И. С. Косов

1

Мой папенька, Сергей Ильич Косов, был родом из Днепропетровска – тогда Екатеринослава. Его отец, мой дед, Илья Самойлович Косой, был дамский портной.

Фамилия у отца поменялась в восемнадцатом, когда его оставляли в подполье у немцев. В подпольных документах ему заменили «Косой» на «Косов». Новая фамилия отцу понравилась – так и осталось.

У деда было две дочери: Рая и Анна и три сына: Сергей – мой отец, Серафим и Моисей.

Серафим в гражданскую войну лет семнадцати уехал во Францию. Там связался с анархистами. Они убили жандарма, их судили, сослали на каторгу в Новую Каледонию, где он и помер.

Дядя Мося был босяк жуткий. Работал завгаражом гастронома. Как говорил Бабель, об чем думает такой биндюжник? Он думает об своих лошадях, об выпить рюмку водки, об набить кому морду.

Раз они с зятем, Раиным мужем, крепко выпивши, выходили из ресторана. К ним пристали двое. Дядька принял вызов. Раин муж был трус ужасный. Он спрятался в ближайший подъезд, заложил дверь какой-то железякой и со страхом следил за битвой. После дядькиной победы он долго не соглашался выходить из укрытия:

– Я боюсь.

Дядька часа два его оттуда выкуривал.

Дед, Илья Самойлович, был очень строг. Женился отцов приятель. Отец был шафером и хотел приодеться. Дед попросил своего друга, мужского портного, построить сыну настоящий костюм. Тот пошил солидную двубортную тройку на вырост. Папенька огорчился: ему-то хотелось модного однобортного костюмчика. Но он и сам был богатым молодым человеком: служил шофером у Екатеринославского предводителя дворянства и получал сто рублей в месяц. Сшил себе, чего хотелось. Явился на свадьбу. Встречает деда, тот шел навстречу с блюдом в руках. Дед рявкнул: «Сморкач! Моли бога, что у меня руки заняты».

2

Отца призвали в 1914 году. Он служил в четырнадцатом железном стрелковом фельдмаршала Гурко полку. Этот полк до четырнадцатого года стоял в Одессе, входил в четвертую железную бригаду. Во время войны бригада преобразовалась в четвертую железную дивизию, командиром которой был поставлен Антон Иванович Деникин. Довоенный командир отцова полка Станкевич стал командовать бригадой. После революции он перешел на сторону красных. В девятнадцатом попал к деникинцам – своим! – в плен и повешен за отказ перейти в Белую армию. Потом его перезахоронили у Кремлевской стены.

Отцовым полком после ухода Станкевича на бригаду командовал Бален де Балю. Солдаты его любили. В семнадцатом году, когда офицерам отрывали головы, полк отрядил команду солдат, чтобы отвезти его с румынского фронта домой, в Одессу.

Вот характерный и для папеньки, и для командира полка эпизод. Дивизия шла с юго-западного фронта на румынский через Балту. Отец сказал себе: «Не я буду, если не смотаюсь домой». И смотался на восемнадцать дней. Сквозь все контроли и патрули догнал полк в Румынии. Явился к командиру полка. Бален де Балю сидел на веранде и брился.

– Ваше высокоблагородие, старший унтер-офицер Косой из самовольной отлучки явился!

– Мерзавец!

– Виноват, Ваше высокоблагородие!

– Сколько дней был в отлучке?

– Восемнадцать дней, Ваше высокоблагородие!

– Молодец.

– Рад стараться, Ваше высокоблагородие!

– Поди, скажи ротному, что я тебя уже отругал.

Бален де Балю служил потом в Красной Армии. Был начальником штаба дивизии. Я его видел в тридцать восьмом в Одессе. Мы шли с отцом. Навстречу двигался громадного роста старик с большущими седыми усами. Мой папенька подтянулся, перешел чуть ли не на строевой шаг, шепнул мне: «Это мой комполка». Они остановились, поговорили. Тогда, в тридцать восьмом году, Бален де Балю был главным бухгалтером курортного управления. Отца он хорошо помнил.

Отец служил в первой царевой роте. Имел часы Буре за стрельбу и вагон крестов: полный бант четырех крестов и четырех медалей. Кресты остались у деда Екатеринославе. Куда делись – неизвестно.

Второй крест он получил из рук самого Антона Ивановича Деникина. Отец взял в плен четырех чехов. Тогда был порядок, что пленных по начальству представлял сам их взявший. Отец и повел своих сначала в батальон, потом в полк, потом – в штаб дивизии. Сцена у А.И. Деникина: «Что, взял пленных?» Протянул назад руку, в ней появился крест, и сам Антон Иванович приколол крест отцу на грудь.

У моего папеньки было шесть тяжелых ранений. Пулей навылет было пробито горло. Не задело сонных артерий, но всю жизнь не мог есть капусту.

В русской армии была строгая система комплектации: раненый после госпиталя шел в свой запасной полк, а из него возвращался туда, где служил до ранения. В Красной Армии этого, к сожалению, не было.

Отец после одного ранения попал в запасной полк в Одессу. Выпил, подрался – угодил на гауптвахту.

Тогда был порядок: с георгиевского кавалера на время гауптвахты кресты снимались перед строем батальона. После гаупвахты опять выводят батальон и перед его строем кресты вешают обратно. Отца хотели было выпустить с гауптвахты без этого церемониала. Отец поднял шум и добился отпущения по полному параду.

В шестнадцатом ему шрапнельной пулей пробило череп, затылок слева. Он ослеп и оглох. Лежал в астраханском госпитале, в Морозовской больнице. За ним ходила медсестра, которую он не видел и не слышал. Был там хороший хирург. Отец узнавал его по густому перегару, как только тот входил в палату. Этот хирург сделал отцу трепанацию черепа. На следующее утро отец проснулся прозревшим и заорал с перепугу. Прибежал хирург, дохнул знакомым духом, крепко выругал за нервность.

Много позже отец шел по улице Мелитополя. Неожиданно у него возникло странное чувство узнавания к идущей перед ним незнакомой женщине. Он последовал за ней. Та стала оглядываться, потом остановилась:

– Мужчина, Вам чего от меня надо?

– Простите, но я чувствую, что знаю Вас.

Женщина пригляделась и узнала отца. Это была та самая, ни разу им не виденная и не слышанная астраханская медсестра.

3

После семнадцатого года отец сразу встал на сторону красных. В восемнадцатом был секретарем военно-революционного комитета в Тирасполе. Вернулся в Екатеринослав и воевал во всяких отрядах и отрядиках с гайдамаками, националистами. Одно время отец командовал бронеотрядом, его отряд назывался «Серп». На параде, который они себе устроили, броневики прошли площадь и встали.

Однажды в екатеринославской гостинице «Пальмира» отца и еще одиннадцать человек схватили гайдамаки. Повели расстреливать. Конвой – пьяный в дугу. Отец знал в городе все ходы и выходы. Проходили мимо двора бани. Отец шел последним. Схватил за штык винтовку конвоира – тот потянул на себя. Отец толкнул – конвоир упал. Отец метнулся во двор – на какие-то бочки – через забор и ушел. «Так, – рассказывал, – я быстро взлетел». Сбежало четверо, восьмерых расстреляли.

Екатеринослав все время переходил из рук в руки. В одну из таких перемен гайдамаки шуганули красных, тогда еще в компании с махновцами, из города: «Бежали, как собаки». Отец лежал с пулеметом у моста, отстреливался.

– Сережка, пора бежать, – кричит ему приятель.

– А куда мне спешить: патроны еще не кончились.

Когда Екатеринослав в восемнадцатом году заняли немцы, отца оставили в подполье организовывать и вооружать рабочих. Позарез надо было перевезти через Днепр оружие. Немцы всех на мосту обыскивали. Отец нашел возчика, коренного австрийца, договорился с ним. Отец шел впереди лошади. Его обшарили, ничего не нашли, пропустили. Австриец заговорил с патрулем по-немецки, и его не стали обыскивать.

При немцах отец ночевал в разных местах. Раз он зашел домой, к деду. Достал из карманов два пистолета, положил на буфет. И тут – надо же – немцы с обыском. Они расстреливали всех, у кого находили оружие. Перетряхнули у деда все, а на буфет не взглянули. Когда они ушли, дед сказал:

– Чтоб ты с этими игрушками ко мне не являлся.

В девятнадцатом году красные уходили из Полтавы. У отца была пробита рука, и ему поручили попрятать раненых, которых нельзя было увезти. Он пошел за помощью к В. Г. Короленко, который жил в Полтаве и которому было все равно, какого цвета – белого или красного был человек, нуждающийся в защите. Короленко помог распихать раненых по безопасным местам.

Имя нашего великого правозащитника удивительным образом связано и с судьбой жены Игоря Сергеевича – Полины Григорьевны. Мать Полины – Анна, урожденная Быховская, пережила в детстве такую страшную историю.

Она жила тогда на Украине, в городе Почеп. В дом ее деда ночью пришли двое. Убили деда и бабушку. Уходя, убийцы ударили ломом по голове шестилетнюю плачущую девочку – Анну. Она осталась жива, со вмятиной в голове на всю жизнь.

Был громкий процесс об убийстве семьи Быховских. Анну приводили на опознание. Перед ней выстроили десять мужчин и спросили, кого из них она знает. В ряду подозреваемых стоял их дворник, и девочка показала на него. Дворника и казнили как убийцу.

Владимир Галактионович Короленко в своих статьях яростно протестовал против того, что приговор был вынесен на основании показаний шестилетнего ребенка.

В девятнадцатом году отец служил в 1-й Заднепровской дивизии у Дыбенко. Тогда у Махно с Дыбенко все время шли переговоры: Махно то входил, то выходил из Красной Армии. Махно числился в дивизии Дыбенко третьей бригадой, второй командовал Григорьев. Отец был у Махно комиссаром бригады.

4

В контрразведке у Махно служил Зиновий Аронович Вальдман, который вполне мог сойти за прототип Левки Задова у Алексея Толстого.

Я ахнул:

– У Махно – контрразведчик еврей!

Игорь Сергеевич отмахнулся:

– Вы меня извините, какие там махновцы антисемиты! Среди них были евреи.

Зиновий Аронович был из очень приличной семьи Вальдманов из Ростова-на-Дону. Его брат был главным инженером Югстали. А сам Зиновий оказался таким авантюристом!

Отцу, когда его направляли к Махно, сказали что Вальдман заслан из ЧК. Они с тех пор дружили до самой отцовой смерти.

В тридцатых годах Вальдман был заместителем Передерия, директора Харьковского мясокомбината. В тридцать седьмом Передерия посадили. Вальдман пришел домой: «Алеша, собери мне чемоданчик». И исчез. Куда – неизвестно. Свои звали жену Вальдмана «Алеша», а его самого «Зоя». Потом Передерия выпустили. Появился и Вальдман. Узнал, что следователь избивал Передерия и интересовался им самим. Звонит следователю:

– Вы мной интересовались?

– Но Вы сейчас мне не нужны.

– А мне хотелось бы с Вами встретиться.

Встретились в ресторане, выпили, потом Вальдман избил следователя до полусмерти: «За то, что бил Передерия».

Не боялся ничего и никого. Году в сорок третьем в Москве милиционер при нем пристал к старушке, продававшей что-то на улице. Зиновий Аронович встрял, милиционер обозвал его жидом. Вальдман его избил и попал в штрафной батальон. Потом воевал в Латышской дивизии. Пришел с войны – весь в орденах.

Он приезжал к нам, когда ему было лет семьдесят. Умывается до пояса – весь налитой, как борец. Брил голову, как Котовский.

Отец говорил, что Махно был очень неплохой мужик. Надо было только успеть первым заговорить с ним. На него сильное влияние имела его жена Галина. Про него много всякого писали: пьяница, развратник. Все это ерунда. Пил, как все. Заедал сырым яйцом. Он умер рано, в эмиграции, во Франции. На ступеньках бистро, спускаясь туда с дочерью. Сначала там бедствовал. Никакого золота, как писали, он не вывез. Потом стал жить лучше: французы приспособили его читать в военной академии курс тактики партизанской войны.

В двадцать девятом году мы с отцом и матерью отдыхали в Бердянске. Там я в первый раз увидел море. Остолбенел, открыв рот, а потом прямо в одежде рванул в море. Меня вытащили отдыхающие. Смеху было! Мы жили в гостинице, где в свое время стояли отец и Махно. Отец показывал столик, за которым они вместе с Махно ели.

В той же гостинице отца и еще четверых большевиков махновцы арестовали после разрыва с красными. Вечером в номер, куда их посадили, пришел отцов земляк, студент-анархист из Екатеринослава: «Братцы, вас утром расстреляют»… И выпустил всех пятерых.

Как в песне про матроса Железняка, они пошли на Мелитополь и вышли к Ногайску. Трое решили идти через город. Там их поймали махновцы и расстреляли. Отец с Дмитрием Захаровичем Минским, таким же комиссаром у Махно, как и отец, прячась в хлебах, пробрались в соседнее село. Нашли в селе матроса-большевика. Он сказал им: «Я сам здесь среди махновцев. Если нас возьмут – расстреляют всех троих. Идите, могу дать два нагана».

Пошли. По дороге встретили повозку с молодым немцем-колонистом. Пригрозили ему наганом, и тот довез их до Мелитополя, где стоял штаб дивизии Дыбенко.

Добрались, а в штаб их не пускают: такие они были оборванцы. Как раз в этот момент выходит из штаба Дыбенко. Увидел их – хохотал до упаду. Отец на него ужасно обиделся.

Дыбенко поставил отца командиром кавалерийского полка в своей дивизии.

Минский потом стал кадровым военным. Погиб командиром дивизии в 43-м году.

Интересно, что отцу выпало спасти знаменитую Асканию-Нову. Мужики хотели ее разграбить и сжечь. Дыбенко приказал не допустить этого. Отец поднял ночью полк и повел на Асканию-Нову. Черным-черно. Отцов конь налетел в темноте на колодец, и отец через голову коня влетел прямо в жерло колодца. Умудрился зацепиться, а то бы – верная смерть. Колодцы там страшенной глубины. Доскакали. Только-только успели расставить вокруг Аскании разъезды – в ночи появились огни, стали подходить мужики. Но пришлось селянам разъезжаться ни с чем.

5

Мой отец и женился на гражданской войне. Он был ранен в ногу и контужен. На время лечения его назначили комиссаром санитарного поезда. Там он познакомился с медсестрой, моей будущей маменькой, Натальей Степановной, урожденной Томилиной.

Где– то под Брянском она однажды зимой выпала между вагонами: не заметила, что нет переходного мостика. Повезло – упала между рельсами. Стала подниматься – ей по голове сцепкой. Какой-то санитар увидел это, стал стрелять, остановил поезд. К ней прибежали. Отец думал – найдет форшмак. А мать больше всего боялась, что поезд уйдет, и она замерзнет в одном халатике.

После гражданской войны мать с отцом молодоженами приехали в Сумы знакомиться с ее родителями. Отец сомневался, как они его примут:

– Муж у тебя, Наташа, прямо скажем, – с палкой, да еще к тому же – еврей.

Мать отрезала:

– Не примут – повернемся и уйдем.

Но ничего. Бабушка любила его сильнее всех зятьев и пережила отца в пятьдесят седьмом году всего на месяц.

Моя мать по материнской линии была из Пашковых, того самого дома, где «Ленинка».

Дед со стороны матери носил стало быть фамилию Томилин. Станция Томилино, говорили, – их родовое имение. Он кончил Московский университет по юридическому факультету. Удивительно много знал. Считал, что читать надо на языке подлинника – немецком, французском… Написал книжку о канарейках.

Был юрисконсультом табачной фабрики и акцизным инспектором по сахару в Сумах. Терпеть не мог получать зарплату золотыми: «Невозможно унести домой, тяжело».

Он часто бывал на сахарном заводе богатейшего сахарозаводчика Лоренца и очень тому нравился. Лоренц держал для него персональный домик. Завтракали, обедали, ужинали вместе.

Лоренц однажды сказал ему:

– Если Вы не увидите, как сахар уйдет – у Вас будет сто тысяч.

– Нет, я не могу, – ответил дед.

Все отношения после такого предложения остались прежними.

Дед умер в 34-м году. До конца жизни, помню, ходил в чиновничьей фуражке: зеленый верх, черный околыш.

6

Как ранее уже было сказано, Игорь Косов родился в 21-м году. В 24-м году его отец демобилизовался. В рассказах Игоря Сергеевича разворачивается причудливый калейдоскоп хозяйственных должностей, которые потом отец занимал на Украине. Должностей, я бы сказал, весьма высокого номенклатурного ранга: директор Харьковской нефтебазы, построенной еще Нобелем, гендиректор Богодуховского объединения «Выробныцтво чоботив» (четыре фабрики, один кожевенный заводик), замнаркомторга Украины, а с 35-го года Сергей Ильич был начальником инспекции «Укрнефти». Нефть по двум трубопроводам Грозный – Туапсе и Баку – Батуми шла тогда к Черному морю. Десять танкеров перевозили ее в Одессу, и вся европейская часть Союза снабжалась нефтью отсюда.

У Сергея Ильича была в Одессе под началом нефтегавань, и он с апреля до осени уезжал туда. Был членом Одесского Облисполкома.

В Одессе тогда работал знаменитый скрипичный профессор Столярский. Он вырастил Ойстраха, Бусю Гольдштейна и других скрипичных гениев. У него была своя «Школа имени Столярского». Он говорил: «Школа имени меня». Когда очередная мамаша приводила к нему своего сына, он после прослушивания чаще всего ставил такой диагноз: «Мадам, Ваш сын не имеет надежд на растение».

Столярский, как и Сергей Ильич, был членом Облисполкома. Он славился своей пунктуальностью и всюду появлялся вовремя на своей «Эмке». Вдруг опоздал на одно из заседаний. Был страшно сконфужен: «Я ехал на своем „Мэ“ – так у меня кончилось горачее».

Гроза 37– 38 годов не миновала и Сергея Ильича. В этом – параллельность даже таких штрихов биографий И. Косова и В. Лапаева. Опять в рассказе – живые детали, приметы, знаки времени… Сергей Ильич был исключен из партии с формулировкой: «Неразоружившийся троцкист. Двурушник. Антипартийное поведение на областной партконференции, выразившееся в сколачивании антипартийной группировки».

В этом месте повествования Игорь Сергеевич сложил крестом два пальца: «Пахло…», рассказал, что отца спасло подпольное, еще по Екатеринославу, знакомство с Емельяном Ярославским и так продолжил свои воспоминания:

В Киеве Косовы жили в одном доме с Якирами, Постышевыми, будущей актрисой Эленой Быстрицкой. Их соседками по квартире были две двоюродные сестры Троцкого. В 41-м они не захотели эвакуироваться из Киева: «Немцы же культурная нация. Мы их помним по восемнадцатому году». Обе погибли в Бабьем Яре…

7

Я с девятого класса решил пойти в Киевскую артиллерийскую спецшколу № 13. Одновременно ходил в танцевальный ансамбль Вирского. Тогда он был любительским, а ныне – Академический ансамбль украинского танца. Потом нам четверым: Боре Сичкину, Боре Каменковичу, Изе Соломяке и мне предложили остаться профессиональными актерами. Двое первых согласились. Сичкин (Буба Касторский из «Неуловимых мстителей») сейчас живет в США, Каменкович стал балетмейстером Киевского театра оперы и балета, а мы с Изей не захотели.

Моя 13– я школа была спарена с 1-м Киевским артучилищем. Это училище было на конной тяге, и нас в школе учили верховой езде. На лошади я ездил, как бог. Снимался даже статистом в «Щорсе». Меня можно узнать со спины там, где отряд поднимается в гору.

В конце школы у нас был конкурс аттестатов в Третье Ленинградское повышенное артиллерийское училище ЛАУ-3. Меня отобрали. Я не сопротивлялся: привлекло «повышенное», хотя, конечно, хотелось остаться при родителях.

Это было Михайловское царских времен артучилище. Курсантов так и звали «михайлоны». ЛАУ-3 готовило кадры для артиллерии большой мощности, 203– и 280-миллиметровых гаубиц и пушек. Нас считали артиллерийской интеллигенцией. Никакой дедовщины и близко не было.

В училище были прекрасные преподаватели, в большинстве – еще царские офицеры. Они проповедовали принцип: «Врать нельзя. Вранье приводит к поражению». Исключительно уважительно относились к нам. Он – полковник, ты – курсант, а с тобой на равных. Не любили, чтобы их боялись. Нас, курсантов, знали и помнили.

В августе 41-го стою я – руки кверху, арестованный в Луге как немецкий шпион. «Косов?» – узнает меня полковник Карбасников, комендант Луги, наш бывший преподаватель.

В 42– м спускаюсь в землянку под Синявиным к начальнику артиллерии корпуса. Темно. Вижу знакомые усы – Лебедев, был у нас полковником в училище. Он воззрился на меня: «Простите, Ваша фамилия не Косов?» Был мне рад.

Однажды, намаявшись на чистке 280-миллиметрового орудия, я сел на место гусеничного и закурил. Курить при пушке – грех смертный. Тут же возникла громадная, потрясающей выправки фигура полковника Градусова, нашего дивизионного командира. Показывает мне четыре пальца, улыбаясь, спрашивает:

– Сколько?

Имелось в виду суток гауптвахты. Я мгновенно ответил:

– Два!

Ему страшно понравилось, он все прощал находчивым:

– Получи «два». Иди – покуришь там. Доложи командиру батареи.

Градусов любил учения по теме «Пожар». Кончалось скверно: спальня полна воды. Раз опять:

– Пожар!

– Где?

– В канцелярии!

Кинулись туда с брандспойтом. Но выскочил капитан Цесарь. Выхватил брандспойт и высунул его в форточку. Цесарь был училищной знаменитостью. Потом, генералом в отставке, директорствовал в кинотеатре.

Меня в училище звали Апулий. Так и зовут с тех пор при встречах выпускники училища и тогдашние преподаватели. Получилось так. Я купил в букинистическом магазине «Золотого осла», голубенького, издания Академии. Положил книгу на полку. Как-то вскоре приходит наша рота из бани. К нам вышел командир батареи Тарасов, руки за спиной: «Косов! Шаг вперед». Шагнул, думаю: «За что бы это?» Тарасов вынул из-за спины руку с голубеньким томиком. «Некоторые курсанты, выходя из своей компетенции, вместо того чтобы изучать уставы и повышать свою боевую подготовку, читают чуждые нам вещи – какого-то Апулия», – сказал он, крепко нажав на «у». Рота повалилась.

На другой день встречаюсь с командиром училища:

– Скажите, Косов, действительно Тарасов упрекал вас за то, что вы читаете Апулея?

– Так точно.

Тот схватился за голову:

– Ну и дурак.

Через неделю вернул книгу мне, посоветовав не держать ее на виду. Тарасов же через неделю перевелся из училища на другое место службы. Он был простой, прямой, служака из красных офицеров. После войны ребята встретились как-то с Васькой Тарасовым на Невском. Без ноги, на протезе. Когда расстались с ним, вспомнили про Апулия – так хохотали…

Нас учили хорошо. Марка училища была очень высокой. У меня есть книга «Приказы Верховного главнокомандующего». Среди отмечаемых там артиллеристов масса знакомых фамилий и много наших преподавателей.

В ЛАУ– 3 было два профиля: огневой и АИР – артиллерийской инструментальной разведки. Я был огневого профиля – «огневик», и все мои приятели были огневики. Между нами и аировцами был вечный дурацкий антагонизм. В классе связи висел плакат: «Рожденный мерить стрелять не может».

В училище я пробыл три года и был выпущен в неполных двадцать лет весной 41-го года.

8

Тогда формировались первые четыре дивизиона и девять отдельных батарей «катюш». Командиры этих батарей Флеров, Кун, Куйбышев,… почти все погибли. Многие выпускники ЛАУ-3 этого года были направлены в новую для всех нас реактивную артиллерию. Я тоже.

Попал в 439-й отдельный артиллерийский дивизион. Стояли в Алабине, под Москвой. Дивизион еще только должны были сформировать из трех батарей по девять установок. Каждая установка – это боевая машина с восемью спаренными направляющими для шестнадцати реактивных снарядов. В штатной батарее потом было четыре установки. Если бы меня спросили сейчас, я бы сказал, что в батарее должно быть шесть установок. Тогда многие задачи можно было бы решать батареей, не привлекая дивизион.

Командиром дивизиона был капитан Левин. Маленький, с редкой тогда «Красной Звездой». Я у него был командиром взвода управления первой батареи.

В один прекрасный вечер Левин вызывает меня:

– Бери расчет, бери машину – поедешь на Хорошевку, в Первое Московское артучилище. Там тебе дадут указания.

А у нас была пока единственная боевая машина на весь дивизион. Ее пригнали часа за три до этого разговора. Мы не успели даже задрать чехол. Отвечаю:

– Товарищ капитан, куда же я поеду: не знаю, как заряжают, как стреляют…

– Ничего, разберемся.

Мы с ним взяли «летучую мышь», сняли чехол с машины, посмотрели с фонарем, что смогли.

Приезжаю с расчетом на Хорошевку. Было 23.30. Спрашивают:

– Что ж так поздно? Езжай в Софрино, на полигон.

Приехал. Выходит дама на каблуках:

– Давайте ключи от машины.

– Никаких ключей Вам не дам.

Пришел начальник полигона, накричал. Мы загнали машину в гараж. Ночевали на голом полу. Пожевали сухой паек, запили водой.

Утром выехали на полигон, встали на площадку. Предстоят показательные стрельбы. Нам привезли снаряды, по два в ящике. Черные, вороненые – такая прелесть!

Военинженер 1-го ранга Аборенков говорит мне:

– Я тебе буду с вышки белым платком сигналить, а ты стреляй.

Шофер на машине у меня был Смирнов. Здоровый, как лошадь. Голова бритая, шея толще головы. Перед первым залпом я его высадил из машины.

Остался один. Опустил броневой щит над кабиной, вставил ключ, включил рубильник

Аборенков махнул белым платочком – я крутанул маховичок. Над головой полыхнули рев и пламя. Я стал мокрый со страха.

На второй запуск ко мне запросился Смирнов. Я опять крутанул маховичок – и вдруг сгорел предохранитель на пульте управления.

Спешно вставляю второй – сгорел и он. Смирнов зубами зачищает «жучка», вставил – выстрелили. С этим «жучком» машина потом и ушла на фронт.

Пока мы стреляли, стали подъезжать бронированные «паккарды». Прибыли Маленков и Микоян со свитой. Маленков тогда отвечал за формирование частей реактивной артиллерии. Они смотрели с вышки, как мы стреляем.

После стрельб Микоян спрашивает меня:

– Что у Вас было со вторым залпом?

– Сгорели предохранители.

– Где они?

Я достал из кабины, показал.

Ко мне обращается Маленков:

– Где вы ночевали?

– На полу.

Он поворачивается к свите:

– Организовать ночлег.

Снова ко мне:

– Как питаетесь?

– Сухой паек.

– Организовать питание. Организовать досуг.

Когда мы вернулись со стрельб, у меня уже был отдельный кабинет. У всех: у меня и у восьми человек расчета – постели. Нам организовали кино. Крутили американские картины. Я никогда больше такого шикарного репертуара не видел. Нам на команду дали повара, ресторанное питание, а мне – нарзан. Я постреляю, постреляю, попью нарзану. Мы жили так недели две. Последняя стрельба была 17 июня 1941 года.

9

19 июня нас несколько человек послали в командировку в 5-ю танковую дивизию. Она стояла под Алитусом, в Литве, километрах в двенадцати от германской границы.

– Зачем? С какой-то чепухой.

– Наверное, сгоняли Вас как младшего лейтенанта? – подкинул я сочувственную реплику Игорю Сергеевичу.

– Я, извините, был не «младший»: у меня было уже два «гвоздика».

22 июня обычно открывались летние лагеря. С вечера 21-го и следующим утром все чистились-блистились. Часов в десять выстроились на лагерном стадионе для открытия. Стоим, стоим – ничего не понимаем. Целая дивизия стоит два часа. Потом – команда, и вся дивизия ушла в лес. Все машины, парки, люди расползлись по лесу. Через пару часов на линейке было пусто – только деревянные бортики от палаток. Похоже, немцы не знали про этот лагерь, и все танки уцелели. Семнадцать танков БТ-7 (без гусениц по шоссе они давали до ста километров в час) пошли на Тильзит. Подняли у немцев такую панику… Потом все вернулись назад.

Как и от кого я узнал, что началась война – не помню. Был какой-то ералаш, никаких видимых признаков войны. Я здесь был чужой.

Вечером, где-то в половине шестого, немцы сбросили десант в лес рядом с лагерем. Я, конечно, увязался на прочесывание: «Как это без меня обойдутся».

Мы шли цепью по лесу. Тут я увидел первого живого немца. Он был одет в нашу форму, но его выдала мелочь – парабеллум. Он метров с пятнадцати хотел выстрелить в меня, но я его опередил. Выстрелил четыре раза из пистолета, как в лихорадке. Рукоятка пистолета стала мокрой.

Он схватился за живот, скорчился и упал. Я старался на него не смотреть. Этот немец мне потом долго снился. Недели две толком не спал. Потом как-то ко всему привыкаешь. Помогает нехитрая солдатская философия: либо ты его, либо он тебя.

На второй день войны нам в дивизии сказали:

– Уматывайте-ка вы, ребята.

И мы вернулись в Москву.

Не успел я оказаться в своем дивизионе, как попал в новую историю.

10

Тогда, в 41-м, хватали кого попало, совали куда попало, делали что хотели.

Тыкали перстом: будешь – и все! Командиру моего дивизиона сказали:

– Дай офицера.

Он не знал куда меня берут. Я тоже не знал.

Меня назначили старшим группы из семи человек и в первых числах июля послали в форт Инно под Финляндией. Стали учить диверсионному делу. А я уже был мастер на все руки. В училище преподавали и взрывное дело. Его вел полковник Латышев. Он не выговаривал букву «р», получалось, например, «б`устве`». Мы его так и звали «полковник Бруствер». Учил хорошо, с практикой. Привязываешь к столбу 200 граммов – ломает, как спичку. Понадобилось бы – я и сейчас смог бы взрывать.

Поставили нам задачу. Между Псковом и станцией Струги-Красные есть шесть железнодорожных мостов, вшивеньких, в один пролет. Они достались немцам целенькие. Нам и поручили их взорвать.

Учили прыгать с парашютом. Теоретически. Потом одели в штаны, пестрые, как из плащ-палатки, с накладными карманами и повезли на «дугласе» так, чтобы оказаться над целью в самое темное время белых ночей, часов в одиннадцать-двенадцать ночи.

Побросали нас и груз метров с двухсот на автоматическом открывании. Я прыгал в первый раз. Впечатление ужасное. Захлебнулся воздухом. Хряпнулся в болото по грудь. Наелся ряски. Додулся в манок до того, что за ушами заболело. Собрались.

Никто еще не воевал, боже мой! До мостов шли ночами. Днем отлеживались.

Мосты немцами не охранялись, и мы их рвали чистенькими. Совсем обнаглели. Идем к последнему, а он охраняется. Часовой помаячит, помаячит, заходит в будку. Потом опять выходит…

Мы дождались, когда он зашел в очередной раз. Я рванул дверь. Часовой стоял у печки и смотрел, как четверо остальных играли за столом в карты. Мелькнула мысль: «Во что?» Выскочил ответ: «В вист!»

И я в часового – шарах из пистолета! Другие мои ребята – из окон. Мы их и постреляли.

Смотрим – мост большой. Целиком подрывать – взрывчатки не хватит. Она была уже на исходе. Решили рвать с одного конца. Меня спустили на веревке под настил заложить заряд. Неудачно привязали веревку – чуть не задушили. Начинаю хрипеть – меня вытащат, вздохну и опять вниз. Впопыхах обрезал как попало бикфордов шнур. Оказался коротким. Стал шнур поджигать. Толстыми такими саперными спичками, обжег палец. Кричу:

– Тащи!

Меня выдернули, и мы побежали вниз по насыпи. На полпути как жахнет! Я закрыл голову руками и закувыркался. Полетели камни.

К своим надо выходить в Лугу, километров за полсотни. Двинулись.

Ранним утром подошли к реке, решили выкупаться. Вымылись, а так уже измучились, что не заметили, как уснули на бережке. Просыпаюсь. Меня охватил ужас: солнце стоит высоко, и мы спим у всех на виду. Схватился за автомат – тут! Мы в панике слетели в реку, прятаться под ивняк. Стал оглядываться в бинокль.

– Ребята, – говорю, – наши!

Вылезли, попросились на полуторку до Луги.

Подъезжаем в Луге к вокзалу. У нас были деньги, но никаких документов. Жрать хочется. Заходим в вокзальный ресторан. Тогда карточки только вводились, и еще все продавалось за деньги. Нам притащили гору всего-всего. Но не успели мы начать, как раздалось:

– Руки вверх!

В начале войны все ловили шпионов. Нас окружили, разоружили и повели по городу в штаб гарнизона. Вокруг человек пятнадцать со штыками наперевес. Народ сбежался, мальчишки орут:

– Шпионов поймали! Ты посмотри, какие штаны!

Привели к штабу. Он был в местном санатории, в одноэтажном деревянном доме. Поставили лицом к стене. Стоим. Руки ужасно затекают: даже за шею не позволяют заложить. Чуть опустишь – тебе шпилькой в зад. Больно.

Я стоял крайним, у крыльца. Вдруг боковым зрением вижу знакомую фигуру: мой преподаватель по училищу Карбасников. Повернул к нему голову:

– Товарищ полковник, разрешите хоть руки опустить.

Он изумился:

– Косов, а Вы что здесь делаете?

Объяснились. Он, оказывается, – начальник гарнизона в Луге.

Вспомнил:

– Мне говорили, что выйдет группа какого-то Косова. И подумать не мог, что это Вы.

Он был из дореволюционных генералов. До войны на стрельбах я курсантом был приставлен к нему для посылок. Слышу, он обращается к соседу:

– Ну-с, полковник, вашим большевичкам везет. Какая погода!

Полковник шепчет ему по имени-отчеству, показывая на меня глазами:

– Тут молодой человек… Нехорошо как-то при нем…

А мне наплевать! Я не скрываю своих воззрений.

Карбасникову в училище нравилось, что я хорошо учился. Я и сейчас, например, помню «Теорию вероятности» Гельвиха.

«…Гельвих… Редкая фамилия, – заскреблось в голове, – где-то мне она встречалась». Стал перелистывать свои книги. Одна,…другая… Вот «Повесть о пережитом» Бориса Дьякова. Читаю:

Зима 1953 года. Лагерь под Тайшетом. Бывший генерал-майор артиллерии П.А.Гельвих. Восемьдесят лет. Осужден за «вредительство». Ночью не может спать: «Формулы замучили, а записывать некуда и нечем». Хранит старый номер «Известий» от 14 марта 1941 года с первым постановлением о присуждении Сталинских премий. Петр Августович Гельвих – удостаивается премии первой степени за работу тридцать четвертого года «О рассеивании, вероятности попадания и математическом ожидании числа попаданий», работу тридцать шестого «Теоретические основания выработки правил стрельбы», сорокового «Стрельба по быстродвижущимся целям». В номере – портрет Гельвиха: «цветущий старик, пышные седые усы, полукруг белых волос над открытым широким лбом, на груди орден Ленина…

Я перевел взгляд, – пишет Дьяков, – на заключенного Гельвиха: высохший человек, голый череп, редкие усики-колючки. Но в серых глазах, глубоко-глубоко, искорки живого ума…

– Неужели?

– Да, это я…Бывший я… – глухо произнес он. – Шесть лет тюрьмы, голубчик. Что вы хотите?… – Он сморщился. – Был лев, а нынче драный кот!…»

11

Тринадцатого июля мы из Луги поехали в Ленинград и уже четырнадцатого – в Москву.

Тем временем, было принято решение сформировать восемь, не то девять полков гвардейских минометов – «катюш». Мой 439-й дивизион был переформирован в 3-й гвардейский минометный полк. Его командиром назначен майор Виктор Иванович Гражданкин. В полку было три дивизиона. В каждом – 118 машин, из них 12 – боевых. Меня назначили начальником разведки в 3-й дивизион, которым командовал старший лейтенант Шаренков. Тогда чины были небольшие. Первым дивизионом командовал капитан Коротун, вторым – капитан Острейко, потом генерал. Я его знал с 38-го года. В Киевской спецшколе он вел строевую подготовку. Он тоже помнил меня: я хорошо ездил верхом, и он по выходным брал меня на верховые прогулки. Начальники разведок дивизионов все были мои однокашники. В первом – Володя Олейниченко. Наши койки в училище стояли рядом. Погиб потом на Кавказе. Во втором – Володя Фаготов. Очень добрый и благоразумный. Если что: «Ребята, что вы делаете!» Остался жив. Одно время, генералом, был начальником факультета в Дзержинке.

Мой командир Иван Васильевич Шаренков кончил войну подполковником. Уже в сорок первом у него была «Красная Звезда». Тогда награды не шибко давали. Он был много старше меня, с 1909 года. Хороший мужик, хотя и вспыльчивый. Меня любил. Когда позднее, под Калинином, мне финн прострелил ногу, он – нет, чтобы пожалеть, схватил полено:

Какого черта ты полез! Ну, дать тебе поленом по башке!

Формирование наших частей шло в августе – начале сентября. Пока не получили боевых установок, у нас были 122-миллиметровые гаубицы на конной тяге. В дивизионе – 130 лошадей: и ездовые, и для тяги. Крутили хвосты.

С этими лошадьми случилась потешная история. Нам назавтра назначен смотр, а чуть ли не каждая третья лошадь – грязная. Такой она считается, если проведешь против шерсти, и летит перхоть. Вычистить не успеваем.

Командир батареи Подушкин говорит старшине:

– Давай два белых халата.

А старшины такой народ – луну с неба достанут. Бежит через двадцать минут с халатами. Подушкин говорит ему: «Веди сюда грязных лошадей».

Надел белый халат: раз-раз лошади по морде. И так отлупил каждую грязную.

На завтра – смотр. Ветеринар в белом халате вызывает чистую лошадь. Смотрит, щупает: «Отлично!» Вызывает грязную. Только сунулся к ней в своем белом халате – она взбесилась. А артиллерийские упряжные лошади – звери. Копыто – во! С хороший арбуз. Ветеринар с досадой отмахнулся: «Отлично! Следующая» и т. д.

Всякий раз, как мимо проводили очередную лошадь, Подушкин, довольный, поддергивал штаны и говорил мне вполголоса:

– Учись, как надо жить.

Я его потом встречал в 50-х годах, уже генерал-лейтенантом.

Когда к нам пришли первые установки, мне, как уже опытному, поручили провести демонстрационные стрельбы для офицеров полков.

Реактивный снаряд имеет два штифта, которыми он вставляется в направляющие боевой установки. Когда снаряд осаживаешь в установке, два снарядных контакта садятся на контакты направляющих. Рядом с шофером пульт. Включаешь рубильник на пульте и крутишь рукоятку маховичка, замыкающего по очереди снарядные контакты от особого щелочного аккумулятора. Прокрутил за четыре-пять секунд – и все снаряды по очереди ушли.

Я исхитрился жухнуть лишний комплект аккумуляторов, и у меня в землянке всегда был электрический свет.

На этих стрельбах я схулиганил: навел установку на скирду сена для полигонных лошадей и крутанул маховичок. Сено и сгорело. Начальником полигона был полковник Смирнов. Грузный такой, в годах. Как же он ругал, как ругал! Я делал при этом голубые глаза. Командир полка Гражданкин потом отозвал меня:

– Нехорошо хулиганить.

Я, конечно, свинья. Они там косили, косили, а я сжег в один момент. Но как красиво у меня получилось: скирду сначала разбросало, а потом она заполыхала. Офицеры смеялись несколько дней.

12

В начале сентября полк из Алабина вокруг Москвы отправился на Северо-Западный фронт. Вокруг Москвы тогда не было бетонного кольца. Проселками, по страшной грязи тащили машины на руках. В полку три дивизиона, в каждом – сто восемнадцать машин. Когда вышли на Ленинградское шоссе, в грязи были поверх ушей.

Через несколько дней полк прибыл под Себеж, почти на границе с Латвией. Фронта не было. Немцы шли на восток и обходили нас вовсю. Все перепуталось.

Командир полка собрал начальников разведки трех дивизионов:.

– Вы – мои глаза и уши. Будете отходить последними. Может быть, попадете в окружение.

Если бы не Гражданкин, полку бы не выбраться. А мне со своей разведкой пришлось помотаться. У меня было пятнадцать человек, очень хорошо по тому времени вооруженных. У всех автоматы, у каждого больше четырехсот патронов. В наборе – трассирующие, зажигательные, бронебойные.

В этой чехарде немцы нас обошли, и мы стали выходить на восток. Нет крепче дисциплины, чем в окружении. Твердо говорю как ветеран окружений.

Идем лесом. Видим, стоит машина. Открыли – в ней нижнее белье. Мы в бане давно не были, переоделись в чистое. Зажгли грузовик, пошли дальше. Попадается грузовик с хлебом. Мои ребята набили сидора. Я взял круглый хлеб подмышку, под другой рукой – автомат. Подожгли машину, двинулись… Потом полуторка с колбасой, ткнулась в ручей. Нажрались колбасы, зажгли машину, идем…

Выходим на опушку, дальше – поле, деревня, за деревней лес. На опушке лежат наши, человек пятьсот, дулами на восток. Командует ими младший политрук. Я лег рядом, спрашиваю:

– Что лежите?

– Да окружили нас.

От деревни появился человек, одетый в нашу шинель внакидку. Кричит:

– Сдавайтесь! Вас окружили! Вас здесь накормят.

Политрук поднял винтовку СВТ и срезал его метров со ста пятидесяти. По выстрелу, без команды, все кинулись через поле в лес. Немцы построчили из пулемета, но я не видел, чтобы кого убило. И я бежал, бежал по лесу, оказался один. Добежал до какой-то насыпи, на ней вагонетка. Сил нет. Упал, ткнулся в насыпь. Дышу, как пес: «Хы-хы…» Отдышался, смотрю: подмышкой – буханка, под другой – автомат, а вокруг все мои пятнадцать хлопцев.

Пошли дальше. Больше таких переполохов у нас не случалось. Правда, стало голодновато. Я не сообразил, что еду надо выдавать по норме, и мы сначала ели от пуза. Но тут на лесной дороге встретили четыре немецкие машины и подкормились. Дальше стали питаться хорошо: щипали немцев все время. Там холмистая и лесная местность. Очень хорошо тем, кто не привязан к дорогам и действует свободно.

К нам стали приставать по двое, трое, четверо. Мы обнаглели. Стали разбивать немецкие колонны машин по двадцать. Один раз сожгли 28 машин.

К нам присоединился капитан с тремя солдатами. Я ему наедине предложил как старшему по званию командовать группой. Он отказался:

– Нет, голубчик, они верят тебе, ты и командуй. А я буду твоим помощником.

Он очень умело и незаметно подсказывал мне, что делать.

Одно время с нами был генерал Горячев. Он был уже в летах. Мы ему добыли крестьянскую лошаденку, и он ехал на ней без седла на каком-то половичке. Это был очень спокойный человек. Раз мы отдыхали на поляне. Вдруг над самым ухом прогремела очередь. Потом выяснилось, что один из наших случайно нажал спуск. Все кинулись по кустам. Я даже ободрал себе щеку. Генерал остался на поляне. Смотрит на меня, спрашивает:

– Ну, чего ты там потерял?

С Горячевым мы расстались еще до выхода из окружения. Я его потом увидел под Калинином. Он там командовал 256-й дивизией. Боже мой, какая была встреча:

– Ой, ты жив?

– Жив.

Он мне обрадовался. Приказал, чтобы отказу нам не было ни в чем. Мой помощник любил выпить. Тут же сообразил:

– А насчет бутылочки можно?

Горячев потом командовал корпусом.

Обычно мы шли по лесу перекатами. У меня автомат был на плече, в руке пистолет. Я всегда досылал один патрон, так что в пистолете было девять патронов. Однажды, когда я шел сзади, вдруг почувствовал, что мне в спину глядят. Обернулся – метрах в пятнадцати немецкий офицер. Он в меня выстрелил, целясь в голову. Пуля свистнула над ухом. Никогда не целься в голову – промажешь. Я от пояса спокойно выстрелил, целясь в живот. Он резко переломился в поясе и упал. Я выстрелил еще раз… Что было с ним делать? Это оказался интендант, поэтому и стрелял в голову. Откуда он взялся в лесу?

Как– то мы залегли у шоссе. Уже стемнело. По шоссе шел сплошной поток немецких машин. Против нас остановилась колонна. Высыпало с батальон немцев. Стали отливать. Один офицер ухитрился пустить струю прямо на моего разведчика. Колонна уехала. Мы хохотали – не могли остановиться. Реакция была вроде истерики.

Под Пустошкой по лесной дороге вышли на очень богатую деревню. Дорога шла в гору, деревня стояла в лесу сказочной красоты. Захожу в дом:

– Хозяйка, дай напиться.

– Нет. Я тебе не дам. Лучше немцу дам…

Я развернулся, и из автомата по всем ее макитрам – так черепки и разлетелись.

Мы несли с собой человек пять раненых. Один – раненный тяжело, боялись – не донесем. Ничего – остался жив. Был у меня один инженер Жуковец, интеллигентный человек, но головорез. Я ему говорю однажды:

– Жуковец, что хочешь делай: раненых надо накормить.

– Дайте мне Зимина.

Тот бесподобно воровал кур. Пошли они ночью в деревню, около которой мы остановились. Но там кур уже нет: немцы поели. Нашли поросенка. Жуковец полез с топором в хлев, ударил, в темноте промазал. Поросенок с диким визгом выбил дверь. Жуковец бегал за ним с топором по двору и рубил.

Немцы стояли на другом конце деревни, но не обратили на переполох внимания. Думали, свои промышляют. Жуковец и Зимин явились под утро с каким-то мешком, а в нем – поросенок, изрубленный от пятачка до хвостика.

Я сообразил, что немцы нас будут перехватывать, если пойдем прямо на восток. Двинулись на северо-восток. Нас хорошо обучили в училище топографии. Я по карте видел местность.

Мы до того осмелели, что шли уже днем, параллельно шоссе, метрах в восьмистах, выкинув боковое охранение. Вдоль дороги легче ориентироваться.

Когда вышли к Селигеру, у меня насчитывалось около ста пятидесяти человек. Дисциплина, должен сказать, была потрясающая.

Не правда ли, интересно прослеживать изменение тональности воспоминаний Игоря Сергеевича о себе, далеком, двадцатилетнем лейтенанте. От чуть ироничного, снисходительного описания импульсов зеленого юнца к уважительному разъяснению тактически грамотных и дерзких действий бывалого вояки – всего через какой-нибудь месяц войны.

Датировать это поразительное превращение можно первой декадой сентября 1941 года, когда Игорь Сергеевич выходил из окружения.

Сдается мне, именно на тактике выхода из окружения столь разительно разошлись дальше жизненные линии моих героев.

Игорь Косов пробивался сквозь немцев целеустремленным, набирающим силу кулаком.

Мятущаяся, неорганизованная толпа окруженцев, в которой бежал на восток Виктор Лапаев, рассыпалась мелкими брызгами, которые легко подбирались литовской сельской полицией.

Виктор понимал это. Однажды он с горечью сказал мне:

– Если бы я, с нынешним моим опытом и пониманием, оказался в той многотысячной толпе у переправы в Гегужинах – как много можно было бы сделать…

Фронт у Селигера уже стал уплотняться. Мы понаблюдали, нашли дыру. Пошли ночью. Наткнулись на немецкий патруль. Как раз луна вышла в просвет в облаках. Они сглупили, остановились, и я увидел четыре тени. Прямо от пояса срезал их из автомата. Кинулся вперед, наступил на одного. Все бросились за мной.

Вышли прямо на свой родной полк. Командир полка Гражданкин велел нас пять дней не трогать, а меня пригласил на обед. На обеде угощал пельменями. Вели светскую беседу, не касаясь текущих дел. Выпивал, кстати, он очень умеренно.

Только сейчас я стал понимать, как много получил от Виктора Ивановича Гражданкина. Он был абсолютно один и тот же при любых обстоятельствах. Стоишь, держишь карту. Кругом – черт знает что. Бомбежка, все летит! А он достает из кармана черный футлярчик, из футлярчика белоснежный платок, снимает пенсне. Подышит: «Х-х», – протрет. Посмотрит на блик: «Х-х», – опять протрет. Нацепит пенсне: «Будьте добры…» Был отменно вежлив. Всем, даже солдатам, говорил «Вы». Скажет:

– Будьте добры, придите ко мне на ужин.

Значит, проштрафился. Настроение портится на весь вечер. И такой скрипучий голос!

Он меня очень любил. Но в 43-м, когда я к нему в бригаду явился командиром дивизиона, он встретил меня весьма холодно. При первой встрече сказал:

– Только имейте в виду, что няньчить и воспитывать Вас я не намерен.

Я ответил:

– Я сюда направлен не воспитываться, а воевать.

Он промолчал. Впрочем, быстро изменил свое мнение: мой дивизион стрелял все-таки лучше других. Он мог старшим сказать резкость и мог стерпеть, когда резко возражали ему. Однажды в разговоре со мной он сослался на «Правила стрельбы 42 года». Я ответил:

– Да это для плохих артиллеристов!

Он, подумав, согласился:

– Вы правы: «Правила стрельбы 39 года» сложней и интересней.

Ко времени этого разговора в 43-м году хорошо обученных артиллеристов осталось мало: кто погиб, кто пошел на повышение, и «Правила» пришлось упрощать.

Виктор Иванович был из старых офицеров. Умер после войны в 96 лет.

13

Тут, на Валдае, по реке Лужонке, было первое место на всем советско-германском фронте, где немцев остановили, и дальше они не пошли. Крайняя точка их продвижения за всю войну. Им не дали выйти на Валдайскую возвышенность и к Октябрьской железной дороге. Мы пытались и атаковать, но успеха не имели.

Дивизионы нашего полка то раздавали по разным дивизиям, то сводили вместе. Наш дивизион чаще всего придавали дивизии Фоменко.

Я был начальником разведки дивизиона, поэтому отвечал и за пристрелку. Для нее мне дали 122-миллиметровую гаубицу Шнейдера, не в штате дивизиона. У этой гаубицы баллистика похожа на баллистику «катюши». Когда я бывал в какой-нибудь дивизии, начинал канючить гаубичные 122-миллиметровые снаряды. Мне давали: в одной дивизии – машину, в другой – две. Я забирал все, благо с транспортом проблем не было: в дивизионе 118 машин.

Для пристрелки мне столько снарядов не было нужно, и я стал из гаубицы постреливать для души. При ней был очень хороший расчет. Четыре снаряда повисали на траектории: первый еще не разорвался, а четвертый уже вылетел из ствола.

Я заметил, что к немцам по утрам приезжает кухня, встает за угол конюшни, к ней собирается очередь… Заранее пристрелялся по другой конюшне. Когда на следующее утро моя кухня приехала, я шарахнул по ней, перенеся прицел по углу. Попал прямо под кухню со второго или третьего снаряда. Полетели ошметки, немцы разбежались. Кухни не стало, и больше в открытую они не ездили.

В другой раз накрыл шрапнелью купание лошадей.

Еще был случай: наблюдаю – в кустарник группками перебегают немцы. Докладываю комдивизиона Шаренкову: «Накапливаются».

– Пускай накапливаются, – отвечает.

Вижу – кончили перебегать. Я доложил.

– Стреляй.

Дали залп из «катюш». Там было человек пятьсот. Почти никто не уцелел. Одного из них взяли в плен. Он спятил: все раздевался догола, а потом опять одевался. Шутка ли – если на гектар попадает пятнадцать снарядов – там ничего живого не остается. Снаряд делает воронку метров в пять.

Артиллерийская стрельба – интересная вещь! На первом курсе в училище с нами занимался капитан Ларин. Он сказал мне:

– У тебя очень хорошая стрельба. Хорошо схватываешь. Советую тебе заняться фехтованием на рапирах – помогает.

Я послушался. Оказалось – очень важно. При стрельбе надо быстро принимать решения, ловить момент. Меняется все: ситуация, ветер. Я потом при пристрелке поднимал бинокль только в момент разрыва снаряда. По свисту своего снаряда знал, летит он вправо или влево от цели. Знал все методы стрельбы. Например, наблюдаешь пристрелку из двух пунктов двумя стереотрубами. Выстрелил. Докладывают: первый – влево две тысячных, другой – вправо четыре. Тремя снарядами определяешь цель и следующие четыре снаряда кладешь на поражение.

Речка Лужонка, на которой стоял фронт, была перегорожена плотиной. Вода мешала наступать. Решили плотину разбить. Я подобрался к ней поближе, стал пристреливаться. Гаубица стоит далеко, я ей командую. Первый снаряд упал, не долетев до меня. Вижу, могу попасть в самого себя. Дал снаряд с заведомым перелетом, и стал подходить к плотине с той стороны, не беря ее в вилку. Со второго снаряда попал в плотину и разбил ее. Вода зашумела и ушла.

Вернулся в деревню Белый Бор доложить командиру дивизии Фоменко. Вхожу. Сидят, обедают – он, командующий артиллерией дивизии Огульков, начальник штаба Бекаревич. Фоменко спрашивает:

– Кто разбил плотину?

Отвечаю робко:

– Я.

– Ну, что тебе за это сделать?

Огульков посоветовал:

– Налей ему водки.

Наливают больше полстакана. А я тогда водку не пил. Хлопнул и вышел, качаясь. Пошел на сеновал, лег и заснул. На другой день проснулся, голова болит. Встретился Фоменко, такой маленький, круглый, спрашивает:

– Ты что же не сказал, что водку не пьешь?

– Раз приказано – пью.

Этот Белый Бор много раз переходил из рук в руки. Мы там нашли бочонок меду. Растаскали по котелкам, но остался еще целый горшок. Мы ели из него на НП мед ложками. Тут немцы нас опять выбили из деревни. Они входят по дороге, а мы уходим огородами. Горшок было брать некому – я взял. Там места сырые, грядки высокие, я и перевернулся, идучи спиной, через грядку. Весь мед на мне, даже за пазуху попало. Облип до нижней рубашки. Отошли до речушки, соорудили мне шалаш из шинелей, выстирали мое обмундирование.

Так идиотски себя чувствовал: холодно, октябрь, сижу у ручья голый, завернутый в одеяло, хлопцы в ручье белье моют.

Здесь, на Лужонке, мы устроили себе в избе баню. Ребята помылись. Я моюсь последним: только что пришел с НП. Намылился, слышу – немец стал кидать по деревне. Разрывы все ближе и ближе. Вот черт – домыться не даст (Игорь Сергеевич изобразил, как он энергично заерзал мочалкой ). Тут – фью-ю-ю! Слышу – прямо в меня. За печкой есть такой закут, я прыгнул в него, прямо в паутину и сажу! Гром, треск, дым! В избе дыра. Ребята влетают в избу: «Лейтенанта убило!»

А я вылезаю из запечья, голый, весь в паутине. Смеху было! Завесили дыру плащ-палаткой, домылся.

У нас был фельдшер Тимонин, трусоватый. Мы его звали Тимоня. Раз стоим – фью-ю! Видно, что не в нас. Трах! Он носом в землю. Я его – сапогом по заду. Он лежа щупает себя.

– Тимоня, ты чего?

– Товарищ лейтенант, меня, кажется, ранило.

Хлопцы так и покатились.

Вообще много случалось смешного. Был у нас в полку боец. Спал все время. Идем как-то с Борисом Карандеевым, командиром батареи. Злой мужик, но остроумный. Видим – сидит тот солдат на пеньке и спит. Мы все тогда ходили в касках: Виктор Иванович Гражданкин заставлял. Борис взял трухлявую палку и как жахнет солдату по каске. Палка – в пыль. Солдат упал с пенька и пополз. Я чуть не помер со смеху.

Борька мне потом говорит:

Ты знаешь, перестал спать. Не спит…

Как– то я и со мной человек десять вечером возвращались с НП к себе. Шли по сухую сторону длинного, заросшего кустами, вала. Потом, уже учась на истфаке, я понял, что это было древнее городище. По другую сторону – заросший кустарником ручей. Я услышал оттуда всплеск. Понял, что кто-то оскользнулся в ручье на камне.

Мы залегли на гребне вала, напротив прогала в кустах, которые росли вдоль ручья. В этот просвет вышли два немца. Я шепотом приказал:

– Пропустить.

За ними появилось основное ядро группы, человек двенадцать. Мы подпустили их метров на пятьдесят и в упор срезали их из десяти автоматов. Это была немецкая разведка, которая параллельно с нами шла в наш тыл.

У офицера на груди висел прекрасный цейсовский бинокль. С тех пор он у меня. Вот и сейчас лежит в шкафу.

Штаб Северо-Западного фронта был на валдайской сталинско-ждановской даче. Ее построил знаменитый чаеторговец Перлов. Он был с фокусами. На даче – громадный зал. Стены и потолок – зеркальные, посредине – унитаз. Павел Алексеевич Курочкин, командующий фронтом, прибыл туда первый раз. Спрашивает:

– Где здесь туалет?

Открыл дверь – в испуге захлопнул. Потом, деваться некуда, стал пользоваться.

Курочкин был очень деликатный человек. Он отдал как-то приказ по фронту: замазывать краской на контрольно-пропускных пунктах фары у машин, если они не замаскированы. Едет сам, с незамаскированными фарами. Его на КПП останавливает сержант, хохол:

– У Вас незамаскированные фары. Приказ командующего фронтом – замазывать.

П. А. Курочкин достает удостоверение:

– Вот я сам командующий.

– Ничего не знаю. Есть приказ командующего фронтом…

Курочкин его минут двадцать уговаривал, плюнул:

– Мажь!

Здесь, на Валдае, я в первый раз встретился с Павлом Николаевичем Кулешовым, потом маршалом артиллерии. Это было у станции Любница, куда отвели наш полк почти сразу после того, как я вышел из окружения. Грязь страшная, мы ведем очень милый разговор, у Павла Николаевича приятный баритон… С тех пор мы с ним все как-то пересекались – и под Калинином, и на Волховском фронте. Здесь же, на Валдае, я впервые увидел и Павла Алексеевича Ротмистрова, тоже будущего маршала – бронетанковых войск.

Кто знал, что через пару недель их всех притиснет друг к другу страшным напором немецкого наступления осени 41-го года.

Меня же спустя добрых сорок лет после этой осени поразило удивительное переплетение военной биографии Игоря Сергеевича с моей собственной судьбой и, не побоюсь сказать, с историей моего рода.

14

В самом начале нашего знакомства мы с Игорем Сергеевичем прогуливали как-то своих мелких четвероногих собратьев. В его неспешном рассказе проплыла фраза:

– Когда тринадцатого октября 41-го мы проходили Медное, уже светало…

Я насторожился:

– Это какое Медное?

– На Тверце, верстах в сорока за Калинином.

Я ахнул:

– Так это же мои родовые места!

Потом в рассказе появились Каликино, Марьино, Колесные Горки, Ямок, Лихославль… Малый пятачок тверской земли, где он воевал осенью 41-го года.

Эти названия вызывали у меня острое чувство сопричастности к событиям, о которых он говорил.

Лихославльская округа не менее трех веков – земля моих предков. В свою деревню на лето я еду по Ленинградскому шоссе сквозь Тверь, Каликино, Медное. Сворачиваю на проселок сразу за Ямком.

На лето 41-го года, день в день 22 июня, я со своей бабушкой, Акулиной Ивановной Ивановой поехал в ее карельскую деревню Васиху под Лихославлем.

Откуда взялись карелы в самом центре коренной нечерноземной России – существуют два суждения. По одному – это остатки автохтонных угро-финских племен, не успевших до конца раствориться в том сплаве, который Ключевский называл великорусским народом. По другому мнению, тверские карелы – родом из Олонецкого края. Когда эти земли после Смуты отошли по Столбовскому миру 1617-го года к шведам, те стали насильно переводить православных по отчей вере карелов в протестантство. От сих идеологических притеснений карелы, числом несколько десятков тысяч, попросились под руку единоверного царя Алексея Михайловича.

Родители мои были из той же Васихи. До школы они по-русски не говорили.

О начале войны мы с бабушкой узнали в деревне. Нам чудом удалось выбраться оттуда домой, к моим родителям, в подмосковный городок Высоковск.

Если бы мы с бабушкой застряли тогда в лихославльской деревне – мог бы встретить там в октябре Игоря Сергеевича, чтобы через много лет познакомиться с ним в Москве.

Ничего невозможного в этом нет: ведь узнал же спустя полвека мой друг Николай Алексеевич Парусников в известном ученом Якове Залмановиче Цыпкине молоденького лейтенанта, который в декабре 41-го переночевал у Парусниковых в избе под Теряевой Слободой, только что освобожденной от немцев.

Лет тридцать назад мы с Николаем Алексеевичем обзавелись домами в Любохове – деревне из той же медновской округи. Ах, какие это чудесные места! Вы не видели ничего, если там не бывали. Любохово даже тучи обходят стороной, что издавна известно в Новоторжском уезде. Обошли Любохово и немцы в октябре 41-го, хотя были и к западу от него, и с востока.

Впрочем, что я говорю… Если бы Игорь Сергеевич в засаде у медновского моста не растрепал роту немецкой пехоты, которая катила вслед за танками, прошедшими по Ленинградскому шоссе на Марьино, то Любохово беда не обошла бы.

Война не дотянулась впрямую до моей деревни, но жестоко проскребла по ней своею лапой. Из Любохова ушли на войну шестьдесят два мужика, вернулись – двое. Один из них – близкий мне человек Иван Алексеевич Шоманский, любоховский пастух.

Необычную для тверского края фамилию принял его отец в память о нам уже неведомом поляке, который спас его в германском плену первой мировой войны.

Ивана Алексеевича во вторую мировую ждала та же участь. В июне сорок первого он в Прибалтике прямо из эшелона попал в плен – до конца войны.

На Любоховском, в сторону Тверцы, поле почти шестьдесят лет не запахивается куртинка иван-чая с несколькими уже немолодыми березами. Осенью 41 года в Любохове стоял фронтовой госпиталь, и тех, кто умирал в нем, хоронили на этом месте в братской могиле.

Хирург того же госпиталя принимал роды у Александры Арсеньевны, жены Ивана Алексеевича, которая на последних сносях добрела из горящего Калинина в родную деревню. Рождение Гали проходило под гром немецкой бомбежки, и мать закрывала своим телом новорожденную. Хирург цыкнул на нее: «Перестань! Тебя убьют – что я с твоей сиротой буду делать!»

Фантомы войны окружают нас.

Слово «Медное», сказанное Игорем Сергеевичем, выдернуло ниточку, которой к этим местам привязан в моей памяти и Виктор Лапаев.

Довольно таки давно, когда я и думать не думал о параллельных биографиях, в Калинине близкая родня отмечала Викторов день рождения – десятое июня. В третьем часу ночи наши жены удалились, почти на аглицкий манер, оставив мужчин за столом. Проснувшись поутру, женщины не нашли мужей в доме. Не обеспокоилась только Аза, Викторова жена, привыкшая ничему не удивляться:

– Да ничего с ними не случилось. Небось, мой черт уволок их на рыбалку.

Так и было. Уже светало, когда мужские застольные разговоры перешли на среду ращения навозных червей. Я был – за спитой чай, пополам со мхом-сфагнумом, Виктор – за чернозем огородный обыкновенный. Позиции, понятно, – непримиримые. Виктор схватил меня и моего тестя, Николая Сергеевича, согласного с обеими сторонами, и повлек в подвал – убедиться собственными глазами. Яростно разгребал почву в ящике своей покалеченной пястью, тыкал мне в нос клубки, сейчас признаюсь, великолепных экземпляров.

– Не веришь?! Едем – проверим!

Через час нас уже несло на тестевом «москвиче» далеко от Калинина. Мутило от трясучей дороги и последствий водки кашинского розлива.

– Я вам покажу такие места, – хватал меня за плечо Виктор, – вам и не снились!

Дорога плавным разворотом вынесла нас из соснового бора на пойму Тверцы, блистающую росой и цветами некошеного травостоя. Вдаль уходили многоплановые перспективы сверкающей реки. Мы ахнули.

Нужно ли говорить, что по стечению необоримых обстоятельств клева в то утро не было.

На обратном пути меня остановил инспектор ГАИ.

– Кашинская? – потянул он многоопытным носом.

– Вчера, – просипел я.

– Тогда – езжай, – старшим братом отпустил он меня.

Вот уже тридцать лет почти каждый летний день иду я от своего Любохова полтора километра до Тверцы. По плавному повороту той самой дороги выхожу сквозь колонны соснового бора на речной простор. Так взыскующий чуда католик выходит из-под сводов собора святого Петра. И в моей душе смутно встают знакомые лица и звучат далекие голоса.

Стояние Игоря Сергеевича на реке Лужонке было недолгим.

В начале октября 41-го года под страшным немецким ударом рухнул весь центр советско-германского фронта. Были разгромлены и оказались в окружении войска трех наших фронтов: Центрального, Западного и Резервного. Чтобы прикрыть калининское направление этой зияющей бреши, из части войск Северо-Западного фронта была создана оперативная группа под командованием Н. Ф. Ватутина. В группу вошел и дивизион Игоря Сергеевича. Эти войска спешно перебрасывались под Калинин.

Маршал Жуков в своих воспоминаниях назвал осень 41-го года самым тяжелым отрезком войны.

И я помню эту осень.

Еще только что, в июле, я читал газеты старикам-карелам в бабушкиной Васихе и с глупой, детской самоуверенностью уверял их в скорой победе.

Еще в сентябре я обрадовался, что из-за войны отменились занятия в музыкальной школе.

Но уже в начале октября мой родной Высоковск придавили тоска и безнадежность. Я помню серые, как тени дантова чистилища, вереницы отступающих солдат, которые потянулись через город. Помню поземку по промерзлой земле, багровый тусклый отсвет на краю ночного неба, шепот: «Калинин горит».

Оставаться под немцев – не было мысли: отец – коммунист, мать – учительница.

Анна Александровна Хренова, Василий Алексеевич Новожилов – мне захотелось произнести их так давно не звучавшие имена.

Отец работал главным механиком торфопредприятия, был на брони и неделями не появлялся дома. Мать не знала, что делать. Мы вязали узлы, жгли «советские» книги. Старшая сестра Римма у которой болели зубы, полоскала рот шалфеем и выплевывала на кровать: все равно – немцам.

Пятнадцатого октября мать решилась. Мы взяли узлы, пошли от немцев пешком: бабушка, мать, полугодовалая младшая сестрица Людмила у нее на руках, старшая сестра – тринадцати и я – девяти лет. Дошли до соседнего корпуса. Узлы развязались – и мы вернулись в только что брошенный дом.

Утром шестнадцатого все производство в районе встало. Отец получил повестку, появился дома, успел воткнуть нас в подвернувшийся эшелон беженцев и направился в военкомат.

В ноябре он не без трагикомических приключений оказался на формировании в Ярославле.

Команду ярославского флотского экипажа, куда отца отрядили, повели в баню. Мыльня, полная народу. С трудом нашел шайку, место на лавке. Только намылил голову, слышит крик:

– Вася!!! – и его хватает кто-то в охапку.

Отец смахнул с глаз пену:

Коля!

Они обнялись, сели, заплакали…

Баня замерла. Потом все мужики сели на лавки и заплакали вместе с ними.

Для меня в этой малой истории – вся смертная тоска страны той страшной осени.

15

Мужчина, столь неожиданно встреченный отцом в ярославской бане, был Николай Михайлович Горбин, отцов друг по жизни, еще с деревни.

Он был кадровый военный. Встретил войну на границе капитаном, начальником штаба погранотряда в Прибалтике. Пробивался сквозь окружения на восток боевым соединением. Вышли к своим под Великими Луками «в зеленых фуражках и при оружии». Напомню, что зеленые фуражки с прошлого века носят российские пограничники. Немцы к ним относились с особой ожесточенностью.

Он и Иван Михайлович Матвеев, тоже отцов друг детства, тоже кадровый военный, встретивший 22 июня на границе, приезжали перед войной к родителям в Высоковск. Молодые, высокие, сильные, с уверенными громкими голосами, туго затянутые в портупеи. Как те два кавалергарда пред Горьким и Львом Толстым.

Николай Михайлович приезжал к отцу в Высоковск и после войны. Вылез, как он рассказывал, из автобуса со своей женой, Клавдией Кирилловной, – ничего не узнает. Вместо огородов, сарайчиков, рыночных коновязей – стоят пятиэтажки. Спрашивает у пожилого мужчины, где найти Новожилова.

– Да на кладбище. Только что пронесли…

Супруги как стояли – так и сели, благо на остановке была скамеечка. Придя немного в себя, решили не возвращаться сразу в Москву, а пойти проститься с Васей. На кладбище увидели толпу, пробрались сквозь нее – видят: на бугорочке стоит – живей не бывает – их друг и так прочувствованно говорит, что плачут все собравшиеся.

Горбины заплакали вместе со всеми. Оказалось, хоронили отцова однофамильца.

Отец стал под конец жизни, как он говорил, «вроде гражданского попа». Он в нашем Высоковске всех знал, и все его знали. Он умел словом потрясать сердца, и его звали сказать прощальное слово.

Поскольку старики в городе помирали часто, а водки и здоровья у нас на поминках не жалеют, то я часто нудил отца за пагубность такого образа жизни.

– Игорь, так это ж за счет мирян, – отвечал он безмятежно, – и продолжал жить по-своему.

Он умер, как жил, на встрече выпускников своего Калязинского машиностроительного техникума. Это случилось в конце октября 79-го года, когда, как и в 41-м году, на Подмосковье пали ранние свирепые морозы.

Я с Музой, моей женой, поехал за отцом в Калязин. Тамошнее начальство, смущенное печальным финалом общерайонного мероприятия, сильно помогло нам в хлопотах с гробом и всякими формальностями. С этими делами мы два дня мотались по городу в казенном газике вместе со славным парнем Александром Федоровичем Алферовым, комсомольским районным секретарем, и с местным краеведом, Николаем Николаевичем Родимовым.

От любого места Калязина нам была видна знаменитая колокольня, которая грозящим перстом торчала из середины Волги, растекшейся над старым Калязином перед Угличской плотиной.

Оба этих дня непрерывным говорком журчал у меня за спиной рассказ Николая Николаевича о сем славном граде, о его великих гражданах, высоких родах и громких свершениях. Интеллигентная речь высокообразованного, умного гуманитария. Оборачиваясь назад, я видел высохшего старика лет восьмидесяти в солдатской шапчонке искусственного меха и проношенном осеннем пальтеце, из обтерханных обшлагов которого торчали красные, зазябшие клешни.

Отец был с ним давно знаком и много мне о нем рассказывал.

Н. Н. Родимов работал мастером-инструктором слесарного дела в техникуме, когда там в двадцатые годы учился отец. На отцовых фотографиях тех времен я нашел Николая Николаевича среди студентов и преподавателей Калязинского техникума. Сухой, могучий костяк, свободно развернутые плечи – раза в полтора шире, чем у прочих, резко вырубленные черты лица, небрежно отвернувшегося от объектива – неброская, мужская красота. Куда там Сталлоне и Шварценеггерам…

В 41– м он пошел добровольцем на фронт. Кончил войну в Берлине. Расписался на рейхстаге. После войны, как и обоих моих героев, его повлекло в историю. Не имея никакого образования, кроме церковно-приходского училища, стал большим знатоком Калязина и его округи. Вел обширную переписку с музеями и историками-профессионалами. Отец сокрушался: «Половина пенсии уходит у него на марки и конверты».

Н.Н. Родимов. 1971 год.

Желая хоть как-то отблагодарить наших помощников по похоронным хлопотам, мы с Музой пригласили их помянуть отца в калязинский районный ресторан. Николай Николаевич смутился: «Я в ресторане не был ни разу».

После смерти отца Николай Михайлович Горбин сказал мне: «Бери теперь, Игорь, отцовых друзей на себя». Он много, с громогласным напором рассказывал мне о войне. Жалею, что не записывал его яркие и образные повествования.

Н.М. Горбин и В.А. Новожилов. 70-е годы.

Николай Михайлович написал воспоминания, назвав их «Прожитые годы». Ясный, сухой слог профессионального военного, почти не оставляющий места для личных переживаний и эмоций. Пожалуй, единственный раз они неожиданно прорываются при описании бомбежки Невеля в июле 41-го года. Город громили несколько десятков «юнкерсов». Николай Михайлович лежал в огороде между грядами. «Все вокруг дрожало. И только пчелы безмятежно порхали среди цветущих огурцов».

Николай Михайлович прошел всю войну от звонка до звонка.

Не умея плавать, переплывал на доске Дон летом 42-го во время нашего южного отступления. Потом были Сталинград, Курская дуга, Днепр, Бобруйск, Наревский плацдарм, Штральзунд. Ранен, контужен, засыпан и откопан. В конце войны – полковник, начальник оперативного отдела штаба 65-й Батовской армии, а потом начальник штаба 105-го стрелкового корпуса этой армии. Прославленный командарм П. И. Батов не раз пишет о нем в своих воспоминаниях. Я разглядываю сейчас его парадную, при всем иконостасе, фотографию: орден Ленина, Суворова и Кутузова, две «Красных Звезды», три «Красного Знамени», россыпь медалей и крестов, которые я не могу распознать. В запас Николай Михайлович вышел генерал-майором, единственным, кстати сказать, генералом на всю нашу карельскую, лихославльскую округу.

Тесен мир, даже на войне. Игорь Сергеевич, взаимодействуя с 65-й армией, встречался с полковником Горбиным. Отзывался о нем как об очень дельном и храбром офицере.

Вернемся в октябрь 41-го.

Один день этого апокалиптического месяца описан самим Игорем Сергеевичем Косовым. Можно понять, почему из всех 1417 дней войны он выбрал именно этот день.

Четыре листка, исписанных его крупным, округлым почерком, лежат передо мной. Привожу их, не меняя ни запятой.

16

Весь сентябрь и начало октября наш 3-й гвардейский минометный полк действовал в составе 11-й армии, поддерживая активные наступательные действия ее дивизий.

Три дивизиона полка были распределены по дивизиям.

3– й дивизион, в котором я был начальником разведки, действовал в полосе 85-й стрелковой дивизии генерал-майора Фоменко в районе Лычково.

Ежедневное наступление без всякого успеха изматывало людей.

Я находился с разведчиками на передовом наблюдательном пункте в деревне Белый Бор. Здесь я впервые увидел командира 8-й танковой бригады полковника П.А. Ротмистрова.

Он прибыл на командный пункт генерала Фоменко, находившийся на другом конце деревни.

8– я танковая бригада поддерживала одно из многочисленных наступлений дивизии. Однако танки успеха не имели и не могли иметь: река Лужонка с заболоченными берегами не давала возможности им развернуться.

Комбриг сразу же обратил на себя внимание. Высокий и худощавый, в синем комбинезоне и танковом шлеме, спокойный, своей приятной манерой говорить он сразу же расположил к себе меня – двадцатилетнего лейтенанта.

К вечеру 12 октября командир дивизиона старший лейтенант И.В. Шаренков приказал мне сняться с наблюдательного пункта и прибыть в район огневых позиций. Приезжаю, застаю предмаршевую суматоху. И.В. Шаренков не говорит мне о конечной цели марша.

Я хожу за ним, иду к начальнику штаба дивизиона старшему лейтенанту Маямсину, но ничего не узнаю. Говорят, что у Яжелбиц получим окончательную задачу. Колонна двигается. Медленно ползем в кромешной тьме и невылазной грязи. Так продолжается очень долго.

Наконец, у деревни Сосницы выбираемся на узкое булыжное шоссе, ведущее к Яжелбицам. Меня отправляют вперед. Я должен встретиться с офицерами штаба полка. Дивизион подходит к месту встречи. Здесь были уточнены задачи.

Итак, цель – Калинин, к которому со стороны Ржева устремились гитлеровцы. Кто придет раньше?

Впереди будет идти группа в составе 8-й танковой бригады, 46-го мотоциклетного полка, полка погранвойск и нашего 3-го дивизиона 3-го гвардейского минометного полка.

С рассветом в Яжелбицах выходим на Ленинградское шоссе. Разведка дивизиона идет в передовом разъезде. Шофер Ионов ловко обходит бесконечную колонну мотоциклов с колясками. Движемся с большой скоростью и быстро нагоняем колонны танковой бригады. Т-34 идут быстро, покачиваясь и гремя гусеницами, однотонно ревут КВ, изредка попадаются маленькие танкетки. К счастью, низкие плотные облака укрывают нас от воздушных глаз противника. Движемся, движемся.

К исходу дня подходим к Вышнему Волочку и сосредоточиваемся в роще. Там росли неохватные сосны метров сорока высотою.

На этом собственноручные записи Игоря Сергеевича заканчиваются. Дальше опять идет застенографированный материал.

17

Командир дивизиона послал меня в Вышний Волочек: «Езжай в клуб. Найди Кулешова. Он даст нам задание». В клубе размещался временный центр управления калининской группой войск. Там я опять встретил Ротмистрова.

Весь день тринадцатого был хмурый. Под вечер разъяснилось. В ночь на четырнадцатое мы пошли на Калинин. Вместе с нашим дивизионом шла бригада Ротмистрова. Мы пытались опередить немцев.

Меня и командира взвода управления Трещелева, моего однокашника по училищу, послали вперед. Боимся впороться в немцев. Мы договорились, что он идет сзади меня метров на сто пятьдесят. Если я подзалечу – он останется цел. Едем без фар, сильно не погонишь. Ночь. Крупными хлопьями пошел снег. Навстречу бредут беженцы. Спрашиваем, где немцы, – никто не знает. Прошли горящий Торжок. Осатанелые солдаты на КПП бьют прикладами незамаскированные фары. Миронежье, Марьино, Колесные Горки…

У Медного стало рассветать. Утром мы с Трещелевым остановились в Каликине, под самым Калинином. За нами прибыли Кулешов, Ротмистров с бригадой, наш дивизион.

На трех броневиках поехали к городу на разведку. Доехали до горбатого моста. Вылезли три идиота, достали карты. Немцы по нам и ударили. Не помню, как оказались в броневиках и рванули назад. Немцы из тридцатисемимиллиметровой пушки – шарах в мой броневик и выбили задний мост. Машина так и села. Водителя ранило в мякоть руки, он выскочил в нижний люк. Немцы полезли из кюветов. Я развернул башню – она очень легко поворачивается – и длинной очередью ударил по ним. Они попрыгали в кюветы. Тут в броневик попал второй снаряд, он загорелся. Я выбил головой верхний люк и выпрыгнул на руки в канаву. Немцы меня прозевали. Как не зацепился… Всякие ремни, карманы, автомат… За нами высыпали немцы, со взвод. Я из автомата дал по ним длинную очередь над шоссе, метров с семидесяти. По-моему, двое упали, остальные залегли. Кричу водителю: «Беги!». Какой толк от него с наганом. Он – в кусты. Бежал-таки быстро, несмотря на ранение. Я выпустил по немцам несколько очередей и побежал за ним.

За поворотом стоят наши два броневика. Командир роты имел глупость спросить: «Где машина?». Над лесом уже дым поднялся. «Вон твоя машина!» Мы сели на броню и поехали назад. Тут я почувствовал, что сжег ноги. У меня сгорели штаны на ляжках. С тех пор здесь волосы не растут. (Игорь Сергеевич похлопал по ногам. )

Немцы вышли на северную окраину Калинина к вечеру тринадцатого октября. Мы опоздали на день – подошли утром четырнадцатого. Если бы мы пришли на день раньше и зацепились, то, может быть, немцы и не взяли бы город.

К частям, пришедшим от Вышнего Волочка, здесь присоединились остатки какого-то пехотного полка. Этими силами мы попытались с ходу взять город. Часов шесть шел бой. Начался он хорошо. Ворвались в город через рощу, где раньше были гулянья. Здесь какая-то белая лошадь чуть не оказалась у меня на капоте. Наши две батареи удачно ударили по роще – там были немцы, КВ пошли вперед… Но очень скоро кончились боеприпасы, и нас вышибли из города.

Ротмистров и другое начальство стояли в Каликине. Меня послали к городу посмотреть, как там пехотинцы. Я шел по лесу. Нарвался на сбитого немецкого летчика. Худенький блондинчик, в какой-то курточке, без шлема. Он заблудился и бродил по лесу. Стал с перепугу в меня стрелять – я даже свиста пуль не слышал. Я прострелил ему мякоть под мышкой. Привел его в Каликино. Он заледенел ужасно: в этот день как раз пошел снег. Отдали ему пояс. Он удивился: «Разве пленному можно?» Дали какое-то одеялишко и отправили в тыл. Напоследок он мне из машины улыбнулся и помахал рукой. По-моему, он был счастлив, что его нашли в лесу. Страшно смешно…

Немцы в Каликине бросили сорокасемимиллиметровую французскую пушку. Я ж артиллерист, да к тому же мальчишка. Любопытно. Все повертел. «Дай, – думаю, – стрельну в ту сторону». Только нацелился – а от Калинина выскакивает к нам немецкий штабной автобус. А вот и цель! Живо прицелился и выстрелил. (Игорь Сергеевич изобразил, как жмет на гашетку. )

Снаряд попал в верхушку радиатора. Шофер был убит. Выскочил офицер – под машину и стал отстреливаться. Да так бьет метко. Чуть высунешься – чирк над головой.

Я говорю: «Ребята, отвлекайте». Сам по канаве подобрался сзади и под машиной насел на него. Он оказался очень силен, зараза. Ударил меня об днище машины, и мы выкатились из под нее. Никак не могу его взять. А я в артучилище занимался джиу-джитсу. Взял его на прием: зацепил одной ногой за пятки, а другой подсек под коленки. Он упал, я – на него, и мы опять покатились. Ребята подбежали, стоят вокруг – зло берет. Потом они все разом навалились, чуть меня не придушили.

Офицер оказался обер-лейтенантом. Два креста, один за Крит. В автобусе полно всяких документов. Набрали целый рюкзак. А мое начальство их не берет: «Раз ты взял – ты и отвезешь. Езжай в Вышний Волочек».

Приехал туда, во временный пункт управления. Меня принял полковник Рухле. Борода – во! В полгруди. Я ему высыпал все бумаги из рюкзака на стол. «Ты что ж это делаешь?!» – «Вам нужны бумаги, а мне нужен сидор». Он рассмеялся. Сказал: «Спасибо, голубчик».

Я эти дни был с начальством. Нашей группой сначала командовал Ватутин. Были еще Кулешов, Ротмистров. Охраны у них не было никакой – одни адъютанты. У Кулешова адъютантом был мой однокашник Игорь Ковшин. Красивый парень. Погиб. Командир дивизиона сказал мне: «Береги начальство. Чтобы с ними ничего не случилось!» А у меня пятнадцать разведчиков. По тому времени мы были очень хорошо вооружены. У всех автоматы. Зеленая полуторка, крытая брезентом. Под кузовом – два дополнительных бака на 1200 километров ходу. Сами сделали.

Как вошли в Каликино, нечего было есть. Там птицесовхоз. Уток полон двор, видимо-невидимо, белое море. Один сторож. Говорит: «Ребята, ешьте. Все равно немцы сожрут».

Захожу на кухню. Там перьев! Невероятно! Ребята уток дерут. Добыли чугун – не охватить. Наварили, объелись. Сидим на кухне, в доме, где стоял Ротмистров. Мы все время были при нем. Я даже дом в Каликине помню: слева, если от Ленинграда.

Появляется Ватутин. Попросил у Ротмистрова поесть. Тот: «У тебя есть что, адъютант?» – «Да, баночка консервов». Ватутин поворачивается к нам: «Есть хочу».

Я спрашиваю: «Ребята, осталось еще?» Хлопцы отвечают: «Да пускай едят». Ватутин театрально засучил рукав шинели и, пробив толстый слой жира, достал рукой из котла утку. Потом всех от этой жирной пищи ужасно несло.

Ватутин мне очень нравился. С ним было как-то легко. С юмором, необыкновенно спокойный – это тогда-то!

Ротмистров тоже был абсолютно невозмутим. Единственно – очень плохо видел. Под Каликином нас обстреляли самолеты. Пришлось попадать в кюветы с водой. У Ротмистрова очки зацепились за сучок и слетели. Встает: «Ребята, я ничего не вижу. Вместо вас – какие-то серые кульки». Мы засучили рукава, стали шарить в кювете. Нашли.

Два дня мы вели какие-то непонятные бои с севера от Калинина. Была какая-то свалка. В Дорошихе, слева от Каликина, наша третья батарея шестнадцатого октября попала в переплет. Она пошла стрелять проселком, вдоль длинного какого-то забора. Но стрелять ей не дали. Подошли легкие немецкие танки, вшивенькие Т-1. Три установки развернулись и ушли назад. Четвертая, пока разворачивалась, заглохла. Танк встал в воротах, выстрелил, пробил броневой щит над кабиной. Снаряды на установке не сдетонировали. Мои ребята и я были у забора. Немцы хотели взять установку. Немец крикнул: «Рус, сдавайся!» Командир взвода Камушкин скомандовал: «Волков! Подрывай!» Волков – наш сапер, а сапер был при каждой машине на случай подрыва. Пятьдесят килограммов тола клали сверху на заряды, пятьдесят лежали внутри. Волков и Камушкин подожгли шнур и побежали к забору. Немцы растерялись. У них были одни танкисты. Камушкин подбежал к забору и стал всех подсаживать через него. Очень он был силен и спортивен. Прыгнул сам, перекинул левую ногу, потом правую – и в этот момент в ногу попала пуля. Он свалился к нам на руки.

И тут жахнуло! Сто килограммов тротила и заряды двенадцати снарядов. Мне показалось – упало небо. Нас никто не преследовал. До шоссе – метров двести, А тут уже нас ждала машина. Мы поехали в Медное, где стоял наш дивизион.

От установки, конечно, ничего не осталось. Но все равно потом Борис Караичев поехал туда на КВ и покрутился, чтобы замять остатки. С «катюшами» сначала была сугубая секретность. Нам придавали охрану. На Северо-Западном фронте дивизион охранялся батальоном, потом стала рота, потом – взвод, а под конец – не оставили никого. В первый раз немцы захватили установки под Сталинградом, в 66-м полку. Командиру этого полка Шапиро здорово попало. В 41-м году он был начштаба полка у Гражданкина.

18

В тот же день под вечер командир дивизиона послал меня в Каликино – к Ротмистрову за указаниями. Там я попал на военный совет. Его вел Ватутин. Обсуждалось, что будут делать немцы. Ватутин обратился ко мне: «Ты здесь самый младший, будешь говорить первым». Я стал отнекиваться. Он нажал: «Говори хоть глупость».

Я сказал, что на месте немцев я бы прошел один мост через Тверцу в Медном и остановился в Марьине, чтобы не проходить второй мост через Логовеж и не увеличивать риск вдвое. Ротмистрову мой прогноз не понравился: «Да ну, чепуху он городит». Ватутин возразил ему: «Мы с тобой живем старыми понятиями. Навоевали их в другое время. А он воюет первый раз и приобретает новый опыт. И он, быть может, прав».

Так на другой день и случилось. Я стал понимать войну. Немцы тогда ходили только по шоссе. Явно нас покупали, брали на арапа.

А пока что Ротмистров мне сказал: «Уводите дивизион за Тверцу». Дивизион отошел за Тверцу через медновский мост и встал километра через три – в леске около шоссе поблизости от Ямка. Рядом с нами, около Ямка, стоял гаубичный полк. Он был приписан к 133-й Сибирской дивизии, которая шла с севера к Калинину. Опередив свою дивизию, полк пришел к нам к вечеру тринадцатого октября. Когда мы отходили от Медного к Ямку, командир этого полка майор Прудников ушел влево в лес. Встал лагерем, выставил дозоры. Спокойно пережидал, пока не подошла его дивизия. Потом полк вышел из леса в полном порядке. Все побритые, в чистых подворотничках. Прудников был прекрасный офицер. Понимал развитие событий и что надо делать.

Прудников чуть позже погиб. Под Шаблиным, почти при мне. Он сидел в избе, и мина разорвалась на подоконнике. Тут же вхожу я…

Семнадцатого утром я был в Медном. Летают бумажки – и никого. Бригада Ротмистрова без боеприпасов. Их тылы за Марьиным, километрах в пятнадцати к Ленинграду. Откуда-то появился здоровенный боров. Ротмистров кричит мне: «Хорошая свинья! Ничья! Стреляй!» Протягивает мне свой маузер. Я выстрелил в борова. Стали затаскивать его в кузов. Слышим – грохот. Из-за поворота, от Калинина, появился немецкий танк. Мы рванули с места, не успев втащить борова. Ребята держат его за ноги, он болтается за машиной.

Мы удрали за поворот, вскочили на мост через Тверцу и умчались. Танк за нами не пошел. Может быть, это был дозорный основной танковой группы.

Этот боров меня спас. Мы отвезли его в рощу за Ямком, где стоял дивизион. Свалили на землю, хотели опалить и разделать. Тут налетели штук тридцать «юнкерсов». Стали бомбить. Я лежал рядом с кабаном. Бомба упала по другую сторону от него метрах в пяти-шести. Все осколки пришлись в борова, порвало ему всю спину. Потом я перебегал под бомбежкой, не успел залечь. Когда рядом разорвалась бомба килограммов на пятьдесят, я стоял на коленях. Увидел – поднялась стена. Все красное-красное, и я куда-то лечу.

Сильно контузило. Вся левая сторона: шея, щека, рука, левый бок – был сплошной кровоподтек вишневого цвета. Левая рука не слушалась, как потом после инсульта. Стрелял из автомата без нее. На мне была хорошая венгерка. Пять или шесть осколков прорвали на ней по касательной всю спину, но подкладка уцелела. Я ее посмотрел и выкинул. Два осколка пробили фуражку.

Немцев явно кто-то наводил: уж больно точно бомбили. В дивизионе ранило пять человек и сгорела одна зенитная установка.

В дивизионе был взвод малой зенитной артиллерии. Пятнадцатого он сбил «юнкерса». По этому поводу смеялись: попали, когда тот сам сел на ствол. «Юнкерс» был метрах в ста от установки и упал, как топор. Комвзвода Руденко, его звали «русский офицер», и его зам Хабибулин устроили по этому поводу страшный выпивон.

После бомбежки немцы двинули танки. Вообще у них хорошо было отлажено взаимодействие. У нас за всю войну так и не наладилось. Особенно трудно стыковаться с авиацией. Вроде, и рации были неплохие. Часто слышишь, как переговариваются истребители или штурмовики, а связаться с ними не получалось.

Мимо нас по шоссе прошли на Марьино три группы танков по восемь штук. Я сидел совсем рядом от шоссе, за кустом. В люке переднего танка стоял офицер в черной кожаной куртке, черном берете, в белоснежной сорочке. Похоже было, что он сам себе очень нравился.

Мы тут сваляли дурака. Если бы поставили здесь артиллерийский дивизион, то танки эти мы бы расчихвостили.

Разметав сводный отряд, слепленный из бригады Ротмистрова, дивизиона Игоря Косова и разрозненных пехотных частей, немецкая танковая колонна прошла через Ямок на север.

А слева от Ленинградского шоссе, в каком-нибудь километре от Ямка, вот уже год лежали в братских могилах тысячи польских офицеров.

Уходивших с боями от немцев на восток в тридцать девятом. Сложивших оружие перед Красной Армией. Расстрелянных здесь НКВД в сороковом. Как в Катыни…

О чем шептались бесплотные тени польских майоров, капитанов, хорунжих, прислушиваясь ко вновь наползающему на них лязганью гусениц немецких танков? О чьем поражении молились их неупокоенные души?

После того как немецкие танки прошли мимо нас на Марьино, командир дивизиона послал меня в обратную сторону, к Медному: «Поезжай, выясни, что и как». Я мотнулся на машине со своими ребятами.

Метров через восемьсот, на перекрестке перед медновским мостом, увидел Ротмистрова, Кулешова и Конева. Все трое – будущие маршалы.

Как раз семнадцатого октября был образован Калининский фронт, и Конев назначен его командующим. Он этим утром прилетел на У-2 и сел на поле. К нему перешло командование нашей группой. Конева я тут увидел в первый раз.

Начальство решало, как за танками не пустить пехоту. Конев сказал: «Надо подержать этот перекресток». Кулешов показал на меня: «Вот он и подержит». Дали мне два ручных пулемета.

Эта сцена у медновского моста потрясает. Только что, всего две недели назад, Конев, щит столицы, командующий Западным фронтом, повелевал могучей силой – шестью армиями, сотнями тысяч солдат, офицеров, генералов…

Все рухнуло, как в страшном сне, – и вот Конев на безмерно сузившемся пятачке его возможностей ставит боевую задачу перед залетной стайкой косовских хлопцев.

Жуков, спасший тогда Конева от Верховной кары, анализировал после войны причины октябрьской катастрофы: «Я не могу умолчать, сколь неповоротливо оказалось командование западным фронтом, в чем виноват, прежде всего, командующий Конев».

На спуске с медновского моста лес не подходит к шоссе. Но там были какие-то песчаные карьеры, справа от спуска. В них мы и устроили засаду.

Немцы ехали на двух могучих дизелях, «маннах», метрах в десяти друг от друга. Рота, которая была нужна в Марьине, по шестидесяти человек в машине, вплотную, плечо к плечу. Немцы катили очень самонадеянно, и очень удобно было стрелять.

Мы стали бить по брезентам. Каждая пуля находила цель. Раненые кричали – ужас! Живые рассыпались по кюветам и уползли назад. Нас не преследовали. Их потрясла неожиданность. Кроме того, вероятно, первыми пулями убило старшего офицера. А то бы мы так легко не отделались.

Вернулись к себе. Командир дивизиона приказал мне: «Забирай раненых и уматывай». У нас были раненые после бомбежки и Камушкин после вчерашнего дня. А в обе стороны по шоссе – немцы. Я решил прорываться сквозь танки через Марьино. Погрузил раненых в машину. Камушкин, когда грузились, успокаивал: «Ребята, не торопитесь».

Уже после войны еду я с женой в метро. Вдруг слышу: «Игорь! То-то знакомая, вижу, морда». Я глянул – Камушкин! Он был начальником отдела учебных заведений ракетных войск.

Разогнали полуторку перед Марьиным так, что она аж стонала. Немцы уже повылезали из танков, ходят-бродят по деревне. Они никак не ожидали такой наглости. Мои артисты прямо с бортов шпарят из автоматов. Если бы кто из танкистов оставался в танке, то запросто мог бы шлепнуть нас из пушки. Но мы проскочили.

Около Торжка встретил авиационную часть. Там моих раненых перевязали, но брать не стали. Госпиталь был у Вышнего Волочка. Сдали там раненых. Нас накормили, и мы уже под вечер семнадцатого вернулись в Дубровку, под Марьино.

Только здесь я как-то очухался: бой кончился. Семнадцатого октября был какой-то непрерывный кошмар. Все перепутывалось.

Но это было еще не все. В Дубровках я встретил офицеров из бригады Ротмистрова и нашего командира взвода подвоза Карпова. Он рассказал, что в Марьине у нас остались три машины взвода подвоза: одна – с продуктами, две – с боеприпасами, сверхсекретными снарядами М-13.

Наши машины вошли в Марьино с одной стороны, немецкие танки – с другой.

Я решил эти машины угнать. Оставили свою полуторку в Дубровках, взяли с четверть ведра бензина и отправились. Пришли ночью. Две машины сразу завелись и уехали. Третья – никак. Немцы-танкисты сидят по избам, выпивают, поют. Один из них вышел по нужде и напоролся на моего старшего сержанта Бориса Бардецкого. Борис и застрелил этого немца из нагана. Немцы повыскакивали, стали палить прямо с крыльца из автоматов.

Я в это время сидел на машине, на ящиках со снарядами, вровень с кабиной – поливал бензином. Пожертвовал носовым платком. Мне, когда кончал училище, мать подарила двенадцать штук. В уголке каждого вышила голубым «И. К.» Я намочил платок бензином, поджег и спрыгнул сверху – на четвереньки, прямо в кювет с водой. Как голову не сломал? Да как-то всегда обходится.

Ребята подожгли бак. У ЗИС-5 бак под сиденьем. Открываешь бак, суешь намоченный в бензине платок, чиркаешь спичкой – и пошло!

Наши реактивные снаряды залетали по деревне! Взрываются! Танки в темноте стреляют трассирующими. Одна трасса прямо надо мной вошла в березу. А мы благополучно смотались.

Хорошо, что в деревне были одни танкисты, да пьяные. От пехоты так просто нам бы не удалось уйти.

До Дубровок мы добежали минут за десять. Я был весь мокрый – прямо из канавы. Шофер полуторки Ионов спрашивает: «А ведро мне вернули?» Он был белобрысый, такой смешливый. Крутил громадные козьи ножки. Все норовил задавить по пути собаку. Я ему запрещал.

После Марьина покатили опять в Вышний Волочек, во временный пункт управления. Обращаюсь к уже знакомому полковнику Рухле: «Товарищ полковник, я хотел бы у Вас узнать, где мой дивизион». Он сказал: «В районе Лихославля», – и показал на карте, как туда проехать окольными дорогами. Туда я и добрался целой колонной часам к одиннадцати утра восемнадцатого октября, подобрав по дороге две наши машины с боеприпасами и санитарную машину с дивизионным врачом Яцевич, которая ехала за нами от Яжелбиц.

Наш дивизион и бригада Ротмистрова отошли с Ленинградского шоссе вбок, на Лихославль, семнадцатого октября. Это был удачный ход. Немцы рассчитывали, что мы будем прорываться через их танки и пехоту на север. А мы нависли над ними. Немцы не могли идти на Торжок, хоть дорога была открыта: мы оставались сзади. В Торжке они бы наделали дел: город был забит армейскими тылами и эшелонами перерезанной Октябрьской дороги.

Существует и другое суждение о том, был ли удачным этот маневр на Лихославль. Командующий фронтом Конев в телеграмме Ватутину требовал:«Ротмистрова за невыполнение боевого приказа и самовольный уход с поля боя с бригадой арестовать и предать суду военного трибунала».

19

В Лихославле мы были недолго. Девятнадцатого октября, обойдя Марьино слева, подошла сто тридцать третья стрелковая дивизия. Прудников был как раз из нее. Наш дивизион переподчинили дивизии. Она пошла на Калинин, обходя его слева, и в Шаблино, близ впадения Тверцы в Волгу, ухватилась за край города. Немцы тут же втянули свои части в город, и их танки ушли из Марьино.

В Лихославле мне пришлось писать объяснительную о боеприпасах, подорванных в Марьине. Там же я купил на перчаточной фабрике кипу белых перчаток. Дивизиону хватило их на всю зиму.

В Лихославле грязь была страшная. Мои ребята добыли где-то мотоцикл СМЗ. Я на нем джигитовал. Всего-то было двадцать лет. По грязи занесло, и я полетел в самую жижу. Встаю, а рядом останавливается зеленая «эмка». Из нее вылезает Ротмистров. Я стою по щиколотку в луже, весь обляпанный. Положение – глупее не придумаешь! Снимаю с себя ротмистровский маузер, из которого стрелял в Медном борова: «Товарищ полковник, возьмите: это ваш». Он сказал: «А вы, лейтенант, оказались тогда у Ватутина правы. Немцы не пошли дальше Марьина. Оставьте маузер себе на память».

Между прочим, прекрасное это оружие. Один раз стрелял я из этого маузера очень хорошо. Но это уже было на Волховском фронте, и это – другая история…

После войны, после истфака МГУ и многих других историй работал я в издательстве «Наука». Выпускал книгу Ивана Степановича Конева «Записки командующего фронтом. 1943—1944". Приехал к нам Иван Степанович. Директор вызвал главного редактора, другое начальство и меня – редактора книги. Иван Степанович сидит у одного торца стола, я – у другого. Он в упор меня рассматривает. Так, что я чувствую себя неловко. Встали. Иван Степанович смотрит на меня. Я ему говорю:

– Иван Степанович, я с Вами был семнадцатого октября под Калинином.

– Слушай, я ведь тебя помню. Ты ходил в лыжной вязаной шапочке.

Меня поразила его память. Столько прошло, и я стал совершенно иной.

Работали над книгой. Как-то я с ним заспорил:

– Я ведь сам там был…

– Ну, раз сам был – другое дело.

Его адъютанты побелели со страху. Один из них, полковник Молодых, говорит мне потом: «Как ты можешь спорить с ним…»

Иван Степанович относился ко мне очень хорошо. Раз я уходил от него с Грановского. Он подает мне пальто: «Слушай, у тебя есть хорошие перчатки? Возьми мои меховые…». Увидав, что я подкашливаю, принес «боржоми»: «Ты пей боржомчик, пей».

У него дочь тоже работала в издательстве. Он шутил:

– У тебя в моем доме есть очень хороший адвокат.

– Кто же?

– Моя дочь. Она мне говорит про тебя: «Ты его слушай, он лучше знает».

Когда книга вышла, я привез ему сто экземпляров в Барвиху.

– Посиди, пока я буду подписывать.

Я сел, смотрю, он пишет: «Л. И. Брежневу на память. Конев».

– Ну, а тебе я подпишу несколько иначе.

Игорь Сергеевич достает с полки книгу Конева. Дарственная надпись., Крупный и отчетливый, чуть уже дрожащий почерк какой ставила сельская дореволюционная школа своим ученикам, ставшими потом полковниками, генералами, маршалами:

«Ветерану Велик. От. войны Игорю Сергеевичу Косову.

На добрую память о героических днях войны и сражений на Калининском фронте. Благодарю Вас за мужество и стойкость, проявленные в боях в самые трудные дни войны. Очень признателен за внимание в издании данной книги.

С глубоким уважением,

И. Конев.

18.5.72.»

Иван Степанович сказал как-то нашему главному редактору: «У меня спрашивают, как мы удержались в сорок первом? Сам не знаю, – отвечаю я».

Игорь Сергеевич заметно устал. Речь стала заторможенней, сюжеты извилистее…

… У немцев сродни Коневу был Клюге… У военного человека должно быть чувство – доводить до конца.

Вот, под Мукденом Куропаткин принимал четыре решения. Если бы любое из них довести до конца – была бы победа. А он решения менял – и победили японцы. Куропаткин задолго до русско-японской войны был начштаба у Скобелева. Тот говорил: «Я очень люблю этого человека. Умен и смел, но у него – душа писаря». А самому Куропаткину Скобелев говаривал такое: «Ты будешь хорош на вторые роли, если будешь на первой – разразится катастрофа».

Об этом хорошо сказал Тухачевский: «Ответственность жжет мозг». Вот кто должен был быть нашим Верховным Главнокомандующим…

20

Под Калинином мы были до начала нашего декабрьского наступления. Шли какие-то невнятные уличные бои на его окраинах.

Вспоминаются отдельные эпизоды.

Однажды я влетел в недостроенный дом. За мной вскакивает немец. Я выстрелил в него из 11-миллиметрового американского кольта, который только что выменял за три литра водки. Глянул я на того немца – смотреть страшно.

– Берите, – говорю, – ребята, свой кольт, как-нибудь обойдусь.

Другой раз стоим у стены с нашим солдатом сибиряком. У него винтовка на локте, крутит цигарку. Только послюнил и скрутил – из-за угла немец. Сибиряк, как-то очень ладно, спокойно и быстро переложил цигарку в левую руку и ударил немца прикладом по голове. У того даже каска лопнула.

Наши каски были лучше. Комполка Гражданкин всем велел носить каски. Пришлось, хоть я это страшно не любил. Но раз я чуть высунулся из окопа – мне по каске ударила пуля. Показалось, голову оторвало. А на каске – только вмятина.

Уже много после смерти Игоря Сергеевича мне попал в руки «Огонек» № 51 за 1997 год. Статья «Уголок Дурова» журналистки Ольги Луньковой… В этом очерке известный российский актер рассказывает о собрании своих редкостей: прялка, кадушка, деловая папка Адольфа Гитлера, галстук из платья Евы Браун, пряжка немецкого солдатского ремня с «GOTT MIT UNS», немецкие офицерские погоны… Среди прочего – советская и немецкая каски. Цитата самого Льва Дурова: «Советские каски – полубутафория, картонкой голову прикрыть, они не от чего не спасали, разве что от комьев земли».

Представляю, как презрительно фыркнул бы Игорь Сергеевич, прочитав эту экспертную оценку.

Общеизвестно, и об этом не раз писалось в широкой печати, что наши каски были лучше немецких и по качеству стали и по своей рикошетирующей форме. Актер и журналистка об этом могли и не знать. Удивительно другое: они, похоже, считали своей обязанностью походя, лишь за то, что «советская», обхаять превосходное изделие, спасшее жизни множеству наших соотечественников, в том числе – и моему герою.

Муза Николаевна, моя супруга, по этому поводу съязвила, что подобная промашка случилась с актером, вероятно, потому, что он по своим профессиональным занятиям имел дело лишь с бутафорскими предметами.

В этих пригородных боях меня послали зачем-то в Дорошиху, рядом с Калинином. А на нее только что был финский налет. Финнов загнали в какой-то то ли коровник, то ли сарай. Пошла такая драка – шум, крик. Меня черт, конечно, понес. Только я туда вскочил – меня так ловко скосили по ногам. Я – башкой об стенку. Хорошо, был в шапке, здорово шарахнулся. На меня свалилось клубком несколько наших и финнов. Лежу на спине, придавлен, кто-то ногами ерзает по моей физиономии. У меня был десантный нож с резиновой ручкой. Я одного финна ножом ударил в шею, за ухом… Хорошо, прибежали мои ребята. Они выдернули меня из этой кучи, и она как-то рассыпалась. Оставшихся финнов выводили наружу и били по морде, просто сгоряча.

Борис Бардецкий, мой старший сержант, потом меня ругал:

– Чего Вы туда полезли?

– Хотел только посмотреть.

Борис Бардецкий был такой арап! С усами. Получил потом офицерский чин и стал начштаба полка по разведке.

Финны – это очень стойкая публика. Из всех, кого я видал, у них самый высокий уровень подготовки одиночного бойца. Под Калинином их было две бригады. Их посылали в наш тыл для разведки и диверсий.

Вспоминается совсем уж сюрреалистический эпизод из этого этапа войны Игоря Сергеевича, рассказанный им в самом начале нашего знакомства, когда я и не думал о записях.

Калининская пригородная деревня Каликино. Ноябрьский поздний вечер. В густом полумраке разрушенного то ли склада, то ли амбара Игорь Косов и финн, большой, рыжий, скрадывают друг друга.

В руках ножи. Жуткое беззвучное передвижение средь обрушенных досок и стропил, по балкам провалившегося пола. Сцена в духе фильмов ужасов.

Рядом с нашим дивизионом был штаб 119-й сибирской дивизии из Красноярска. Ею командовал Березин. Худощавый, в кожаном, до ужаса потертом пальто. Говорил хриплым голосом.

Позже, зимой 42-го, он попал в окружение под Белым. Вывел свою дивизию. Но в окружении осталось много растрепанных частей. Он вернулся назад и вышел с бойцами во второй раз. Вернулся в третий, но при этом выходе погиб.

Березин сказал нам:

– Кто притащит «языка»– литр водки.

Я говорю своим:

– Давайте, ребята.

Нашли долбленый челнок. Сутки провалялись на берегу Волги, наблюдали за немцами. Это было южнее Калинина, под Эммаусом. Поняли, что на том берегу линии фронта нет, ходят одни патрули.

Ночью спустили челнок. Грести надо было, как на каноэ. Весло – лопатой, с поперечной ручкой. Переплыли Волгу. Вдоль берега дорога. Глядим – появился немец на повозке. Я встал на дороге. Немец поравнялся со мной, протянул горящую сигарету. Думал, прошу прикурить. Мы на него навалились, скрутили телефонным проводом, в рот – тряпку, нашлась в повозке.

Сели в челнок гуськом: я на корме с веслом, наш солдат, немец и другие. Чуть отплыли от берега – немец закрутился. Мог перевернуть челнок, он такой верткий. Я через солдата – бац немца веслом по голове. Он затих. Сели на него, потихоньку двинулись дальше.

На берегу ждет Березин. А пленный – лежит. Березин спрашивает у меня:

– Ты что же дохлятину мне привез? Мне нужен живой.

Говорю:

– Ребята, освежите.

Хлопцы вынули у немца тряпку изо рта, перевернули его вниз головой и макнули в воду. Тот – буль-буль-буль – и очнулся. Нам выдали литр.

Всего на этом челноке я плавал к немцам шесть раз и только в первый – удачно. А в последний немцы нас сильно гоняли. Я сказал своим троим:

– Ребята, идите к лодке, а я их повожу.

Обычно я делал так: давал короткую очередь и уходил в другую сторону. Но тут, видать, ошибся. Немцы прижали к берегу, и мне пришлось прыгать в Волгу.

В воде меня ошпарило, как кипятком. По реке уже шло сало. Течение сильное. Ночь. Автомат на шее: не сбросил, дурак, – жалко. Из-за него плыл почти торчком. Телогрейку не сбросишь – поверх нее всякие ремни. Окоченел, обессилел, стал впадать в безразличие. Думал, что все уже кончено.

Но вдруг ноги почувствовали дно. Переплыл… Стою в полколена в воде, отжимаю галифе. Вдруг слышу:

– Кто идет?!

– Пошел ты…

– Руки вверх! Стреляю! – и передергивают затвор.

А это такой магический звук. Человек подчиняется моментально.

Повели меня сначала в штаб батальона, потом в штаб полка. Я окончательно обледенел. Командир 193-го стрелкового полка майор Майоров меня раньше видел. Закричал:

– Раздевайте его скорей!

Стал поить чаем с водкой. А я засыпаю. Он меня бьет кружкой в лоб:

– Кончай спать!

Позвонили в дивизион. Оттуда привезли новую шубу. Одевают – я сплю. Дивизионный врач сказала, что обязательно будет воспаление легких. А я отоспался и пошел в гости. Командир дивизиона Шаренков пришел навестить – меня нет. Шаренков приказал приставить ко мне часового. Я заскучал. Нашел в сенях узенькое окошко, выкинул скрученную трубочкой шубу, протиснулся сам и выпал в снег. Приходит Шаренков – опять меня нет. Приказал отправить часового на гауптвахту. Разведчики бегут ко мне. Являюсь:

– Часовой не виноват.

– А как ты это делаешь?

– Вы встаньте часовым, я покажу как.

После этого Шаренков простил часового. А у меня никакого воспаления легких не было. Здоровый был малый.

С юга от Калинина Ленинградское шоссе перекрывали 5-я стрелковая и Коммунистическая дивизии. В свое ноябрьское наступление немцы стали их сбивать. Коммунистическая дивизия не выдержала, открыла фланг. Пятая развернулась к Волге и отошла. Немцы пошли на Клин и Москву.

Сумасшедший Д. Д. Лелюшенко, командующий 30-й армией, гонял меня через Волгу к командиру 5-й дивизии Вашкевичу. То разрешал тому отходить, то не разрешал. Говорил мне:

– Валяй!

И я бежал, днем, на виду у немцев. Бегал через Волгу не только я. Лед тонкий, под берегом еще трещал. Немцы били по льду из 75-миллиметровых минометов. Как шарахнет мина рядом – сечет ледяной крошкой. Иной раз мина рвется подо льдом. Тогда обдает водой – весь заледенеешь.

Генерал армии Д. Д. Лелюшенко в первом издании своей книги «Москва – Сталинград – Берлин – Прага. Записки командарма» так оценил эти перемещения нашего героя: «Следует отметить смелость и находчивость начальника разведки дивизиона лейтенанта И. С. Косова».

Игорь Сергеевич был редактором этого первого издания «Записок». У меня есть и второе. Посмотрел в него. Там указан другой редактор и, любопытно, автором уже опущена ремарка о смелости и находчивости лейтенанта Косова.

Наш дивизион все это время стрелял по немцам через Волгу.

Раз я увидел в стерео клуб дыма на улице в Прибыткове, деревне на той стороне Волги. Так бывает, когда пехота зимой останавливается на перекур. Это был батальон немецкой пехоты. Докладываю командиру дивизиона. Спрашивает:

– Ты четко видишь?

– Да.

– Стреляй.

Я быстро подготовил данные и очень удачно накрыл этот батальон. Услышав свист снарядов, немцы стали разбегаться, но многих побило. В Прибыткове эти немцы валялись по всей улице. Это было незадолго до нашего наступления. Им было, видать, уже не до похорон.

Залп лег очень здорово, и деревня почти не пострадала. Обычно деревянные дома в деревнях в полосе залпа загораются, а тут пожаров не было. Конечно, и случай, и удача. Обычно погибает много местных.

Игорь Сергеевич сморщился:

– А-а!…

21

Мы получили приказ на наступление 4 декабря, часов в 12 ночи. Наш дивизион должен был участвовать в артподготовке. Я из Савватеева повез приказ в дивизион, стоявший ближе к Шаблину. И заваливаемся на своей полуторке в кювет. Никак не можем ее вытащить. Ужас! Навстречу идет колонна машин. Борис Бардецкий говорит мне:

– Поднимите воротник и поменьше разговаривайте.

Выходит на дорогу, останавливает колонну:

– Надо помочь товарищу полковнику.

Высыпали шофера, облепили машину. Я, было, сунулся к ним, Борис меня остановил:

– Товарищ полковник, Вы встаньте в сторону.

Вытащили машину на руках, офицер обращается ко мне:

– Товарищ полковник, разрешите следовать дальше.

Что остается:

– Следуйте. Благодарю.

Привезти приказ успел во время.

Пятого в начале наступления я был в Поддубье, наблюдателем в порядках пехоты. Она готовилась наступать через Волгу на Эммаус.

Тут мне пришлось побывать командиром пехотной роты. После артподготовки командир стал ее поднимать. И ему пуля прямо в лоб! Знаете, как это на солдат действует.

Почему я вскочил – не объяснишь. Я поднялся со своими разведчиками, и рота пошла за мной. Да как еще пошла! Стали обгонять.

Когда бежишь в атаку, очень хочется лечь. Волга широкая. Пули бьют по льду, ледяные брызги секут лицо, как осколки стекла. Бежишь, хорошо бежишь.

Мы довольно быстро проскочили Волгу. Потери были небольшие. Много сделала наша артиллерия. Она перенесла огонь за 150 метров до нашего подхода к немецким окопам. Били прицельно. Эммаус остался практически цел. Ворвались на берег, в первую траншею. Я вскочил в блиндаж. Немец на меня вскидывает винтовку. Прямо над моим ухом какой-то сибирский стрелок выстрелил – убил. У меня несколько часов как пробка торчала в ухе.

Есть в атаке такая психологическая особенность: после первой траншеи солдат ни за что дальше не поднимешь. Они рыщут, как собачки, все обнюхивают, обшаривают. Но смотришь – присели, стали крутить цигарки, закуривать… Тогда можно давать приказ подниматься.

Мы прошли Эммаус двумя взводами по левой и правой стороне. Потом один взвод я оставил, а с другим пересек Ленинградское шоссе и двинулся на Прибытково. Прошли метров 800 и встали в круговую оборону.

Тут роту у меня отобрали. Покомандовал несколько часов, но часы самые «приятные» – атака после артподготовки. Назавтра меня сильно отлаял командир дивизиона за самодеятельность:

– Не твое дело с пехотой в атаку бегать! Дивизион оставил без глаз!…

Дальше я уже двигался со своими. Нас придали 119-й дивизии. Она была очень организованна. Ее командир, генерал Березин, штабом всегда подпирал передовую. Артиллерией дивизии командовал полковник Голецкий. А я должен был поддерживать связь со своим дивизионом.

Двигались медленно. Взяли Прибытково. За ним торчал калининский элеватор и тянулся длинный вал, поросший кустами. По этому валу мне пришлось прогуляться с командиром полка Гражданкиным. Немцы постреливали с макушки элеватора, кидали мины, а Виктор Иванович неторопливым, скрипучим голосом объяснял мне, что на морозе, чтобы согреться, водку надо пить маленькими глоточками.

Виктор Лапаев одно время жил в Калинине неподалеку от элеватора. Там, кстати, он и показывал нам своих червей. Местные жители рассказывали ему, что после боев 41-го года на поле перед элеватором лежало множество наших – человек триста-четыреста. Пострелял их, по рассказам, немецкий пулеметчик, засевший на крыше элеватора. Его удалось сбить только из пушки. Немец полетел вниз и зацепился за какой-то крюк на глухой отвесной стене. Снять его было невозможно, и он провисел на стене года два.

После Прибыткова мы пошли на совхоз Морозово. Там я отморозил себе ухо. Мы ехали ночью, без фар и запоролись в канаву. Говорю: «Ребята, двое со мной, остальные вытаскивают». Тут по дороге действовали финские «кукушки». Они стреляли с деревьев. Мы прошли вперед, залегли и отвечали на вспышки выстрелов. Отвлекали от ребят, которые вытаскивали машину. У меня был разведчик Ламонов, необычайной силы. Палец – два моих. Он всегда говорил: «Ребята, я лучше один,» – и вытаскивал машину.

А я сделал глупость: поднял ухо ушанки, чтобы лучше слышать. Отморозил ухо, оно потом висело у меня до плеча. Фельдшер с него шкурки драл.

Когда мы вышли на Морозово, немцы уже скисли. Они уходили по дорогам, и мы шли по дорогам за ними. Снега были непролазные. Немцы вовсю жгли деревни. Как впереди загорается деревня – значит, немцы отходят.

В Морозове все штабы утеснились в одной уцелевшей избе. Сидим в ней вечером. Темно, коптилка… Вдруг на улице вспыхнула стрельба: финский налет. Мы кинулись наружу. Выскакивая, я схватил в сенях какой-то железный прут, вроде арматурного стержня. На улице, в темноте увидел на фоне снега силуэт в финской шапочке. Финн на коленях высунулся из-за угла избы с автоматом. Замешкайся я на секунду, он срезал бы нас всех. Рефлекторно, не думая, я размахнулся. На замахе зацепил Голецкого и рубанул финна по голове. Он ткнулся в снег.

Утром видим – лежит у крыльца. А Голецкий мне говорит:

– Нехорошо бить полковников. Ты меня так звезданул по папахе.

Я потом все пытался сообразить, как этот прут попал мне в руку, и не мог вспомнить.

Все это время холодища была страшная. Печенки замерзали. Раз шли с пехотой на лыжах к Цветкову. Занесено, идти тяжело. Меняемся через пятьсот метров. В Цветкове должны быть наши. Но когда подошли по полю к деревне, нас немцы встретили огнем. Мы залегли. Все мокрые. С восьми утра до двенадцати дня пролежали в поле. Подошла 315-я дивизия и выбила немцев из деревни. Там нас отогрели.

Потом, уже под Погорелым Городищем, была деревня со смешным названием Пример. Мы вышли к деревне из леса, она была в метрах трехстах, на пригорочке. Немцы чуть отпустили нас в поле и положили в снег. Назад не уйдешь. Мы пролежали с восьми утра до шести вечера. Жуть, жуть… Хотя на мне и были ватные брюки, ватник и верхний меховой финский костюм. Ребята мои, наверное, какого-то финна ободрали. Тогда никто не обращал внимания – с кого и что на тебе.

Я был все время наблюдателем в порядках пехоты, поэтому и приходилось лежать с ней вместе. Дивизион шел сзади – пятьсот человек, 118 машин.

После Морозова нас загнули на Калинин, и через него мы пошли на Старицу. В этих местах под одной деревней я видел столько убитых наших, как никогда больше не видел. На деревню вышли в лоб, упорно давили, деревню взяли. Но по всему полю, как снопы, лежали тела в разных позах.

Под Старицей какая-то деревня, не помню названия, очень трудно нам досталась. Мы, артиллерийские наблюдатели, забрались повыше, на чердак. Два батальона финнов вышибли нашу пехоту из деревни. Мы остались на чердаке и отбивались несколько часов. Стены у дома толстенные, пушки у них не было – с нами ничего не могли поделать. Главное было – не подпустить на гранатный бросок. Финны пытались подобраться, для этого надо было перескочить через низенький заборчик. И мы так много наложили их около этого заборчика… Потом наша пехота выбила их из деревни. Потом опять вышибли нас, и мне пришлось удирать – на лыжах, напрямик с обрыва волжского берега. Так разнесло – не знаю, как устоял. Упади – тут бы меня сверху и расстреляли.

Уже много после войны Виктор Лапаев, второй герой этой книги, купил избу в деревне Сельцо, под Старицей, как раз в тех местах, о которых рассказывал Игорь Сергеевич. Я несколько раз приезжал к нему погостить и порыбачить. У Виктора было странное плавучее гребное средство, нечто вроде катамарана на двух подвесных авиационных баках. В поисках удачного для ужения места мы на этом аппарате перемещались вдоль и пересекали поперек узкую и быструю там Волгу. Бросали якорь и застывали средь быстрых струй, порой до темноты. Думаю, со стороны мы карикатурно напоминали двух иноков с Нестеровского «Молчания».

Молчали и мы. Виктор смолил сигареты. Я поглядывал на противоположный, коренной берег Волги, темной стеной встающий на закатном небе, и у меня холодело сердце, когда я представлял себе крошечную фигурку лыжника, отвесно падающую с этой кручи.

Вернемся к Игорю Косову, в заснеженное, промороженное Верхневолжье первой военной зимы.

22

Всю зиму, в декабре, январе, феврале, мы медленно вытесняли немцев.

Новый 42– й год встречали в лесу. На елку навешали всякие склянки. Разожгли костер. Свои шубы отдали нашей врачихе Яцевич. Я в полушубке и ватных штанах полулежал у костра. Искра попала на штаны и прожгла до мяса. Как я взвился!

В феврале 42-го дивизион с 31-й армией вышел к Погорелому Городищу. Немного не доходя до него, дивизион встал на ночь в деревне. Там же был госпиталь. От передовой – километров пятнадцать-двадцать.

Утром сижу, завтракаю. Пил чай с колбасой – так вкусно… И вдруг – налет финнов. Они, видать, прозевали, как наш дивизион ночью, с выключенными фарами вошел в деревню. Финны заходили в наш тыл до ста километров в глубину. Страшно жестокие, вырезали всех.

Я выскочил из избы в одной гимнастерке, без пояса, с автоматом. Почти столкнулся с финном. Он вспрыгнул на невысокую крышу, как они это делают. Я стал его оттуда сбивать. Он скатился с крыши и побежал, ловко подпрыгивая, чтобы ноги не вязли в глубоком снегу. Его лыжи и палки остались. На финских лыжах очень удобный, стальной, обитый кожей носок. Суешь ногу – ее обхватит пружиной, и нога не вертится. Я надел лыжи и догнал финна на огородах. Он отбросил автомат: кончились патроны. Обернулся ко мне, выхватил из-за пазухи пистолет и выстрелил. Я ничего не почувствовал, но он попал мне в ногу. «Ах ты, зараза», – и я срезал его из автомата метров с пятнадцати. Он упал. Я добил его, не подходя: они такие хитрые. Когда подошел, финн был мертв. Срезал погоны, взял документы для разведки.

Тут почувствовал – ногой не повернуть, и валенок полон крови.

Яцевич, врачиха нашего дивизиона, меня опекала. Ей было лет сорок.

Ругала она меня, ругала:

– Зачем ты опять полез на рожон?!

– Я не лез.

– Будешь терпеть?

– Буду.

Она стала, как шомполом, чистить рану. Так называемое, сквозное, пулевое. В мясе – ошметки от брюк, шерсть от валенка.

– Больно ли было? Не то слово. А зажило дней за двенадцать. До этого бог миловал. Еще ни разу не был ранен, только 17 октября сильно контузило.

Когда мы вышли в район Погорелого Городища, фронт встал.

Нас решили отвести в Калинин ремонтироваться. Термин, кстати сказать, старинный, кавалерийский.

Перед уходом мне захотелось навестить приятеля. Он сидел на наблюдательном пункте. Я, как идиот, пошел напрямик по полю, а не в обход, как все. Думал, кто будет стрелять по одиночному? Но немцы по мне стали кидать из 82-миллиметрового миномета. Я упал в снег: осколки в нем вязнут. Но меня и в снегу ударило по ногам. Разорвало рукав. Я рванулся, чтобы спрыгнуть в траншею. Передо мной – разрыв, опять рубануло по ногам и по груди. Я прыгнул в траншею. Распахнул полушубок – на гимнастерке кровавое пятно, крови мало. Думаю: худо, внутреннее кровотечение. Расстегнул гимнастерку, а из мяса торчит кусок оперения мины. Я схватился за него – он горячий – и вырвал его.

Когда меня привели в полевой госпиталь, хирург сидел на табурете, свесив руки, и спал после предыдущей операции.

– Анестезии нет, – сказал он, – будешь терпеть.

Дали стакан спирту.

– Я тебе не буду портить ноги, – и стал драть осколки, не разрезая мяса. Больно было везде: сверху, снизу, в голове. Ноги мелкими осколками посекло в форшмак. Сильно попортило крупными осколками. До сих пор, через пятьдесят лет, свищи открываются, и кровь течет.

Положили в избе. Вонь, теснота. Рядом казак из корпуса Доватора. Сильно любил пожрать. Бывало, кричит:

– Сестра! Дай утку и вещмешок!

На другой день приезжает Борька Бардецкий, привез водку, еду. Я ему говорю:

– Борька, я поеду домой.

– Я так и думал.

Я с ним запрыгал к выходу. Сестра кричит вдогонку:

– Куда Вы, больной?!

Подъезжаем к штабу дивизиона, выходит наш командир Шаренков:

– Я не удивлен. Бардецкий, разместить его в избе.

Мне ребята вырезали палку. Я посидел дня три. Потом мы поехали в Калинин на ремонт и встали там в Ворошиловской слободе.

Мои разведчики меня берегли. После контузии приставили человека – давать закурить и для прочей помощи. В Ворошиловской слободе сразу же украли где-то шикарную палку красного дерева с набалдашником слоновой кости. И я заковылял на трех ногах.

23

Любое сложное явление, тем более, такое, как вторая мировая война, может рассматриваться под разными углами зрения. Мне представляется крайне интересным описание войны как процесса перемещения гигантских людских масс, вовлеченных в нее.

Вероятно, тут срабатывают рефлексы человека, который всю жизнь занимается математическим моделированием всевозможных объектов – от системы «человек, подключенный к аппарату „искусственная почка“, до системы гироскопической стабилизации спутника.

Великие перемещения народов в эту войну протекали так.

Летом 41– го года германский рейх нанес удар страшной силы по Советскому Союзу, вложив в него всю свою людскую и материальную мощь. Этот удар расплеснул людской состав Красной Армии на две почти равные части.

Первая часть отходила к востоку. Она, как подвижная, окровавленная плотина, прогибалась под почти неодолимым немецким напором, рвалась, слепливалась снова. Ее сопротивление погасило победную инерцию вермахта, перетерло его лучшие кадры.

Игорю Косову судьба, а, скорее всего, профессионализм «михайлона» отвели место здесь.

Виктор Лапаев попал во вторую, плененную немцами часть советского воинского контингента. Поразительна цифра – более пяти миллионов, попавших в плен. Немцы, похоже, просто не знали, что делать с такой людской массой, и она поначалу осела на оккупированной территории. Одни из пленных обреченно вымирали в громадных концлагерях на баланде и эрзацопилочной пайке хлеба. Более активные разбегались из-под жидкой охраны, хоронились по хуторам, пробивались к партизанам.

На втором этапе войны динамика перетекания людских ресурсов выглядит так. Можно считать, что в 42-43 годах фронт остановился в глубине России. Поражения 42-го года на Дону, в Крыму, на Кавказе несоизмеримы со вселенским катаклизмом лета и осени сорок первого. Фронт гигантскими жерновами перемалывал живую силу и высасывал мужское население Советского Союза и Германии.

Промышленность и сельское хозяйство Союза перешло на труд «своих» женщин и подростков, поддерживаемых яростной надеждой на победу.

Хозяйство Германии переводится на «чужую» рабочую силу – военнопленных и мирных жителей, угнанных с оккупированных территорий. Уже с лета 42-го года в Германию с востока потекли потоки рабов. Трагично, что труд наших пленных работал против своих. Меру их сопротивления этому принуждению трудно оценить, но есть два неоспоримых факта, которые свидетельствуют о его силе. Во-первых, подавляющее большинство пленных, даже в тех, каторжных, нечеловеческих обстоятельствах не шло ни на какое сотрудничество ни с немцами, ни с их власовскими и националистическими марионетками. Второй факт – немцам удалось использовать пленных лишь на самой неквалифицированной, черной работе.

Проницательный наблюдатель уже тогда бы обозначил начало конца третьего рейха: рабский труд, в конечном итоге, не смог обеспечить потребности вермахта. Интересно было бы сравнить производительность труда пленных рабов и самих немцев в Германии того времени.

Последний этап войны, рассматриваемой как движение человеческих масс, я бы отнес ко времени, когда фронт повернул обратно. Игорь Косов с побеждающей Красной Армией огнем и громом пробивается на запад, к победе. Виктор Лапаев, один из миллионов марлоков, пережевывается каторгой в глубине Германии.

И, наконец, – 45-й год: водопадное воссоединение обеих частей нашей армии.

Есть в гидроаэродинамике прием – визуализация потоков. В поток жидкости или газа запускаются малые, яркие частицы. Светящиеся траектории таких пылинок наглядно вычерчивают распределение струй, застойных зон, вихрей.

Я думаю, что мои герои не будут на меня в обиде, если я признаюсь, что их траекториями на войне я попытался прорисовать течения сражавшейся и плененной частей нашей армии.

Они проблеснут перед нами, как искры в багровом пожарище войны.

Такая антроподинамическая схема позволяет, кроме того, мне втиснуть хоть в какие-то рамки вороха лежащего передо мной материала.

Термин «динамика», произнесенный мной, побуждает меня как профессионала-механика произнести и слово «сила», поскольку в моей упорядоченной науке сила – это причина движения.

Но кто только не говорил о побудительных причинах, сталкивающих государства и народы.

Отто фон Бисмарк, которого считают самым великим политиком девятнадцатого века, железный канцлер, создавший Германскую империю, в своих мемуарах раскладывает сухой и логичный пасьянс европейской геополитики. Перечисляет империи: Германская, Австро-Венгерская, Российская, Османская, колониальные державы: Англия, Франция,… обсуждает их коренные интересы…

Относительно будущих отношений России и Германии, Бисмарк полагал, что для них нет причин воевать друг с другом. Для Германии война с Россией означала бы неизбежную и проигрышную войну на два фронта. Для России даже победная война с Германией не окупается из-за невозможности ассимилировать захваченные территории. Зачем, размышлял Бисмарк, России Восточная Пруссия, если она и Прибалтику не смогла переварить за все девятнадцатое столетие.

Пророком в своем отечестве Бисмарка не посчитали.

Пришедшие вслед за ним два поколения немцев самоубийственно устремлялись на Россию. Что влекло их, как леммингов, к погибельной пропасти?

Особенно поражает народное ликование, с которым немцы поднялись на первую мировую войну. Чего им не хватало в своей благополучной стране – «Зеленой Германии», где вдоль дорог растут фруктовые деревья, а извозчик на облучке читает газету? Так Пришвин любовался Германией конца девятнадцатого столетия.

Через двадцать лет после первой мировой Германия снова двинулась на Восток. Германский рейх и Советский Союз, два тоталитарных режима, порожденных первой всемирной бойней, сошлись в самоубийственной схватке.

Сейчас стало общим местом считать оба режима равновеликим абсолютным злом. Такой простоты я не могу принять. Извлекаю из памяти символы веры противоборствующих сторон. Символ веры гитлеровского рейха – превосход-ство своей расы. С этой верой расчищали жизненное пространство для себя миллионы молодых немцев.

Поколение Игоря и Виктора верило, что пошло воевать, «чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать». Вера, разительно противоположная хищнической вере национал-социализма.

Несбыточная Чегеваровская мечта о всемирном счастьи, ради которого ты должен взять в руки винтовку.

И каких светлых людей эта мечта порождала.

За сим оставим Игоря Косова выздоравливать в Калинине после ранения и вернемся к другому нашему герою.

После своего третьего побега, на этот раз из каунасского лагеря, он вместе с Андреем Клименко и Анатолием Сидоровым промаршировал с лопатами на плечо через весь Каунас на звук паровозных гудков к железнодорожной станции.