Александру Дюма привиделся сон. Будто бы высоченная колокольня, что в Калязине, торчит наполовину из воды, а он, Дюма, плывет мимо в ковчеге. Ковчег переполнен калязинскими жительницами, провожавшими его недавно в путь по Волге. Дамы держат кружевные платочки и большие букеты полевых цветов. Дам очень много, причем каждая имеет двойника, и большая эта толпа, составленная из странных пар, глядит на него восхищенно и гуляет вокруг него по ковчегу. Спящий знает: от перегрузки ковчегу утонуть.
Дюма открыл глаза — и приятный кошмар кончился. Полная луна сияла за окном. Ветерок шевелил стору. В темном углу белела комнатная роялбино и на ней саксонская ваза с белыми пятнами роз. В складках шелковой простыни мелкий, как пыль, песок. Какие-то необъяснимые звуки жили в стенах деревянного дворца.
Дюма понездоровилось. Он стал плох после ужина, тянувшегося целый век. «Надо дать обет и, черт возьми меня, следовать ему в конце концов!» — выговаривал себе Дюма. Но тут же представилось видение блюд с божественной рыбой, малосольной икрой, начиненной черепахами лошадиной головой, нежной жеребятиной с луком. Захотелось есть. О Господи!
Позавчера он наблюдал скачки на верблюдах, уморительную борьбу полуголых верховых, восторгался, шумел, аплодировал. Любопытные навыкате глаза его жадно вбирали видимое, но устроенный в его честь праздник завершился опять обедом, позавчера незаметно превратилось во вчера, и он все слушал хозяина, объяснявшего присутствие ордена святого князя Владимира на роскошном халате как следствие сокрушительных рейдов ханской конницы в наполеоновские тылы. Слушал и ел…
Потом он наслаждался кофе и ворковал с юной ханшей, сидевшей за бродери и изъяснявшейся с ним на калмыцком языке. И все поглядывал он на прелестный завиток над шафранной щечкой или блуждал взором по французским, пробитым пулями знаменам, украшавшим вместе с дорогим оружием и персидскими коврами довольно изысканные апартаменты. И он не виноват, что обед незаметно перетек в ужин, а он этого не заметил, ибо его развлекли. В результате он вынужден не спать и страдать от калмыцкого гостеприимства. А позади московские пироги-кулебяки! А впереди Кавказ! Однако, немного еще пострадав, знаменитый мученик решил: «Ах, не в этом же дело!»
В ханских покоях трофейные часы сыграли гавот. Так и не уяснив себе, в чем же все-таки дело, Дюма решительно поднялся с ложа, приготовленного, как и все спальные места во дворце, на полу. Его притянуло окно и луна за ним. От далекого левого берега реки лежала на воде светлая дорога. На пути сияющей трепетной полосы как бы дымились песчаные острова: это неутихающий здесь никогда горячий ветер гнал по ним пыльные смерчи.
Оглушительные цикады наполняли ночь. Небо было низким от неправдоподобно близких звезд; здесь их было в тысячи раз больше, чем в небе Парижа. Дюма поднял к звездам лицо, и оно стало неузнаваемым. Могучая фигура в балахоне ночной сорочки, с лохматой со сна головой до рассвета белела в черном проеме окна, словно алебастровая статуя героя, поставленная в нишу.