И. С. Косов

1

44– го года из-под Речицы Летом нас перевели южнее Бобруйска. Мы участвовали в артподготовке нашего белорусского наступления – операции «Багратион».

Во время артподготовки трудно подавить самый передний край из-за рассеяния снарядов. Там остаются неподавленные огневые точки. Поэтому тактика артподготовки обычно бывает такой: налет, потом перенос в глубину. Немцы вылезают из укрытий в траншеи. Тут по ним опять налет на техническом пределе огня. И так два-три раза, с ложными переносами. Их пехота думает: «Ага, опять ложный…» И уже сидят по укрытиям. А тут наша пехота пошла.

Но 24 июня под Бобруйском сделали по другому. Был один мощнейший, на пределе техники, налет на 15 минут. И сразу за ним – мгновенная атака. Были подготовлены особые эшелоны пехоты, которые сразу, практически без потерь, захватили передний край.

Осталось много неизрасходованных боеприпасов. Их вывозили чуть не до 45-го года. Они выручили нас потом в Померании.

Уже к вечеру 24-го вся немецкая оборона рухнула. Часа в четыре-пять мы свернулись в колонны и пошли в прорыв. Мой дивизион был придан конно-механизированной группе Плиева. Обошли Бобруйск по гатям. В Озеровском фильме «Освобождение» эти гати были куда хуже наших. У нас они были заранее сделаны по секциям, и под прикрытием артиллерийского огня их быстро растащили по болотам. Руководил этими работами командующий инженерными войсками 65-й армии генерал Швыдкой. Очень простой мужик.

Сопротивления практически не было, встречались мелкие группки. Мы шли колоннами. Я шел за кавалерийским корпусом, параллельно двигался 1-й Красноградский механизированный корпус Кривошеина. Взяли Слуцк. Тут было решено снять из под окруженного Бобруйска танковый корпус и держать окружение артиллерией. Мой дивизион послали назад на Бобруйск усилить кольцо окружения.

Идем к Бобруйску по булыжному шоссе. Середина дня, пора бы покормить людей. Смотрю – сбоку от шоссе, на поляне, стоят две тридцатьчетверки, ремонтируются. Вот тут и покормимся. Завернул к ним на поляну. Все забегали с котелками, карабины развесили по фермам установок. Привыкли, что нам ничего не делается…

Только расселись с котелками – с того края поляны встали и пошли на нас человек восемьсот немцев. Мы начали отстреливаться, да разве удержать бы их нам. Но танки повернули башни и стали сечь из пулеметов. По шоссе подошла пехота, и немцы начали сдаваться.

После этой истории у меня на каждой установке появился трофейный пулемет МГ. Это были хорошие машины, со стальными патронными лентами. У «максимов» ленты были матерчатые. Чуть отсыреют – беда. Когда потом под Люблином на нас наскочило человек четыреста власовцев, мы крепко из этих МГ всыпали им.

Подошли к Бобруйску. Стреляли по целям, которые нам дал штаб артиллерийской дивизии. Взяли город. Город был забит трофеями.

А нас вывели из него, придерживая для броска на Ковель. Тут, пока была передышка, мы отпросились у начальства за трофеями в Минск. Покатила сборная солянка на двух машинах: я, начальник штаба дивизиона Ваня Савченко, начальник связи дивизии майор Кобозев и другие.

Трофейнулись здорово: взяли штабной автобус, легковую «рено» бежевого цвета, консервы, спиртное, бумагу – не на чем было писать донесения. Выезжаем из Минска: захолустная улица, какой-то переезд. Я в автобусе за рулем, рядом Ваня Савченко. Еду первым. Ваня мне говорит:

– Комдив, немцы!

Третьим у нас был Давыдов, командир штабной батареи. Он усомнился:

– Да это, наверное, пленных гонят.

Ваня:

– Хороши пленные – с винтовками и автоматами.

Я стал разворачиваться. Автобус – громадный дизелюга. Бампером вышиб ворота, застрял, заглох. Давыдов выскочил через нас. Ванька – за ним, запутался в какой-то колючей проволоке, упал, порвал все штаны. Немцы бегут к нам. Я стал стрелять по ним из пистолета. Это, конечно, как мертвому припарки, но действует – никто не рвется первым. Странно, но немцы не стреляли.

За нами ехали две наших машины «додж 3/4», «шевроле» и трофейная «рено». Нас похватали в «шевроле», и мы удрали.

Автобус жалко, жалко бумагу, выпивку… Мы подождали с час, вернулись к нашему автобусу. Он стоит нетронутый, немцев нет. Я сел в него включил стартер, задним ходом вылез из ворот, и мы покатили. Трофейная команда на грузовике пыталась меня остановить, но я наскакивал на них бампером, и им пришлось нас пропустить.

Штаб дивизии отпустил нас в Минск при условии, что мы с ними поделимся. Подъезжаем к штабу, ребята говорят: «Приедем, Дорофеев все отберет». Дорофеев был начштаба нашей 5-й дивизии, трудный мужик. Мы остановились, не доезжая до штаба, переложили из автобуса в свой «шевроле» бумагу, консервы, спиртное и, оставив «шевроле» сзади, поехали дальше налегке. Дорофеев спрашивает:

– А где же «шевроле»?

– Спустил баллон.

Как мы и ожидали, Дорофеев отобрал у нас автобус с оставленным для него барахлом.

Он сделал меня в это время начальником разведки в штабе дивизии. И тут почти сразу освобождается в штабе место начальника оперативного отдела. Дорофеев предложил его мне. Сильное повышение, не по моему капитанскому чину… Я взвыл, запросился назад, на свой, еще не занятый, дивизион. Дорофеев пригласил меня на ужин. Выпили по рюмке. Говорит:

– Я тебя понимаю: там ты сам себе хозяин.

Обещал отпустить. Я звоню своему командиру дивизиона Вальченко: так и так.

– Я высылаю за тобой машину, – тут же отреагировал он.

– Неудобно, приказа еще нет.

– Завтра будет.

И через час я уже ехал к себе.

2

После Минска у нас был большой марш километров на четыреста: Сарны, Ковель…

1– й Белорусский фронт, куда мы входили, наносил левым флангом удар на Холм-Люблин-Вислу.

В рейде взаимодействуешь чаще всего с танковыми соединениями. Перед Бугом мне понадобилось приехать в штаб 2-й танковой армии. Про командующего армией Богданова говорили, что он скор на руку. Я ему прощал: он до войны сидел. Начальник штаба Радзиевский говорит мне:

– Сейчас лучше не суйся. Он страшно зол.

Идем по лесу. Сумерки. Впереди Богданов, за ним свита, я плетусь в конце. Вдруг Богданов запнулся об какого-то младшего лейтенанта, сапера, тот сидел на корточках и в чем-то ковырялся. Богданов со злости – хлоп его по спине палкой. Тот выпрямился, оказался большущим мужиком лет сорока, и раз – командующего с маху по физиономии. Тот как стоял, так и сел. Сапер, узрев, отчеканил: «Виноват, товарищ генерал!» Богданов поднялся, сделал несколько шагов, крепко выругался и пошел дальше. Сапер стоял во фрунт. Свита почтительно огибала его в полном молчании. Два дня армия только об этом и говорила.

Во время этого рейда кормились только тушенкой. Ее звали «чикаго» или «второй фронт». В дивизионе у меня были здоровенные ребята – тихоокеанские матросы. Им мясо надо. А в Польше жутко расплодились зайцы: немцы отобрали у поляков охотничьи ружья. Поляки плакались – зайцы все обжирали. На одном ночлеге охотники взяли у меня «виллис»и отправились на промысел. Просыпаюсь – весь дивизион обдирает шкурки. Набили девяносто пять зайцев.

Позже мы останавливались в поместье Радзивиллов. Охотничьи угодья магнатов. Все охотятся, а я что – хуже всех? Лес чудесный. По всему лесу ковром – порнографические открытки. Остались от немецкой колонны, которую мы побили на подходе. У меня была изящная винтовочка, итальянский автомат «беретта», по сорок патронов в магазине. Я взял два магазина и пошел на охоту – шинель нараспашку. Ходил-ходил, никого не встретил. Назад идти – будут смеяться: «Охотник! Убил ноги и время». И тут я увидел две косули. Шарах-шарах – подранил обеих. Побежал за ними. Убил одну, потом вторую. А как их дотащить? Я волок их километров пять. Перетаскивал по очереди. Протащу одну косулю, брошу на нее шинель, пистолет, «беретту» – иду за другой. Метров за сто пятьдесят от дивизиона пришел, сказал: «Идите, принесите…». Ноги подгибались. Первый и единственный раз в жизни был в охотничьем азарте. Вылупив глаза: убить – и все! А там было и опасно: немцы шастали по лесам. Мы шли быстро и обгоняли их.

Течение рассказа о 44-м военном годе застопорилось под Люблином, на немецком лагере смерти Майданек. Игорь Сергеевич долго молчал. Потом произнес: «Жуть…» Добавил: «Когда после этого нам повстречались власовцы…»

Игорь Сергеевич рубанул рукой. Я взглянул ему в лицо и отвел глаза. Неподвижный, почерневший лик. Мелькнуло: «Как у Горгоны…» Единственный раз, когда мне приоткрылось, каким он мог быть на войне.

Вспоминаю не записанный сразу эпизод. Не помню, когда это было и где.

В блиндаже допрашивают пленного немца. Он молчит. Тут входит Игорь Сергеевич: «Усталый, обледеневший, злой, как черт». Немец взглянул на него и быстро-быстро заговорил.

Мы вышли на Вислу в районе Казимежа. Наверное, в июле, если не в августе. На том берегу наша пехота уже захватила плацдарм – километр в глубину, четыре по фронту, Магнушевский плацдарм, с которого потом началась Висло-Одерская операция. Плацдарм держала 69-я армия Колпакчи. Красивый был мужик. Он погиб после войны – упал на вертолете.

Я выбрал роскошный наблюдательный пункт. С нашего крутого берега весь плацдарм смотрелся, как на ладони. Напротив – белый замок Яновец.

Каждый вечер мы купались в Висле. Только в темноте, и не плескаясь. Как плесканешь – по тебе с той стороны метров с трехсот – пулемет. По звуку – и точно стреляет, зараза. Потом навели мост. Раз я стою днем, соображаю, не искупаться ли. Тут подходит Колпакчи: «Капитан, искупаемся». И мы искупались.

Вокруг стояли брошенные, распахнутые дома. В одном нашел русскую библиотеку. Набил книгами полную бельевую корзину. За ними ко мне бегали со всей бригады. Прочитал на польском биографию Пилсудского. Я польский знал с нашего знаменитого киевского двора. Оказывается, сам Пилсудский и его старший брат судились по одному делу с Александром Ульяновым.

Задача тяжелых дивизионов, стало быть и моя, – подавлять узлы сопротивления. В одном узле бывает напихано до десятка противотанковых орудий, пулеметов. Надо присмотреться, понять, найти границы узла, выбрать выгодную дальность, позицию, сделать так, чтобы удобно было сменить позицию.

Сначала ничего не видишь, даже при большом опыте. Плохо, когда закрыто маскировочными сетями. Пустыня. Потом смотришь в стереотрубу, замечаешь: где ветки завяли, цвет другой… Начинаешь наблюдать за этим местом: «Я тебя все-таки увижу…» И вот заметил среди ветвей орудийный ствол. Очень хороша стереотруба: десятикратное увеличение, изображение не прыгает.

Когда говорят об опыте – это значит, что находишь правильное решение, хотя ничто не повторяется.

Под Казимежем я поймал роту немецких шестиствольных минометов, двенадцать штук. Перед минометами росли высокие кусты, и немцы рассчитывали, что ничего не видно. Звоню комбригу:

– Тут я вижу двенадцать шестиствольных.

Он был на меня сердит. Я провинился перед ним: нахально обманывал с бензином. Отвечает:

– Ты брось мне замыливать глаза с минометами.

– Но я же вижу!

– Валяй.

Я шандарахнул всем дивизионом – и что от них осталось…

Откуда видно, что попал? Да очень хорошо видно. Вот они стоят. Видно, как туда лег мой залп, – сплошной дым, а потом на этом месте одни ошметки.

3

В сентябре нас перебросили под Варшаву. Я шел вместе с танковой бригадой на Радзимин, в 23 километрах от Варшавы. Его в двадцатом году брал Тухачевский.

Шли перекатами. Первый шаг делают танки. Мы выходим к ним на высотку, занимаем место, смотрим. Танки с этого гребня идут на следующий.

На одном гребне я прошелся вбок и увидел сверху шесть «пантер», в кустах, примерно в километре. Я ударил по ним. Две «пантеры» сразу загорелись, одной срезало катки, а три ушли. Командир танковой бригады не понял, почему я стрелял, прибежал отлаять. Увидел в чем дело, ему стало все ясно.

«Пантеру» немцы пытались скопировать с нашей «тридцатьчетверки». Я за войну повидал всяких танков. На Волховском – английские «валентайн», «матильда», «черчилль» – очень неплохой танк. Видел американский «шерман» – ходячая мишень. Про немецкие и говорить нечего – насмотрелся. Первый «тигр» мне повстречался в январе 43-го под Ленинградом. Ехал в штаб, а у переезда в Жихареве стоит громадный танк. Потом после войны я в своей редакции познакомился с полковником Барышевым. Он мне рассказал как раз об этом танке. «Тигр» бросили немцы. Вроде, и цел был, и не увяз. Барышева прислали, потому что он умел водить немецкие танки. Когда он пришел, танк был еще теплый, хотя стояли жуткие морозы. Влез, тронул стартер – танк завелся. Этот «тигр» стоял потом на трофейной выставке в Москве. Лобовая броня была пробита – как пальцем проткнута. Может быть, кого из экипажа убило, а другие сбежали…

Из танков той поры наш Т-34 был лучше всех.

Он очень много взял от предшественника БТ, тоже очень интересной машины.

Виктор Суворов, трепло и предатель по натуре, объясняет узкие гусеницы у БТ тем, что это был танк-агрессор для автострад Западной Европы. Это такая ерунда! Для БТ и не нужны были широкие гусеницы: он весил всего 13 тонн. Широкие гусеницы появились у Т-34 потому, что у него вес превышал 30 тонн.

Игорь Сергеевич воспринял книги Резуна-Суворова с негодованием и брезгливостью. С основательностью историка и редактора стал собирать передергивания в ссылках и цитатах. Фыркал на нелепости в профессионально-военных рассуждениях. Хотел писать что-то вроде рецензии, но не успел.

Право на такую категоричность в оценке резуновских писаний давали Игорю Сергеевичу четыре года войны и многие годы профессионального труда.

Захватывающе интересны были его исторические отвлечения.

4

После истфака МГУ я работал в архивах. Сначала в Астраханском. Помог пересылке редчайших армянских манускриптов из Астрахани в Матенадаран – армянское хранилище древних рукописей. Армяне за это меня сильно почитают.

Потом работал в 4-м отделе Центрального военного архива и засел в арке Лефортовского дворца. Там все с давних времен ужасно основательно: кожаные диваны, на стенах Верещагин… Мне велели разобрать архивы Варшавского военного округа. В 1914 году эти архивы вывезли из Варшавы, и с тех пор никто в эти дела не заглядывал.

Вы не представляете, как я увлекся. Я приходил на час раньше начала, уходил на два позже. Я не обедал. Тогда я был отчаянный курильщик, а в архиве курить нельзя. Так я выкуривал по две сигареты в день. Стал узнавать почерка всех трех офицеров, работавших в разведывательном отделении штаба военного округа: полковника Батюшина и штабс-капитанов Андрющенко и Шевченко. Они работали, как каторжные, все документы от руки, машинке не доверяли.

Нахожу рукой Батюшина составленный «Список лиц, заподозренных в шпионаже против России». Вижу в «Списке» зубного врача Зильберфарба. А сам Батюшин выдавал ему разрешение на работу в Варшавском округе. Думаю, зубной врач работал на Батюшина, и тот рассчитывал, что список как-то попадет к австрийцам.

Часто говорят, русская разведка плохо работала. Ерунда!

В Вене в русском посольстве работал наш агент Марченко. Был ужасно ловок. Я докопался, что именно он завербовал австрийского полковника Редля, о деле которого пишут во всех книгах по 1-й мировой войне. Австрийцы Марченко знали, но никак не могли схватить за руку. Австрийские контрразведчики дошли до того, что уговорили эрцгерцога, наследника престола, Фердинанда (Сараевского) не подать руки Марченко на дипломатическом приеме. Тому пришлось уйти в отставку.

Открываешь «Дело» подполковника Заамурской пограничной бригады Ярослава Яцевича. Войска назывались Заамурские, а это были всероссийские погранвойска. Они носили зеленые фуражки, отсюда и форма наших пограничников.

Яцевич был наш агент в Австрии, попался, и ему дали четыре года.

«Дело» открывается письмом матери Яцевича командиру бригады. Просит помочь вытащить сына. У того плохое здоровье. Надо спасать.

Началась переписка. Командир бригады пишет в генштаб. Письмо попало в разведуправление – заместителю начальника Карлу Энке – потом стал министром иностранных дел Финляндии.

Летит телеграмма Леонтьеву, помначштаба Варшавского военного округа: «Прошу сообщить, какую ценность для России представляет подполковник Яцевич».

Ответная телеграмма: «…имеет особые заслуги перед Россией, представляет особую ценность».

А на территории Киевского военного округа как раз попался австрийский шпион, лейтенант, барон. Их и обменяли.

«Дело» кончается письмом матери к командиру бригады: сын дома, поправляется, благодарит…

Я видел много документов, прочитанных Николаем вторым. По пометкам была видна работа мысли, видно было, что умный человек. Короткие реплики: «Да», «Нет». Всегда карандашом. Пометка царя на оригинале покрывалась лаком. На копии в соответствующем месте писалось: «Собственной Его Императорского Величества рукой начертано «Да». Царь раздражался на грамматические ошибки. Резко помечал их. Например: «По-русски говорят «Шол», а пишут «Шел». Так сильно подчеркнул ошибку, что сломал карандаш.

…В 15– м году великий князь Николай Николаевич из Верховных Главнокомандующих был понижен до командующего Кавказским фронтом. Первый смотр на новом месте. «Ура!» и прочее. Великий князь поравнялся с командой егерей на велосипедах. Обращается к правофланговому богатырю:

– Кем служишь, братец?

– Веселопердистом, Ваше императорское высочество!

Великий князь крякнул:

– Впредь будешь называться самокатчиком.

Вернемся вместе с Игорем Сергеевичем опять под Варшаву, в 1944 год, всего лишь на тридцать лет отстоящий от времени, в котором мы с ним только что побывали.

5

Под Варшаву мы вышли к Праге. Так называется предместье Варшавы на восточном берегу Вислы. Немцы удерживали здесь предмостное укрепление. Я поддерживал 1-ю польскую дивизию имени Тадеуша Костюшко. Мне однажды уже приходилось встречаться с ними на переправе через Буг. Стоит толпа, как всегда на переправе. Подкатывает какой-то генерал:

– Кто переправляется!?

– Дивизия Костюшко.

– Позвать сюда Костюшко!

Воевали поляки, вроде, ничего. Но наши вояки получше. Те ужасно разболтанные.

Часто слышу, что мы специально ждали, когда немцы подавят варшавское восстание. Это полнейшая чепуха! Чтобы помочь восставшим, надо было перейти на ту сторону Вислы. А на Вислу наши войска пришли обескровленными. В ротах оставалось по пятнадцать-двадцать человек. Шли из Белоруссии. Два польских полка пошли на наш плацдарм на той стороне. Я поехал их поддерживать. Зря поехал: ничего не видно. Развалины, кучи кирпича от самого берега. Эти полки пришлось уводить назад. Пытались помочь огнем, но на несколько километров в глубину ничего не видно.

Под Варшавой командующий артиллерией фронта Василий Иванович Казаков затребовал три дивизиона «себе под руку». Среди них оказался я и Петр Шмигель, мой друг, командир 1-го дивизиона 22-й бригады. Сидим – Василий Иванович и нас трое – ждем задачи. Василий Иванович сказал Шмигелю:

– Дайте, майор, огня вот туда и потом сюда. Если успеете дать за 15 минут оба огня, дам орден «Красного Знамени».

Шмигель ответил:

– Если это надо сделать за орден, поищите кого-нибудь другого.

Шмигель был из воспитанников колонии малолетних преступников Макаренко. После колонии кончил Харьковский университет по украинской литературе. Но потом решил, что выбрал неправильно специальность и пошел в военное училище.

Он привык к самостоятельным решениям, не боялся никакого начальства. Командир бригады как-то обложил его матом. Шмигель ему сказал:

– Товарищ полковник, я ведь ругаюсь матом получше Вас. Могу и ответить.

Тот извинился.

Удивительным было это предвоенное поколение. Оно чувствовало приближение войны и считало своим долгом встать в первую шеренгу.

Шмигель был смертельно ранен 13 сентября в Праге.

В книге «5-я Гвардейская Калинковичская» В.В. Гурова и А.Е. Иващенко об этом рассказывается так:

«В 13 часов 13 сентября командир 1-го дивизиона 22-й бригады майор П.Г. Шмигель получил боевую задачу сорвать контратаку врага. Развернувшись на одной из площадей города, дивизион быстро изготовился к бою. Не успело сойти по два снаряда с каждой установки, как противник открыл огонь. Один из снарядов попал в боевую установку. Раздался сильный взрыв. Был смертельно ранен командир дивизиона майор П.Г. Шмигель. Последними его словами были: „Молодцы, продолжать огонь!“

В разговорах Игоря Сергеевича он возникал неоднократно. Но какими-то странными, выпадающими из текста, фрагментами. Похоже, майор Шмигель был необычной фигурой, оставляющей зацепки в памяти при касании с ним.

Вот такой эпизод:

24 июня 44-го года. Утро Белорусского наступления. Туман. Вижу – идет человек, как бы в шубе. Подошел – Петька Шмигель. В самом деле, в шубе, и воротник поднят.

– Ты что – сдурел?

– А если мне холодно…

Почему капитан Косов в забитой людьми и техникой фронтовой полосе был так поражен видом майора Шмигеля, что вспоминает об этом спустя полвека – я понять не могу.

Еще случай:

Прошел после смерти Шмигеля год. Офицеры собрались его помянуть. Пригласили Василия Ивановича Казакова. Был такой разговор:

– Вот Вы так любили майора. Он хоть раз давал Вам по морде?

– Если б он мне не дал по морде – меня надо было бы отдать под суд. Больше у меня такого не было…

Записывая воспоминания Игоря Сергеевича я боялся излишней дотошностью в уточнениях сбить то перенесение в полувековую отдаленность, которое у него возникало. Смысл буквально воспроизведенного здесь офицерского разговора остался для меня темен и многозначен.

Почему генерал, командующий артиллерией фронта, пришел помянуть одного из бесчисленных своих, неизмеримо отстоящих по рангу майоров? Что переворачивало жесткую субординацию между ними? Чем был обязан В.И. Казаков майору П.Г. Шмигелю? Спросить уже не у кого. Система понятий и отношений людей того времени уходит вместе с ними.

6

Осенью 44-го фронт встал по Висле, последнему водному рубежу перед Германией. Началась яростная борьба за плацдармы – крошечные пятачки земли по обоим берегам, перепаханные железом и пропитанные кровью.

В конце сентября нашу бригаду из под Праги бросили севернее Варшавы. Мы пытались сбить немцев с плацдармов за Вислу. Но ничего не вышло.

Вообще, место было паршивое: ни одного наблюдательного пункта на земле. Соорудили НП наверху – площадку на дереве. Сидим на дереве я и Женька Шамзон, начальник штаба моего дивизиона. Он очень любил петь, но слуха никакого – медведь на ухо наступил. Терплю, терплю, потом ему:

– Кончай, а то спрыгну.

Женька Шамзон ездил с шофером – таким губошлепом. Раз мы входим в штаб. Тот сидит на табурете – охраняет штаб. Спит, положив приклад винтовки промеж ног, стволом упершись в стенку. Женька как саданет дверью. Тот как жахнет с перепугу из винтовки и выронил ее. Надо же, патрон у него был дослан, и палец лежал на спусковом крючке.

На моем «виллисе» был шофер Федоров. Никогда в жизни не встречал такого ругателя. Длиннющий, высунет голову над брезентом машины, выдаст этакую потрясающую руладу, что все на дороге расступаются. Ему не нравилось ездить с начальством. Все нудил: «Отправьте меня на боевую машину, отправьте…». Я его и поставил, как только освободилось место. Свою машину он накрывал громадным ковром наизнанку, как попоной. Под Штеттином, у Альтамма, были у нас ужасно противные бои, как зубная боль. Мой дивизион стоял в лощине, немец стал лупить по нему бризантными. И колоссальный взрыв – сдетонировали все снаряды Федоровской машины. От машины остались только чулочки от заднего моста. А сам он уцелел: сидел в ровике. Не разговаривал и не ругался недели три. Однако же сумел очень смешно двумя ладонями передразнить лопоухого Шамзонова шофера.

Мы готовились наступать, а в бригаде ни одного снаряда. Комбриг собирает вечером: «Все транспортные машины – под боеприпасы. Командирам лично возглавить». Ехать надо было на станцию Целув. Я повел свои машины не одной колонной, а побатарейно. Везли туда пустые ящики из под снарядов. Один ящик под один снаряд. Их ставят в кузов на попа и связывают. Едем. Впереди шпарит «студебеккер». Взлетели на мост, за ним крутой поворот над обрывом. Я проскочил поворот – нет «студебеккера».

– Разворачивайся!

Подъехали к краю обрыва, осветили фарами. Внизу стоит «студебеккер» на колесах. Я сбежал вниз, открыл дверь. Шофер сидит, зажмурившись, вцепился в руль. Я ему говорю: «Выезжай», – молчит, ничего не слышит. Потряс – он пришел в себя. «Студебеккер» кувыркался через ящики, но поломал всего один-два.

Немцы закладывали на шоссе фугасы с кислотными взрывателями. Раз я ехал по шоссе, за мной в метрах пятидесяти – чужой «ЗИС-5». Под ним сработал фугас. «ЗИС» пролетел метров пятнадцать и упал на спину. От кузова ничего не осталось. Что самое удивительное – шофер остался жив.

Погибнуть можно было в любой момент. Однажды Митя Мартынкин, майор, командир дивизиона из чужой бригады, позвал меня умываться к речушке рядом с нашей траншеей. Я стал снимать гимнастерку и застрял в ней. Митя и мой начальник разведки Кочарян пошли к воде. Тут рванул снаряд. Я им кричу из траншеи: «Ребята, идите назад. Надо переждать». Они отмахнулись. И тут – еще один снаряд! Мите осколком отрубило руку. Он как раз зачерпывал воду руками из ручья. Кочарян стоял рядом, держал мыло. Ему осколок попал в висок…

Мы начали наступать на немецкий плацдарм. Но у них тут оказались дивизии СС «Райх», «Герман Геринг», «Мертвая Голова» и венгерская кавалерийская дивизия. И они нам вмазали! Контратаковали так, что я видел немцев рядом с собой, метрах в ста. Я бросил к черту свой НП и уходил, унося стереотрубы и приборы. Немцы прихватили нас на ровном месте, некуда было скрыться. За нами шли немецкие цепи, здоровенные жлобы из дивизии «Герман Геринг». Их артиллерия вела вал впереди пехоты. Глохнешь, забивает уши, удушающий дым от тротила…

Вместе с нами был капитан Варенко, командир 3-го дивизиона из нашей 16-й бригады. Ему осколком сзади, под лопатку, пробило грудную клетку. Я его волок с полкилометра. Пока нес спина к спине, ему в ногу попала пуля. Он меня этим спас. Принес – он уже мертвый. Можно сказать, умер на моей спине.

Женьку Шамзона ранило четырьмя осколками. Он был здоровый, как бык, шел сам.

Варенко был очень остроумный и талантливый человек. Отлично рисовал. Еще под Казимежем сидим мы как-то на груде камней. Варенко набросал мой портрет.

– Нарисуй и меня, – пристал к нему А. А. Косов, Косов большой, в отличие от меня – Косова маленького. Варенко стал рисовать. Я взглянул: свинья в майорских погонах. Захохотал и ссыпался с камней вниз. Комбриг Петр Иванович Вальченко заметил мне:

– Ты что – голову сломаешь.

Я ему шепчу тихонько:

– Посмотрите, что Варенко рисует, только сами не сломайте голову.

Комбриг полез на камни, рассмеялся и сам загремел с этих камней.

За полчаса до смерти Варенко показывал мне свой препотешный ребус.

Вообще, на войне сам не знаешь, почему остался жив. Тут же, на Висле, выхожу я из блиндажа. И совсем рядом в траншею… Траншею!!! – немецкий двухсотдесятимиллиметровый. Меня подняло, шваркнуло об дверь и забило обратно в блиндаж.

Две недели не слышал, не говорил. Ходил с блокнотом. Наш врач, Петя Волков, пьянь страшная, пишет: «Тебе надо выпить». Надрались мы с ним так, что я ночью бродил по лесу, не мог найти палатку. Почему-то вылез на дорогу. Там на меня наскочил командир бригады Вальченко. Рассвирепел страшно. Привел в дивизион, всех раздраконил, велел за мной следить. Могли пристрелить свои же часовые: ведь я ничего не слышал. А комбриг меня любил.

Так немцев здесь мы и не сбили. Сил не хватило. Роты были обескровлены.

– Смысл? Какой смысл – было приказано…

7

А в октябре нас направили еще севернее, на Наревский плацдарм, к самой любимой нашей армии Батова. Этот плацдарм был на той стороне Вислы. Немцы пытались сбить нас в Вислу. Мы оборонялись. Было очень тяжело. Немцы бросили много танков.

Они начинали с артподготовки, потом шли танки. Моей задачей было ставит заградогонь. У меня там был шикарный НП, с которого все прекрасно проглядывалось.

Приходит ко мне авиационный полковник, командир авиационной штурмовой дивизии:

– Капитан, пусти меня к себе. У меня ведь нет солдат, как у тебя, рыть окопы некому.

– Пожалуйста, – говорю.

Получилось очень хорошо. Я накрываю огнем танки. Он видит, что я делаю, и добивает авиацией остатки. Над полем всегда висело десять-двенадцать, а то и больше штурмовиков в группах. Они выстраиваются пеленгом, заходят на танки… Видишь, как они сыпят, сыпят, буквально засыпают танки ПАБами – противотанковыми авиационными бомбами. Каждый штурмовик – по 600 килограммов полутора-двухкилограммовых кумулятивных бомб. А потом заходят снова и добивают из пушек. Штурмовики – это страшная вещь! Стоит танк – целый, а сверху дырка, и внутри все выгорело.

У меня был приятель, Павлик Ферапонтов, командир эскадрильи штурмовиков. Он говорил, что летчик переживает в среднем пять самолетов. Павлик садился и на мелколесье. Говорил, когда начинают ломаться деревья, надо бросать управление и упираться в приборную доску, «чтобы не испортить благородный профиль».

Он вывел раз группу на населенный пункт. «Эрликоны», скорострельные зенитки, бьют так – сил нет. Зашел, сбросил бомбы, попал на церковь. Слышит по переговорному: «Ах, батюшки!» – стрелок ахнул, молоденький мальчишка, верующий. А вокруг – такой ералаш! Отлетели, Павлик спрашивает:

– Ты это чего?

– Так по церкви…

Штурмовики крутились под траекториями снарядов. Я раз видел, как 152-миллиметровый снаряд взорвался на крыле штурмовика.

На этом Наревском плацдарме нам здорово досталось. Немецкие танки проскакивали поверху. Тут, если дождешься пехоты, все, кто в траншее, – погиб. Начинаешь отходить. Я со своей командой: пятнадцать разведчиков, шесть связистов, четыре радиста. Они все следят за мной, команда не рассыпается. Если надо – отстреливаются. Хлопцы удивительно дисциплинированы в этот момент, как в окружении. Что кому ни скажи, сразу выполняет, морды недовольной не сделает.

Когда прижмут к реке – народ звереет. Никто уже ничего не боится. А немцы – выдохлись. Им бы надо перекурить, а времени нет. Офицеры и сами уже отключаются.

А у нас у самой воды всегда находится офицер, который поднимает в контратаку. Все рванут за ним, и, совершенно непонятно, – немцы бегут. Бегут до своих траншей, отстреливаются…

Интересна эта психология атаки – контратаки. И у немцев, и у нас – то же самое.

Сбивали нас к реке раз по семь в день. Все перемешано. Орудия прямой наводки бьют. И грязь страшенная! На сапогах пуды.

Бои на Наревском плацдарме шли несколько недель. Жуткие бои. После все вернулось в исходное положение. Битые танки на поле – и наши, и немецкие. Помню спуск к реке. У нашей «тридцатьчетверки» разворотило весь перед. Катки отлетели. Рядом лежал могучий обгоревший танкист. И вокруг, метрах на четырехстах, штук пятнадцать наших танков. От 1-го Донского танкового корпуса ничего не осталось. Его растрепали в дым. По всему плацдарму торчали сгоревшие «тридцатьчетверки».

Сравнивая немецкие танковые дивизии Курской дуги и Наревского плацдарма, видишь две большие разницы, как говорят в Одессе. На Курской – дивизии были на сто процентов укомплектованы, здесь – не было комплекта. И были уже не те экипажи, совсем без прежней настойчивости.

Правда, мучили нас немецкие самоходки «фердинанды». Очень удачная у них и у «тигров» была 88-миллиметровая пушка, переделанная из зенитки.

На Наревском плацдарме меня ранило. К этому времени немцы уже выдохлись. Утречко было чудное. Я пристреливал репера для переноса огня. У меня был шикарный 10-кратный «цейс». Вообще-то от бинокля очень устаешь, но у меня накопился уже такой опыт, что я поднимал бинокль в момент разрыва и смотрел сразу в точку, куда падал мой снаряд. При любой артподготовке я слышал свой снаряд и даже промах влево-вправо определял по звуку.

Так вот, поднял я бинокль, и тут по шее у меня поползла букашка. Я отнял руку от бинокля и ее – хлоп. В этот момент в бинокль ударил осколок и перерубил его. Разрыва я не слыхал. Мне повезло: если бы не отнял руку – отрубило бы пальцы, если бы не бинокль – со святыми упокой.

На миг потерял сознание. Очнулся – все красное. Мне разбило лоб, переносицу, под глазом. Это место, оказывается, очень кровяное.

Меня отвезли в госпиталь, зашили. Госпиталь был в Вышкуве, в имении Соловьева, бывшего царского посла в Испании. Поляки имение конфисковали, так как Соловьев остался в Советской России, работал в Наркоминделе. Роскошный дворец в три этажа. Шикарные панно. Там я лежал с месяц.

Потом бригада должна была уйти, и комбриг Вальченко забрал меня из госпиталя. Сказал мне:

– Ты больной. Живи здесь.

Дал мне две комнатки при штабе бригады. Но ко мне повадилась штабная молодежь. Тогда Вальченко рассудил так: «Раз ты так веселишься, поезжай в свой дивизион».

Поехал. Дивизион стоял тогда в Попово-Костельно при Нареве. Я прибыл как раз перед 7 ноября 44-го года.

Там же стояла бригада днепровской речной флотилии. И вот эти сопляки носят тельняшки, а мои, из тихоокеанского флота, – ходят в зеленом. Испортили мне весь праздник.

Сижу, выпиваю – прибегают:

– Товарищ капитан, там ваши дерутся.

Я выхожу – тут же перестают драться.

Возвращаюсь, наливаю – опять бегут:

– Товарищ капитан, там опять ваши подрались.

Перепил один офицер из флотилии. Стал задирать моего начштаба Ваню Савченко. Мы вызвали морячка в садик, Ваня как врежет ему – тот нырнул в подстриженные кусты. Мы постояли, постояли – ушли. Потом пришли посмотреть – его уже нет. Видать, унесли.

8

После этого нас отправили в резерв фронта, а потом на Магнушевский плацдарм южнее Варшавы, с которого началась Висло-Одерская операция.

Скоро наступать, а у нас – ни одного снаряда. Снаряды грузили на станции польского городка Ласкажева. Комбриг послал меня подогнать подвозку. Еду через Ласкажев, вижу – стоит «студебеккер» с опознавательными знаками моего дивизиона. А я им говорил: «Нигде не задерживаться. Сразу на станцию».

Подъезжаю – стоит выпивший старшина моего дивизиона Торгашев. Я на него:

– Мерзавец, уже выпивон начал! Ты что тут делаешь?

– Торговая операция.

Объясняет, что нашел где-то в лесу склад немецкого крахмала в мешках из крафтбумаги. И сейчас пригнал машину крахмала какому-то торгашу-поляку. И тот уже грузит нам бимбер, сало, колбасу.

– А Вы, товарищ капитан, зайдите-ка пока в комнату.

Захожу. Выпили бутылочку бимбера и скушали фаршированную рыбу – первый раз за войну.

Ординарцем тут у меня был Постников, архангельский помор. Абсолютно невозмутимый, никогда не бегал – только трусцой. Раз я ему говорю: «Постников, принеси горячей воды голову помыть». Выхожу из блиндажа по пояс голый. Он льет мне на голову, мылю, мою. Намылил во второй раз – вода кончилась. Постников с ведром поспешил трусцой на кухню метров за триста. Морозец. Я, с намыленной башкой, чуть из штанов не выпрыгиваю.

Вся бригада со смеху каталась, вспоминая, как я голову мыл.

Я его сделал командиром орудия. Был хорошим командиром, а ординарцем – так себе.

Здесь мой дивизион понес большие потери. С одной из огневых позиций мы дали залп по узлу сопротивления. Собирались дать второй. Сзади нас стояли 160-миллиметровые минометы. У них неполное сгорание зарядов, и при стрельбе они осыпали нас фонтанами огненных брызг. Этих минометчиков засекли, и по ним издалека ударила 210-миллиметровая батарея. Все шло с большим недолетом и, в основном, вмазало нам. Я потерял 18 человек, самых хороших ребят. Они первыми повыскакивали из укрытия перезарядиться для второго залпа – их и накрыло. Я был на НП в восьмистах метрах и все видел.

Перед Висло-Одерской операцией дни сперва стояли кислые, а потом ударил мороз.

Наступление началось 14 января 45-го года. После войны немецкий военный историк Меллентин так писал об этой операции: «Европа не знала ничего подобного со времен гибели Римской империи».

Мощная артподготовка – еще затемно. Рассвело – пошла пехота вместе с танками прорыва. Фронт был прорван. Под прикрытием нашего огня в прорыв двинулась 1-я танковая армия, махина в 800—1000 танков, колоннами, по шоссе на запад. Немцы уже не стреляли. Танки проскочили линию фронта, поле и километра через полтора напоролись на вторую линию обороны. Танки стали рассредотачиваться по полю. Снег, грязища… Командующий 8-й Гвардейской армией В. И. Чуйков приказал: «Дайте огня всеми дивизионами». Мы в открытую развернулись на поле. Немцам было не до нас. Установки были уже заряжены. Дали залп по лесу, по обе стороны шоссе. Это был единственный случай, когда я видел залп всей бригадой. Один дивизион стрелял через меня. В таких случаях, если некуда укрыться, народ прячется под машины. Мало приятного. Я стоял между машинами, и меня здорово отлупасило камнями с яйцо.

Немцы по сторонам шоссе были растрепаны этим залпом вчистую. Один наш разрыв с двухэтажный дом, воронка – метра два глубиной и пять-шесть метров в диаметре. В залпе дивизиона 140 снарядов, а здесь стреляло четыре дивизиона.

Мимо нас полем двинулись танки. Совсем рядом 300—400 машин. Страшная гарь от солярки. У танка две выхлопных трубы. Как взревет – дышать нечем.

Нам повезло – выскочили на шоссе раньше танков, и они нас не зажали. Танки шли колонной впритык друг к другу. Мой дивизион был придан танковой бригаде. Был приказ: «Вперед и все!»

Гнали весь день по шоссе на запад без боев. Сначала был со своей танковой бригадой. Потом практически ее потерял. Впереди оказались только две танковые роты. Я шел за ними впереди своего дивизиона на «виллисе». За мной – «додж-3/4» с охраной. Немцев не видел. Наверное, они уходили от шоссе. Мы гнали на Познань.

Сильно похолодало. Шоссе покрылось льдом. Думаю: придет полдивизиона. Я прозяб до синевы: не одел ватные штаны. Штаны ехали сзади, в штабной машине. Когда стало совсем невмоготу, сказал шоферу: «Сворачивай к первому жилью».

На окраине городка километров за тридцать до Познани свернули к дому. У крыльца дома осветился фарами мотоцикл и два немца. Солдат возится с мотоциклом, рядом стоит офицер – руки в карманах. Я выскочил из «виллиса» с парабеллумом. Они подняли руки. Заходим в дом: коридор, дверь, открытая в комнату. Там пылает кафельная печь. Я сел в кресло спиной к кафелю, отогреваюсь. Офицер стоит передо мной. Пытаюсь говорить с ним. Вдруг он бьет ногой по креслу, подцепил кресло ногой и опрокинул меня вместе с ним. Я – головой об кафель, он – в коридор. Я выскочил за ним и метров с пяти из парабеллума – раз его (Игорь Сергеевич хлопнул себя по затылку).

Я так и не привык стрелять по человеку. Всегда остается осадок.

Прибежали хлопцы, обыскали его. Нашли «вальтер», штук шесть золотых часов и целую связку золотых колец на проволоке. «Ах, ты, – думаю, – зараза». Стало легче. Смотрю на золото. Что с ним делать?

– Евсеев, – спрашиваю, – сколько у тебя детей?

– Трое.

Даю ему три кольца… Так раздал все.

Был у нас в дивизионе стукач. Перед этим он докладывал начальству, что я раздал солдатам пятьдесят тысяч офицерской премии «за сохранение тары». С согласия офицеров, разумеется. И про это золото настучал. Меня вызывает командир бригады. Оказывается, был приказ: золото – сдавать. Я говорю комбригу:

– Так что, мне золото отбирать у солдат назад?

Тем дело и кончилось. Я добавил комбригу:

– Уберите стукача от меня, а то он погибнет «смертью храбрых».

Через неделю его у меня не было.

Спустя полчаса после истории с офицером подошел мой дивизион. Мне так и не пришлось надеть ватных штанов. Они отстали вместе со штабной машиной.

Двинулись дальше. Минут через сорок под самой Познанью наткнулись на аэродром. Небо уже стало сереть. По аэродрому бегают фонарики. Видны силуэты самолетов. Некоторые уже рулят. Командиры моих танковых рот, лейтенанты, говорят: «Сейчас мы их!» А на фоне неба уже видны зенитные батареи вокруг аэродрома. Я показал лейтенантам на них:

– Ребята, видите зенитки. Сунетесь – от вас только катки полетят.

Развернул дивизион и жахнул по этим батареям. На аэродроме началась такая паника! Один самолет пошел на взлет метрах в ста пятидесяти-двухстах от нас. Моторы на предельном форсаже, из патрубков бьет зеленое пламя. Одна «тридцатьчетверка» ударила по нему, попала в бомболюк. Грохнул страшный взрыв. Рядом со мной упал громадный кусок металла. Больше стрелять не пришлось: вся охрана аэродрома разбежалась.

Мои орлы– танкисты воодушевились:

– Сейчас пойдем на Познань.

Я их урезонил:

– Куда вы, вас там сразу пожгут.

И сели мы на аэродроме. Немцы боялись нас и не высылали даже разведку. Мы боялись их и тоже ничего не разведывали.

Я был чином выше танкистов. Держал себя уверенно, стал распоряжаться:

– Два танка поставить к дороге на Познань. Послать туда командира взвода.

Три танка поставили у офицерского казино, где мы расположились.

Мы сели в казино за стойкой и сидели так, пока не подошла танковая бригада. Набор напитков и закусок был бесподобный: яблоки, шоколад, конфеты, анчоусы, колбасы и сыры разнообразнейшие – французские, итальянские… Все солдаты ходили под газами.

Я больше всего боялся: перепьются, а там полно официанток и всякой женской обслуги… Всех этих баб, человек восемьдесят, велел загнать в казино и выставил свою охрану. Немки сначала очень перепугались, плакали, потом успокоились: видят – их не трогают. Мы для них были существами другой породы.

Комротам– танкистам я сразу сказал:

– Если ваши ребята начнут кобениться – смотрите сами…

Один командир роты, худенький, интеллигентный, быстренько забалдел. Второй был хваткий, цепкий такой, но меня побаивался. Танков было пятнадцать, их против нас было мало. В своих я был уверен полностью. Танковая бригада подошла только к вечеру. А свое начальство я увидел дня через четыре в Познани. Мой комбриг Петр Иванович Вальченко, когда пришел в Познань, нисколько не удивился, увидев меня. Ему нравилось, как я водил дивизион. Побатарейно, с интервалом в десять-пятнадцать минут. Иначе получается такая гармошка…

Окружили Познань. Выбили немцев из города, загнали их, тысяч сорок, в крепость – Цитадель.

Аэродром мог принести большие неприятности. А теперь наши летчики имели аэродром, даже с бензином. Пикировщик Пе-2 взлетал с аэродрома, даже не убирал шасси, высыпал на Цитадель бомбы с двухсот-трехсот метров и шел назад. И так – карусель целый день.

Мы шастали по городу. В Познани размещались немецкие тыловые базы. Все попало к нам. Взяли много трофеев: хорошие офицерские сапоги, кожаные, непромокаемые – для шпор штрипка, черные суконные эсэсовские брюки – застегиваются снизу. Спрашиваю комбрига:

– Можно надеть суконные брюки?

– Можешь, если оденешь весь дивизион.

Я и одел. Вывез три «студебеккера» коньяка «Мартель блю». Снабдил всех своих приятелей. Завел хрустальные фужеры: зеленые ножки, каждый со своим звоном. Жалко, быстро перебились…

События в Германии начала сорок пятого года развивались столь же динамично, как у нас в сорок первом. После окружения Познани основная часть наших войск, танки и мотопехота, пошли вперед занимать плацдармы на Одере. Мы остались на блокаде Цитадели. У нас было пехоты раза в три меньше, чем у немцев, но гораздо больше артиллерии. Если бы они смогли собраться в кулак – прорвались бы. Наша задача была – не дать собрать этот кулак.

Цитадель была выстроена давно, еще в средние века. Эспланада была уже застроена, и крепость обступили более высокие дома. Я сидел в номере на пятом этаже десятиэтажного отеля «Остланд». Отсюда просматривался весь двор Цитадели. Я видел, как немцы сосредоточиваются под воротами. Методически накрывал это место огнем. Немцам ни разу не удалось даже попробовать пойти на прорыв из Цитадели. Огневая позиция дивизиона была на местном воинском плацу. Солдат-телефонист сидел в кресле, перед ним на телефонном ящике – выпивка, закусь. Я звоню. Он кричит: «Расчет! К орудию!» Солдаты прямо из окон казармы прыгают на плац – стрелять. А в казарме уже и девки мелькают: немки, польки…

В отеле мы расположились по-барски. По одну сторону коридора, в номерах, выходящих на Цитадель, – наши НП, в номерах, выходящих во двор гостиницы, жили мы. Очень неплохо жили. Каждый вечер пили «Мартель» с французским шампанским. На столе – огурцы, лимоны, косуля, бекон. Нам готовили свои повара: местные разбежались. Осажденным в Цитадели немцам ночью сбрасывали самолетами мешки. Большая часть попадала к нам. Там были хорошие консервы.

Мне дали на ночь Стендаля «Красное и черное». Я за ночь выпил бутылку «Мартеля» и полбутылки «Шартреза». Здоровый тогда был. Есть тогдашняя фотография: такая сытая, довольная морда. По дивизиону ходили «Три мушкетера». Книжку разодрали на три части и по очереди читали. Свет был от аккумулятора для подводных лодок. В Познани оказался завод таких аккумуляторов, и один стоял у нас во дворе.

10

Такая приятная жизнь продолжалась недолго. Немцы из Померании шестнадцатью дивизиями ударили вдоль Одера по нашим коммуникациям. Могли отрезать наши части, идущие на Берлин.

Я, как уже говорил, после войны выпускал книгу Антипенко, зам по тылу у Рокоссовского. Он мне рассказывал, что Жуков решил нанести встречный удар, а боеприпасы были на исходе. Жуков бесновался, говорил самому Антипенко, что расстреляет его. Вся надежда была на боеприпасы, которые остались неизрасходованными в Белоруссии после операции «Багратион». Поезда с боеприпасами оттуда шли так: вдоль железной дороги летали У-2, садились и регулировали движение.

Меня бросили на этот встречный контрудар. Со всей бригады собрали боеприпасы – дали в мой дивизион, слили весь бензин – мне. И я погнал навстречу немцам. Когда я подошел под Реец, у меня была неполная заправка и всего на два залпа снарядов. Я дал один залп, и тут подошли поезда с боеприпасами из Белоруссии. Весь парковый дивизион бригады работал не на четыре дивизиона, а только на меня.

Тут мы с ходу нанесли встречный удар, разрезали немецкий фронт и пошли к морю.

После Померании, примерно в начале февраля 45-го, нас перевели на Одер. Сперва стоял на этой стороне реки и стреляли по тому берегу. Я жил здесь в блиндаже с перилами.

Соорудил его мой ординарец, Федор Иванович – ярославский плотник. Он все делал одним топором, даже ложки точил. «Для блиндажа, – сказал, – дайте одного солдата, бревна поднимать». Ему было лет сорок. Меня опекал, заботился, бурчал, если что было не по нему. Держал меня в строгости. Я его звал по имени-отчеству. Он был баптистом и человеком чистейшей души.

Случилось мне съездить в соседнюю бригаду, к папеньке – орден обмывать. Сдуру поехал на лошади. Нахлестался… Ехал назад – с лошади падал, задом в грязь. Приехал, зову:

– Федор Иванович!

Тот идет, бунчит:

– Не может сам слезть…

Утром боюсь открыть глаза. Федор Иванович чистит шинель, ворчит: «И куда его только носило… и т. п.»

Стояли мы в немецком городке. Федору Ивановичу понадобилось прострочить мешочек на швейной машинке. Пошел вниз к хозяйке, немке лет тридцати пяти. Прибежал, разъяренный, в чем дело – узнать невозможно. Говорю замполиту:

– Пашк, об Федора Ивановича спички можно зажигать. Узнай, в чем дело.

Тот умел подходы делать. Пришел, чуть не лопается от смеха: Федор Иванович, придя к немке, показал на пальцах что ему надо. Та сняла трусы и легла на диван.

11

На той стороне Одера был наш плацдарм, очень маленький. Его отчаянно атаковали немцы. Мы их доставали, но на пределе дальности. Тогда два дивизиона, и мой в том числе, на мотопонтонах перекинули туда. Обошлось все спокойно: немцы не видели. Вдоль Одера по обе стороны шли дамбы от наводнений. Я сидел на НП на дамбе. Место неприятное: все время под огнем.

Четырнадцатого апреля была разведка боем. Наши передовые батальоны пошли вперед. Немцы решили, что это – главное наступление, бросили передовые траншеи и отошли на основные позиции. Мне стало легче. Я выбрал отличный НП – на языке, выступающем к немцам. Огневые позиции дивизиона были прикрыты хутором. В ночь с 15 на 16 апреля мы там отлично выспались на соломе.

Шестнадцатое апреля было днем последнего за войну, Одерского, наступления. Артподготовка началась затемно. Я видел много за войну, но такого не видел. Я сидел на своем НП, выступающем вперед. Обернулся. Когда ночью бьют батареи – вспыхивают зарницы. В этот раз весь горизонт горел факелом. Сижу на фанерке. Передо мной – график артподготовки по минутам. Ее начала я заранее не знаю. Буква «Ч» – час атаки. Начало артподготовки «Ч – 120 мин.» После артподготовки артиллерия переподчиняется по соединениям.

Я подавлял узлы сопротивления. На последней минуте артподготовки моей целью был противотанковый узел на кладбище. В момент последнего залпа правее цели метрах в двухстах должен был проходить наш танковый батальон. Я заранее нашел командира батальона, предупредил, чтобы они шли точнехонько справа. Комбат сначала натыркивался: «А мне наплевать!» Я ему сказал:

– Если ты попадешь под мой залп, тебе нечем будет плевать.

Потом мы с ним договорились.

Моим залпом на кладбище узел был вышиблен начисто. Оттуда не стреляли. Одно 88-миллиметровое орудие немцы, разобрав стенку, вкатили в часовню. Мой снаряд попал под переднюю стенку. Рухнули своды, остались две боковые стены, орудие лежало на спине. Оно бы натворило бед.

Танкисты прошли очень точно. Я это видел в стереотрубу по танковым выхлопам. Батальон дошел до Альтлевена, не потеряв ни одного танка.

Пошла пехота. Быстро вклинилась в передний край. А у меня часам к двенадцати дня кончились все боеприпасы. Левый берег Одера низкий. Все изрезано осушительными канавами. Огороды. Я заранее выбрал путь подвоза. Предупредил командира взвода подвоза Старорусского, чтобы не проявлял инициативы и ехал, как я сказал. А он захотел по-своему, попал меж канав, пришлось возвращаться и ехать по моему пути. Подвез снаряды в последнюю минуту. Я сильно волновался: доказывай потом…

День этот 16 апреля стоил мне очень большого нервного напряжения. Такие ночь и утро, да еще оболтус этот! Зато была хорошая погода, и немцы меня здесь не ждали. Я был для них неплановый: новые батареи всегда выскакивают за план.

Потом двигались хорошо. Взяли Врицен, потом Брюнау, севернее Зееловских высот. Тут нас снимают с Брюнау и бросили на Берлин. По дороге на нашу колонну налетели «фокке-вульфы»: их использовали и как истребители– бомбардировщики. Восемь штук. Стали клепать голову колонны. Я свернул своих в лес, сам выскочил на «виллисе» на опушку, смотрю прямо из машины. Вдруг – летят два наших Лагг-7. Первый прямо с хода всадил в брюхо выходящему из пике «фокке-вульфу». Его напарник шел слева, грациозным пируэтом перестроился вправо и точно таким же приемом влепил второму «фокке-вульфу». Остальные бросились врассыпную.

В Берлине мой дивизион действовал в одиночку, на Берлинераллее, выходящей на Силезский вокзал.

Я сначала устроился в бомбоубежище, в подвале. Темно, все расчерчено флюоресцирующими стрелками. Там было душно, и я перебрался на второй этаж. В комнате стоял кожаный диван, его кто-то отодвинул от стены. Я лег на диван, заснул. Проснулся от грохота. Пыль, все сыплется, в углу комнаты – дыра с метр. Сюда попал снаряд. Меня защитила спинка дивана, побило только камушками. Переехал в другую комнату.

В городе паршиво воевать. Вы не видите противника. Все вперемешку: немцы – мы.

Там была маленькая улочка Книпродештрассе. Я ее разнес. Как начал разваливать с одного конца, так и шел вдоль по ней по направлению к Франкфурталлее. Немцы были через улицу в тридцати метрах. Мы втаскивали ящики со снарядами в дом и били из окон прямо из ящиков в дом напротив. Давали в залп сразу снаряда по четыре. Взрыв ужасно бьет по голове. Взрыватели ставили на мгновенные, иначе они разбивались и не срабатывали. Стена после этого обрушивается метров на десять. Получается дом в разрезе – и там молчание. Прелестно! Немцы поняли, что это худо. Перебрались из домов в скверик, окопались. Я их там накрыл ночью из установок. Скверик маленький – каша. Они бросили все.

Трудно было со снарядами. Их надо было подвозить через железную дорогу в выемке. Поверх выемки был мостик. Но чуть шевельнешься – с балконов почем зря лупят 20-миллиметровые «эрликоны». У меня был шофер Марфутенко, его солдаты звали Марфуша. Говорит:

– Можно я попробую через выемку? Если застряну внизу, вытащат на тросах.

Сел в машину, взревел и выскочил наверх. Не видел бы – не поверил. Немцы злились страшно: по мосту попадают, а по нему – угол дома мешал.

Вокзал Силезский был рядом. Купол без подпор. Как утро начинается, командир бригады Вальченко меня вызывает:

– Игорь, тронешь вокзал, голову оторву!

– С чего это Вы решили?

– Я тебя знаю…

А у меня и в самом деле руки чесались. И хоть я никому об этом не говорил, но комбриг меня знал. Если б он меня не предупреждал, за себя не ручаюсь, может быть, и бабахнул Что мне на этот вокзал – молиться? Тем более, нигде мы не были так бесконтрольны, как в Берлине. Уж очень динамичный был бой. И такая шла стрельба… Да даже если бы и попал по вокзалу – ничего бы мне за это не было. Вальченко не дал бы меня в обиду.

Вокзал очень меня завлекал. Красиво было бы его завалить.

Это было бы так, как потом – на стрельбах осенью 45-го года. Тогда уже темнело. На фоне заката темным силуэтом рисовалась башня ветряной каменной мельницы. И от нее брызнуло огнем при прямом попадании на первом же моем пристрелочном выстреле. Это было так красиво!

Вокзал долго не мог взять стрелковый полк, который я поддерживал.

Рано утром, часов в шесть, я умывался. Снял гимнастерку, мне поливают… Подходит Коля Солодовников, мой помкомвзвода разведки.

– Товарищ капитан, немцы ушли с вокзала.

– Ты что врешь!

– Точно говорю, я сам там был.

Одеваю гимнастерку, пошли. Ходим по платформам. Стекло купола все осыпалось. Только мы высунулись с вокзала, нас обстреляли. Говорю Коле:

– Рассыпь своих разведчиков, чтобы немцы не пришли назад.

Иду к командиру полка, бравшего вокзал:

– Подполковник, хочешь вокзал?

– Кончай трепаться.

– Давай, я тебе – вокзал, а ты мне – коньяк.

(Он только что трофейнул грузовик с коньяком и меня уже угощал.)

Подполковник вознегодовал:

– Да пошел ты!

А я ему:

– На вокзале только мои разведчики. Посылай своих.

Днем приходит ко мне солдат с ящиком.

– Вот, комполка прислал.

А я уже и забыл.

Этот коньяк мы заедали шоколадом с кондитерской фабрики, что была рядом. Там шоколад застыл в лотке с метр шириной. Мы его кололи киянкой и набивали в ведро. Он быстро надоел. Днем мы тем и поддерживались. Еду засветло подвезти было невозможно: били снайпера.

В этих боях я чуть было не подзалетел. Идем из штаба бригады к Франкфурталлее: я, Иван Иванович, зам. командира 1-й батареи и разведчик. Проходим маленький вокзальчик Лихтенбергбанхофф. Вижу, лежит один наш солдат, другой – убитые. Говорю:

– Иван Иванович, куда-то не туда идем.

– Я тоже так думаю.

Остановились. Тут по нам как ударит из пулемета. Мы кинулись назад. На углу врыта по башню «пантера». Иван Иванович – слева, разведчик – справа, я – рыбкой сверху. И сразу за мной по башне резануло: «Тю-тю-тю». Точно бил, но чуть опоздал.

В 71– м году еду по Берлину с двоюродной сестрой Ниной и ее мужем Карлом Шпайзером к ним на дачу. Затормозили на перекрестке, как раз где «пантера» была зарыта. Я показываю:

– Карл, тут меня чуть не убили.

Можно было схватить и от своих. Где-то в эти дни вижу – шпарит по Берлинераллее прямо к немцам «форд» с шофером и девкой-санинструктором. Их обстреляли. Они выскочили – и под машину. Пошел их выручать, а девка как шарахнет в меня с перепугу из карабина – пуля чуть ухо не оторвала. «Ах, ты…!» – вытащил ее, а она закатила истерику. Я не знал тогда, как это прекращать.

Рано утром 23 апреля 45-го года я сидел на чугунной тумбе для привязи лошадей. Так устал – не могу. Сполз на тротуар, пригрелся на солнышке, дремлю. Такая хорошая погода. Подходит ко мне пожилой штатский: «Господин штабс-капитан…» «Нет, – отвечаю, – у нас нет штабс-капитанов». Оказалось – эмигрант из Чернигова. Я его позвал к себе в гости. Правда, были на этот раз у нас одни котлеты. Мы долго беседовали.

Числа 29 апреля нас в Берлине снимали кинооператоры. Им нужно было показать сверху, как стреляют «катюши». Во всех берлинских хрониках эти кадры есть. Дело было на Антонплац. На нее больше батареи не поставишь. Я завел оператора на балкон второго этажа. Он прицелился камерой, я махнул рукой. У нас из-под ног шарахнул огонь. Оператор выронил камеру, кинулся в комнату. Хорошо, что камера висела на ремне. Пришлось зарядить второй раз. Я встал в дверях, чтобы его не пускать. Но тут он уже не побежал. Этот оператор снимал залпы и с земли. Недавно я видел этот залп в кино. Потрясающее чувство – вернулся на 50 лет назад. Я тогда стоял рядом с оператором и увидел на экране точно то же, что и тогда.

Меня в кино снимали дважды. В первый раз – Роман Кармен. С моей позиции тогда было видно, как маневрируют немецкие танки. Он увлекался, все лез на бруствер. Я его, как мог, удерживал. Услышал свист снаряда – пришлось сбить его с бруствера. Он все понял, не обиделся.

Последняя сознательная цель была у меня 30 апреля: стрелял по берлинскому полицайпрезидиуму. Дал два залпа километра за три с половиной, снарядами УК – улучшенной кучности. После второго залпа начали обрушиваться перекрытия, и немцы стали сдаваться.

В 71– м году спрашиваю:

– Тут должно быть здание красного кирпича,

– Убрали развалины в прошлом году, – отвечает Карл.

Последний раз на войне я стрелял 30 апреля. Звонит комбриг Вальченко в двадцать минут четвертого, практически 1 мая.

– У тебя много снарядов. Вываливай все, что только можешь.

Я с одной позиции дал три залпа. Обычно с одного места мы стреляли только один-два раза. Но сейчас бояться было нечего. Немцы уже выдохлись. Их батареи не отвечали.

12

На следующий день 1 мая немцы стали сдаваться. Выкинули простыню, грязную такую… Стали выходить.

Среди офицеров я был самый приличный с виду. Фуражка с околышем, брюки новые, правда, красные от кирпича. Командир стрелкового полка, которого я поддерживал, был хуже меня одет. Совсем другие условия жизни. Он мне сказал:

– Ну, иди.

Меня почистили. Я встал. Пошел к немцам. Показал, куда складывать оружие.

Немцы были мрачные. Держались очень сдержанно: подошел, бросил в кучу винтовку или автомат – отошел, бросил – отошел.

Вели колонны пленных. Мирные немцы стояли на тротуарах, женщины плакали. От всего этого осталось очень сильное впечатление.

Немцы еще яростно оборонялись на Одере. В Берлине – гораздо слабее. Самый хороший кадровый состав был уже выбит. У нас было то же самое. Уже в 43-м году командиры батарей были куда слабее, чем в 41-м.

Простая вещь – звукометрическая разведка. В Берлине рядом со мной стояла 122-миллиметровая гаубичная батарея. Командир батареи жалуется:

– Немцы меня засекают. Что делать?

Я ему объясняю:

– Тебя засекает звукометрист. Видишь, глухой брандмауэр? Поставь батарею перед ним, и немцы будут хватать отраженную волну.

Он сделал, как я сказал. Встречается радостный:

– Ты знаешь, немцы бьют, но ошибаются метров на двести.

После первого мая уже не воевали. Хотя стрельба еще шла. У меня там был «адлер», черная спортивная машина с красными колесами. На такой ездил Штирлиц. На два задних сидения надо было залезать через откинутый верх. Мы звали эти места «гауптвахта». Первого мая едем мы – я за рулем, мой начштаба и сзади два командира батарей, Юрка Мозеш, о котором я рассказывал, и Гулидов – «Тимофей Гулидей, не пугай малых детей».

Выезжаем на Принцлауэраллее. Вижу, на первом этаже, в двери балкона солдат яростно машет руками: «Куда…!» Ехать надо было влево – я круто выворачиваю вправо. За нами – ударили из автоматов. Очереди высекают искры из брусчатки. Я ныряю влево в переулок. Там – баррикада. Попал бы в нее – все, но я вывернул во второй переулок.

Второго мая ехал по Берлину Илюшка Забодецкий, мой однокашник по училищу, и погиб от «фаустпатрона» Он был заместителем командира истребительной противотанковой бригады. Был такой проказник! У него были замечательные глаза.

После второго мая нас вывели под Берлин, на Рубинерканал. Там меня и застал конец войны. Восьмого мая я ездил по делам. Приехал поздно ночью, усталый, злой: обстреляли бродячие немцы. Говорю ординарцу Федору Ивановичу:

– Хочу есть. И принеси чего-нибудь выпить.

У нас были стеклянные чашечки граммов на сто пятьдесят. Выпил одну, лег и заснул прямо на ковре в палатке.

В четыре часа утра поднимается пальба. А я сплю, не могут разбудить. У меня был приятель, командир дивизиона, Володя Азбукин. Приходит: «Фельдшер, ватку, нашатырный спирт». Сунул мне под нос, я вскакиваю:

– Какая сволочь!

Слышу из– за палатки:

– Я… Бить не будешь?

Тут началась такая пьянка! Продолжалась до следующего утра… Помню, днем какие-то артисты выступали… Перед ними на траве лежат – все окосевшие, смотрят… Мои орлы добыли бочку вина. Достали из подвала. Бочка, лежа на боку, мне под подбородок. Вино хорошее, крепкое… Подъезжает к нам на «виллисе» американец. На машине – громадное красное знамя, и откуда только взял? Мои архаровцы упоили его вдрызг. Он с нами даже вприсядку плясал.

13

Потом нас перевели в Кохштедт. Поселились в казарме зенитчиков. Жили шикарно: комната на отделение, никаких двухэтажных нар. При входе в туалеты: «Fur mannschaften», «Fur unteroffizieren»… – для команды, для унтер-офицеров. Нигде подчиненный не увидит офицера без штанов.

Пошла обычная армейская жизнь. Командир бригады стал нас дрессировать:

– Скажи, что твои солдаты ели на обед?

– Не знаю, товарищ полковник.

– Вызываю уже четвертого командира дивизиона – никто не знает. С завтрашнего дня назначаю дежурство по столовой,

Каждый четвертый день приходилось сидеть в столовой. У меня там завелась даже своя пивная кружка.

В это время нам как-то задержали выдачу немецких денег. Я посетовал:

– Зря мы тогда, Федор Иванович, выбросили деньги.

Мой ординарец, Федор Иванович, отвечает:

– Как так выбросили?

Достает чемодан, набитый пачками по сто марок.

Этот чемодан с деньгами мы нашли во время боев в Берлине. Я тогда велел Федору Ивановичу деньги выкинуть, а шикарный чемодан лакированной кожи – оставить.

На эти деньги мы потом прекрасно жили. Курева – на весь дивизион, питие, икра… Быстро все проели и пропили.

С концом войны комбриг отобрал у меня двухдифферный «шевроле». Я ему об этом все нудил, хотя у меня без того было 92 машины.

Раз приезжает комбриг. Мы стоим навытяжку, рапорт и т. п. Вдруг комбриг поворачивается и уходит в лес. Мы, командиры четырех его дивизионов, не знаем, что делать. Командир третьего дивизиона, мой друг, Гриша Калинин, говорит:

– Раз не было команды разойтись, идем за ним.

Метров через двести в лесу комбриг стоит перед двухдифферным «шевроле» на козелках. Машина набита по уши всяким барахлом, на боку – номер нашей бригады. Комбриг:

– Косов!

– Слушаю, – отвечаю я.

Комбриг:

– Не с тобой разговариваю!

А у нас в бригаде было два Косовых. Тот был ужасный барахольщик.

Другой Косов отзывается, что-то плетет… Комбриг:

– Косов!

Я молчу. Комбриг ко мне:

– Я с тобой разговариваю! Заберешь машину со всем добром.

Повернулся и ушел. Гриша шепчет мне:

– Беги за шоферней. Я постерегу.

Я позвал своих, столкнули машину с козелков, пригнали к себе в дивизион. Чего только там не было. Коньяк, сигары… Ну, этого добра и у нас хватало. И еще сукно – штуками. Этого я уже совсем не понимаю.

А у нас как раз старички демобилизовались. Я говорю дивизионному старшине:

– Режь каждому демобилизованному по три метра.

Вечером сидим с Гришей, пьем коньяк, курим сигары. Входит тот Косов, начинает канючить насчет коньяка и сигар.

Я приказываю:

– Налить майору рюмку коньяку и дать сигару.

С тем он и ушел. Гриша потом мне сказал:

Если бы ты дал ящик – убил!

Мы с Гришей крепко выручили его в Берлине. У него перепился в лежку весь дивизион. Так всегда: жестокий командир – его и не любят. У меня никогда такого не бывало. Комбриг держится за голову: надо стрелять, а некому. Ему бы тоже влетело. Я говорю комбригу: «Давайте мы с Гришей будем стрелять по его целям». И целый день молотили и по своим целям, и по его.

Вообще, в Берлине пришлось много стрелять…

14

Главком оккупационных войск был Г. К. Жуков. Ему понадобились офицеры для особых поручений. Дали список.

– Обозначьте, где эти офицеры служат сейчас, – потребовал он.

Оказалось, много штабных. Георгий Константинович перечеркнул список красным карандашом.

– Вы мне не подсовывайте штабников. Дайте боевых офицеров из частей.

Так я попал в новый список. Сначала меня прикомандировали к бразильской военной миссии. Приставили к бригадному генералу с именем в две строки. Дали денег, переводчика: «Смотри за ним».

Он очень быстро понял, что без меня – никуда. Куда бы он ни приехал – видел меня. Возненавидел жутко.

Мне стало грустно: то ему охоту устраивай, то веди его в ресторацию. Упросил убрать меня, хоть к чертовой матери.

Меня прикомандировали к генералу Лукьянченко в отдел «Реституция советского имущества».

Мотался в разные места, по разным делам.

Об этих местах и делах Игорь Сергеевич высказывался туманно.

То оказывался причастным к Дрезденской галлерее, то досадливо морщился при упоминании курдской проблемы.

Рассказывал всякие истории.

Поздно вечером вызывает меня генерал. Являюсь: кабинет, стол, на столе груда драгоценностей. Колье, перстни, браслеты,… – золото и бриллианты. От люстры все играет и переливается. Генерал говорит мне:

– Видишь?

– Вижу.

– Бери саквояж, ссыпай, отвезешь в Свинемюнде.

Дает мне кожаный саквояж. Сгреб я в него все со стола.

– Товарищ генерал, а как же без описи. Надо бы опечатать.

– Вези.

Повез на «мерседесе». Со мной две машины охраны. Саквояж держал на коленях. Тяжелый, зараза, больше десяти килограммов. Онемели ноги. Привез, сдал морякам, как было велено. Вернулся обратно: двести верст туда, двести обратно. Являюсь, доложил. Спрашиваю:

– Товарищ генерал, как же Вы это мне без описи и печати?

– Ты что, себе взял?

– Нет.

– Ну, вот, я же тебя знаю.

Когда я в первый раз поехал в зону, мне выдали 500 долларов. Возвращаюсь, иду к начфину:

– У меня осталось сто долларов.

Тот воззрился на меня, как на сумасшедшего:

– Не знаю, как это оформить. Доложу начальству.

Вызывают к Лукьяненко:

– Игорь, ты что – с ума сошел? Тебе дали, чтобы истратить.

– Так остались…

– Иди и трать.

Из Балтики в Черное море переводился отряд кораблей. Они по пути заходили в Монте-Карло – заправится горючим, едой. Мне дали задачу – снабдить их там всем необходимым.

Я ехал в Монте-Карло через всю Европу на своей машине, с шофером и переводчиком. С гостиницами проблем не было. Платил только долларами. Был страшно богат.

В Монте– Карло ждал кораблей две недели. Взял, как рекомендовали, лучшие номера в гостинице. Разгуливал в белом, штатском. Ходил в оперный театр, в игорный дом. Они в одном здании – совершенно симметрично. В рулетку на казенные не играл. Видел там Эдуарда восьмого, герцога Виндзорского, такой потертый мужичонка.

Болтался. Смотрел океанариум, музей. Купался на пляже.

Ощущение – что никакой войны не было.

15

С грустью нового прощания заканчиваю эту повесть о войне Игоря Сергеевича Косова.

Добавлю несколько слов о том, что было с ним после войны. Сам он не любил об этом говорить. Вот что я узнал от его друзей и жены Полины.

Игорь Сергеевич отказался от блестящей военной карьеры, что открывалась перед ним. Ему предлагали идти в военную академию – он демобилизовался. Стал жить с родителями в Черкасском переулке Москвы, втроем в десятиметровой комнате, которую мать получила, когда в 41 году эвакуировалась из Киева.

В 47– м году Игорь Сергеевич поступил на истфак МГУ. Почему не на мой родной мех-мат, сродственный его профессии артиллериста, – можно догадаться. Вероятно, за четыре года войны он так наколготился с прикладной теорией вероятности и тригонометрией, что его стало тянуть к более человечному и крупномасштабному обозрению мира.

В 1949 году Игорь с матерью остались вдвоем: был арестован и посажен на два года его отец. Сергей Ильич не любил рассказывать о тюрьме. Вспоминал разве что тамошние нелепости. Следователь задает, например, ему вопрос:

– Скажите, Косов, Ваша жена, может быть, тянет Вас в церковь?

– Когда она тянет меня в церковь, я ее тяну в синагогу – и мы остаемся на месте. Игорю разрешили в университете перейти на свободный график. Ночью он работал шофером (при пистолете) инкассаторной машины, днем учился. Кончил истфак в три года.

После университета работал в архивах, в редакциях.

Как и на войне, не боялся никого и ничего. Громыхнул кулаком по столу в факультетском партбюро, когда ему предложили стать осведомителем. Ему в ОВИРЕ не давали визу к берлинской сестре. Он загремел:«Когда я брал Берлин, то меня пустили туда безо всяких анкет!!» Визу выдали. Пер против начальства, когда считал его неправым. Встревал в любую драку, восстанавливая справедливость. Его жена Полина с горделивым ужасом живописует баталии «у такси», «в вестибюле ресторана» и другие. Мне таких впечатлений досталось по мелочам, но и они запомнились. Как-то мы с Игорем Сергеевичем прогуливали своих мелких псишек. Уже после инсульта, он передвигался медленно, опираясь на палку. Неожиданно в открытое окно вылезла пьяная, небритая физиономия и обдала густым матом нас, наших собак и всех собачников мира впридачу. Игорь Сергеевич остановился, медленно развернулся и, подъяв палку, словно скипетр, пригрозил ею. Окно мгновенно захлопнулось.

Рядом с Игорем Сергеевичем возникало чувство надежности и защищенности.

К нему притягивало хороших и интересных людей. Они вовлекались на околокосовскую орбиту и становились друзьями.

С начальством было сложнее. Умное начальство его ценило и уважало за любовь к работе, ум, прямоту, знания. Начальство пообыкновеннее опасалось и не жаловало за острый язык, прямоту и независимость.

И все его воинское бесстрашие и упорядоченная интеллигентность артиллериста становились бесполезными, когда ему противостояла женщина.

Первая жена, однокурсница по университету, ушла от него, когда был арестован отец Сергей Ильич.

Второй жене, родом из знаменитой артистической династии, показалась пресной жизнь с историком и архивистом, бессмысленной его увлеченность своей скучной работой. И она отлетела с другим, оставив на мужа годовалую дочь.

На Черкасском переулке стало жить четверо Косовых, родители Игоря и он с дочерью. Как гром средь ясного неба, опять налетела жена и унесла ребенка. Сергей Ильич, сильно привязавшийся к внучке, в три дня умер от инфаркта.Сколь беззащитны железные мужчины пред женщинами…

Ребенок очень скоро вернулся к Косовым, и они опять зажили вместе, уже втроем.

Была еще одна попытка сложить семью – по рассудку, с женщиной, тоже разведенной, тоже с дочерью. «У нее дочь, у меня дочь – может, и сложится». Не сложилось и в этот раз.

Тянулись годы. Работа, друзья…

Седьмого января 1961 года на чужой свадьбе уже на сороковом своем году Игорь Сергеевич случайно сел рядом с Полиной. Через день они встретились, на другой день снова… Оказалось – это судьба.

Через четыре месяца Игорь сказал Полине: «Рыжуня, не торопи меня. Все будет так, как ты хочешь. Но не торопи».

Странно слышать, что не имеющий страха Косов так боялся ошибиться снова.

Потом они прожили вместе в любви и согласии тридцать лет и три года. Их друзья-острословцы, журналисты и историки, любовно подшучивая, звали их Филемон и Бавкида.

Лет через пять после смерти Игоря Сергеевича его Полина стала писать о нем – и стихами, и прозой.

В повести «Того уж не вернуть…», которая вылилась за несколько дней и ночей, есть такие слова:

«Ведь мы познакомились с тобой седьмого января, в Рождество Христово. Христос прожил тридцать три года, и наш с тобой союз продолжался ровно столько же. Мне кажется, что он как будто был освящен Богом, таким он был прекрасным».

Вот ее стихотворение:

Уж утро, брезжит белый свет, Деревья освещая Как прежде. Но тебя уж нет. С тоскою вспоминая, Смотрю на яркие цветы Знакомого нам сада. Березки белые вдали, Как стройная ограда, Слегка ветвями шевеля, Как будто в разговоре, Как бы сочувствием даря В меня постигшем горе. Всю красоту начала дня Невольно ощущая, Я понимаю, что одна. И как мне жить – не знаю.

Друзья Игоря Сергеевича теперь, как и прежде, собираются каждый год у Полины в их доме. Третьего сентября – на день его рождения и девятого мая – на главный его праздник, день Победы.

На день Победы 1975-го года друг и коллега Игоря Сергеевича Александр Синельников принес ему такое поздравление:

О патриархе, вечно юном, Сегодня песню пропоем. На фронте Игорь был Перуном: Метал он молнии и гром. К победе путь был очень длинный, Но шел без устали амбал. И, наконец, пришел в Берлин он И полБерлина поломал. Но, несмотря на гром разрывов И несмотря на огнь и дым, Он был поистине счастливым И невозможно молодым. Сегодня день его победы, И мы его благодарим. Но тот огонь, что в нем горит, Нам недоступен, нам неведом. Ведь между Игорем и нами Стоит незримая стена — Те тридцать лет воспоминаний, Тридцатилетняя война. Так вспоминай о тех годах, И говори о них почаще, Пока мы не сыграли в ящик, Пока не превратились в прах. Корпим в издательстве «Наука», Погрязли в горестной судьбе. О чем же мы расскажем внукам? Возможно, только о тебе. А время мчится, время скачет, Течет сквозь пальцы, как песок. Но если в жизни есть кусок, Когда ты смел был и высок- То это – редкая удача. Нас всех одолевает грусть. Мы знаем слово, знаем дело. И я за всех сказать берусь: Твоих воспоминаний груз Мы с преклонением разделим. И в этот день, почти что летний, Мы выпьем за тебя до дна. Пусть длится для тебя она — Тридцатилетняя война И пусть становится столетней

ПАРАЛЛЕЛИ

Перебирая нескончаемую череду лиц, характеров, судеб, с которыми я встретился по жизни, могу, пожалуй, назвать Игоря Сергеевича самой гармоничной личностью этого ряда по всему набору человеческих качеств: телесной красоте, прирожденному здоровью, благородству, уму, бесстрашию, душевной уравновешенности.

Он был рожден для садов блаженной Аркадии – судьба и время протащили его по траншеям и дорогам страшной войны.

Думаю, после нее он не изменился по своей сути, но скачком, без обычной постепенности, перешел в другую возрастную категорию. В свои двадцать четыре года он обрел раннюю и преждевременную мудрость человека, свершившего главное дело своей жизни.

Мы с ним были на «Вы». Он меня звал Игорек, я его – Игорь Сергеевич.

Обернемся теперь ко второму герою моего повествования – Виктору Лапаеву. Того требует жанр параллельных биографий, да я по Виктору уже и соскучился

Военные судьбы моих героев разительно несхожи.

Главная тема войны у Игоря Сергеевича – сражение и победа, у Виктора – противостояние всесильному року.

Войну они оба встретили девятнадцатилетними мальчишками. Но за плечами Игоря Косова уже была крепкая профессионально-военная подготовка. Поэтому он выплыл в водовороте 41-го года, а Виктора затянуло придонными течениями. Остальные четыре военных года были для него борьбой за физическое и духовное выживание.

Он выжил, устоял, не сломался. Но через пятнадцать лет после войны, когда я с ним встретился, казалось, что война выжгла из него все излишества тела и души. Телом он был тощ, жилист и перекручен, как зимняя виноградная лоза, душой – прямолинеен, бескомпромиссен, категоричен. Кличка «комиссар» недаром всплывает так часто в его воспоминаниях.

После войны Виктор кончил пединститут и работал учителем истории в Калинине.

Эта профессия – для людей, которые верят в абсолютные истины. Из выпускников семинарий и педучилищ вышли Сталин, Мао Цзедун, Муссолини, Гиммлер. Из них получаются диктаторы и директора школ. Еще неясно, чем труднее править – страной или обезьянником в полтысячи хвостов. Виктор был правителем абсолютным, просвещенным, мудрым. Не раз во время наших перемещений по улицам и торговым точкам Калинина к нему подкатывался какой-нибудь мужичонка лет сорока-пятидесяти, обрадованный, подвыпивший:

– Виктор Петрович! А помните, как Вы меня, дурака…

– Помню, дорогой. Как у тебя сейчас?

– Нормально, Виктор Петрович!

Работа, рыбалка и судьбы отечества занимали его всецело. Все остальное считал пустыми церемониями. «Да брось ты эту ерунду», – отмахивался он, когда Муза накрывала для него стол скатертью и доставала праздничную посуду. К жизненным удобствам был равнодушен, пил только водку, не закусывая и не пьянея. По мере выпитого, все ярче горели его яростные глаза, все более заострялись резцом проведенные черты лица, замедлялись движения, и он отдалялся куда-то в себя. Он не умел смеяться – только щерился. Мы с ним на «ты» с самого начала, звали друг друга Игорь и Виктор.

Из обоих моих героев мне ближе и понятнее Виктор. Может, здесь сказывается протяженность нашего знакомства, может – родство. Как никак, мы с ним двоюродные свояки, и война не разделила нас, как разделила два столь близких поколения: двадцать первого года рождения, прошедшее фронт, и мое, тридцать первого года рождения, не державшее в руках оружия.

Мое поколение пережило войну десяти-четырнадцатилетними пацанами. Мы испытали высокий подъем духа военного времени и хлебнули досыта голода и недетского военного труда.

И.В. Новожилов. 80-е годы.

Мне досталось в войну не самой тяжелой мерой. Вспоминается бесконечный, осенний путь в эвакуацию: набитая беженцами теплушка, унылые поля и жидкие перелески, бегущие за ее приоткрытой для продуха дверью, причитание старух при зрелище бесконечных рядов копен, брошенных в разгар страды летом и уже покрытых снегом. Сидение в пересыльном зале Курганского дворца пионеров, шевелящиеся тропинки вшей между курганчиками вещей с лежащими на них беженцами.

Воспоминание об этом пути сложилось у меня в такое стихотворение.

Во мне всегда мой сорок первый год. Октябрь, сухой поземкой просеченный. В Сибирь эвакуация течет Людской рекой, осенней, обреченной. Теплушка наша – горестный ковчег. Узлы, старухи, дети, чемоданы. И среди сих убогих и калек Две чеховско-тургеневские дамы. Из мужиков – один старик чужой. Он правит нами жестко и сердито. И мы ползем бескрайнею страной, Толпясь к вагонной двери приоткрытой. В дверном проеме перед нашим взором Плывет ошеломленная земля: Копен незахороненных поля, Уже одетых снеговым убором, Сожженные вагоны вдоль откосов, Железа гром и лязг по узловым — И детство кончилось, как горький шлака дым, В брутальном завываньи паровозов.

Нашу семью распределили в громадное сибирское село Верхняя Алабуга, за сто двадцать километров от железной дороги. Бабушка, на которой держалось вся семья, в первый же месяц умерла от защемления своей давней вдовьей грыжи. Мать, с пороком сердца, еле живая, осталась с тремя детьми. Она потом нам рассказывала: «Приказала себе не плакать. Начну – пропадем все».

Не пропали. Жили в школе, прямо в классе. Мать была учительницей математики в пятом-седьмом классах. За призванных на фронт учителей-мужчин ей пришлось преподавать все – от истории древнего мира до физики. Я ей объяснял законы Ома и Джоуля-Ленца. Что я в них понимал, сам будучи третьеклассником, – теперь сказать не берусь.

Через год сельсовет выделил нам вымороченную избу.

– Дров на зиму дать не могу, – сказал председатель, – мужиков нет.

Выделил нам делянку в лесу и повозочного быка Ваську. Мать в это лето едва ходила после туляремии. Пришлось заняться лесоповалом мне, одиннадцатилетнему, и старшей сестре Римме – пятнадцати лет, городским детям, не державшим до тех пор в руках пилы-топора и обходившим с опаской любую рогатую скотину.

Совсем только недавно вспомнилось мне, что каждый вечер, возвращаясь из леса, мы уже издали видели свою мать, которая молча ждала нас в дверях дома.

В 43– м году мы вернулись из эвакуации в свое Подмосковье. Наш Высоковск был под немцами один месяц – ноябрь 41-го года. В нашей комнате первого этажа при немцах была кузница. Лошадей на перековку заводили по деревянному помосту через окно.

Я побежал по довоенным приятелям. Слушаю: перед немцами растащили магазины, секретарь райкома спрятался в шкаф, фабрика горела три дня.

Город зимой был занесен снегом. Водопровод, канализация, отопление – все замерзло. Ходили по узким тропкам средь сугробов. Из сугробов до весны торчали руки и ноги трупов. Ноги отрубали, оттаивали средь чугунов в общественных кухнях, чтобы можно было снять сапоги. Никто не обращал внимания.

Немцы, заняв Высоковск, сожгли городской клуб, где был наш госпиталь. В нем было человек двести наших, тяжелораненых. Анатолий Павлович Попов, друг и однокашник по Высоковской школе, сейчас полковник в отставке, пробрался тогда в клуб после пожара. Рассказывал, сильно сморщившись: «Хоть и был я казарменным пацаном, и видел, кажется, все, но тут, – волосы встали дыбом. Раненые, видно было, расползались, сгорая…»

Высоковску, говорили, еще повезло: через него прошли только фронтовые немецкие части, а гестапо не успело добраться. «А были уже готовы списки».

Был в нашем городишке свой дурачок, Сема Шипулинский. Большой, добрый, нелепый, юродиво улыбающийся, сопливый. За ним, дразнясь, толпой бегали мальчишки. Он вышел на главную Высоковскую улицу, обвешанный оружием: «Я – партизан». Немцы вздернули его на первом же суку.

Упокой, Господь, его простую душу.

Я расспрашивал про тех приятелей, кого не увидел.

– Сашка Сачков сидел верхом на крупнокалиберном – как свиная чушка – снаряде, стучал по нему молотком – мать собирала его по кусочкам в сумочку.

– Витька Панков – в первую зиму опух с голоду и помер.

– Юрка Керосинников – просто пропал…

Сколько после появилось войны в нашем городишке и по другим городам и весям мальчишек с одной и той же приметой: без левой кисти и с покарябанной осколками физиономией. В левой пацан держал взрыватель, в правой – отвертку или молоток.

Только на нашем мехматском курсе в МГУ таких было два. Один из них сейчас академик, другой – профессор.

Мужем моей старшей сестры был Александр Иванович Мишанов, родом из под Тулы, в конце жизни – зампрокурора Калининской области. В сорок первом, когда ему было одиннадцать лет, он попал под немецкую бомбежку. Мать убило, Саша остался без ноги. Странным, недиагностированным, с подозрением на детскую травму, образом у него стали отказывать мышцы. Под конец встало дыхание, и он умер. Когда на его похоронах громыхнули прощальные залпы, мне подумалось: «Как погибшему на войне».

После университета я десяток лет проработал на авиапромовской фирме. Там сколотилась хорошая компания байдарочников, и в один из отпусков мы пустились флотилией в десять байдарок. Мужья с женами, мои ровесники – немногим за тридцать, такие разные и полные жизни.

Северная Россия, река Кубена, рыбалка, футбол на дневках, шторм на Кубенском озере – есть что вспомнить.

Недавно я стал загибать пальцы: Валя Афанасьев – помер, Игорь Пекин – помер, я – пока, вроде, нет, Коля Николаев – помер…

Получилось, что из десяти тогдашних мужиков осталось живыми – двое.

Когда сейчас я слышу, что передряги последних лет укоротили мужской век в России, я вспоминаю этот наш кубенский поход.

Это все мои ровесники – мальчишки военной поры.

Что же тогда сказать о прошедших перед нами на десятилетие раньше, если войну пережили только трое парней из каждой сотни плечистых и крепких года рождения двадцать первого?

Летом 41– го я, тогда девятилетний, немного странным образом подружился с соседом по дому Колей Укладовым. Это был взрослый парень, десятиклассник, тяжело болевший лимфоденитом и умерший в первую военную зиму. Он неподвижно сидел дома, и его занимало мое по годам и интересам несообразное общество.

Я носил ему книги, он обучил меня «морскому бою» и шахматам. Тихо посмеиваясь, поражал мои симметрично выстроенные эскадры, ставил пятиминутные маты.

К нему часто залетали его одноклассники. Я оттеснялся в угол дивана, смотрел и слушал.

Я до сих пор почти физически ощущаю тот Дейнековский заряд оптимизма, душевного здоровья, ту хозяйскую уверенность в своем светлом будущем, что несли эти парни и девушки.

Война не пощадила никого из них.

Меня не оставляет чувство горечи и печали о том поколении, сгоревшем в пламени войны.

Они не спорили о праве личности на кусок пожирнее. Они брали на себя право выбирать груз – тяжелее, дорогу – каменистее.

Если бы это поколение осталось жить среди нас – история наша складывалась бы иначе.

С ними прервалось дело и вера предыдущего поколения, поколения наших отцов: моего отца – Новожилова Василия Алексеевича, его деревенского друга – генерала Горбина Николая Михайловича, моего тестя – Николая Сергеевича Семенова, родителей Виктора Лапаева и Игоря Косова, родителей моего друга В. В. Лунева.

По происхождению отцы наши были из самых низов, партийцы и комсомольцы двадцатых годов, первые рабфаковцы, первые советские инженеры, врачи, хозяйственники, военные. Могучие водовороты, перемешавшие в начале века Россию, вырвали их из веками устоявшегося предопределения пахать-сеять к возможности самим строить свою судьбу и строить судьбу страны.

Происходили неодолимые глубинные процессы, носителями и участниками которых были миллионы наших отцов.

Нам ли их судить?

Моему поколению «верующих атеистов», как я его зову, поколению шестидесятников, осталось, в лучшем случае, утешаться теорией малых дел и, отвращая взор от грядущего, дай бог сытого, безверья, с завистливой любовью оборачиваться к дорогим ушедшим теням.

ПОСЛЕСЛОВИЕ.

Признаюсь, что я изрядно побаивался упреков в графомании, когда выпускал эту книгу в 1998 году первым изданием. Сейчас опасения почти кончились. Я раздарил около пятисот экземпляров книги по своим друзьям-знакомым – от любоховских пенсионеров до московских академиков. Читатель книгу одобрил. Появились две вполне благожелательных рецензии – в «Независимой газете» от 10.12.1998 и в газете «Тверская жизнь» от 10.02.99. В одной рецензии сравнили даже с Дос Пасосом. Я крякнул: поток сознания, протекший в литературе меж двух мировых войн, душа моя не принимает, хоть я и не раз пытался отхлебнуть из него.

Горжусь откликом из Михайловского военного артиллерийского университета. Так теперь называется ЛАУ-3, училище Игоря Сергеевича. Привожу его полностью.