью, красовались странные значки и надписи, выполненные искусными индийскими каллиграфами.

— Гороскоп? Для меня?

Таджиддин-хаким поклонился:

— Для вас, дорогой друг. Его составил известный астролог Нимкант Гуру-Чарн. Я был поражен, когда увидел полное совпадение.

Вяткин поднял темные глаза:

— Какое совпадение?

— Вот здесь, на отдельной бумаге, указан ключ ко всем надписям Нимканта Гуру-Чарна. Ваша судьба — под знаком звезды Альтаир из созвездия Орла. Судьба Мирзы Улугбека — тоже.

— Я не знал этого! Но звезда Альтаир символизирует препятствия?

— Да. И счастливое их преодоление.

Работа продолжалась. Высота холма от подошвы до вершины оказалась около тридцати аршин. Ширина в основании — с востока на запад — около сорока сажен. А с юга на север — около восьмидесяти. Холм круто обрывается в три стороны и отлог только к северу. Видимо, оттуда и шла дорога к обсерватории. Вершина Тали-Расад совершенно плоская. Должно быть, срытая, даже с небольшой впадиной в середине. Словно стояло здание, а после рухнуло, оставив круглый контур размытых дождями стен, занесенных затем тонким слоем грунта.

Василий Лаврентьевич припомнил еще отцовскую методу искать грунтовые воды с лозой. Для этого вырубалась из свежего дерева, лучше всего из орешника, рогаточка-развилка. Не толстая, в мизинец. Как у мальчишек для стрельбы из рогатки, только ножки развилки оставлялись подлиннее, этак с пол-аршина. Ножки брались в ладони и легонько придерживались большими пальцами. Человек с развилкой шел медленно, замирая на каждом шагу, волоча ноги. И в иных местах ветка вдруг напрягалась и в руках аж подскакивала! Это она «чуяла» воду, или железо, или пустоты в земле… Василий Лаврентьевич любил, начиная свое поисковое или раскопочное дело, прикинуть «на лозу». Так он ходил по Афрасиабу, так решил и здесь испробовать. Братишка Абу-Саида Магзума Абулхайр полез на дерево.

— Ты не на то полез, полезай-ка, Абулхайрджан, вон на ту орешину, — поправил его Вяткин, стаскивая с себя рубаху и надевая на голое тело свою троглодитскую безрукавку. Потом он сел и разулся.

— Не простудитесь! — предостерег его Таджиддин-хаким, — земля еще холодная.

— В другой раз мы этого хорошего доктора с собою сюда не возьмем, — обращаясь к Эгаму-ходже, сказал Вяткин, — он по своей профессиональной привычке никому не позволяет ничего делать. Он считает, что самое полезное для человека — покой. Так, что ли, Таджиддин-ака?

Все засмеялись. Но когда Василий Лаврентьевич пошел «с лозой», все, даже ко всему привычный Эгам-ходжа, постарались отойти от него подальше. Им казалось, что здесь колдовство.

Откуда палка знает, что находится под землей? Только храбрый Таджиддин-хаким, настрогав палок, втыкал их в землю там, где вяткинская лоза отмечала пустоты и всякие аномалии.

— Ему помогает пари? — шепотом спрашивал Эсам-ходжа.

— Нет, — объяснил ему врач тоже шепотом, — просто жизненная сила самого Василя-ака чувствует землю. Если он возьмет в руки железку, я думаю, будет то же самое.

Приступили к рытью шурфов. Колодцы копали глубокие, до шести аршин каждый. Взошло солнце, стало жарко. Поснимали халаты, только Вяткин не расставался со своей душегрейкой. Абу-Саид Магзум тщательно просматривал землю. В ней было много битого кирпича, извести, щебенки, гипса, золы сгоревших перекрытий да обломков желтых и синих облицовочных кирпичиков. Подобрали две сильно окислившихся монеты. Но даже опытный нумизмат Эгам-ходжа, через руки которого прошли чуть ли не все коллекции среднеазиатских монет Эрмитажа, не смог их сразу определить.

— Завтра поедем рабочим отрядом, — сказал Вяткин, — без нашей уважаемой интеллигенции. С ними весело, но громоздко.

— Да. Теперь у нас уже есть некоторый опыт, — ответил Эгам-ходжа.

— Вообще-то опыт довольно печальный, денег для раскопок так и нет.

Они сидели в музее и обсуждали планы на ближайший месяц. Снова стало холодно и снежно, будто опять наступила зима. Зацветшие персики стояли присыпанные снегом, завязавшиеся плоды миндаля гибли. Земляные работы пришлось приостановить. В музее потрескивали печки, топились легкими дровами из тополя.

— Я писал Бартольду; деньги, может быть, пришлет Русский комитет по изучению Средней и Восточной Азии. Но это зависит не от одного профессора Бартольда. Там есть и члены комитета, как-то они еще посмотрят на все.

— Все-таки копать будем, хотя бы и без денег. Заложим пока втроем пробные участки, а к тому времени, может быть, вы получите ответ из Петербурга.

— Хорошо было бы получить «Открытый лист» из Петербурга. Но выдает такое разрешение Императорская археологическая комиссия. А там меня не жалуют. Если они прознают, что мы открыли местоположение обсерватории, сейчас же своих пришлют раскапывать ее. Такой лакомый кусок они никому не уступят.

— Тогда выход один: копать без разрешения и держать все это пока в тайне.

— Тайна, — засмеялся Василий Лаврентьевич, — вокруг-то — люди!

— Ну, скажем, мы заняты на Афрасиабе. Кто там будет так уж интересоваться? А когда найдем что-нибудь, судить нас будет поздно. Все равно открытие останется за вами.

— Решено — копать! А там будь что будет. Завтра пятница? Начнем рыть траншеи. Вот видите, Эгамджан, — Вяткин подвел друга к прикрытой шторкой панораме холма Тали-Расад. — С трех сторон по верхушке холма, от краев площадки, надо прорыть канавы. Не может быть, чтобы ни одна из них не коснулась остатков постройки. А когда мы найдем хотя бы часть стены, мы сумеем представить себе и все остатки сооружения под холмом.

Но утром в пятницу, едва забрезжило, прибежал Абулхайр Магзум. Вяткин набросил халат, отворил ему калитку.

— Василь-ака, помогите! Ночью пришли полицейские, все в доме перерыли, арестовали Эгама-ходжу и Эсама-ходжу и увели. Парпи до смерти перепугана, она бросила дом и ушла к отцу, жена Эсама-ходжи складывает вещи, собирается бежать к своему отцу в Андижан. Дети плачут, брат мой всех уговаривает. Пойдемте скорее, вы скажете, что надо делать.

— Беда! Вот беда! Ты ступай пока к Лизе-апа, она даст тебе молоко и хлеб, поешь. А я пока оденусь, и мы с тобой пойдем в музей.

В музее среди пяти десятков ящиков, заполненных глиняными и фаянсовыми черепками, с изразцами, металлом из старых раскопок, с новыми и старыми дорогими книгами, подаренными для вновь открываемой Публичной библиотеки, необходимо было разыскать два ящика, принадлежащих лично Эгаму-ходже, — в них хранилась купленная им тайная типография, которая могла бы печатать листовки и прокламации арабским шрифтом.

Василий Лаврентьевич ворочал один ящик за другим. Вспотевший, изнемогающий от усталости, хрупкий Абулхайр, как мог, помогал ему из последних сил. А ящика со станками и шрифтами так и не было. Вяткин начинал беспокоиться.

Перерыв все, Василий Лаврентьевич понял, что Эгам-ходжа перепрятал свою покупку в другое место или отдал ее кому-то.

— Абулхайрджан, а ты не знаешь, дома, в вещах Эгама-ходжи, ничего полицейские не нашли?

— Кажется, ничего. Только книги какие-то взяли и бумаги. Их давно держали на балахане. Вот их только и взяли. Вещи все целы.

— Та-а-ак. Ну, пойдем выручать друзей.

Но только Василий Лаврентьевич собрался запереть двери, как на пороге возник гость — Борис Николаевич Кастальский.

Инженер Кастальский был видным специалистом в своей области. Но сердцем он принадлежал археологии. Это он собрал и определил великолепную коллекцию Бия-Найманских оссуариев, глиняных гробов великой древности, «тот самый» Кастальский.

— Окончательно перебрались в Самарканд? — спросил Вяткин, чтобы начать разговор.

— Еще не вполне, — отвечал немногословный Кастальский, — но уже интересуюсь, чем бы мне заняться, когда перееду.

— Помилуйте, дел для вас сколько угодно! Только что я переворачивал свое хранилище к натолкнулся на дарственный ящик Ситняковского. Не изволите знать этого топографа?

— Слыхал, но не имею чести быть знакомым. Он из Ташкента?

— Да. Член Русского географического общества, человек в своем роде замечательный. Недалеко здесь, к востоку от Самарканда, он разыскал древнее зороастрийское городище. Видимо, кладбище огнепоклонников — Тали-Барзу. Вот вам и покопаться бы в нем. Вы, как я могу судить, интересуетесь домусульманскими религиями.

— Да. Такой интерес у меня есть. И религии меня занимают, и античные искусства в Средней Азии.

— Там, по всей вероятности, и то, и другое нашлось бы. Ну и, конечно же, Афрасиаб. Точки зрения на датировку городища расходятся, вот и вам бы подключиться, посмотреть…

Зажгли лампу, спустились в подвал. Открыли ящик, присланный капитаном Ситняковским. Перебирали кости, куски погребальных хумов-корчаг, в которых древние хоронили кости своих покойников, рассматривали черепа, тихонько беседовали. А вылезли, так даже и не заметили, что оба в пыли. Разговор продолжался. Вяткин сетовал:

— …Вот и сижу, размышляю: напишешь в столицу, денег попросишь, а они, глядишь, и всю находку из рук вырвут. Пришлют какого-нибудь Веселовского. А не напишешь, где же рабочие руки взять? Сам-то я с товарищами всего холма не осилю. Да и опять же необходимо иметь разрешение, «Открытый лист». Тогда уж…

— Ну, решено! Я к августу буду непременно здесь. И — баста! Я вам помогу. У меня со средствами свободней, я могу на пять-шесть рабочих показать в отчете больше. Ирригация — дело, которое строится в значительной степени на доверии.

— И вы готовы для археологии?..

— Да. Готов использовать это доверие, чтобы помочь большой науке.

Сегодня Лиза встретила усталого Василия Лаврентьевича ясной улыбкой. На ней, словно в память чего-то очень хорошего, светлое платье и белый праздничный передник. И, видимо, ждала она мужа с нетерпением, потому что вышла встречать его на улицу и даже двинулась навстречу, когда он показался из-за угла.

— Тебе посылка и письмо из Италии, — сказала она, немного волнуясь, — вот такая большая посылка. — И она смешно развела свои маленькие руки.

Когда Василий Лаврентьевич просил жену разобрать книги Арендаренко, он думал, что Лиза, пользуясь предлогом, станет неделями пропадать из дома, заново переживая свой роман, что она, может быть, даже станет сама писать Арендаренко; словом, он ревновал. И был без памяти рад, когда, вернувшись в тот день, застал Лизу в куче книг и бумаг Георгия Алексеевича, которые она связала в пачки, сложила в экипаж и привезла на извозчике домой.

— Зачем мне сидеть в пустом чужом доме? — ответила она на недоуменный вопрос мужа. Вот и теперь, получив посылку и письмо, Лиза не распечатала их до его возвращения и передала ему.

Василий Лаврентьевич не спеша открыл конверт.

«Милостивый государь Василий Лаврентьевич!
Искренне ваш А…

Уехал я поспешно и — говоря откровенно — было мне при отъезде из Туркестана, где я прослужил без малого сорок лет, вовсе не до книг. Так что вы чрезвычайно обязали меня.

Ваше письмо застало меня во Флоренции. Получив его, я от души поздравил Вас и с удовольствием представил моим друзьям ваше открытие. Профессор С., с которым я знаком еще по Туркестану, немедленно принес и показал нам в недавно приобретенной им книге (какого-то польского, что ли, или немецкого ученого эпохи раннего Ренессанса) две гравюры, на которых ваш Улугбек изображен в кругу самых знаменитых астрономов мира, по правую руку от аллегорической фигуры богини Вселенной Урании. Аллегория эта, как профессор объяснил нам, вполне определяет высокое значение, которое имели научные труды восточного звездочета в общей системе развития астрономии и наук математических.

А на следующий день, вообразите, из флорентийского астрономического института пришла делегация. Профессор С. оповестил их о вашем открытии, и они пришли, чтобы выпросить ваше письмо для публикации в своих анналах. Письмо поместят за вашим подписом; скульптор, г-н Тр., дал предисловие к статье, в котором заявил, что роль русских для Восточной и Средней Азии в наши дни никто верно определить еще не может, ибо с близкого расстояния она не так хорошо видна, на что по прошествии ста лет, когда все встанет на свои места, роль эта будет оценена историей как благодеяние и подвиг. Красноречивым примером бескорыстного и самоотверженного служения цивилизации, по его мнению, служит ваше бесценное открытие.

Однако уже впряжены лошади, уложены вещи, друзья ожидают меня в дормезах [10] , готовые тронуться в путь. Италия прекрасна. Цветут персики, лимонные деревья доносят свой аромат до замшелого памятника Данте, дворцов и эспланад, до рынков и площадей Флоренции, на которых некогда сгорела не одна великая и дерзновенная жизнь. Глядите, не сожгли бы и вас на костре! Еще раз поздравляю с открытием. Едем… Опять поля и сады Умбрии и Феррары, и, как вчера читал нам скульптор г-н Тр.:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Словом, Италия! Привет вашей чудесной супруге.

P. S. Посылаю несколько альбомов из собраний Рима и Флоренции, пусть они порадуют вас в вашем далеке».

Василий Лаврентьевич любовался далью, прозрачностью воздуха, — отсюда открывался чарующий вид на горы с перевалом Тахта-Карача, через который во все времена проходил путь в долину Кашкадарьи; перевал отчетливо вычерчивал в воздухе светлую линию блестящего на солнце снега. К западу лежал Самарканд со всеми его архитектурными памятниками, которые были видны и во времена Мирзы Улугбека: голубой купол Биби-ханым, скрытый флером весеннего голубого пара, Гур-Эмир, казавшийся отсюда фиолетовым, глиняный купол несравненной формы — Бурхануддин Сагараджи, над могилой известного суфия, главы и покровителя ордена гончаров-кулолей. Все красиво и величественно. Так красиво, что оторваться сразу от панорамы было невозможно.

Вяткин перевел глаза на северную сторону от холма. Там пролегал, присыпанный пылью, как все дороги Туркестана, с непросыхающей грязью и выбоинами, Ташкентский тракт. Он убегал за гору Чупан-ата, перескакивал через Зеравшан и несся дальше, на Джизак, к Сырдарье и Ташкенту. Наконец, Василий Лаврентьевич обернулся к востоку, где, пересекая тракт, протекала речка Оби-Рахмат, улыбнулся: у самой воды, как зайчик, в траве копошился малыш. Босоногий кишлачный мальчуган в ветхом халатике и тюбетейке, с куском лепешки в руке, он внимательно следил за всеми действиями Вяткина.

— Эй, ты кто такой? — крикнул Василий Лаврентьевич.

— Зор-Мухаммед, сын Рустамбай-кула Тегермонташа, ваш покорный слуга.

— Хорошо, покорный слуга. А где ты живешь?

— Около последнего акджуваза — рисовой мельницы на Сиабе.

— А почему ты пришел сюда, Зор-Мухаммед?

— Чтобы видеть дворец Тамерлана, господин мой.

— Здесь, дитя мое, никакого дворца нет.

— Я знаю, что пока еще дворца нет, он еще в земле.

— В земле тоже нет дворца. Дворцы Тимур строил в другом месте.

— Это я тоже хорошо знаю. Здесь в земле лежат развалины обсерватории.

— Кто тебе сказал?

— Тегермонташ, мой уважаемый отец, господин.

Вяткин задумался: если мальчик, которому не больше семи лет от роду, знает все об этой местности, то что же знают взрослые? И почему так долго о ней не прознали исследователи Туркестана? Потому что мы, европейцы, не общаемся с местными жителями и по причине своей спеси и научного высокомерия предпочитаем обращаться к письменным источникам, к научным авторитетам. И не думаем о том, что наши европейские научные авторитеты попросту невежественны в вопросах исторической топографии.

— Друг Зор-Мухаммед, у меня есть к тебе мужская просьба.

«Мужчина» вылез, наконец, из скрывавшей его травы и поднялся на ноги:

— Я вас слушаю, Вазир-ака.

— Вот тебе пять копеек. Пойди к своей маме и принеси мне чайник горячего чая. Но ни один человек не должен знать, кроме нас с тобою, что я работаю здесь, на Тали-Расад. Иначе злой дух не откроет нам тайны этого холма. А когда раскопаем весь холм, мы позовем сюда всех людей, позовем всех твоих друзей и родных, и ты наденешь свой праздничный халат, новую тюбетейку, новые сапоги и всех приведешь сюда и покажешь, какую красоту мы с тобою выкопали из-под земли. А пока никому не говори об этом ничего. Ведь только девчонки да старухи болтают зря языком. Мужчины так не делают. Верно?

— Очень правильно, Вазир-ака! Вы правильно сделали, что предупредили меня, чтобы я молчал. — И он поскакал на прутике за чаем, зажав в кулаке вяткинский пятак. Василий Лаврентьевич тем временем переоделся и взялся за лопату. От краев площадки к центру намечено было прорыть несколько канав. На пути такой узкой канавки обязательно должна была встретиться стенка, если остатки ее сохранились в земле. Вяткин поплевал на руки и начал копать одну из канавок.

Под войлоком травяного покрова лежал слой земли серого цвета, смешанной с битым кирпичом, алебастровой и цементной крошкой, золою костра.

Сантиметр за сантиметром снимал Вяткин землю, канава углублялась медленно, но зримо. Он работал уже часа два, когда, продираясь сквозь кусты, пришел с черным кумганом в руках Зор-Мухаммед. Он деловито поставил кумган, расстелил свой поясной платок, в котором были завязаны две отличных лепешки, горсть сушеного урюка и синяя китайская пиалушка.

Завтракали вместе. Зор аккуратно ел вяткинскую сдобу, а Василий Лаврентьевич с таким же удовольствием испеченные матерью Зора горячие лепешки.

В этой местности Самаркандского округа делают на Сиабских мельницах особую для лепешек муку, в которую прибавляют при размоле немного — а сколько именно, знают только специалисты, и это секрет местных мельниц — чуть поджаренной в котле пшеницы. Мука получается слегка розоватого оттенка, из нее выпекают лепешки с очень толстыми и пышными краями. Такие лепешки в Туркестане называли «самаркандскими». В других местах края их не умеют печь.

За завтраком шла неторопливая беседа.

— Кто еще у вас дома, Зор-Мухаммед?

— У меня есть еще сестра.

— Сколько ей лет?

— Шесть.

— Вот, возьми для своей сестры этот сахар. Как ее зовут?

— Ранохан.

— Хорошее имя. В следующий раз я принесу ей красивую куклу.

Зор-Мухаммед встал, стряхнул в ладонь крошки с платка и отправил их в рот, подпоясался и пошел обихаживать вяткинского коня. Он его напоил, перевязал на новое место с сочной травою, всыпал ему в торбу две пригоршни ячменя. Потом вернулся на площадку, сел и, как петушок, стал разгребать выкопанную землю. Черепки, монетки, бусины, глазурованные обломки кирпича он откладывал в сторону, словом, работал так, будто всю жизнь только этим и занимался.

Вскоре лопатка Вяткина ударилась о кирпичную кладку стены, еще немного погодя натолкнулась на цементный пол.

— Видишь, Зор, это уже стена обсерватории. — И подтвердил: — Определенно стена. Вон какая хорошая кладка, какой раствор использован!

К вечеру Вяткин установил, что это и впрямь стена. И стена чуть изогнутая, словно здание было круглым. Он уже обнажил около сажени кладки и увидел, что снять всю землю одному будет не под силу. Но невозможным не счел.

Распрощавшись с Зор-Мухаммедом, Василий Лаврентьевич уехал домой. Дома он опять почти всю ночь провел за книгами, пытаясь проникнуть во все подробности описаний и самого Мирзы Улугбека, как царя и человека, и в особенности — основного детища его, обсерватории. Бабур писал:

«Для ее постройки был выбран на берегу Оби-Рахмат скалистый холм… Обсерватория представляла собою круглое трехэтажное здание, облицованное наилучшими изразцами».

Ну, что ж, — это уже кое-что…

— Васичка, — шепотом сквозь сон сказала Лиза, — приходил сегодня утром этот Таджиддин-хаким, что ли, у которого ты купил бумагу на Ишрат-хону. Говорит, чтобы ты похлопотал за Эгама-ходжу. А то его судить собираются за связь с Сажинской подпольной типографией.

— Какой еще типографией? — удивился Вяткин.

— Да ведь закрыли на днях газету «Самарканд». Находилась она, ты знаешь, в квартире редактора ее, Позднякова Павла Вениаминовича. Квартира у него из шести комнат. В трех он жил с семьей, в трех помещалась редакция. Ну, и хозяином типографии тоже был Поздняков. Сам он, конечно, по себе ничего не делал, издатель-то Морозов. Но все-таки все происходило у него в квартире, его и забрали.

…Когда разрушена была обсерватория, мы знаем. Но кем она разрушена? Бартольд считает, что это сделали с ведома сына Улугбека Абдуллатифа дервиши ордена Нахшбандия, с которыми Абдуллатиф был связан преступными замыслами убийства отца и захвата власти в Мавераннахре. По его убеждению, во главе всего дела стоял шейх-уль-ислам Самарканда Ходжа-Ахрар. Но в это трудно поверить! Дервиши могли сжечь книги из медресе на Регистане. Могли убить отдельных представителей науки, застигнув их в окрестностях обсерватории, где те жили. Они могли гоняться за самим Мирзою Улугбеком и участвовать в его осуждении по правилам шариата. Но вряд ли она, эта нищенствующая братия, отважилась бы разрушить и сжечь монументальное здание, дорогое и роскошное, принадлежавшее не только Мирзе Улугбеку, но, по праву наследования, и сыну его Мирзе Абдуллатифу, человеку, который тоже не чужд был математических увлечений и тоже занимался астрономией, как и другие внуки и правнуки Тимура.

На обсерваторию дервиши должны были смотреть как на место занятий нового хакана. Самаркандцы на протяжении всего правления тимуридов, то есть почти ста лет, привыкли к тому, что их город является не средоточием религии, а средоточием науки, искусства, литературы, словом, самой высокой средневековой культуры. Психологически не фанатики, не изуверы, они были подготовлены к тому, что и Абдуллатиф будет читать книги, писать стихи, слушать дастаны, заниматься историей, фикхом, медициной, математикой. Так по какой причине жители Самарканда стали бы разрушать такое красивое здание?

Вяткин, копая, услышал, как что-то металлически звякнуло о лезвие. Звякнуло — и словно отдалось звоном в сердце. Нервы… Он опустился на взрытую землю и стал руками лихорадочно разгребать ее. Находка оказалась куском заржавленного стремени. За столько столетий, конечно, здесь побывало много всадников. В трагический момент падения Улугбека из-за Сырдарьи ворвалась в Мавераннахр орда Абулхайр-хана. Быть может, именно кочевники и снесли до основания обсерваторию? Благо, стояла она на самой дороге в Самарканд. Нет, стремя не узбекское. Да и вряд ли Абулхайр-хан стал бы портить то, что принадлежало его тестю: он был женат на дочери Улугбека. Возможно даже, что и прибыл сюда Абулхайр-хан по просьбе Мирзы Улугбека, чтобы помочь ему в борьбе с непокорным сыном. Известно, что Улугбек высоко ценил Абулхайр-хана как военачальника.

Вяткин сгреб землю в ведро и ссыпал в отвал.

Ныли плечи, становилось жарко. Он попивал кок-чай, не спеша обнажая кладку стены слой за слоем. Судя по обмеру, стена окружала постройки, подобно крепостному валу. Раскоп Вяткина все ширился, стена обегала площадку и, судя по величине дуги, диаметр этой площадки был не меньше двадцати сажен.

Дома его ожидали выпущенные из-под стражи братья Эгам и Эсам-ходжа. На следствии они, как научил их Вяткин, утверждали, что понятия не имеют, для чего служат найденные у них в доме инструменты и машины. Их, дескать, оставили квартиранты, а кто именно, они даже и не помнят. Нет, они не боялись, знали, что это не выстрелит. Да, охотничьи ружья у них имеются, потому что они караульщиками работают в музее. В общем, все обошлось на этот раз.

Сегодня и завтра братья будут заниматься делами своих разбредшихся семейств, а со следующей недели смогут взяться за работу на холме.

Он вновь перелистал основное произведение самаркандских астрономов школы Мирзы Улугбека «Зидж-и-Гурагани». Во введении сказано:

Вера рассеивается, подобно туману, Царства разрушаются, И только труды ученых остаются навечно.

Кто это писал? Мирза Улугбек? Или кто-нибудь другой, чей светлый разум пронизывал мыслью дальние дали веков? Вяткин взял листок бумаги и в масштабе своих замеров набросал возможный план развалин. Положил блюдечко на бумагу и начертил круг, так что линия замера совпала с линией круга, нашел центр, нашел радиус. Смерил длину радиуса и диаметра.

Наутро опять, чуть рассвело, он поехал на холмы. При помощи веревочки, привязанной к шесту в середине, наметил на плоской вершине Тали-Расад круг. Вот она и вся тут. Большое здание с коридорами и рядом комнат, трехэтажная махина, вся синяя, голубая, сиреневая красавица. По утрам тающая в рассветной дымке, ночью сияющая, как невеста, в фате лунного света и бликов. Восторг охватил Василия Лаврентьевича, он весь дрожал от волнения и сладкого счастья открытия: «Нашел! Я нашел!»

Вяткин разулся, снял рубаху, сломил рогульку, зачистил ее ножом и стал «ходить». И опять рогулька дыбилась там и тут. И опять возникала путаница пустот и плотных масс земли, манила к открытию, манила тайной, скрытой во мгле веков.

В разгар работы, когда Василий Лаврентьевич колышками отмечал какие-то точки внутри круга, на дороге из города показалась коляска. Экипаж остановился невдалеке от холма, из него вышли двое и направились к Вяткину. Один, с длинными усами и в инженерной фуражке, плотен и высок. Второй — белокурый и круглолицый, словно немного сонный, в шляпе канотье и мягком светлом пальто, с сумкою через плечо.

— Вазир! — Неизменный Зор-Мухаммед показал глазами на дорогу. Господа уже поднимались на холм. Вяткин понял, что ему не укрыться. Да и не хотел он прятаться от этих людей: к нему пожаловали ирригаторы Борис Николаевич Кастальский и Николай Петрович Петровский.

Они, видимо, ехали по своим долам к Зеравшанскому мосту.

— Василий Лаврентьевич, дорогой мой, Робинзон вы наш любезный!

Василий Лаврентьевич кланялся и улыбался, но в глубине души ревновал свое открытие даже к этим милым людям. Как возлюбленную!

— Ну как, нашли вы обсерваторию?

— Пытаюсь. Ничего еще не нашел. — Вяткин потупился и помрачнел. Словно скупой, получивший золото и боящийся его потерять.

— Вероятно, здесь она и есть, — сказал Кастальский, — но об этом пока молчок! Табу.

— Я хорошо это понимаю, — посерьезнел Петровский. — Мы не собираемся вмешиваться в ваше открытие, — обратился он к Вяткину. — Поймите нас правильно: нам по-дружески хотелось вам помочь. А как — сами не знаем. Но вот увидел я вас тут, на холме, как вы тут один-разъединый копаетесь, и подумал: вот она наша матушка-Россия, вся тут. — Он махнул рукою и отошел, чтобы скрыть нервный тик, который охватывал все его симпатичное лицо в минуты волнения.

— Я хотел бы вам кое-что предложить, — сказал Кастальский, — но не знаю, как вы сами отнесетесь и как отнесется к этому делу милейший Николай Петрович.

Николай Петрович овладел собою и повернулся к Кастальскому. Когда для ирригационных или мостовых работ нужны бывают рабочие, нам в неограниченных количествах посылают арестантов, — пояснил Борис Николаевич. — Начинается паводок, Зеравшан выходит из норм. Мы могли бы вам помочь. Но кормить людей вам придется за свой счет. Если все согласны, то попробуем. По окончании работ составим акт, они будут нашей инженерной дистанцией оплачены.

Все подумали, помолчали.

— Это — солдаты? Штрафники? — спросил Вяткин.

— Нет, люди, попавшие больше по политическим причинам.

— А как вы, Николай Петрович?

— Я — всей душою…

— Кормить солдат я буду, — сказал Вяткин, — человек пять можно?

— Да и пятерых можно, и десятерых, — ответил Кастальский. — Только не слишком затягивайте работу. Об остальном мы договоримся.

Гости откланялись, ушли к коляске, и скоро пыль, поднятая ими на дороге, улеглась в старые колеи.

— Значит, по политической преимущественно части. — И на какой-то очень грустный мотив он запел любимую песню:

Высота ли высота —                             поднебесная! Глубота ли глубота — Океан-море, Широта ли широта…

 

Глава II

Василий Лаврентьевич развернул газету и увидел новое ее название — «Русский Самарканд». Рассердившись, он не смог работать и сел писать Бартольду письмо под свежим впечатлением:

«На газету нашу ополчилось начальство. Вычеркивают даже выдержки из других газет. Властям неприятно, что сообщается о разных неприглядных делах, творящихся на Руси. Да ведь похвального-то ничего и нет. В редакции заметно некоторое уныние. Газету «Самарканд» закрыли. Открыли другую, закрыли. Открыли третью — закрыли и пригрозили, что закроют и последующие, если таковые появятся. Сидим у моря и ждем погоды».

За окном шумел весенний ливень, в музее было уютно. Вяткин с полчаса склеивал черепки, потом сел продолжать письмо.

«Успехи мои, — сетовал он, — за это время равны нулю. Кое-что делал по истории Мангытов, подготовил статью о первых из них для Справочной книжки. В настоящее время у нас предвыборная горячка. Публика разделилась на три партии: народно-конституционную, кадетскую и социал-демократическую. Первая, черносотенная, сгруппировалась около «Русской Окраины», последняя — около газеты «Самарканд», вторая — только что родившаяся, намерена выпускать свой орган, рефераты — не щадя отца родного. Озлобление в публике к политическим врагам растет. Разговоры только о политике. Узнать людей нельзя. Отношение нового губернатора к местной науке и ее работникам пока неопределенное. В Ташкенте тоже застой: устав Археологического кружка до сего времени не утвержден».

Василий Лаврентьевич сложил письмо, заклеил конверт и опять принялся за реставрацию. Чаш было несколько, все одинаковые, в одном археологическом горизонте. Они, видимо, были вделаны куда-то, потому что внешняя их сторона носила следы ганчевой смазки. Что это такое?

Только он обвязал веревочкой и поставил на просушку два черепка, хороших таких два черепочка от чаши, как здание заскрипело всеми своими каркасными частями, работа Василия Лаврентьевича упала на пол и разбилась в крошку. Со стеллажа слетело чучело орла, дверцы шкафов раскрылись и с полок попадали книги, а стоявший на подоконнике Лизанькой посаженный кактус, колючий, словно ёж, скатился в ящик с бумагами. Землетрясение!

Вяткин выскочил из музея и кинулся выводить коня: навес был ненадежен. Он повесил на двери замок и поскакал домой: как там у Лизаньки! Но рука сама потянула повод так, что конь пошел к Гур-Эмиру. Вяткин промчался мимо столпившихся возле домов людей по Абрамовскому бульвару, вынесся к русско-китайскому банку и свернул в улочку напрямик к Рухабаду.

Глиняный купол Бурхануддина Сагарджи стоял незыблемый и благополучный, словно готовый выдержать любые подземные толчки: Тимур хорошо строил! А как мавзолей самого Тимура?

Небольшая площадь Рухабад, с хаузом Мирзы Шахруха в середине и молодым садом тополей, во все времена внушала людям благоговение и священный трепет. Во времена Тимура здесь была окраина города, широкие ристалища простирались на много фарсахов к западу от священной могилы Бурхануддина Сагарджи. В этих же местах находилась и еще одна святыня — могила Сейида Омара. Преклоняясь перед святостью места, Тимур, вообще-то не отличавшийся особенной религиозностью, здесь спешивался и возносил молитвы за упокой души праведников, прахом с этой площади мазал себе ресницы и, пешим порядком миновав площадь, опять вскакивал в седло. С того времени у самаркандцев и повелось: обязательно на Рухабаде спешиваться.

По своему обыкновению — уважать обычаи местного населения, спешился и Василий Лаврентьевич. Взял коня за повод и повел.

Первое, что увидел Вяткин, — это свободное пространство там, где прежде стоял северо-западный минарет усыпальницы тимуридов. Минарета — нет! Обрушился. Возле развалин толпились окрестные жители.

Известный самаркандский проповедник Орзу-дивона произносил речь, а подоспевший со своим мешком мулла Маруф — торговец сувенирами из Ишрат-хоны, выбирал из кучи кирпичей изразцы и складывал их в мешок для продажи.

— С тех пор, как попирают мусульманскую землю Туркестана неверные, бедствия стали для нас ежедневными хлебом и солью. То у нас голод. То на нас обрушиваются невиданные ливни, то землетрясения сотрясают наш край; низвергаются столпы веры и благочестия — наши мечети! Нет возможности исчислить все, что нам приходится выносить по милости неверных…

Вяткин подошел незаметно, его еще не увидели. Он послушал проповедь, потом раздвинул плечом толпу и схватил муллу Маруфа за шиворот.

— Не успел бог показать пальцем, а ты уже съел?! — закричал он на вора, пинком отбросив его в сторону. — Почему, Орзу-ака, вы обманываете почтенных седобородых этого уважаемого квартала? Все хорошо знают, что землетрясения колебали землю Туркестана задолго до прихода сюда русских и еще задолго до того, как история стала достоянием некоторых обманщиков. Есть книги, в которых описаны случаи очень многих землетрясений. И разве не русские люди, — такие как Кирша Иванов, как Сташков, открыли для вас бесплатные школы и обучают вас и ваших детей грамоте? Разве не для вас открыты больницы и бесплатные амбулатории, глазные лечебницы и аптеки?

А теперь я прошу почтеннейших обитателей квартала не расходиться: надо подписать бумагу о том, что мулла Маруф пытался, пользуясь несчастьем, обворовать гробницу Тимура.

Люди стали поспешно расходиться. Вяткин взял за углы мешок, наполненный изразцами, и вытряхнул его содержимое; тут же он приказал служителям из Гур-Эмира все кирпичики и изразцы сложить в худжру и запереть на замок. Для острастки он сказал:

— Минарет этот будет сложен точно так, как он стоял. И если не хватит кирпичей, виновные будут наказаны, как за кражу.

На Регистане все три здания были целы и благополучны. «Регистан саломат бошад!» — усмехнулся Вяткин. Но радоваться было рано: это Василий Лаврентьевич сразу понял, когда направился к самому аварийному зданию Самарканда — мечети Биби-Ханым. В сторону базара, раскинувшегося у подножия этой мечети, упала часть купола.

По счастью, насмерть никого не задавило, но камни летели очень далеко, и даже в мечети Ходжа-и-Джанходжа несколько стоявших на молитве прихожан были ушиблены осколками, а два десятка базарчей получили серьезные ранения. Находящаяся поблизости женская больница оказала пострадавшим необходимую помощь, перевязала их. Очень пострадали лавки мясников: ими как раз и отделялся базар от соборной мечети Тимура.

Василий Лаврентьевич особенно любил это здание. Оно было огромным и чарующе прекрасным. Как писали историки, «купол ее цветом соперничал с небом и величиной мало уступал небесному своду». Высокая арка мечети, под стрелою которой мог бы свободно поместиться Гур-Эмир со своим куполом, была построена без металла, несколько арчовых балок крепили ее остов. Масштабы здания, видимо, не вмещались в технические возможности строителей XIV века. Еще при жизни Тимура здание стало разрушаться, на головы молящихся тут и там во время богослужения падали куски штукатурки и кирпичи.

Ввиду этого Мирза Улугбек вынужден был построить новую соборную мечеть, так называемую «Сафед», белую, где и совершались моления. Позже Ялангтуш-багадур выстроил мечеть Тилля-кари на Регистане. А поэтическая мечеть, розовая и прекрасная, как легенда, старела и разрушалась.

В последние десятилетия сырость и землетрясения сделали мечеть живописной и романтической развалиной. Обрушился изумительно-голубой купол, оставшаяся часть дала угрожающие трещины и грозила каждый миг обрушиться.

Вяткин подъехал к мечети и спешился. Вошел под свод арки и взглянул вверх. В новых щелях купола сияло неправдоподобно синее небо и эмаль изразцов казалась не лазурной, а фиолетовой. Он стоял и смотрел на эти трещины, позабыв, что подземный толчок может повториться и обрушить на его голову лавину камня, алебастра, тяжелых изразцов, за пять веков спаявшихся в желтые монолиты.

Здесь и нашли его мясники, владельцы лавок, расположенных возле разрушившейся части мечети и угрожающе накренившегося северо-западного ее минарета. Выяснилось, что аксакал участка Тюра-Ходжа Абдусаламов самочинствует, приказав мясникам перенести свои лавки на другую сторону базара; стоимость новых мест он определяет сам и при этом нещадно берет взятки. Составили протокол, все мясники подписали его. Потом сел Вяткин на своего коня и поехал в Шах-и-Зинда, потом поскакал к Ишрат-хоне, где обрушился кусок барабана купола. Завернул в мавзолей Ходжи-Абди Дарун и Абди Бирун, к медресе Надир-и-Диванбеги, что возле мечети Ходжи-Ахрара.

Домой он приехал поздно вечером. Дома было все благополучно. Только Лиза немного беспокоилась за него.

Елизавета Афанасьевна чистила куртку Василия Лаврентьевича. Вяткин сидел на террасе и салил себе сапоги, когда послышался деликатный стук в калитку.

— Лизанька, — крикнул Вяткин, — там кто-то пришел! Открой, пожалуйста, у меня руки грязные.

Елизавета Афанасьевна открыла калитку: пришел художник Бурэ.

Лев Леонардович Бурэ был бледен и взволнован, он явился к Василию Лаврентьевичу с печальной вестью. Японцы потопили русскую эскадру. В числе прочих кораблей погиб русский флагман «Петропавловск», на котором находился художник Верещагин.

— Какие люди погибли! Верещагин, адмирал Макаров, — понурился Вяткин, — и сколько еще, кроме них. Вы откуда это узнали?

— У меня приятель работает на телеграфе.

Вечером Василий Лаврентьевич написал в самаркандскую газету некролог, а в Самаркандское хозяйственное управление прошение:

«Погибший на броненосце «Петропавловск» вместе с адмиралом Макаровым гениальный наш художник Верещагин Василий Васильевич был певцом города Самарканда в изобразительном искусстве. Находясь на службе в Туркестанском крае, в 1868 году он отличился в военном деле при осаде бухарцами Самарканда, за что и получил орден святого Георгия. Величественные памятники древности в Самарканде, с их прекрасным орнаментом из мозаики и блестящих разноцветных изразцов, своеобразная природа и бытовые условия, яркие краски военной обстановки того времени нашли свое выражение в художественных произведениях Василия Васильевича.

Им было создано около 300 этюдов и картин. Вся коллекция самаркандских картин сначала была выставлена за границей, а потом в России, произвела сильное впечатление, вызвала массу толков в литературе, возбудила интерес к Туркестану, в копиях, снимках, репродукциях разошлась по свету. Слава Самарканда разнеслась по всему культурному миру…

В. В. Верещагин давно заслужил перед Самаркандом, чтобы имя его почтено было городом, а память о нем навсегда сохранена в сердцах самаркандцев хотя бы наименованием одной из улиц «Верещагинской».

Чтобы убить тоску, Вяткин поехал на свой холм Тали-Расад покопаться. И был очень удивлен. Здесь без него кто-то работал. По контуру нарисованного им круга, где, по его предположениям, пролегала стена и были заложены траншеи, тщательно, до самого цементного пола, была снята земля. Кирпичная стена круглого здания обнажилась до цокольного камня, выступая на аршин от цементного пола.

Стена местами уже просохла, показав, что сложена из жженого кирпича на серого цвета цементе. Местами верхняя грядка кирпича была снята при разрушении и обнажился слой цемента, так что в одном месте даже были видны отпечатки чьих-то сапожек, с острым каблучком и узким носом.

Кто-то стоял и ходил по стене, когда она еще строилась, когда цемент еще не застыл. Кто? Быть может, сам Мирза Улугбек? Или эти узкие сапожки принадлежали ученому юноше Али Кушчи, которого молва почитала не учеником, а сыном Улугбека? Вяткин задумчиво постоял возле этого места и пошел дальше.

В снятой и, видимо, хорошо просмотренной земле, прямо-таки просеянной, он не нашел ничего и решил, что копал какой-то очень сведущий в археологии человек. Он встревожился: а вдруг кто-нибудь чужой? Кто проведал о его тайне?

Из-за холма показалась голова Зор-Мухаммеда. Приложив правую руку к сердцу и отведя левую в сторону, он отвесил Вяткину церемонный поклон. Вяткин обрадовался мальчику и приветствовал его.

— Будь здоров и благополучен, Зор-Мухаммед! Как поживают твой уважаемый дед Таш-Ходжа и твой почтенный отец Рустамкул Тегермонташ?

— Спасибо, Вазир-ака, все здоровы. Все ли хорошо у вас самих?

— Не знаешь ли ты, кто занимался здесь раскопками?

— Ну, как же не знать! Я ведь готовил им чай и плов. Это были Абу-Саид Магзум, его брат Абулхайр, два брата Ходжимуратовы и важный хаким Таджиддин. Они приехали и расположились здесь, как на летовке. Вон там поставили арабу и положили на кошму Абу-Саида Магзума. Он мне и рассказал, кто они такие. Иначе Рустамкул-ата, мой отец, не позволил бы им копаться в холме. Мы бы их прогнали. Мы охраняем для вас этот холм, Вазир-ака, всем гузаром.

— Спасибо, — растроганно сказал Вяткин, — спасибо им за то, что они с толком все раскопали, и вам спасибо.

— И мы с отцом им помогали. И еще двое моих дядей тут были. Мы хашар устроили.

— А кто же кормил хашар?

— Ну…

— Кто же?

— Все понемногу принесли. Правда, в нашем плове было не столько мяса, сколько лука и моркови, но с кунжутным маслом он был не менее вкусен.

Вяткин взял рулетку и с помощью Зор-Мухаммеда обмерил стену. Она обегала холм в одной-двух саженях от его откосов, расстояние от краев не везде было одинаковым. Непонятно, чему служила эта тонкая, в один-два кирпича, стена. Могла ли она, при такой толщине, быть особенно высокой? Видимо, нет. Она бы рухнула.

Он смерил диаметр круга внутри стены, получилось двадцать две сажени и один аршин. Василий Лаврентьевич ходил по площадке и временами опять и опять останавливался возле отпечатков сапожек. Стоял, думал:

«Не хватает мне систематического образования! Если бы мой ум был приучен к логическому мышлению, я бы не вдавался в романтику, а мыслил рационально. Я не занимался бы созерцанием следов царских ног, а точно и последовательно, путем анализа, раскрывал процессы, имевшие место в заданную эпоху, и синтезировал вывод. Все-таки, верно, не по плечу мне это открытие, я не справляюсь один…»

— Так как же, Зор-Мухаммед?

— Я не знаю, Вазир-ака! Я не знаю.

Василий Лаврентьевич взял у Зор-Мухаммеда тешу, с которой тот никогда не расставался, и копнул возле своих ног. Металлический узкий топорик ударился о кирпич и со звоном отскочил. Вяткин попробовал выворотить кирпич, но не тут-то было. И тут он неожиданно увидел, что пол внутри стены слегка поднимается к центру круга, а там, где пересекаются прорытые канавки, видна какая-то кирпичная кладка.

Вяткин быстро откопал ступеньку неширокой лестницы. Она вела вниз. Он открыл еще две ступеньки. Но стало почти темно, и Вяткин отдал Зор-Мухаммеду его тешу. Взошли звезды. Те самые звезды, которые на темном пологе ночи не раз наблюдали с этого холма Мирза Улугбек и его ученики. Поэзия! Все воспринималось сердцем…

— Вот и я спрашиваю того красавца, почему они, мусульмане, помогают русскому чиновнику? А он мне отвечает: «Вазир Вяткин — наш джура, наш друг. Он столько раз делал наши горькие дела своими делами, столько раз помогал нам, когда мы были в беде, что давно мы стали его дела считать своими делами, как если бы он был нашим отцом или старшим братом».

— Нет ничего удивительного, — отвечал Тегермонташ, отец Зор-Мухаммеда, своему отцу Таш-Ходже, — у городских жителей все иначе, чем у нас, кишлачных. Доктор Таджиддин дружит с русскими врачами, знаменитый катыб Абу-Саид Магзум выполняет работу для русских профессоров в Петербурге. А вы слышали, что говорит мне мой сын Зор-Мухаммед: он уже не хочет учиться в махаллинском мактабе, он хочет постигать грамоту у русского учителя Иванова и жить в школе. Таковы времена, отец. Они меняются.

— Твоему Зор-Мухаммеду требуется не русский мактаб, а тополевая хворостина.

Таш-Ходжа отвел руки назад и заложил их под халат, что всегда служило признаком волнения.

— Вы, ата, сердиты на Зор-Мухаммеда не за то ли, что он не дал вам завести свой игрушечный паровоз? Но если говорить серьезно, то я думаю, что желанию человека избрать тот или иной путь в жизни препятствовать не следует.

— Надо препятствовать! На той неделе он хотел быть полицейским, потому что у полицейского есть тапанча. Если он видит, как мать печет сдобные лепешки, он заявляет, что будет пекарем. Увидел русского учителя, хочет стать учителем; Вазир подарил ему паровоз — хочет стать машинистом паровоза. И только ремесло отца и деда, которое вот уже пять столетий дает хлеб нашей семье, ему не по душе. Камни для мельниц обтесывал весь наш род. Зор-Мухаммеду это надо объяснить, чтобы он не строил выдумок. Ой, у меня заболело вот тут, в правом боку.

Подбежал Зор, и боль в правом боку сразу позабылась. Зор-Мухаммед еще издали кричал:

— Они нашли обсерваторию! Здесь ученые наблюдали за движением звезд, луны и солнца. Я, отец, хочу быть астрономом!..

В тени талов, на берегу прозрачной Оби-Рахмат, стояла палатка. Из камней возле нее был сложен очаг, варился обед. А на расчищенной вершине холма Тали-Расад шли раскопки. С десяток голых до пояса мужчин осторожно разрывали землю. Другие выбирали из земли черепки и монеты, камни и пуговицы, изразцы и стеклышки. Третьи сносили землю с холма. В воздухе пахло нагретой землей и мятой, которая росла в изобилии на берегах арыка, дымком костра.

Все занимались центром площадки: здесь открывалась лестница, уходящая или в какие-то нижние помещения обсерватории, или к подножию холма. Но для главного входа она, пожалуй, узка и слишком крута. Ступени ее, сложенные из поставленных на ребро кирпичей, круты и неровны. Строительный мусор, которым лестница засыпана, за века слежался в плотную сплошную массу, которую очень трудно снять, не повредив ступеней. Да и сама лестница какой-то странной формы: в середине она разделялась двумя барьерами.

Вскоре пришлось работать с еще большей осторожностью, потому что обнаружилось, что на некоторой высоте барьеры покрыты мраморной облицовкой.

Василий Лаврентьевич ни на минуту не отрывал глаз от раскопа. В дневнике его, лежащем на камне, появилась запись:

«По некоторым признакам убеждаюсь, что лестница эта имела особое название; необходимо выяснить, какую роль она могла играть в том важном деле, результаты которого прославили Улугбека Мирзу в столь необычной для правителя деятельности, как астрономия. Ширина траншеи на уровне барьеров равна 1,092 сажени».

С людей струился пот, открывались все новые и новые ступени, на барьерах лежали мраморные доски с какими-то знаками, пока еще никому непонятными. Изредка попадались черепки странных крупных чаш. Прорубленная в толще скалистого холма траншея волновала воображение, приковывала к себе, не давала отойти.

К полудню откопали семь ступеней и две мраморных плиты. На обеих плитах имелись кружки, в которых виднелись арабские буквы. Специалист по всякого рода надписям Абу-Саид Магзум высказал предположение, что это — обозначение градусов какой-то дуги: оба фрагмента мраморной облицовки имели вогнутую поверхность. Солнце порядочно припекало, и люди ушли в тень, чтобы поесть, отдохнуть, а когда спадет жара, опять взяться за работу.

Сегодня на раскопках работали проштрафившиеся солдаты пятого стрелкового батальона, которые выбросили из коляски начальство, забрали лошадей и увезли на них по грязи пушку. Они находились под следствием, и инженер Кастальский забрал их на ремонт моста под свою ответственность.

Пообедав, солдаты растянулись на кошме в тени палатки. Под говор воды началась неторопкая беседа.

— Вот ведь что настоящая еда с человеком сделать может, — заговорил пожилой солдат, — сколько земли переворотили, а поели — пища обратно работать гонит.

— Я думаю, Петрович, дело не в том, вкусен обед или нет. Дело в том, что работа эта — для науки, понимаете, а наука, как и политика, именно то занятие, которое достойно высокого звания человека, — отозвался рыжеволосый солдатик, только что разжалованный из студентов Московского университета. — Нельзя только кровь проливать! Ни ради науки, ни ради политики.

— Так-то оно так. Да кабы без царя — тогда и крови никакой, а то…

— А то! — отозвался коренастый смуглый здоровяк. — Лейтенант Шмидт тоже все убеждал: «бескровно» да «бескровно», пока его не повесили… действительно, бескровно.

— Да что за примерами далеко ходить? — отозвался бывший студент. — Возьмем самаркандскую женскую гимназию. Закрытые воротнички, даже летом — перчатки, строгие шляпы с твердыми полями, белые пелеринки, учитель танцев, французский язык, милый, свой, старенький доктор… идиллия и невинность! И вот, среди этого незабудочного мира, учитель биологии, доктор Евгений Витольдович Корчиц, бунтарь, убедил девочек гимназисток упросить священника гимназической церкви отслужить в годовщину расстрела 9 января панихиду по невинно убиенным.

— И отслужили?

— И отслужили. Но доктора Корчица… ему предложили уйти из гимназии.

— Вот и «бескровно». Мне, ребята, сдается, что… Вяткин — не из социалистов ли он?

— Нет. Сказывают, брат его — тот был из наших.

— Ничего, справедливый человек!

— Настоящий. И наука у него настоящая.

Спала жара, опять пошли копать. Сняли землю еще с двух ступенек, достали еще две пластинки мрамора. На них — в таких же кружках, арабские цифры. Видимо, все-таки градусы! Но почему на лестнице или на ее перилах?..

В конце дня Вяткин призвал всех, кто работал, и со всеми расплатился.

— Если кто завтра не сможет или не захочет прийти, — сказал он, — пусть я не буду им должен.

— Это вы, ваше благородие, правильно решили! Ведь сегодня мы здесь, а завтра, может быть, в Сибирь нам шагать или еще куда.

Прибыл конвой, и солдат увели в город.

Дома Вяткин тотчас сел за свои записные книжки. Что за лестница? Единственное, что могло что-то подсказать, это мраморные доски, на которых, в одинаковой величины кружках, имелись буквы. Василий Лаврентьевич вынул зарисованные буквы и попробовал прочесть слова. Ничего не получалось. Подумал. Появилась идея — подставить под буквы их числовые значения. В каждом кружке было по две или три буквы. Сами по себе цифры не имели смысла. В сумме в первом кружке они давали 58. Во втором кружке — 59, в третьем — 60. Шестьдесят — чего? Обмеры досок дали не одинаковые размеры мраморных кусков: одна доска длиннее, другая короче. Но все они были не плоские, а вогнутые, словно покрывали собою какую-то большую сферу. Что это такое?

Следующий день был еще труднее. Землю приходилось поднимать наверх ведрами, а копать ее, обнажая ступени, ножами. Дело подвигалось крайне медленно. Кирпич ступеней был мокрым, и извлеченные на воздух экземпляры крошились. Ходить по лестнице этой нельзя, ее могли испортить. Он напрягал все усилия ума, чтобы решить, чем можно закрепить раскопанные ступени. Опыта такого рода работ у него не было.

— Осторожно, не наступи на кирпич! — предостерегали друг друга рабочие.

— Ты куда в своих сапогах прешься? Ступай сними? Раздавишь все.

Траншея углублялась. В ней становилось все темнее, она ползла и ползла к югу холма. Со стены уже снимали плывущую струйками мокрую землю, смешанную с золой и битым в крошку кирпичом. Работать приходилось в сырости.

Разумеется, Василий Лаврентьевич радовался открытию. Но тревога неизмеримо превосходила радость. Он вполне оценивал масштабы открытого, но именно по этой причине и тревожился за его судьбу:

— Откопаем здание, а оно все окажется гнилым и расползется. Что тогда?

Намаявшись за день на раскопках, Вяткин и дома брался за справочники и энциклопедии. Лихорадочно рылся в книгах, — обращаться к живым людям было пока рискованно. Ведь он раскапывал обсерваторию, не имея разрешения Императорской археологической комиссии. Даже не проконсультировавшись как следует ни с кем, не составив предварительного плана раскопок и не обсудив его ни с Бартольдом, ни с кем другим. Стало быть и разглашать ход работы — преждевременно.

Прошло несколько дней. Солдаты регулярно каждое утро являлись на работу, работали хорошо, Вяткин расплачивался с ними, всякий раз в душе прощаясь. Но дело подвигалось, состав команды арестантов не менялся. Их тоже, как и Рустамкула Тегермонташа и его отца, Зор-Мухаммеда, Эгама-ходжу с братом и Абу-Саида с братом, заразил интерес к памятнику. Если в первый день раскопок они лежали после сытного обеда в тени и отдыхали, пережидая жару, то теперь их невозможно было оторвать от работы и вывести из траншеи.

— Да тут куда прохладнее, чем вверху, — говорили они и продолжали очищать ступеньку за ступенькой.

В конце недели, к вечеру, приехали Петровский и Кастальский. Когда коляска остановилась возле холма Тали-Расад, Вяткин не сразу узнал своих друзей. Они вышли в пестрых бухарских халатах, надетых вместо пыльников, в белых войлочных шапках, отороченных черным бархатом и надетых по-киргизски.

Василий Лаврентьевич встретил их в совсем неприличном виде: босой, штаны порваны, на голое тело надета знаменитая меховушка.

Гости обняли Вяткина, он обрадовался их приезду от всей души, и только тут заметил, что вместе с ними приехала женщина. Миловидная молодая дама в легкой белой шляпе, с белым кружевным зонтиком до этой поры Вяткину не встречалась.

— Екатерина Николаевна, позвольте вам представить Василия Лаврентьевича Вяткина. Доктор Штейн, — дама протянула удивительно узкую руку в белоснежной высокой перчатке.

— Извините. — Василий Лаврентьевич указал на свои заскорузлые, перепачканные в глине ладони. Все засмеялись, а Вяткин, забыв о своих рваных штанах, повернулся к обществу и широким жестом пригласил: — Прошу!

Инженер Петровский схватил свой бухарский халат и быстро набросил на Василия Лаврентьевича. Кастальский говорил:

— Если бы тут был родник, просочившийся из траншеи, он бы давно проступил на стене или полу, дал бы о себе знать. Мы бы его отвели в сторону, и все дело. Но родника нет. Стало быть, это — просто грунтовые воды или сырость, проникшая сверху. Видите, даже и на вашем рисунке в этом месте холма имеется впадина. Верхние ярусы земли просыхали, а в глубине оставалась влага. Что же касается кирпича, то, — позвольте, — а, цемент, известь… так… Сушить!. Просохнет — никакими молотками вы этот кирпич не разобьете. Сушить! Сушить!

— И беречь от дождей, — добавил Петровский. — На ночь даже хорошо бы закрывать палаткой, что ли. Да, памятник настолько редкий, что открытие будет, пожалуй, почище дворцов Тимура и христианского доарабского городища или пещерных молелен дервишеских орденов. Оно потянет на мировую категорию. И мы от всей души вас, Василий Лаврентьевич, поздравляем. У каждого из нас есть свои оссуарии. А у вас целая обсерватория.

— Спасибо, спасибо! Вы меня успокоили насчет ступеней. А я уж было совсем голову потерял.

— Просохнут, вот увидите.

— Василий Лаврентьевич, я уже говорил вам, что мы с Борисом Николаевичем всегда рады вам помочь.

— Но вы и так мне все время помогаете, Николай Петрович.

— У меня есть аппарат, и я мог бы регулярно фотографировать раскопки. Понимаете, еду на реку — снял, еду обратно — еще раз снял, это уже два снимка в день. Мне это нетрудно.

— Ах, это было бы великолепно!

— Да. А я мог бы помочь по части астрономических замеров. Нас обучали геодезии и астросъемке на местности. Так что к вашим услугам. Мне, например, кажется, что было бы неплохо определить астрономическую широту места Тали-Расад. Теодолит у нас есть, — предложил Кастальский.

— Очень меня обяжете, Борис Николаевич!

— Я тоже к вашим услугам, — пошутила доктор Штейн, — но, надеюсь, мое вмешательство никому из археологов не понадобится.

Вяткин только сейчас заметил, как красива и обаятельна эта черноволосая и голубоглазая девушка.

Раскопки уводили все глубже и глубже, а снизу все ползла размокшая кирпичная лестница с мраморными барьерами посредине, прорубленная в черной скале. Куда вела она и что там было, в подземелье? Что охраняли свирепые джинны? Может, это — золотая дверца в мусульманский рай? А если без шуток? Быть может, лестница как раз и ведет к главному пункту обсерватории? Словом, копать и копать. Сколько хватит сил, средств и интереса у друзей.

Выступил каменный пол траншеи и южная ее стена. Лестница кончилась, не доходя до стены. Боковые ступени в 17 аршинах от нее, а средние — в 13 аршинах. Ступени просохли и, действительно, перестали крошиться. Вяткин босиком, осторожно ступая, прошел по ней, промеряя высоту и кривизну барьеров.

Перенеся все это на схему, Василий Лаврентьевич увидел некий инструмент, сильно заглубленный в землю. Инструмент состоял из мраморной дуги с нанесенными на ней делениями. Дуга лежала на кирпичном основании. Инструмент обслуживался тремя лестницами — двумя боковыми и одной, что шла по центру. Следовательно, главный интерес представляла дуга с мраморными плитами.

Плиты разной длины, но каждая представляет собой часть поверхности, расположенной по дуге, прочерченной одним радиусом. Мраморные доски, покрывавшие западный барьер, чуть шире плиток восточного. По всей длине облицовки проложены желобки, к желобкам идут под прямым углом неглубокие поперечные линии с просверленными рядом отверстиями. В двух таких отверстиях нашли по толстому медному гвоздю. На равном друг от друга расстоянии между поперечными желобками на мраморе вырезаны кружки и в них — числа; в верхнем — 57, в нижнем — 80. После 80 доски таких знаков не имели.

Василий Лаврентьевич подсчитал, что если продолжить линию мраморных кружков и чисел вверх, то на уровне цементного пола пришелся бы кружок с числом 45. Таким образом, откопанная часть инструмента оказалась бы разделенной на 45 частей или 1/8 часть окружности, что деления на дуге равны 1/360 части этой окружности. Абу-Саид прав! Нет сомнения, что деления на мраморе — это градусы.

Очевидно, медные гвозди закрепляли лежащие в желобках медные полосы, по которым и двигался какой-то инструмент.

Как явствовало из конструкции инструмента, боковые лестницы служили для двух ассистентов, которые вели угломерный инструмент по дуге. Наблюдатель шел за инструментом по средней лестнице, направляя прибор на светило.

Никаких переносных приборов при раскопках не нашли. Ни каретки с наблюдательной трубою, ни угломеров-астролябий, известных средневековой астрономической практике. Не найдено и измерителей времени. Как здесь из ночи в ночь велись точные астрономические наблюдения за светилами? Неизвестно.

 

Глава III

Как много открыто Вяткиным — и как мало открыто. Он почти наизусть знает «Трактат об астрономических инструментах» главного астронома обсерватории Мирзы Улугбека — Гиясуддина Джемшида. Тот пишет, что уроженец Ходжента Абу Махмуд Хамид, наблюдавший за звездами при дворе правителя в Рее, сконструировал и назвал именем своего покровителя Фахри гигантский секстант — «Судси Фахри». Копия такого секстанта сейчас лежит перед Василием Лаврентьевичем, опущенная в каменную траншею Тали-Расад. Но Василию Лаврентьевичу все время кажется, что это — не секстант, а квадрант. Четверть круга. Если только подтвердится, что он лежит точно по меридиану, прояснится многое! Станет, например, понятно, как инструментом, обращенным к югу, определяли склонение звезд в северной части неба. Ведь у Мирзы Улугбека в его «Зидж Гурагани» есть звезды и северного, и южного неба.

Василию Лаврентьевичу удалось реставрировать несколько крупных глиняных чаш. Обломки их как-то легко сложились в заготовленный им проволочный каркас. Возможно, что система этих чаш, заполненных ртутью, могла служить для отражения… отражения чего?

Помнится, Борис Николаевич Кастальский сказал: для отыскания линии горизонта. Что это значит? Ах, как не хватает ему, Вяткину, знаний! Как он невежествен! Во всем, во всем он зависит от друзей. Вот и сегодня Кастальский обещал приехать и привезти инструменты, необходимые для определения меридиана. И тогда станет ясно… Вот, кажется, едет. Он ли?

На дороге показалось пыльное облако, и Василий Лаврентьевич словно очнулся от сна. По пестрому халату Вяткин узнал Кастальского. Взглянул на часы — около семи вечера. Как всегда, очень немногословно поздоровались и взялись за работу. Молча внесли на холм коричневые ящики с инструментами, поставили их у начала лестницы, на краю траншеи. Борис Николаевич снял халат, тужурку, закатал рукава рубашки и приготовил инструменты.

— Таблицы движения Полярной звезды, — сказал он, доставая из первого ящика тетрадь. — Она кульминирует через меридиан места наблюдения, предположительно, в 9 часов 23 минуты вечера. Сегодня. Отсюда и будем вести счет. Ровно в семь часов двадцать три минуты Борис Николаевич установил нивелир точно в вертикальной плоскости по середине дуг квадранта по двум отвесам.

— Вот, я визирую нить верхнего отвеса по средней нити трубы. Посмотрите.

Василий Лаврентьевич взглянул в прибор и увидал множество пересекающихся паутинок, но не понял, как ведется счет.

— Теперь посмотрите по горизонтальному кругу. Сколько?

— Мне кажется, сто девятнадцать градусов.

— Да. Нониус добавляет к ним пятьдесят минут, нет, точнее, пятьдесят две.

Наблюдение Вяткин тщательно записал в тетрадь. До выхода Полярной звезды в кульминацию — в свою высшую точку — оставалось еще почти два часа. Ученые присели на камни.

— Что, об этом холме есть предания? — спросил Кастальский.

— Множество! Но я расскажу одно. Говорят: искал Мирза Улугбек место для обсерватории, где чище воздух, где шире горизонт, где ярче горят звезды, где нежнее свет луны и жарче свет солнца. Ночью лег он спать и увидел, что постель его — в миндальном саду, у подножия горы Кухак. Увидел, что на подушке лежит его отрубленная голова, а вокруг нее разложено сорок миндальных плодов. И будто в небе горит, весь небосклон озаряя, голубая звезда Альтаир.

— Сон в руку, — сказал мудрец Улугбеку и указал ему на холм Чильбадам. То есть, на этот самый Кухак, где рос миндальный сад из сорока деревьев. Срубили миндальный сад, построили обсерваторию.

— Звезда Альтаир, если не ошибаюсь, альфа Орла? Вон она, видите, на краю Млечного Пути?

— Да. В астрономии очень много арабских названий. Например, звезды Альгениб, Альголь, Альдебаран, Альдерамин, Альтаир, Алфард, и еще немало. Восточная культура и наука, если разобраться, пронизывают общечеловеческую культуру и науку, разделить их невозможно; напрасно европейцы так много говорят о своем влияния на Востоке.

— Вы, Василий Лаврентьевич, настоящий коренной туркестанец! Вас никогда и никуда невозможно переманить и вообще увезти отсюда?

— Невозможно, Борис Николаевич. Тут я родился, тут и в землю лягу. Без Туркестана нет мне жизни.

Они сидели на камнях Тали-Расад, как раз там, где двадцать с небольшим лет спустя вырубят в черной скале могилу для Василия Лаврентьевича. Но в те далекие годы они смотрели не на землю, а на звезды, оба были еще молоды, полны дерзаний, сильные, умные люди, сыновья своего края, своей эпохи. А небо было таким же ясным и ярким, как и во времена Мирзы Улугбека, когда над роскошным зданием обсерватории всходила звезда Альтаир.

— Однако пора, — позвал Борис Николаевич.

Василий Лаврентьевич встал, засветил узкий язычок карбидного фонарика, осветившего сетку нитей прибора. Ровно в девять часов три минуты они сделали второй отсчет; средняя вертикальная нить трубы была точно совмещена с Полярной звездой в момент ее прохождения через меридиан.

— Сколько теперь? — взволнованно спросил Вяткин.

— Сто девятнадцать градусов.

— А по нониусу?

— Плохо видно, что-то не разберешь…

— Я посвечу.

Вяткин зажег свечу. Сорок минут! Квадрант! Это, несомненно, был квадрант! Он лежал в плоскости меридиана и имел восточное отклонение величиной в три минуты.

Когда Вяткин возвратился домой, Елизавета Афанасьевна ничего ему не сказала, а утром передала принесенную вчера записку:

«Милостивый государь Василий Лаврентьевич!

К вам у его превосходительства генерала Гескета есть неотложное дело. Благоволите прибыть завтра к девяти часам утра к генералу.

С совершеннейшим к вам почтением»…

Начинается! После приезда в Самаркандскую область генерал-майора Гескета в губернаторском доме все переменилось. Дом приобрел постный вид, совершенно в духе самого хозяина. Василий Лаврентьевич прошел по пустым гулким комнатам и постучал в кабинет Гескета.

— Войдите, — откликнулся Гескет. — Подходите ближе и можете сесть, — милостиво разрешил Гескет. Сам он сидел в кресле, рядом стоял Чернявский. — Мне доложили, — скрипуче начал Гескет, — что вы, господин Вяткин, нарушаете законы туркестанского края.

— А именно?

— Без надлежащего на то разрешения ведете раскопки древностей.

— Верно, — ответил Вяткин, — донесли правильно, — он взглянул на Чернявского, — я раскопал новый памятник старины.

— А по какому праву? Объяснитесь.

— Дело в том, что в знаменитом «Положении» Туркестанского края ясно написано: «Запретить самовольно раскапывать места, интересные в археологическом отношении».

— Цитата точная, — восхитился Гескет, — продолжайте, прошу.

— Так вот: «места, интересные в археологическом отношении», прежде всего необходимо выявить. Как вам хорошо известно, мне Археологической комиссией Российской империи поручено составление археологической карты края. Стало быть, я занимался своим непосредственным делом.

— Ясно. А? Логично? — обратился Гескет к Чернявскому. Тот стоял бледный, сдерживая дрожь тонкого рта.

— Мусульманские памятники следовало бы не открывать, а уничтожать! — взвился Чернявский. — Самое их существование, с их штатом блюстителей и надсмотрщиков, есть подрыв устоев царского самодержавия. Господин Вяткин открыл еще один центр мракобесия. Господину губернатору, вероятно, известно, что в свое время пришлось издать специальный указ относительно могилы Данияла.

— И много вы уже раскопали, господин Вяткин? — улыбнулся Гескет.

— Нет. Только выявил, что место действительно в археологическом отношении интересно, и его следует взять на специальный учет.

— Все правильно. Но донесение о неблагонадежности — сигнал. Я обязан реагировать. Вам десять суток, господин Вяткин, домашнего ареста. А?

— Слушаюсь, — ответил Вяткин, радуясь, что дешево отделался, и поспешил домой.

«Видно, и впрямь мне жить и умереть под знаком Орла, — думал он с печалью. — Двуглавого, разумеется…»

Шел пятый день домашнего ареста Василия Лаврентьевича. Он подрезывал и окучивал розы, разбивал грядки для цветов, высаживал рассаду астр, ромашек, петуний, львиного зева и резеды.

Но вечерам сидел над рукописями, не в силах оторваться от своих дневников и записных книжек, заполненных при раскопках обсерватории Мирзы Улугбека.

Там, за пределами его кабинета, шумел город, своим чередом шла жизнь, люди рождались, страдали и умирали. Высились голубые купола и минареты памятников, птицы летали и вили гнезда. Все шло где-то там, в стороне. Настроение — прескверное. И впереди никакого света. Ему казалось, все о нем забыли. Нет, к счастью! Ведь жил на свете Бартольд…

«Милостивый государь Василий Лаврентьевич!
Бартольд».

Вы несказанно обрадовали меня сообщением об открытии обсерватории Мирзы Улугбека. Уже по намекам Вашим в предыдущих письмах я понял, что Вы стоите на верном пути в своих поисках. Что именно вам удастся поймать светлую жар-птицу. А посему искренне Вас поздравляю.

Обнимаю Вас и посылаю от комиссии Археологической исхлопотанный через Комитет для изучения Средней и Восточной Азии «Открытый лист» и немного денег.

С искренним уважением к Вам и пожеланием успехов

Весь трепеща, раскрыл Вяткин «Открытый лист», — пакет принес ему рассыльный Областного Правления. На фирменном бланке Императорской археологической комиссии за № 648 значилось:

«С.-Петербург, здание Императорского Зимнего Дворца.

Выдан этот лист члену-корреспонденту Русского комитета для изучения Средней и Восточной Азии Василию Лаврентьевичу Вяткину Императорской археологической комиссией на право производства археологических раскопок на землях казенных, общественных и принадлежащих разным установлениям в пределах Самаркандской области, с обязательством доставлять в Комиссию отчет или дневники по произведенным раскопкам, а также, при особой описи всех находок, наиболее ценные и интересные из найденных предметов, для представления их на Высочайшее Государя Императора воззрение».

В отдельном конверте, голубом, заграничном, Вяткин нашел письмо от Арендаренко. После обычного вежливого вступления говорилось.

«Я намерен, вернувшись в Россию, изложить в книге некоторые свои соображения и взгляды на соотношение Европа — Азия.

Уже в Италии мне бросились в глаза явно восточные черты жизни местного населения и характера всей страны. Еще более поразительна аналогия в Греции. Здесь-то уже подлинный Восток. С его египетскими, финикийскими, турецкими и прочими чертами. Они сквозят не только во внешнем облике греков, но и в характере их, в колорите всей страны, в эмоциональной и интеллектуальной сферах.

Нет отдельной культуры Запада и отдельной культуры Востока, есть одна общечеловеческая культура, и на стыке Европы и Азии стоит Россия с ее великой объединяющей миссией. Роль русских во взаимопроникновении культур будет по достоинству оценена в будущем, и наша задача помочь в верной оценке этой роли».

«Так-то оно так, — вздохнул Вяткин. — Но вот на конвертах я вижу какие-то пометки красным карандашом. Их явно вскрывали. Тут чувствуется рука статского советника Болеслава Владиславовича Закржевского. Ведь почта состоит в одном ведомстве с жандармами, в Министерстве внутренних дел.

Но руки теперь у него развязаны, он может действовать. Спасибо чудаку Бартольду! Мир держится на чудаках.

Наконец-то он мог обнародовать свое открытие и не прятаться с ним от добрых людей. Не теряя времени, Вяткин написал предварительное сообщение в «Туркестанские ведомости», в «Известия Комитета для изучения Средней и Восточной Азии», в Русское астрономическое общество в Петербург, а также в местное Хозяйственное управление.

Первым, конечно, ответило это последнее учреждение:

«Рассмотрев вопрос о постройке монумента памяти астронома Мирзы Улугбека, Хозяйственное управление решило, что постройка памятников и монументов является для Самарканда недоступной роскошью. А посему, за недостатком средств…»

Ну, тут все ясно. Зато большая наука порадовала Василия Лаврентьевича. Откликнулся крупнейший астроном России профессор Глазенап. Откликнулась Пулковская обсерватория. Русское астрономическое общество создало специальный комитет. Отозвалась и Ташкентская обсерватория. Директор ее Померанцев опубликовал восторженную статью, физик Сикора призвал туркестанцев жертвовать на памятник великого человека. Русский политический агент в Бухаре Лютш сообщил, что для постройки памятника Улугбеку эмир бухарский жертвует пять тысяч рублей.

Вяткин получил еще одно заказное письмо от Бартольда.

В нем содержалась, кроме небольшой любезной записки, обширная выписка из сочинения Гиясуддина из уже известного Вяткину сочинения «Астрономические инструменты». Но между экземплярами Василия Лаврентьевича и Бартольда была разница. Список Бартольда содержал подробности, которые в списке Вяткина были опущены. Это много помогло Вяткину в понимании инструмента, найденного на Тали-Расад.

Но самое главное — в письме имелась выписка из протоколов заседания Русского комитета, в которой говорилось:

«За открытие обсерватории Мирзы Улугбека в Самарканде Василия Лаврентьевича Вяткина, члена-корреспондента Комитета, наградить вновь учрежденной золотою медалью имени барона Р. В. Розена. Местного антиквария же и катыба Абу-Саида, сына Магзумова, наградить премией в 100 рублей за содействие этому открытию».

Вечер сгущался в бархатистую ночь, благоуханную, праздничную. Устланная коврами и шелковыми одеялами суфа под виноградником, ярко освещенная светом керосиновых ламп, манила к себе; сложенные рядом с нею музыкальные инструменты сверкали перламутром, кораллами и золотой кожей. Молодая свежая листва винограда еще неплотными гирляндами переплеталась на стропилах беседки, сквозь нее сверкали и искрились крупные звезды. В высоких курильницах по углам суфы тлели угли, чашечки с ароматными травами стояли рядом.

Ели плов, пили в угоду мусульманскому благочестию муллы Магзума кипяченое виноградное вино. Абу-Саид Магзум, одетый в ярко-зеленый парчовый халат и белейшую чалму с золотой индийской кистью, взял затянутый голубой кожей кашгарский рубаб, медленно взошел на возвышение и сел, подняв одно колено, как должны сидеть благовоспитанные люди. Художник провел нежными пальцами по струнам рубаба, струны издали тихий стон. Как крыло бабочки, замелькал медиатор, из уст упали жемчужины слов:

Тревога вечная мне не дает вздохнуть, От стонов горестных моя устала грудь. Зачем пришел я в мир, раз — без меня, со мной ли, — Все так же он вершит свой непонятный круг?

Абу-Саид вздрогнул и покачнулся. Рука его выронила рубаб и легла на ковер вяло и безжизненно. Изо рта хлынула кровь. Он всхлипнул и вытянулся на суфе.

К нему бросился Таджиддин-хаким. Василий Лаврентьевич пробовал приподнять друга на подушку.

— Он умер, — сказал врач, — нам надо перенести его в дом.

— Мой сын! Мой сын! — кричал мулла Магзум. Василий Лаврентьевич окаменел. К болезни Абу-Саида все привыкли. Как-то уже смирились с его состоянием. Но смерть его была все-таки неожиданной. Она, как видно, всегда бывает неожиданной. И надо же — в такой вечер…

Утром Абу-Саида Магзума похоронили.

За погребальными носилками Абу-Саида Магзума шли все его друзья, и Василий Лаврентьевич, не сняв восточного одеяния, шел вместе со всеми.

Домой Вяткин вернулся хмурый, как зимняя ночь.

— Васичка! Васичка! — кинулась в нему Лиза. — Ты только взгляни на него! Только взгляни!

Она потащила Вяткина в спальню и подвела к кровати. На белой подушке, развалившись, как барин, спал годовалый малыш. Светлые волосы мальчишки сбились в волнистый кок.

— Откуда, Лизанька, чей? — выдохнул Василий Лаврентьевич.

— Наш! Наш, Васичка. Нам его бог дал.

— Бог?

— Уж я так, бывало, молилась, так молилась… и вот, видно, молитвы мои услышаны.

— Ты толком мне объясни, откуда этот ангел взялся?

— Понимаешь, — шепотом рассказывала Лиза, — тебя-то всю ночь не было, а я лежу да прислушиваюсь, лежу да прислушиваюсь. Может, думаю, рано разойдутся, и ты вернешься. Лежу, значит, слушаю. И вот в темноте кажется мне, что под окнами ходят и шепчутся. Сперва я подумала, что это у доктора ходят. Но потом, слышу, это у нашей калитки. Думаю, воришки. Приоткрыла шторку, вижу: мужчина, из себя такой видный, высокий ростом, взял ящик с телеги, поставил под нашу калитку, сел в телегу — и погнал отсюда. Минут с десять прошло. Я слышу, в ящике маленький плачет. Ну, я все страхи забыла да туда. Смотрю, мальчик голенький, в ящике стружки да газета. Сверху он тряпочкой ситцевой прикрыт. Взяла я его на руки, он и замолчал. Я калитку заперла да стала тебя ждать, тут и рассвело уже скоро. Приехал Эгам, рассказал про Абу-Саида. Жаль его, ведь молод еще был!..

— Что ж, Лизанька, одни умирают, другие — рождаются. Пусть живет мальчуган, раз уж нам его подарили. Завтра пойду, похлопочу, узнаю, как это все оформляется. Его, поди, крестить надо?

— Крещеный! В ящике медный крест, к нему нитка привязана, на нитке бумажка с надписью: «Раб божий Константин».

— Глянь, проснулся раб божий Константин.

Лиза склонилась над ребенком, тот зашевелился и сбросил крепкими ножками край одеяла. По покрывалу неприкосновенной Васичкиной кровати растекалось мокрое пятно. Вяткин засмеялся, расцеловал ребенка и пошел переодеваться.

 

Глава IV

Любительские спектакли, лекции, курсы обучения ремеслам, народные хоры — все это нашло себе пристанище в Народных домах Туркестана. Собирались строить Народный дом и в Самарканде. План этот просматривался всеми, кто имел отношение к кружковой деятельности среди широких слоев населения — руководителями любительских кружков драматических, хоровых. Вяткин же числился председателем кружка Пушкинских чтений и с удовольствием углубился в изучение проекта Народного дома.

Со свойственной ему обстоятельностью он распорядился рекомендательной запискою, в которой писал, какого размера ему хотелось бы иметь вестибюль, какой должна быть площадь залов, сколько выделить комнат для публичной библиотеки и читальни, для репетиционных помещений. Подписал и отдал генералу.

Генерал не посмотрел на подписи, отослал записку в Ташкент и через полгода проект Народного дома, с дополнениями Вяткина, прибыл обратно в Самарканд для выполнения. Утвердили. Началась постройка. Велась она на средства Городского хозяйственного управления, велась медленно, затягивалась. Но подрядчик попался добросовестный, материалы доставлял наилучшие, строил прочно, добротно. И вот в один прекрасный день, почти напротив окон Василия Лаврентьевича, поднялось и зарозовело нарядным жженым кирпичом новое отличное здание.

В Областном Правлении наступили к тому времени перемены. Гескет, присвоивший порядочное количество казенного добра, отбыл, скрыв свой новый адрес. Чернявский, прослуживший с 1868 года в Туркестанском крае, подался на пенсию. Главным лицом остался советник Областного Правления коллежский асессор Василий Лаврентьевич Вяткин, Ваше благородие и пр. и пр.

Обласканный высшим начальством, незадолго до этого совершивший открытие мирового значения, весть о котором облетела все цивилизованные страны, удостоенный высшей ученой награды — золотой медали имени барона Розена, он почувствовал под ногами твердую почву и… самовольно занял здание Народного дома под городской музей.

Произошло это так. Когда затянувшаяся стройка пришла к концу, выяснилось, что здание хоть и готово, но сметой не предусмотрены средства на его обстановку. Деньги добросовестно истрачены на мозаичные мраморные полы, цветные витражи в двусветных готического стиля окнах, на тонкую отделку потолков. На все хватило, даже на красивый, из жженого кирпича с затейливой решеткою, забор.

Но в здании не было ни стола, ни стула, ни даже самой дешевой ситцевой занавески. Отлично отделанный дом стоял пустым.

Городской архитектор титулярный советник Иван Петрович Лебедев слыл человеком бесхарактерным и слабым. Он трепетал перед начальством и боялся самой малейшей ответственности. Осмотрев с подрядчиком новое здание, архитектор заспешил собрать комиссию, которая бы приняла постройку. Но начальства нет, собирать некого. Лебедев завернул к Вяткину. Василий Лаврентьевич выслушал господина Лебедева.

— Чем, собственно, я могу помочь? Двери Народного дома заперты, ключи у вас в кармане, входы опечатаны.

— В том-то и дело, что двери не опечатаны.

— Но ведь в доме-то нет ничего?

— Нет. — Лебедев развел руками.

— Дом-то ведь воришки не унесут? — улыбнулся Вяткин.

— Не унесут. И все же боязно носить эти ключи. Ответственность лежит на мне. Акт подписан, дом с плеч подрядчика сошел, и теперь я отвечаю.

— Уж и не знаю, как вам помочь, Иван Петрович. Разве вот что: давайте мы эти ключи положим вот сюда, в сейф. Хотите?

— Голубчик, вы бы меня выручили! Отличная идея. Если потом и спросят, я отвечу, что ключи оставил в сейфе в Областном Правлении.

Господин городской архитектор успокоился и ушел. А Василий Лаврентьевич, прикинув возможности, решил использовать Народный дом под музей. Хотя бы временно. Сырая, протекающая церковная пристройка уже давно не вмещала ни мебели, ни экспонатов. Невозможно выставить коллекции нумизматики, этнографии, орудий труда, плохо показана история вхождения Туркестанского края в состав России. В ящиках лежала библиотека, которая должна была бы функционировать при музее, штат состоял из двух человек. Разве это музей? А тут — роскошное помещение пустует уже целый месяц! И Василий Лаврентьевич решился. Со сверкающими глазами прибежал он к Иванову.

— Кирша, Кирша, дай из школы десять стульев и два стола, — просил он. — У меня и шкафы есть, и витрины, а вот стульев нет и столов нет. Я поставлю в читальном зале два больших стола, шкафы с книгами и стулья. А остальные залы под музей пойдут, для него у меня все в наличии. Открою в здании публичную библиотеку с читальней — и мне про музей никто ничего не сможет сказать. Тогда меня оттуда никто не выкинет! Дашь?

— Ну, что мне с тобою делать! Бери уж. Да я сам все привезу. Еще две скамейки дам.

Вяткин бросился обнимать Киршу.

— А на чем ты мне их привезешь? Подвода где?

— Есть у меня подвода. Привезу.

— А не мог бы я несколько раз сгонять ее за экспонатами?

— Вот ты какой настырный! Нахальный прямо!

— Ну, Кирша же, ну, Кирша! Как нам не быть нахальными, когда мы казаки? Иначе дворянство пахать будет на нас.

— Ладно. Гоняй подводу, пей мою кровь! Так тебе, Василь, сейчас стулья?

— А зачем откладывать? Давай сейчас.

Так начался переезд в новое здание музея, детище Василия Лаврентьевича Вяткина.

Была уже ночь, когда от бывшей Георгиевской церкви, с ее подземельями и гробами, по темным улицам Самарканда поехали нанятые Вяткиным арбы с имуществом. В три часа ночи Вяткин, вытирая мокрый от пота лоб, повесил на дверь опустевшей пристройки большой замок и пошел в новое здание.

Впереди у него было два праздничных дня, которые он использовал для устройства музея. Приглашенный на помощь Таш-Ходжа взял на себя обязанности сторожа и никого в музей не пускал. Так же бдительно он следил за тем, чтобы во дворе не было ни суеты, ни движения.

— Иди, иди в дом, не стой тут, Вазир-ака не велел, — гнал он Зор-Мухаммеда, увязавшегося за старшими и работавшего здесь на равных. И мальчуган покорно заходил в здание по высокому кирпичному крыльцу. Как все хорошо размещалось в новом здании!

— Пусть меня повесят, распнут на кресте, — шептал Вяткин, — пусть дадут любое наказание, но музей останется здесь! — И он с наслаждением ворочал шкафы и витрины, громоздил штативы с чучелами птиц и животных, волочил ящики с минералами, пристраивал макеты и щиты с оружием и утварью.

Бледная, всю ночь не спавшая Лиза возилась с книгами: Зор-Мухаммед вприпрыжку таскал стопки книг, и она ставила их в шкафы; казалось, конца не будет этой тяжелой работе. По полу ползал замурзанный ее сынишка, брал в рот гвозди и сосал грязные пальцы.

Но дело подвигалось. Таш-Ходжа, Эгам-ходжа, Эсам-ходжа, Рустамкул с сыном, Вяткин и Лиза к концу третьего дня все расставили по местам и, до смерти усталые, разошлись по домам. Музей был отличный!

— Что-то теперь будет! — смеялся Вяткин. Спать он от волнения не мог; Лиза, как умела, утешала его.

— Ну, Васичка, — говорила она и, как Костика, гладила за ухом, — мы же ничего плохого не сделали. Не для себя же ты захватил дом!

— Но захватил же все-таки, захватил?

— Если выгонят из Областного Правления, пойдешь служить учителем. Подумаешь, что ж такого хорошего в твоем чиновничестве? И без него живут люди. Не бойся, у меня немного денег есть. Проживем.

— Умница ты, Лизанька, милая моя подруженька и верный друг. Но ты спи, а то Костик встанет.

— Ах, Васичка! Какой уж тут сон?

Так маялись они до приезда вновь назначенного на место Чернявского полковника Папенгута. И — странно, как только Василий Лаврентьевич увидел перед собою человека, которому надо было все объяснить, он успокоился и осмелел.

— Вы, верно, ваше превосходительство, читали о том, что из Луврского музея в Париже похищен шедевр Леонардо да Винчи — портрет Джоконды?

— Да, я слышал, господин Вяткин, что же дальше?

— А ничего. Я говорю, что гноить музейное имущество в разваливающейся лачуге, под протекающей крышей — бесчеловечно. И, если хотите, некультурно. Вы видите, как относятся к музеям за границей, в европейских странах. А у нас имущества в музее не на один миллион франков!

— Что же отсюда следует? Надо отменить приказание губернатора и допускать самоуправство? Так? За самовольство, милостивый государь, даю вам месяц домашнего ареста.

— Слушаюсь, ваше превосходительство! Месяц домашнего ареста. Но… Петр Оскарович, музей-то там и останется?

— Останется. — И суровый Папенгут улыбнулся сквозь свои редкие белесые усы. — Что мне делать с вами, Василий Лаврентьевич? Вы как влюбленный гимназист!

Вяткин едва не запрыгал от радости. Год, год готов был он затратить на отсидку под домашним арестом, лишь бы музей, душа его, остался в этом чудесном здании.

Затемно уходил он теперь в музей и затемно возвращался. Работал бы он и ночью, но здание еще не было освещено электричеством. Все знали, что Вяткин находится под арестом. Известие это облетело Самарканд молниеносно. Однако, желая его повидать, люди шли к нему не домой, а прямиком в музей, в новое здание.

Суровый страж — Таш-Ходжа косился на приходящих и, никого внутрь не пуская, вызывал Василия Лаврентьевича во двор. Таков приказ Вазира-ака: он не хотел, чтобы раньше времени о музее заговорили. Он готовил самаркандцам сюрприз.

Как-то пришел очень взволнованный и мрачный самаркандский коллекционер Столяров.

— Продаю коллекции, Василий Лаврентьевич, — предложил он.

— Полноте, Степан Петрович, — ответил Вяткин, — что это вы все «продаю» да «продаю»? Для организации такого музея и подарить бы следовало. Если не от нас с вами, то от кого же и ждать тогда дара?

— Но ведь другие, Василий Лаврентьевич, не дарят?

— То есть как это «не дарят»? Кастальский Борис Николаевич, например, отличных два оссурия подарил и несколько ценных книжек. Петровский принес целую кипу фотографий и книги подарил по этнографии. Эгам-ходжа, наш антикварий самаркандский, — коллекцию уникальнейших монет с Афрасиаба. Серебро и золото. А ведь он — семейный человек, живет не в таком уж достатке. Таджиддин-хаким буквально целую арабу привез. Тут и образцы восточных тканей — Индия, Белуджистан, Афганистан, Памирские горные княжества, посуда, украшения, несколько рукописей.

— Оно, конечно, так. Однако я подумаю.

Через два дня Столяров, мелкий чиновник банка, принес и подарил музею пять сосудов, определенных Вяткиным как «сассанидский металл», а десять других, серебряных, Вяткин у него купил.

Кто-то из доброхотов дал в «Туркестанские ведомости» заметку об открытии Самаркандского музея в новом здании. И тут же предлагал пополнить его коллекцию «за счет добровольных подарков и взносов». Нельзя сказать, что подарки и взносы посыпались как из рога изобилия, но все-таки кое-что перепало музею от патриотов Туркестанского края и любителей древности Самарканда.

В последнюю неделю своего ареста, когда музейные дела несколько поулеглись, Василий Лаврентьевич очень тяготился невозможностью свободно передвигаться по городу. Да и в Ташкент он хотел бы понаведаться — посмотреть на экспозиции столичного музея. Опять ему и тут не хватало знаний. Опять он сетовал на свою «безграмотность», на свое невежество. Хотелось ему построить экспозицию так, чтобы она выглядела не хуже московских. Да и в С.-Петербурге верно уж музеи хороши! Только где там ему, Вяткину, добраться до столиц! В Ташкент — и то не выберешься! И он пел своим верным, но не таким густым, как у Горголы, басом:

Сижу за решеткой в темнице сырой, Вскормленный в неволе орел молодой… Мой верный товарищ, махая крылом…

И тут родилась идея: убежать. Пока хватятся, он вернется. Ехать, конечно, как всегда, ночью. Поезд отходит в одиннадцать. Подходящее время!

Вяткин сидел перед письменным столом директора музея. Ташкентского музея, столичного. И директор его, испитой костлявый человек, Павел Иванович Зыков, тоже был человеком столичным. На нем белые в полоску брюки, перепоясанные широчайшим модным резиновым поясом с медными застежками, и сиреневая, в алый горошек, рубашка фасона «апаш», открывавшая его тонкую морщинистую шею с острым кадыком и безнадежные ключицы чахоточного.

Здесь не было нарядных цветных витражей Самаркандского музея, нежных бело-голубых деревянных потолков, заливавших залы ровным перламутровым светом, не было высочайшего купольного холла, в котором уже стояли овальные столы для читателей, не было просторных стеклянных витрин с горками коллекций, нарядными стеклянными подставками под минералогические экспонаты, которые Вяткин склеивал из обрезков стекла своим универсальным клеем. Ничего в Ташкентском музее вообще не было. А главное — не чувствовалось любовного хозяйского глаза, умелых золотых рук Василия Лаврентьевича, который мог все делать сам, каждую музейную работу. И того тонкого, изысканного вкуса, который отличал экспозицию Самаркандского музея. Здесь экспозиция убога. За витриной, за стендом нет фонда, назначение которого — выдвинуть только типические вещи.

Ташкентский музей возник еще при генерал-губернаторе Кауфмане. Первое время он пополнялся подарками его друзей и приверженцев. Со времени открытия в крае Кружка любителей археологии и истории была выделена специальная витрина для пожертвований местных археологов — участников кружка. Позже витрины оказалось мало, дали комнату. Но она стояла почти пустой.

Каталогов Ташкентский музей никогда не выпускал. Первый составлялся уже два года, но его до сих пор не издали. Экспозиционных планов тоже не существовало. Отчетов по отделам музея не писалось. Сколько экспонатов и в каком отделе они выставлены, никто не мог сказать.

Музей Ташкента несколько раз обворовывали. В последний раз украли драгоценные серебряные чаши и блюда, украшения с настоящими драгоценными камнями, ковры, вышивки, золотые монеты.

— Вот уже решетки в прошедшем году заказали на окна.

Выслушав невеселую повесть о жалком существовании музея, сетования директора на то, что вход и по праздникам, и в будни — бесплатный, Вяткин обратил внимание на то, что во время разговора Павел Иванович вырезывает из какой-то книги расшитые страницы и вклеивает их в бумажные рамки. Раскладывает их для просушки и, набрав 17 таких листочков, заворачивает пачку в газету.

— Что это вы делаете, Павел Иванович? — спросил Вяткин.

— Наклеиваю и составляю «Туркестанский сборник». Может, слышали, в С.-Петербурге его еще при генерал-лейтенанте фон Кауфмане начал составлять известный библиограф Межов. У Межова работали трое. Они за 20 лет выпустили 416 томов «Туркестанского сборника», куда вошла большая часть работ по Средней Азии и Туркестану вообще. Каждый том стоил пятьдесят пять рублей. Я работаю, изволите видеть, один. По приказанию его высокопревосходительства генерал-губернатора. И у меня, таким образом, каждый том обходится в двадцать три рубля.

— И много вы уже склеили?

— Около ста двадцати томов-с. И ваши сочинения вошли-с.

— Что же, вам сдельно, что ли, платят за работу?

— Сдельно-с, сдельно-с. А музей, изволите видеть, для меня занятие приватное.

Так Василий Лаврентьевич побывал в столичном музее и поучился ведению музейного дела.

Решетки заказал! Решетки. Чтобы воры золотых монет из экспозиции не раскрали. А не подумал, что вместо золотых монет надо в витрины копии с этих монет выложить. А сами монеты должно в сейфе держать. Решетки… Нет, стой! И тут можно хорошее почерпнуть! Дробление на отделы у меня неправильное. Надо разделить, как у них: естественно-исторический или краеведения, этнографии, истории — туда же и археология войдет. Итак, форма найдена! Но сам этот Зыков, конечно, жалок и нелеп. Модно одетый, весь перемазанный вонючим клейстером. Жена, детишки… Вяткин помотал головою.

В это время молодой голос окликнул его:

— Василий Лаврентьевич! Какими судьбами? — Его обнимал Александр Александрович Семенов.

Вяткин его знал как устроителя выставок в Туркестане и за его пределами, коллекционера, знавшего толк в прикладном искусстве.

— Да вот приехал, как видите, чтобы ознакомиться с постановкой дела в вашем музеуме.

— Ну, и ознакомились? — засмеялся Семенов. — А я думал, вы по поводу своего избрания приехали.

— Какого избрания? — удивился Вяткин.

— Я вижу, вы ничего не знаете! Дано приказание доставить вас из Самарканда.

— Ишака на арбе или арбу на ишаке?

— Именно. В ближайшее время просят вас пред светлые очи генерал-губернатора. Но повод, уверяю вас, очень приятный. Сегодня и телеграмму «отбили».

— Ну, представление так представление, — невозмутимо сказал Василий Лаврентьевич, про себя думая, что, пожалуй, оно и кстати, что идет это представление. «Я сбежал из-под ареста, но мне ничего не будет! В конце концов, в музее встретили, а не в кабаке».

Он предоставил Семенову кликнуть извозчика и везти себя в Белый дом. Вместе с Семеновым вошел в холл, выслушал, как о нем доложили генерал-губернатору. Их приняли немедленно. Из-за стола к ним навстречу вышел средних лет полный и представительный генерал-губернатор.

— Рад, рад, господин Вяткин. Наслышан о ваших научных открытиях.

Василий Лаврентьевич поклонился.

— Самаркандская администрация, — продолжал торопливо генерал-губернатор, — я имею в виду прежний ее состав, не всегда понимала задачи исторического этапа, который переживает Туркестанский край. По этой причине мы сочли за благо заменить военного губернатора Самаркандской области и его помощника по Областному Правлению. Эти люди были слишком ограничены для того, чтобы лавировать и гибко пользоваться лозою и пряником. Ну, да вам об этом говорить не надо! Вы и сами за время губернаторства господина Гескета несколько раз были под арестом. Надеюсь, что теперь все будет иначе.

— А я и сейчас под домашним арестом, — тихо сказал Вяткин.

Наступила пауза, только слышно было, как залетевшая в кабинет пчела гудит, пытаясь вырваться через шелковую гардину. И вдруг генерал захохотал. Он хохотал, держась двумя руками за стол и качаясь из стороны в сторону. Засмеялись и Семенов с Вяткиным. Из двери просунулась голова адъютанта и тоже заулыбалась.

— Ой уморил, ой уморил, батюшки! Это что же за проказник? Ой, что же это за шалун такой? — Он схватил Василия Лаврентьевича за плечо, и, хохоча, теребил его. Отсмеявшись, но все еще всхлипывая, генерал-губернатор вытер платком усы и лоб и сел на место.

— Ну, Василий Лаврентьевич, винись: за что?

— Да ведь за что? Без ведома администрации, когда никого на месте не было, занял самовольно под музей пустующее здание Народного дома.

— И это — все? Теперь вы довольны?

— Ку-уда! Лучше и не надо. Самарканд ведь особый город. В нем музей обязательно нужен. И хороший музей.

— Ну, пользуйтесь! Нет худа без добра. Я вызвал вас, Василий Лаврентьевич, чтобы сообщить, что Лондонское королевское географическое общество жалует вас за открытие обсерватории Мирзы Улугбека золотой медалью и избирает в почетные члены общества. Понимаете ли вы, что вас, как ученого, признали за границей? — Генерал-губернатор протянул Вяткину синеватую плотную бумагу и пожал руку.

— Весьма благодарен, весьма благодарен, — бормотал Вяткин, а сам думал о том, что уж теперь-то здание непременно останется за музеем и победа — на его стороне.

 

Глава V

Незаметно отошли осень и зима, холода сменились теплом, Эгам-ходжа и Рустамкул Тегермонташ весь участок музея засеяли клевером, между рядками насадили магнолий и липок, жасмина и дубков, декоративных вишен и боярышника. Все цвело, серебристые тополя шелестели листвою; вдоль музейного фасада выстроились шпалерами молодые чинары; Вяткин стенд за стендом прилаживал в залах своего «готического» здания, и только цветные тени витражей отмечали для него промелькнувший день: тени ложились с востока и с запада.

В марте приехал новый губернатор «из числа лиц, понимающих задачи Российской империи в странах восточных окраин», грузин средних лет Илья Зурабович Одишелидзе.

Настоящий восточный князь, как он сам говорил, «самого высшего качества грузинской крови», с замашками деспота и с аппетитами «калифа на час», он сразу не понравился в Самарканде. Любитель широко пожить за казенный счет, он тут же потребовал, чтобы освободили несколько выгодных «синекур» для близких ему людей. В частности, ему показалось выгодным использовать для «своего человека» должность советника при губернаторе области, которую занимал Вяткин. Брат его жены хотел бы занять этот выгодный пост.

Придравшись к тому, что Вяткин работает не в Правлении, а в музее, он решил перевести его на какую-то другую, мелкую должность.

Но решительно восстал Папенгут. И пошла писать губерния! В Ташкент посыпались письма с обеих враждующих сторон, и каждый хвалил или ругал Вяткина.

Но в каком-то возрасте каждый человек достигает такого положения, при котором и хорошее и плохое, сказанное в его адрес, остается, как говорится, на весу. Такой человек пренебрегает всем, что о нем говорится, и идет раз и навсегда избранным им путем. Вяткину было безразлично, как относится к нему новый губернатор, как было безразлично отношение и всех предыдущих его начальников. Убрать Вяткина с горизонта все равно никто не может.

Поэтому он, получив приглашение явиться, не тотчас отправился к генералу Одишелидзе.

— К нам, в наш забытый богом угол, — громогласно заявил Одишелидзе, — приезжают европейские ученые! А посему я вам приказываю: не позже завтрашнего дня открыть ваш музей. И подготовьтесь к экскурсии по городским древностям, я сам буду проверять вас. Я поставлю кое-кого на место!

— Я прошу вас, ваше превосходительство, дать письменное распоряжение о немедленном открытии музея, который, с моей точки зрения, еще не может быть открыт. Иначе я приказа вашего не смогу выполнить. Что же касается проверки, то… мне, извините, неизвестно, какое у вас имеется право учинять личные экзамены чиновникам, которые аттестованы свыше. Позвольте идти? — И, не ожидая разрешения, вышел.

Музей он открыл не на следующий день, а в начале апреля. Согласно обычаю, был приглашен священник и отслужен молебен. После молебна был торжественный акт, на котором присутствовало, — уж этого Вяткин никак не мог ожидать, — не менее тысячи человек. Пришла вся русская интеллигенция, было неожиданно много представителей интеллигенции местной: врачей, художников, учителей медресе и мактабов, даже мулл крупных мечетей.

Василий Лаврентьевич произнес приличествующую случаю речь.

— Теперь, — говорил Василий Лаврентьевич, — когда у Самарканда есть большой отличный музей, можно показать, насколько развита культура Востока. Явилась возможность демонстрировать результаты раскопок обсерватории Мирзы Улугбека, городища Афрасиаб и многое другое. Это сблизит русских и местных жителей, будет способствовать возникновению дружбы и взаимного уважения.

На следующий день и даже неделю спустя все газеты Туркестанского края пестрели сообщениями об открытии музея в Самарканде; называли имена Рустамкула Тегермонташа, его сына Зор-Мухаммеда, Эгама и Эсама-ходжу, Абу-Саида Магзума и Таджиддина-хакима, вложивших много труда и сил в это доброе дело.

Самаркандский губернатор Илья Зурабович Одишелидзе скрипел зубами. К нему шли бесчисленные письма, в которых учебные заведения, попечительства, добровольные общества, землячества, кружки разных городов Туркестанского края запрашивали губернатора, когда можно будет их экскурсиям посетить исторический город Самарканд, с его памятниками и музеями (!), чтобы Василий Лаврентьевич Вяткин сам им все показывал.

— Пусть Вяткин напишет все, что он знает об этих развалинах, — говорил генерал, — мои люди это выучат, и мы сможем обходиться без его помощи. Кроме того, мы будем теперь за каждую экскурсию брать деньги.

Умудренный опытом Папенгут отрицательно мотал головой:

— Невозможно, это — невозможно! Невозможно выучить все, что знает о Востоке и о Самарканде Вяткин. Для этого надо столько же учиться, сколько учился сам Вяткин: сорок лет. Кроме того, для этого необходим талант.

Окончательно Одишелидзе оставил мысль о снятии или перемещении Вяткина, когда получил из Ташкента секретную депешу. Генерал-губернатор Туркестанского края в очень любезных, но категорических тонах писал, что одна высокопоставленная персона (называть которую в письме он не имеет возможности), по причинам политического характера имеющая сохранить свое инкогнито, в конце апреля текущего года предполагает посетить Самарканд. Для охраны и конспирации с персоной едут старшие группы Ташкентского имени Наследника цесаревича кадетского корпуса, под командой члена Русского географического общества обер-офицера для особых поручений при директоре корпуса, штабс-капитана Ситняковского.

Персона, много наслышанная об археологических находках в Самарканде профессора Вяткина, желая лично ознакомиться с великолепными руинами средневекового города, озабочена тем, чтобы вышеуказанный господин Вяткин никуда бы в отпуск или отъезд отпущен не был и мог лично сопровождать высокую персону по памятникам Самарканда.

Сам генерал-губернатор сопровождать персону не мог. Он был занят подготовкой военных маневров войск Туркестанского военного округа, на которую особа эта, собственно, и приезжала.

«…А посему от вас требуется:» — и дальше перечислялось все, что требуется от генерала Одишелидзе. Хоть бы намекнули, что за персона, Сам царь?..

В губернаторском доме начался переполох по поводу приема царской особы. Василий Лаврентьевич также был поставлен в известность относительно высокого гостя, но ему тоже не дали никаких разъяснений. Кто?!

Специальный поезд для экскурсии. Специальный салон-вагон из С.-Петербурга, специальная прислуга — замкнутая, молчаливая, исполнительная. Множество розовых, хохочущих или замирающих от восторга кадетов. И невысокий плотный господин, похожий на неудавшийся портрет государя-императора…

На днях около Ишрат-хоны Вяткин встретил Елену Александровну. В ней было все то же очарование силы и красоты, но, словно что-то сломалось у нее внутри, стала она тише и грустнее.

— Аленушка! — окликнул ее Василий Лаврентьевич. — Постой-ка! — Он взял за повод ее лошадь и хотел помочь ей сойти. Но Елена Александровна откинула вуаль, с седла не слезла и только тепло посмотрела на Вяткина.

— Что так грустна? И не видно совсем?

— Я теперь больше все дома, дел у меня прибавилось. Дочь на каникулы приехала из Петербурга.

— Ну, как она? Поди, совсем барышней стала?

Елена Александровна неопределенно пожала плечами.

— Что же она, опять возвратится в Петербург? В пансион? — спросил Вяткин.

— Не знаю, как будет у меня со средствами. Я ведь завод свой отдала компании.

— Я слышал. Этот старик Филатов всех некрупных хозяев заглотал. Мне дело представляется так: он взял ваши заводы — кишмишные там и прочие, заводы работают, а он вам за них, из этих же прибылей, выплачивает стоимость ваших же заводов. Делец!

— Ну, не совсем так. Потому что каждый из нас все-таки остается заводовладельцем и участвует в прибылях. Но вообще-то, конечно, я уже не хозяйка. Остался мне сад. Хороший сад.

— А сад Филатов еще не торгует?

— Торгует, да что вы ополчились на Филатова? Мало ли коммерсантов без него? Сейчас все крупные хозяйства стараются подмять мелкие. На том и свет стоит. Филатов хоть лучше других. Вон Потеляховы, или Пинхасовы — те и вовсе… Отто Вогау тоже…

— А что, Димитрий Львович Филатов, верно, совсем стар стал? Я давно его не видел. Хоть и на одной улице живем.

— Стар.

— Ведь он еще в 1865 году имел фирму в Туркестане?

— Да.

— Миллионер. На туркестанских фруктах взошел.

— Да. Ну, я поеду, Василий Лаврентьевич.

— Всего вам доброго, поезжайте. Целуйте за меня дочку.

— А я слышала, наградили вас. Порадовалась.

— Спасибо, Аленушка! Ну, с богом!

И Елена медленно тронула лошадь.

«Что же это со мною? Старость, что ли? Ведь Елена все та же красавица, сам я все тот же влюбчивый прохвост. А вот что-то изменилось. Что? Время прошло. Как это французы говорят, «иные времена — иные песни». Но лучше, кажется, сказал Жуковский:

Отымает наши радости Без замены хладный свет. Полыханье нежной младости Гаснет с чувством жертвой лет. Не одно ланит пылание Тратим с юностью живой, Видим сердца увядание Прежде юности самой.

Вот у меня наступила пора увядания сердца…»

Вяткин прошел в глубь мавзолея Ишрат-хона и первое, что он увидел, — вновь вынутые куски изразцовой панели: «автограф» муллы Маруфа.

«Вот на кого не влияет время, — подумал с горечью Вяткин, — он всегда юн и по-молодому энергичен. Воровство в мире — вечно и ворам покровительствует Меркурий».

Он смотрел обвалившийся кусок арки. Время. Время… Красоте Меркурий покровительства не оказывает. Боги к ней не так-то щедры.

Оглядев свое хозяйство, Вяткин вернулся в музей. Сел за составление сметы ремонтных работ на памятниках старины:

1) Серьезный ремонт свода склепа Гур-Эмир.

2) Северо-восточный минарет медресе Улугбека.

3) Левая гульдаста мечети Тилля-Кари.

4) Футляр над квадрантом обсерватории Мирзы Улугбека.

В каменной траншее стоит дождевая вода: грунт каменный, не впитывает. Немного денег обещал раздобыть в С.-Петербурге Бартольд. Но сумеет ли? Скупится государство Российское на подобные расходы. Минарет в медресе Улугбека и рад бы стоять, да опять же время, время клонит его в сторону. Забрать бы те деньги, что на монумент Улугбека эмир Бухарский дал! Все-таки не шутка — пять тысяч. Растет хозяйство. В этом году решил Василий Лаврентьевич взять на учет и охрану Дагбидские памятники, мавзолеи шейхов Махдуми Агзам. И Ургутские мавзолеи, несколько отличных мавзолеев по Бухарской дороге. Наконец, нужны деньги на раскопки! До сих пор лежит чуть затронутым холм, в котором спрятаны Тимуровы фрески. Все денег нет, чтобы раскопать его. Надо бы и с Афрасиабом опять повозиться, не движется дело с северо-западным углом городища. А ведь там-то, поди, и заключены самые крупные постройки шахристана. Необходимо также во что бы то ни стало завершить раскопки в обсерватории Улугбека. Ведь раскопана лишь миллионная часть холма. Надо убрать все с его верхней площадки, расчистить пол. Тщательно осмотреть стену и все пространство внутри стены. «Эх, был бы я капиталистом, как Пинхасовы или Потеляховы!..»

Неожиданно появился в музее давно не показывавшийся доктор.

— Ну, батенька, как вы тут. Уже устроились в новой раковине? А? Вот ведь как в русской сказке: два братца через дорогу живут, а друг друга не видят. И живем рядом, а встречаться перестали. Даже на охоту больше не ездим. А что, Василий Лаврентьевич, не махнуть ли нам на Джизакские озера, на уток? А?

— Отчего же не махнуть? Можно и махнуть, — отвечал Вяткин.

Десятый час утра. День снежный и морозный. Хорошо горели дрова в новых печах — сегодня печи топил сам Василий Лаврентьевич, — в окна светило солнце и зажигало на пахнущих мастикой и скипидаром зеркальных полах музея костры искр и радуг. Мысли Вяткина заняты своими делами. Почему-то не пришел сегодня на работу Таш-Ходжа. Что там с ним?

Доктор разговаривал, а Василий Лаврентьевич чистил жесткой щеткой заржавленные доспехи древнего рыцаря, щипчиками исправлял звенья цепочек, наждачной шкуркой протирал инкрустации, мурлыкая себе под нос свой казацкий мотивчик:

Иэх, в Та-аганроге, Иэх, в Та-аганроге…

На столе лежали страницы готовящейся книжки «Архитектурные памятники Самарканда». Раскрытая страница содержала описание мечети Биби-Ханым. Она показалась Сергею Христофоровичу очень интересной, и он все косил на нее глаза и даже успел прочесть, пока разговаривал, несколько верхних строк. Почерк угловатый, но легко читается:

«Общий вид их поражает своею красочностью, нарядностью и благородным изяществом изразцовых одежд. Они бесподобны по общему эффекту, неожиданной новизне и разнообразию орнамента…»

Доктор посмотрел на рафинированную, прямо-таки эстетскую рукопись и перевел глаза на ее автора. Василий Лаврентьевич сидел в грубых самодельных сапогах, в вылинявшей на солнце гимнастерке, много лет ношенной чиновничьей тужурке, до самых глаз заросший бородой, весь в волосах — не очень-то красивых, не особенно-то холеных. И только громадные агатовые с живым огнем глаза его были выразительны и красивы. Красив был и светлый высокий лоб.

Иэх, в Та-аганроге, Там убили молодого казака…

Без стука вбежала Лиза. Кое-как накинутый на голову пуховый платок ее сбился:

— Зор-Мухаммеда убили!

— Как убили? Кто? Откуда ты взяла? Да ты сядь, сядь.

Но Елизавета Афанасьевна не могла сидеть.

— Ночью это случилось, на рассвете, возле обсерватории.

— Надо ехать! — схватился Вяткин. — Уж вы извините, Сергей Христофорович. В другой раз мы продолжим нашу интересную беседу.

— Вместе поедем, Василий Лаврентьевич, я ведь в коляске.

— Ты, Лизанька, тут с Костей побудь, а то у нас никогошеньки в музее не остается. Вот беда, вот беда…

Они сели в коляску доктора — роскошную, лаковую, обитую внутри серым сукном и затянутую чехлами — и поехали к обсерватории.

Иэх, о-о-обмывали…

Проезжая мимо мечети Биби-Ханым, у подножия которой кипел базар, Сергей Христофорович посмотрел на минареты:

— Я прочел первые строчки вашей поэмы о мечети, — сказал он, — иначе это не назовешь, как поэмой. Надо уметь увидеть. И надо найти слова, чтобы сказать об этом. Вы поэт, Василий Лаврентьевич, и я люблю вас за это.

— То, что я пишу, получит весьма прозаическое применение. У нас в городе бывает столько гостей, что сам я уже не в состоянии всем показать его достопримечательности. Вот, по рекомендации генерала Одишелидзе, я и решил написать такую книжечку. Поймаю его на слове: пусть-ка он ее издаст!

Говорит Василий Лаврентьевич, а в голове все эта проклятая песня: пророческая какая-то, зловещая.

Иэх, о-обвивали…

Коляска заскользила вниз, к Сиабу. Копыта лошадей зацокали по настилу деревянного моста, пронеслись мимо рисорушки, мимо гранатовых садиков и первых домов кишлака и остановились возле резной распахнутой настежь калитки.

Мужская половина двора полна народа, в андеруне на корточках сидят соседи, под айваном приткнулся на холодной курпаче Таш-Ходжа. Навстречу Вяткину, среди расступающихся людей, идет Рустамкул Тегермонташ. На лице его — следы слез, он прикрыл глаза рукавом белой рубахи и прислонился к столбу айвана.

— Где Зор-Мухаммед?

— Там над ним мулла-имам читает. — Рустамкул показал на открытую дверь.

— Это доктор. Он посмотрит Зор-Мухаммеда.

Их ввели в михманхану. Люди толпились в дверях, у окон, каждый старался заглянуть сюда. Василий Лаврентьевич всех попросил уйти и раскрыть окна. Рустамкул без церемоний выгнал соседей и прикрыл дверь.

На запятнанной кровью постели лежал Зор-Мухаммед. Из-под его спины тихонько сочилась кровь.

Сергей Христофорович открыл свой ящик и, перевернув мальчика на живот, обнаружил у него под лопаткой ножевую рану. Пониже — еще одну, две, три. Дыхание в теле мальчика было еле заметно, но жизнь еще теплилась в нем.

— Так, — нахмурился доктор, — я мог бы взять его в мою больницу. Может быть, он остался бы жив. Но у меня больница — женская. В одну палату с дамами его не положишь. А отдельная палата обойдется дорого.

— Я заплачу, — сурово сказал Вяткин. — Не беспокойтесь!

Василий Лаврентьевич быстро выломал два тонких тополька у арыка и, прикрыв их саваном, уже приготовленным для Зор-Мухаммеда, уложил его на носилки, завернув в теплое одеяло. За один конец носилок взялся Рустамкул, за другой — сам Василий Лаврентьевич, двое соседей пошли для смены. У ворот Таш-Ходжа выпроваживал муллу-имама, услуги которого оказались преждевременными.

— Но я же читал над ним! — возмущался мулла.

— Над живым молитва недействительна, ибо живая душа не годна ни для рая, ни для ада, — отвечал находчивый старик, запирая за собою калитку и догоняя носилки с внуком.

Через час двадцать минут больного доставили в операционную Файнера и, помывшись, Сергей Христофорович приступил к операции. Вся махалля сидела у Вяткиных и с нетерпением ждала окончания. Час, полтора, два часа…

Доктор учился в военно-хирургической академии в Петербурге и блестяще окончил ее. Некоторое время он работал при Академии в кабинете нормальной анатомии, стажировался, защитил диссертацию, получил звание профессора. Полевые госпитали Мукдена и Чемульпо дали ему такую практику, что с ним не мог сравниться ни один врач Самарканда, да, пожалуй, и Ташкента.

Наконец, он наложил швы и послал сестру к Вяткиным сказать, что поначалу все обошлось благополучно, Зор-Мухаммед вынес операцию. Как-то теперь пойдет выздоровление…

Уже во второй половине дня Василий Лаврентьевич и Рустамкул сели вдвоем на лошадь и поехали к месту происшествия. До самого утра сегодня шел снег и припорошил все следы. Но Вяткин и Рустамкул надеялись разгадать тайну преступления. По дороге Рустамкул рассказывал:

— С вечера была непогода, шел дождь со снегом, мы с женой уговорили Таш-Ходжу остаться ночевать у нас. Отцу не спалось, мы долго разговаривали с ним, лежа под сандалом. Зор-Мухаммеда с нами не было, но мы думали, что он на женской половине лег, у матери. Мать же его думала, что этот негодник лег на мужской половине, и тоже не искала его. А он, мой мальчишка, смелый, как львенок, взял свою тешу и пошел на Тали-Расад. Мы не знаем, сколько он там пробыл, но, вероятно, с вечера, потому что не видно никаких следов, а снег лег уже часов в пять утра. Каких нехороших людей встретил там мой сыночек, кто посмел ножом поразить ребенка? Это мы еще узнаем. Я узнаю это. И тому, поверьте, Вазир-ака, места под солнцем и луною не будет.

— Как же отыскали Зор-Мухаммеда?

— Ой, и не спрашивайте. Сколько нами пережито за эту ночь — невозможно сказать! К холму догадался пойти Таш-Ходжа. Они, мой отец то есть, очень любили Зор-Мухаммеда и знали все его привычки. Уж если Зор шел к холму обсерватории, он обязательно брал свою тешу. «Что, похож ли я на господина Вазира?» — бывало, спрашивал он у своей сестры, и очень радовался, если ему говорили, что похож. Любит он вас, Василь-ака. Словно он чувствовал, что вы ему спасете жизнь.

— Ох, Рустамкул-ака, если бы это было так, как вы сказали!

Они подъехали к холму. Припорошенный снегом, холм чернел проплешинами обнажений и мелких сбросов, красные осыпи кирпичной крошки чередовались с темно-серой землей, вынутой из траншеи квадранта. Обнаженные деревья мокли в дымящемся потоке Оби-Рахмат, закат кровавыми полосами лежал на снегу, на лужах дороги, на стволах деревьев, словно несмытые следы злодеяния ночи.

Но снег не скрыл всех следов ночного разбоя. Кровь, вмятая в грязь старенькая детская тюбетейка, клочок бумаги, обрывок шерстяной веревки — вот что подобрал Василий Лаврентьевич.

Все это находилось около восточной пристройки к круглой стене обсерватории. Отвесные желтые блоки стен бокового помещения начинали светиться в блеске яркой луны, на них еще золотились блики заката и черные тени кладки выявлялись глубокими бороздами.

Вяткин не раз вспоминал по ночам о нераскопанных им еще двух помещениях старой обсерватории. Одно из них размещалось на западе — что-то вроде кухни, а второе — на востоке. Для чего они служили? Что это за пристройки? Их еще не коснулась лопата исследователя. Василий Лаврентьевич рассчитывал в следующее лето заняться их изучением.

То, что он увидел, его потрясло: в восточной пристройке сохранилась только ее западная стена и угол южной. Стены обрушились в воду Оби-Рахмат и образовали под берегом широкую тропу. Прямо под стену уходило свежее, только что выкопанное отверстие, достаточное, чтобы служить хранилищем для большого тюка или ящика. Что здесь находилось? Книги? Вещи? Видимо, похитителям помешал Зор-Мухаммед. Раскоп утренний, совсем свежий, рытый, должно быть, кетменем. Торопились.

— Разбойники были на трех лошадях, вот здесь они стояли, приторачивая вьюк. — Рустамкул указал на следы копыт. Следы вывели их на дорогу и растворились среди тысяч следов размокшей большой дороги на Ташкент.

Когда Рустамкул и Вяткин возвратились в город, им сообщили, что Зор-Мухаммед, не приходя в сознание, умер.

Со все большим и большим отвращением приходил Вяткин в Областное Правление. Крайнее убожество чиновников, неоправданное чванство и самодовольство начальства, отсутствие государственного, масштабного подхода к делу управления областью, взяточничество, спекуляции, лицеприятие, — все было противно до тошноты, и во всем видна неприкрытая тенденция наживы, наживы… Вот и сегодня Василий Лаврентьевич морозным синим утром идет в Присутствие. Абрамовский бульвар сверкает от снега и солнца. В чистом воздухе россыпи птиц и звон синичьих голосов, трели их обещают весну… Под сапогами поскрипывает снежок, на обочинах арыков — изумрудная трава, живая, настоящая.

По мокрому, щербатому от старости, пандусу Вяткин входит в вестибюль. Темно, как в омуте. Слабый свет едва проникает через круглое окно в потолке высокого портика. Окно, от века немытое, мутнеет тяжелыми тучами пыли и паутины, мрачными осенними сумерками.

За столами, прикрытыми черной рваной клеенкой, сидели два переводчика и беседовали с единственным посетителем. Вяткин, войдя, даже прямо со света безошибочно узнал в нем тощую фигуру муллы Маруфа Не останавливаясь, он проследовал в приемную губернатора и справился, нет ли для него распоряжений.

— Обязательно зайдите к генералу, — ответил чиновник особых поручений Мартинсон, — даже посылать за вами собирались.

— Что, вероятно, гости?

— Не могу знать-с, не могу знать-с, — отвечал, роясь в бумагах, Мартинсон и прятал глаза. — Он ждет вас.

Василий Лаврентьевич сбросил меховую куртку, одернул свою линялую форменку и вошел. Сухо поздоровались. Вяткин сел в кресло у стола. Генерал молча сидел перед ним, наклонив голову, так что видна была круглая, как блюдце, желтая лысина красавца.

— Ну-с, господин Вяткин, говорить много я с вами не стану! Я получил от местного населения целый ряд писем, в которых муллы и ишаны, улемы и казии, аксакалы и вообще влиятельные и богатые люди требуют вашей отставки. В целях сохранения спокойствия во вверенной мне области Туркестанского края и религиозного уважения к мусульманскому ее населению, я намерен предложить вам подать письменное прошение об отставке. Музейная работа — вполне достаточное, для вашего невысокого образования и довольно ограниченного культурного кругозора, занятие. Что же касается памятников старины, то это — как раз та область, которая тревожит мусульман и заставляет меня считать, что ваше пребывание на посту чиновника по досмотру за историческими реликвиями прошлого — вредно. Это все, что я имел сказать. Прошение можете сдать в канцелярию.

— А дела по охране памятников?

— А, м-м-м, дела сдадите туземцу по имени мулла Маруф. Он вам, надеюсь, известен?

— Именно потому, ваше превосходительство, что этот человек мне хорошо известен, я отказываюсь сдавать дела ему. Отказываюсь также подать в отставку. Я был назначен на этот пост генерал-губернатором края и утвержден Императорской археологической комиссией России, по поручительству профессора барона Тизенгаузена, профессора Бартольда, профессора Веселовского и многих других ученых России. И не в вашей власти распоряжаться мною. Самое большее, что вы можете сделать, — переслать вашу переписку с муллой Маруфом и его товарищами в названные мною инстанции. Кстати, там ваша креатура также хорошо известна…

Разгоряченный Василий Лаврентьевич откланялся и ушел. Ушел в музей и забыл на крючке генеральской приемной свою меховую куртку. Не прошло и часа, укутанный в шинель, в кабинет Василия Лаврентьевича вбежал полковник Папенгут. Бледный, взбешенный, он дрожал от негодования, не мог сидеть на месте, бегал из угла в угол, возмущаясь:

— Подумать только! Вам — подать в отставку! За что? Что вы такого сделали? Нет, я этого так не оставлю! Но тут и вы должны мне помочь. Я привез письмо и прошу вас для меня его перевести. И еще привез кое-что, это я покажу потом.

Он достал кусок лощеной бумаги, исписанной корявыми малограмотными каракулями на персидском языке, и Вяткин прикрепил ее кнопками к столу.

«Памятники древности Самарканда приходят к концу. После того, как они попали в руки Вяткина, разве не лучше, Туркестан, чтобы прах твой развеялся по лицу земли? Подобные Вяткину волки пишут книги и сочиняют газеты — все для того, чтобы царапать мозги твоих сыновей и внуков.

Без труда нашел этот Вяткин путь в Археологическую комиссию, чтобы вместе с профессорами России разрушать наши памятники. Изразцы наших памятников и музейных зданий, подобных Биби-Ханым, Шах-и-Зинда и Гур-Эмиру, он выломал и вместо художественных предметов вставил глину и грязь. И наши исторические постройки, удивлявшие всю вселенную, стали источником слез и стонов для тысяч мусульман и верующих».

Подписи нет. Угол бумаги оторван, и неровный край его запачкан кровью. Василий Лаврентьевич, волнуясь, приложил найденный им на холме обсерватории клочок бумаги к письму, и он пришелся в точности.

— Вот звенья одной цепи, — сказал он Папенгуту.

— Что это значит? Вы с чем-то ставите в связь это письмо?

— Обрывок этого письма я нашел на развалинах обсерватории Мирзы Улугбека, — ответил Василий Лаврентьевич, — сразу после убийства внука моего сторожа.

— Быть может, господин Вяткин, вы опознаете и эти вещи?

Трясущимися руками Папенгут расстегнул принесенный с собою ковровый саквояж и вынул оттуда разобранный на части старинный бронзовый небесный глобус, крупных размеров астролябию, «паук» к другой астролябии меньших размеров, страницы какой-то рукописи, тоже с отпечатками пальцев, испачканных кровью, и две отличные майоликовые плитки из Ишрат-хоны. Все это было завернуто в провощенную бумагу.

— Почти на всех предметах отпечатки тех же самых пальцев, — сказал Папенгут с тревогой. — А вы знаете, где я взял это все? Нет! Вы даже и представить себе не можете. Я, в присутствии чиновника особых поручений господина Мартинсона, изъял их из ящика письменного стола военного губернатора Одишелидзе! Но где он взял эти вещи?

— Я плохой сыщик, — сказал Вяткин, — но мне кажется, люди, связанные с этими вещами, где-то здесь, близко. А потому до времени не следует предавать историю гласности. Тогда они легче смогут раскрыть себя.

— Вы правы, пожалуй. Я слишком горячо взялся. Пусть вещи пока что останутся у вас, в музее.

— Нет. На мой взгляд, их лучше всего спрятать в сейф у вас, в Областном Правлении. Ведь это — вещественные доказательства, связанные с убийством.

Папенгут ушел. Василий Лаврентьевич беспомощно откинулся в кресле. Он был уверен, что за преступлением стоит тощая фигура муллы Маруфа. А еще кто?

Губернатор Самаркандской области тяжело заболел и уже несколько недель находился в постели. К нему никого не пускали. А «визитеры» буквально осаждали канцелярию. Это были два молодца, оба — иранскоподданные, оба с хорошими конями, с добрыми кинжалами у пояса. Обычно люди, приходившие в Областное Правление, не застав Одишелидзе, обращались к Папенгуту. Иранцы же видеть никого не желали, кроме «самого». Вероятно, «сам» был им нужен по какому-то особому делу. Однажды они появились пешком, в обществе муллы Маруфа. Так продолжалось с месяц. Затем персы исчезли. Сейф Папенгута, где хранились вещественные доказательства убийства, оказался открытым, содержимое будто улетучилось.

Так окончился криминал с инструментами из обсерватории Мирзы Улугбека. Окончился, но не совсем.

Рустамкул Тегермонташ долго не показывался в музее. Василий Лаврентьевич даже справлялся о нем у Таш-Ходжи. Здоров ли? Да, здоров, но по целым дням сидит в чайхане; на людях ему легче переносить утрату. Сам Таш-Ходжа тоже помрачнел и похудел. Однажды, уже в конце января, Таш-Ходжа шепотом сообщил Вяткину:

— Рустамкулу показали человека, который в ночь убийства Зор-Мухаммеда ночевал в чайхане с двумя персами. Рустамкул не бреет головы и не будет стричь ногтей, пока его враг жив.

Василий Лаврентьевич не придал особого значения всему сказанному стариком. Мало ли кто мог ночевать в придорожной чайхане! В глубине души Вяткин был уверен, что в холме Тали-Расад рылся после него мулла Маруф. Как видно, этой скотине чертовски повезло: он нашел в восточной пристройке разбитый глиняный хум с инструментами, книгами, глобусом и, быть может, с какими-то еще вещами невосполнимой исторической ценности. Это он воровски вывез их с Тали-Расад, чтобы, при чьем-то высоком содействии, за большие деньги спровадить за границу. Но он ли писал то письмо? И он ли убил Зор-Мухаммеда? Этот трус? Ребенка?..

И вот, когда Василий Лаврентьевич уже почувствовал ароматы весеннего ветра и стал подумывать, кого в этом году ему звать для раскопок на Афрасиабе и на холме Тали-Расад, к нему в кабинет тихо, не постучав, вошел чисто выбритый и подстриженный Рустамкул. Был он в новом халате, в красивых шелковых поясах. Он скинул с плеча хурджун и поставил его на пол. Из хурджуна Рустамкул достал увязанное в платок блюдо и тоже поставил на пол.

«Вероятно, принес поминальное кушанье», — подумал Вяткин.

— Разве сегодня уже сорок дней? — спросил он вслух.

— Сегодня как раз сорок дней, — ответил Рустамкул Тегермонташ, откинул концы платка и отошел в сторону.

С белого фаянсового блюда на Вяткина глядела голова муллы Маруфа. Вяткин сел, не в силах говорить.

— В доме этого негодяя я нашел тешу моего сына, — объяснил Тегермонташ. — Я отрубил ему голову…

Пришел Эгам-ходжа. Похудевший, осунувшийся, грустный.

— Плохо, Василь-ака. Торговля древностями больше не кормит! Многие, как вы знаете, еще в прошлом году закрыли свои лавки — кто шелк теперь ткет, кто халву делает. Эсам-ходжа уже месяц как уехал в Джизак. Он подрядился мардикером к баю Худайдод Акраму. У Худайдода Акрама под посевами двести с лишним танапов земли. Частью земля у него возле города, частью — в горах. Эсам берется обработать ту землю, что в горах.

— Из четверти урожая?

— Из половины. А ту, возле города, буду обрабатывать я, из трети. Бахча да кукуруза.

— Так это же невыгодная работа, джура.

— Что поделаешь? Кроме того… меня туда посылают.

— Политикой все занимаешься?

— Занимаюсь. Как можно не заниматься? Такая жизнь! — Он махнул рукою, — А вы, Василь-ака, разве не занимаетесь? Разве ваш музей и вся ваша жизнь совпадают с направлением пути царского правительства? На наш взгляд, это и есть настоящая политика. Я тоже так хочу. Поеду в Джизак, соберу беднейшую часть населения в группу, свяжемся с рабочими железной дороги…

Эгам-ходжа встал, перевязал потуже бельбаг. Василий Лаврентьевич отпер несгораемый сундук, вынул пятидесятирублевку, подал другу:

— Вот, возьми, джура. Потом отдашь.

— Спасибо, Василь-ака.

— И помни: у тебя — семья. Не увлекайся там очень! Понял меня?

Эгам-ходжа улыбнулся милой своей улыбкой. Проводив друга, Василий Лаврентьевич вернулся к своим черепкам и позеленевшим монетам, но дело сегодня почему-то не шло. Его одолевали сомнения. Ему стало неуютно в каменном замке науки. Волны современности, как море, бились о стены, обдавали душу брызгами и пеной, пьянили грозой, зажигали в небе радугу открытий. Волны современности окатывали с головы до ног, пробирали до костей, холодили сердце. В последнее время все чаще приходилось задумываться о судьбах Туркестана, да и о судьбе России вообще.

Если еще сорок лет тому назад крестьянин, отец Василия Лаврентьевича, обрабатывая и засевая две десятины земли, имея пару лошадей и корову, мог содержать семью из шести человек, то теперь таким хозяйством не обойтись. Если раньше казак Лаврентий Вяткин был способен учить своих сыновей в городском училище, а потом и в учительской семинарии, то теперь со своими двумя десятинами он не смог бы дать детям даже начальное образование. Да и прокормить их не смог бы. Не может в наши дни кормиться и устоз, выделывающий каменные жернова, хотя семья его на протяжении столетий жила этим ремеслом, И пришлось Таш-Ходже поступить на службу в музей. Нет, не от добра идут старики в сторожа. Позакрывали свои лавки ювелиры. Зато все больше и больше открывается лавок с ситцами Цинделя и Морозова. Множество магазинчиков с чаем, сахаром, кондитерскими изделиями, булочных, квасных. Край меняется, скудеет. По какой причине?

«Разбрюзжался! — ругал себя Вяткин. — А какое у тебя право ворчать? Что ты сделал для России? Что сделал для Туркестана?..»

Он взял книжку Герцена, перелистал. «Из мира истории двери отворяются прямо в деятельность, в собственное участие в современных вопросах». Вяткин побледнел. Эгам-ходжа не читал Герцена. Но разве он не сказал давеча почти то же самое?

Вяткин взволнованно перевел дух. Он делает то, что умеет. И делает не хуже других. Разве не служит он этим народу?

Медленно у Василия Лаврентьевича движется работа над книгой «Памятники Самарканда». Все время что-нибудь случается и выбивает из колеи. А книга эта — детище не только его ума и знаний, но и души. О каждом из памятников Вяткину хочется рассказать то, что он прочел в книгах, узнал от народа, почувствовал сердцем. Хочется передать не только сухие факты, но и тот флер большой поэзии, который окутывает самаркандские руины, сообщает им романтическое настроение.

То, что он задумал написать, не только история, но и литература и искусствознание. Погружаясь в эту работу, Василий Лаврентьевич еще и еще раз осознавал, что он не может расстаться и никогда не расстанется с этим странным городом, с его высоким обаянием, где надо всеми чертами тусклой провинциальности довлеет царство смерти и красоты. С возрастом он все больше вживался в прелесть этих красок, в гармонию архитектурных форм, в разнообразие стилей, материалов, минаретов, арок, куполов, декора, художественных эффектов.

«Вот несравненная реликвия великой эпохи мирового завоевателя Тамерлана. Колоссальный голубой купол мечети величественно поднимается в царство вечной лазури и два многогранных минарета, как две протянутых для молитвы руки, обращены в небесную высь. Мусульманские поэты сравнивали их с перстами, указывающими в недосягаемые пределы абсолютной истины и правды, куда должны быть устремлены надежды и помыслы людей… Пять веков прошло с тех пор, как персидский художественный вкус и тюркский военный гений, соединившись, оставили нам в наследие чудеснейшие из своих произведений. Грозные волны народов-завоевателей в буре войны прокатывались по Средней Азии из конца в конец… Ни пламя войны, ни железо оружия не коснулись ее стен, внутри которых нет плена земной власти. И два перста ее по-прежнему указывали утешение в небесах обиженным и — грозно — гнев «господина миров» обидчикам.

Но то, на что не решались самые ужасные завоеватели, несшие кровавые злодеяния и варварство, безжалостно совершила стихия. Мусульманские поэты, люди пылкой фантазии и рискованных метафор, уверяют, что тот чудовищный вол, на рогах которого покоится земля, был обеспокоен постройкой Тамерланом соборной мечети. Ведь громада здания нарушила равновесие земли, и вол-земледержец стал перемещать землю с одного рога на другой, чтобы придать ей устойчивое положение на своих рогах. Это вызвало землетрясения. Ряд землетрясений на протяжении веков — и вот царственный собор обратился в руины…»

Василий Лаврентьевич улыбался, представляя себе обеспокоенного постройкою мечети быка, перекидывающего на рогах землю.

Пришел мрачный Таш-Ходжа, принес музейную почту. Вяткин с удовольствием распечатал письмо от Бартольда. Василий Владимирович сообщал, что Комитету для изучения Средней и Восточной Азии он доложил просьбу Василия Лаврентьевича о дополнительной сумме на раскопки обсерватории Мирзы Улугбека и что для этой цели Комитетом отпущено двести рублей.

 

Глава VI

В небе плыли караваны облаков, голубое небо день ото дня становилось горячее. Холмы у подножия Чупан-ата покрылись шелком зеленых трав, пестрели полянами маков, в воздухе летал пух тополей. Начиналось лето.

Получив от Бартольда двести рублей, Василий Лаврентьевич принялся за постройку кирпичного свода над траншеей. Спроектировал свод Кастальский, конечно же, бесплатно. Кое-какие материалы подбросил Петровский, конечно, тоже бесплатно!

«Свод получился довольно удачный, — думал Вяткин. — Где бы еще раздобыть денег и укрепить свод в Гур-Эмире? Склеп может вот-вот… даже страшно себе это представить! Мастер Усто Пулад из Бухары сейчас в Самарканде».

…Мраморный белый пол. Желтоватый мрамор надгробий. Там, наверху, в мавзолее, надгробия парадные. У амира Тимура — полупрозрачное черно-зеленое, из восточно-туркестанского нефрита. Его привез в виде двух кусков Мирза Улугбек. Куски распилили, как полагается, и пригнали друг к другу. Полированную поверхность гигантской призмы украсили резьбой, орнаментами, символическими изречениями. Здесь, в склепе, плиты, испещренные надписями, прикрывают могильные углубления. Никто еще ни разу не смел коснуться захоронения грозного завоевателя. В Самарканде верили, что дух Тимура могущественен и грозен. По ночам на Рухабаде жутко: в полночь несутся из склепа вздохи и стоны, в усыпальнице бродят синие тени, сотканные из тумана, на карнизах повисают бунчуки и знамена покоренных стран, в нишах и арках теснятся души умерших, и шорох крыльев могильных ангелов слышен далеко по ночной округе…

Овеянный мрачной сказкой и кровавой былью, спит Гур-Эмир. Время точит и разрушает камни, зеленая плесень обнесла его до половины узорных стен, влагой и ирисами дышит квадратный дворик, косматыми потоками сбегают с купола, арок, перекрытий зеленые ветки каперсов с белой пеной цветов и бутонов.

Гибнет здание. Скоро рухнет. Стоять ему, верно, еще не больше столетия. На одной из стен Гур-Эмира написано:

«Мир — долгий час, а потому запасайся терпением».

Со свечой в руках Василий Лаврентьевич спускается в склеп, склоняется над могилами Тимура и Улугбека, Шахруха, святых сейидов.

На мраморе — родословная:

«Амир Тимур, сын амира Тарагая, сына амира Бергуля, сына амира Айлянгира, сына амира Тутумтина… восходящего пятой степенью родства к Чингисхану».

На самом деле — нет, не восходит родословная мелкопоместных эмиров из Шахрисабза к Чингисхану! Вяткин улыбается: он разгадал хитрость тимуридов, пышная родословная приписана Тимуру для того, чтобы никто не мог оспаривать их права на государственную власть в Туркестане. Заботы о бренном перед лицом вечности…

Вот и у Василия Лаврентьевича Вяткина, небольшого чиновника Туркестанского департамента, тоже заботы о вечности. Раз уж никому нет дела до беды, нависшей над шедевром восточной архитектуры — что ж, он отдаст на ее ремонт свое жалование. И бухарский мастер Усто Пулад укрепит за эти небольшие деньги свод разрушающейся усыпальницы. Пусть стоит на радость человеческому взору. До лучших времен.

Високосный год начала империалистической войны совпал с годом Змеи восточного летосчисления. Зловещий год! Он связан в преданиях с вереницей бед и несчастий — засухой и наводнением, неурожаем и бескормицей, голодом и болезнями.

Переменился и Василий Лаврентьевич. Лицо его сделалось жестким, костистым, борода поседела, стала клочковатой, появилось в ней что-то стариковское, патриархальное. Лоб оголился, над ним свисали все еще густые, но уже припорошенные инеем волосы. У глаз — морщины, зато взгляд их — острее и проницательнее.

Разрушение университета в бельгийском городе Лувене и разгром Реймса, с его знаменитым готическим собором, произвели на Вяткина удручающее впечатление. И надумал он, после многих бессонных ночей, выступить с «Прокламацией в защиту памятников старины и культуры».

С огромным воодушевлением написал он свою прокламацию! Ему казалось: уж теперь-то все встанет на место. Он — член Русского комитета для изучения Средней и Восточной Азии и Лондонского королевского географического общества. Его услышат — и поймут…

В ту минуту, когда Василий Лаврентьевич, торопясь отослать, вкладывал в конверт прокламацию, дверь без стука отворилась — и в кабинет вошел бледный, как смерть, Эгам-ходжа:

— Брата убили. В Джизаке во время восстания.

Вяткин с горьким недоумением взглянул на конверт — и бросил его. Что дадут призывы? Надо работать.

Василий Лаврентьевич беседовал с гончарами Самарканда. Искусство самаркандских кулолей-гончаров в последние века упало. С появлением фарфоровой посуды, которая крепко вошла в быт и обиход Востока, гончары в редких домах сохранили семейное ремесло. Но старики, носители секретов ремесла, знали порядочное количество рецептов поливы, приготовления черепка, который бы не давал трещин и прочно держал глазурь, технологию кашинных плиток, которая прославила самаркандские мозаики и сделала изразцовые одежды самаркандских зданий более нарядными и долговечными. Гончары даже пробовали их делать и показывали Вяткину. Но никто не мог добиться достаточной прочности изразца. Сочные же краски старых изразцов и за пятьсот лет не поблекли.

Однажды, работая по реставрации Рухабада, глиняного мавзолея, построенного Тимуром над могилой шейха Бурхануддина Сагарджи — покровителя самаркандских гончаров, Вяткин разговорился со служителем усыпальницы. Мулла Хакбар показал ему сохранившуюся у него рисалю — устав этого цеха.

Наряду с ритуальными молитвами, в рисале приводились описания некоторых процессов производства. В частности, сообщалось, что обжиг кашинной плитки ведется в отдельной печи. Печь следует топить отборными видами кустарников, это влияет на результаты обжига. Из деликатности Василий Лаврентьевич не стал просить муллу Хакбара продать ему рисалю. Хорошо уже, что тот разрешил переписать нужное место. Вяткин решил соорудить в одной из медресе эту особую печь.

…То мартовское утро было ясным. Прошедший дождь смыл остатки снега, обнажились набухшие почки деревьев, капли алмазами повисли на концах цветочных бутонов. Сияли лаком изразцов купола и минареты, золотом искрились мозаичные панно порталов и арок, как говорил поэт — «спорили с небом голубизною и с бирюзой — бирюзою».

Василия Лаврентьевича ждали во дворе мечети Тилля-кари, где в углу, в старой келье, сложили новую печь, Усто-Турсун, Усто-Гулом, Мухаммед-Бобо. Это они возвели хитрое гончарное сооружение усложненной конструкции, с четырьмя топками и шестью трубами, с лабиринтом ходов для циркуляции жара и керамическими обкладками из огнеупора. Все они были потомственными гончарами. Это их предки возводили сказочные постройки Тимуровой столицы.

В свое время Василий Лаврентьевич писал о медресе Мирзы Улугбека:

«Изразцовая облицовка здания разнообразна и доведена до высокой степени художественности и декоративного совершенства, представляя собою сочетание геометрического и растительного орнамента с каллиграфическими разных почерков письменами несравненной красоты и блеска». «Изразцовая облицовка его по силе, сочности, свежести и чистоте превосходна», — пишет он о Гур-Эмире.

«Общий вид мавзолеев поражает своей красочностью, нарядностью и благородным изяществом изразцовых одежд, — изображает он галерею Шах-и-Зинда, — они бесподобны по общему эффекту, по неожиданной новизне сюжетов. Богатство деталей их поразительно, здесь наиболее пышно развернулось искусство больших мастеров, зрелое творчество таланта… Но цельность первоначального очарования их со временем утратилась, — сетует он далее, — выкрошившиеся ажурные изразцы и тонкие инкрустации не восстановлены, гнезда их зияют пустотою, порталы покосились, купола осели, минареты накренились…»

Василий Лаврентьевич толкнул дверь и вошел. Гончары, по обычаю, молились, — это им предписывал их устав. Они даже не повернули головы — все знали: пришел Вазир. Приглядевшись, Василий Лаврентьевич убедился, что партия кашинных плиток уже заложена в печь, около топки заготовлена охапка саксаула, около другой — охапка сухого янтака. Стоило только чиркнуть спичкой. Но этого делать нельзя: надо дождаться огня, который принесут из печи соседа-гончара. Мастера, закончив молитву, повернулись к Вяткину.

— Это вы, Вазир? — улыбнулся Мухаммед-бобо. — Очень кстати пришли.

— Мог ли я не прийти?

— Да, конечно. Ваши заботы, Вазир, о красоте древних построек вошли в поговорку и стали достойны памяти самого Шахмурад-бия, при жизни признанного святым за подобные заботы.

— Когда вы умрете, Вазир, — пусть это произойдет еще не скоро! — вас следует похоронить у подножия мавзолея Куссам-бин Аббаса, — вмешался тихий Усто-Турсун.

— Я не хочу умирать, Усто!

— Пусть Вазир зажжет огонь — пора, — сказал мрачный Усто-Гулом.

Накалывая пальцы, Василий Лаврентьевич положил в топку охапку янтака, произнес «бисмилля» и поднес лучинку. Пламя заплясало, из всех шести труб полетели искры.

И вдруг в келье раздался тревожный гул. Все вздрогнули. Гул неотвратимо нарастал.

— Что такое? — всполошились гончары. — Печь не должна так гудеть.

— Это базар гудит, — предположил Мухаммед-бобо.

— Базар гудит не так, — скромно заметил Усто-Турсун. — Я пойду, погляжу. Что-то мне страшно. — Он вздохнул и незаметно вышел наружу.

Огонь рвался из труб, клокотал в раскаленном горне, обтекая плиты и зажигая разноцветные искры на их поверхности, — они дадут старине новую жизнь; дым и пар от просыхающей глины клубились в келье.

С шумом влетел Усто-Турсун. Обычной застенчивости как не бывало. Сверкают глаза:

— Революция! Белого падишаха скинули с трона.

Вот оно, свершилось. Без него. Нет! С ним вместе.