Автоматная очередь настигла Бориса Великанова в кустах, на краю глубокой болотистой балки. Погоня, неотступно следовавшая за беглецами от самого лагеря, значительно поотстала и открыла пальбу по темным кустарникам. Постреляли гитлеровцы так, просто, чтобы перед комендантом отчитаться, постреляли и повернули обратно восвояси. Но одной из беспорядочных, неприцельных очередей был смертельно ранен Борис. Не застонав, упал он на землю. Николай склонился над товарищем.

— Что с тобой?

— Грудь обожгло, — задыхаясь, проговорил Борис. — Горит огнем. Коля, у меня… Листки со стихами… Стихи… Возьмешь?

— Что ты, Борис! Что ты! — торопливо заговорил Николай, чувствуя, что случилось что-то страшное. — Ведь мы с тобой на свободе. Слышишь? На свободе, Боря!

Великанов молчал.

— Борис, Боря! — Николай еще ниже склонился над распростертым товарищем и ощупью исследовал раны. Их было три — три раны от автоматных пуль, пробивших грудь навылет. — Боря, может, воды хочешь? Хочешь? В овраге ручей. Я схожу, принесу…

Николай оторвал от своей нижней рубашки широкую полосу, перевязал раненого и бережно поднял на руки. До рассвета нес он его, уходя все дальше и дальше от лагеря. Возле мутного ручья остановился и осторожно положил друга на влажную траву. Смочил в ручье тряпку, сделал Борису компресс на горячий потный лоб. Великанов пришел в сознание, взглянул печальными глазами и, опять впав в забытье, слабым голосом начал читать стихи.

Да, да, стихи! В эти считанные минуты он, прижимая руками к простреленной груди грязную, перепачканную глиной гимнастерку, изорванную при побеге о колючую проволоку, декламировал:

Сквозь колючие заграждения Ветер снова весну пронес, И запахли над полем сражения Голубые побеги берез…

Это жутко, когда обреченный на смерть человек читает стихи. Тогда с особой полнотой чувствуешь страсть и пламень стихотворного живого слова. Если бы на Николая, на одного, полз сейчас немецкий танк, пусть два, да хоть десять! — он не дрожал бы от душевного озноба. А вот слова, напевные слова лирического стихотворения, свистящим шепотком срывающиеся с уже холодеющих губ друга, обжигали будто морозом:

…В этой смолке порою чудится, Словно я сейчас не в бою, А широкой свердловской улицей Провожаю подругу свою…

— Боря!

Великанов не ответил…

Пренебрегая опасностью, Николай долго бродил по балке, отыскивая товарищу место для могилы. Заметив в орешнике неглубокий ровик, вымытый вешними водами, перенес в него тело друга, прикрыл гимнастеркой лицо, закопал и понурил голову над едва приметным холмом.

“Боря, Боря! Сколько лагерных ночей провели мы вместе. Ты знал обо мне все, что мог знать самый дорогой друг. Я делился с тобой самым тайным. А когда майор ушел выполнять особое задание, мы с тобой не отчаивались, а готовились к побегу упорно и зло. Ты, Боря, сдерживал меня не раз от необдуманных поступков. Разве забуду я когда-нибудь, как согревали мы друг друга, обнявшись на дощатых нарах, как выходили рыть подкоп, как выносили в котелках и рассыпали под нарами вырытую за ночь землю… И вот многие ушли из лагеря живыми и невредимыми, а тебя нет!”

Белесый туман лохмотьями полз из ложбины, редел, рассеивался. Закраины облаков посветлели. Вот-вот должно было показаться солнце. Ездовой, направлявшийся из лагеря в село, увидел на лысом холме, в густосизой пелене тумана призрачный силуэт человека. Гигант стоял, опустив голову. Потом он повернулся в сторону концлагеря и потряс огромным кулачищем. По одежде, лохмотьями висевшей на нем, — по всему угадывался беглец. Ездовой, забыв о винтовке, подстегнул пегого конька. Телега с высокими колесами лихо затарахтела под уклон. На повороте немец еще раз оглянулся, но великана на холме уже не было.

Напролом шагал Николай по лесу. Шагал словно одержимый, спотыкался об узловатые корни деревьев, обгорелые пни, бурелом, падал, поднимался и снова шагал. Он все еще видел перед собой восковое почти прозрачное лицо Бориса, крепко сомкнутые веки.

А лес густел, дремучел. Сухие взгорки чередовались с болотинами. Заросшие тонким березняком, они были зыбки. Под ласковой бархатистой зеленью сочной травы — трясина. Камыши в рост человека. Сваленный бурей мелкий ельник.

На одном из увалов вконец обессиленный Николай рухнул на землю.

И вдруг будто электрический ток пробежал по телу: за спиной у него хрустнула ветка. Он вскочил, обернулся. Из-за толстой ели, до земли опустившей густые с космами мха-бородача корявые ветви, выглядывал парень в комбинезоне. В руке его поблескивал пистолет. Николай хотел было броситься в чащу. Но парень в комбинезоне разгадал его намерение и прицелился:

— Эй! Шевелиться не советую! Кто такой?

— Человек. Видишь сам, — Полянский выигрывал время. Если бы поближе валялся вон тот покрытый оранжевым лишайником валун или оказалась под рукой та вон изогнутая с ободранной берестой сушина, похожая на боевую палицу, тогда…

И он прыгнул к валежине, схватил ее обеими руками за шелковистый ствол, рванул кверху. Предательски треснув, гнилое дерево разломилось на части, обсыпав его трухой. Не глядя на противника, Николай опустился на землю, ожидая выстрела.

— Не вышло. А подходящая была оглобля, — парень за елью усмехнулся недобро и отвел в сторону густые колючие ветви, чтобы лучше разглядеть Николая. — В любом деле должен быть порядок. Никогда не спеши. Спрашиваю, кто такой? Впрочем, по обмундированию вижу, что не гитлеровский генерал. Куда путь держишь?

— В деревню, — безнадежно соврал Николай. — Она тут недалеко за лесом. Корова у меня второй день плутает.

— Ишь ты! — с издевкой произнес парень, опуская пистолет. — В таких местах бегемота только случаем разыскать можно. Они, говорят, жители болотные, грязцу любят. Не хочешь рассказывать- дело твое. Я вот, представь себе, тоже по грибы отправился, да заплутался…

— Бывает, — охотно согласился Николай.

— Ну, хватит! — строго проговорил парень. — Сила — вот она! — и ловко подкинул пистолет на ладони. — “ТТ”. Пристрелян добротно. С пятидесяти шагов — десятка! Так что лучше веди себя смирно. Спрашиваю я, отвечаешь ты.

Николай теперь уже безо всякой боязни разглядывал противника. Это был парень лет девятнадцати-двадцати, коренастый, мускулистый, подвижный. Из-под желтого кожаного шлемофона выбилась прядь вьющихся каштановых волос. Эта прядь придавала курносому лицу какое-то уж слишком несерьезное, мальчишески озорное выражение — вот-вот, казалось, парень спрячет пистолет в карман и рассмеется звонко.

— Летчик? — определил Николай.

— Ангел! Врачеватель фашистских душ…

— Свой!.. — Николай вскочил, но пистолет тотчас же взметнулся и уставился на него. — Стреляй! В лагере смерть обманул, так на тебя вот напоролся! Ну, да от руки своего и помирать, должно быть, легче. Стреляй!

— В концлагере, говоришь, был?

— А то где? — Николай встряхнул грязными лохмотьями.

— Конечно, — с некоторым сомнением проговорил парень, поглядывая на израненные опухшие ноги Полянского, — во дворце Геринга или там Риббентропа в таких штиблетах не ходят. И фрак у тебя того. Ты, приятель, не ершись, а расскажи о своих похождениях.

Летчик поверил Николаю. К тому же выяснились еще кое-какие подробности. Оказывается, он несколько раз бывал в дивизии генерала Бурова и знал некоторых командиров, упомянутых Полянским.

— А у меня, — с досадой объяснил пилот, — бензопровод у самолета перебило. Летел со специальным заданием. Выполнил, повернул обратно — и, понимаешь, в зону попал. Зенитки, собаки, тявкали минут пять. Машину болтало из стороны в сторону, как пустую непривязанную бочку в кузове полуторки. Пришлось на брюхо садиться. Искалечил аппарат. Забрал бортпаек, поджег самолет, дал прощальный салют и в дорогу. Вторые сутки топаю по заданному маршруту. Давай знакомиться. Младший лейтенант Токарев.

— Старший сержант Полянский!

— Теперь устроим банкет в честь столь знаменательной встречи родственных войск, — Токарев спрятал пистолет в карман, а из другого достал сверток. — Здесь банка сгущенного молока, плитка шоколада и пачка галет.

Манерой держаться и шутить он был похож на Федотова. Николай сразу подметил это и, когда они уселись рядом на траве, рассказал о Демьяне.

— Погиб? Жаль. Нашей закалки был парень, летной, — Токарев помолчал, а потом сказал: — Дальше-то как шествовать? Хорошо бы раздобыть мне штатскую одежду, запастись провиантом. В гражданском-то мы как-нибудь проведем фрицев. На худой конец представимся злодеями, выпущенными из тюрьмы…

— А выйдет?

— Это уже от нас зависит. Могу тебя успокоить. В сорок первом я со своим штурманом по тылам немецким путешествовал. Над Брестом нас тогда подбили.

Тишину леса разбудили гулкие удары топора.

— Лесоруб? — Токарев прислушался, прикидывая на слух расстояние. — С километр не больше. Пойдем? Пистолет у нас в исправности. Плюс твоя комплекция. Правда, немного тощеват, но кулаки…

Они углубились в чащу. Шли, стараясь не ступать на сучья, не шелестеть кустами. Топор звучал все громче.

На лесной вырубке стояла запряженная в телегу буланая лошаденка. Чуть поодаль, в тени разлапистой сосны высокий старик в темной от пота рубахе колол дрова. Окладистая рыжая с седыми подпалинами борода веером лежала на его груди. Ровные поленья дед по-хозяйски складывал на телегу, а сучья бросал в кучу. Незнакомцам он не обрадовался: нахмурился, помрачнел, отер с загорелого морщинистого лица пот и коротким взмахом воткнул в чурку топор.

Токарев смело подошел к старику. В сорок первом году, когда самолет Токарева был сбит над Брестом, летчик, плутая по вражеским тылам, убедился, что советские люди, попавшие в оккупацию, люто ненавидят захватчиков.

— Я летчик, папаша. А это товарищ мой, из концлагеря сбежал. Нам бы, папаша, до партизан добраться. Есть они поблизости?

Дед колебался. Из-под насупленных бровей настороженно и придирчиво, словно проникая в душу, на “пришлых” смотрели жесткие глаза.

— Вот что, — сказал Токарев. — Мне и ему, — он показал на присевшего возле телеги Николая, — ты можешь верить — и расстегнул комбинезон (на гимнастерке виднелись боевые ордена), доставая из нагрудного кармана удостоверение. — Грамотный?

Старик долго, дотошно изучал документ и, подобрев, заговорил:

— Немцев и полицаев кругом полно. Гарнизоны ихние, почитай, в каждом селе стоят. Патрули по дорогам бродят. Вы без крайней нужды в деревни не наведывайтесь, в лесу хоронитесь. Путь наилучший здесь один. Минуете горелый ельник и возле кривой сосенки, что на отшибе у просеки стоит, на стежку натолкнетесь. По той стежке шагайте до развилки, сворачивайте влево, места пойдут дале тихие. А партизаны?.. Не оставляют они своих адресов.

Глухая тропинка, которую Токарев и Полянский разыскали без особого труда, вела на север. Ночью, когда небо заволокло тучами, они сбились с пути, попетляли и к утру вышли на железную дорогу. С обеих сторон к полотну подступал густой лес. Перебираясь через насыпь, неожиданно напоролись на немцев.

— Хенде хох!

Они повернули обратно. Сзади застрекотали автоматы. В предрассветном августовском небе вспыхнула ракета. Преследовать гитлеровцы не стали: опасались засады.

Только на следующую ночь беглецам удалось перейти железную дорогу на глухом участке.

— Отдохнем, — предложил Токарев. — Мы с тобой, Николай, нынче такой рывок сделали — марафонские чемпионы от зависти лопнут. Километров шестьдесят махнули.

— Пожалуй, около.

— “Около”! Эх ты, простота! Скромник! Да я по гудению собственных шасси всегда с точностью до метра определяю, сколько у меня на спидометре. Рекорд! Отдыхай! Скоро заря займется.

Полянский прилег на охапку травы и уснул. Он не слыхал даже, как Токарев встал и, оберегая его глубокий сон, присел чуть в сторонке, вслушиваясь в лесные шорохи.

Пробившись сквозь ветви, яркий луч солнца осветил скуластое осунувшееся лицо Николая. Он вскочил, словно и не спал вовсе. Глянул на небо, на Токарева и ужаснулся:

— День?

— Утро, утро…

— Будить не захотел? Думаешь, измотался парень в лагерях, отощал, пусть поспит всласть, сил наберется. Я для себя из всей этой истории другой вывод сделал. Побывав у них в застенках, еще крепче стал. Теперь-то, верь-не верь, все вынесу и мстить буду. Нет во мне больше ни жалости, ни слабости! А с тобой договоримся: раз вместе, то и трудности на двоих!

Сориентировавшись, они вновь двинулись на север. Густой ельник перемежался с частым ольховником. Иногда среди болотных топей попадались небольшие возвышенности, покрытые редким и чистым сосняком. В таких местах устраивали привалы. Николай по старой привычке охотника и пехотинца ложился на спину; закидывал руки за голову и, взгромоздив ноги повыше — на пень или ствол дерева, — отдыхал.

Токареву страшно хотелось курить. Он бродил поблизости, собирая сухие листья, траву, мох — все, что могло тлеть и дымить. Заготовив сырье, делал в земле углубление, укладывал в него “урожай”, пристраивал в виде мундштука камышинку и брался за спички.

— Закурим? — каждый раз подначивал он Николая. Лицо его при этом было счастливым. — Букет по моему особому рецепту составлен. Вернемся домой, непременно возьму патент на изобретение. Заметь, на изобретение неведомого миру душистого табака и подарю его ленинградской фабрике имени Урицкого!

Индейцы с меньшим благоговением разжигали огонь священного костра, чем Токарев трубку. С почтительностью подносил он бесцветный на солнце язычок пламени к трубке. Следовала затяжка и… сыпались невероятные проклятия, раздавался коклюшный кашель. Трубка и табак, окрещенные общим именем “Слезы Везувия”, не оправдывали светлых надежд изобретателя.

Километр за километром Токарев и Полянский двигались по зыбким трясинам, щетинистым перелескам горбатых островков, что, словно спины китов, возвышались среди болот. Упорно разыскивали какой-нибудь партизанский отряд. Майор Соколов перед отъездом в диверсионную школу говорил, что в этом районе действует партизанский отряд Лузина. Дни проходили, а желанной встречи не было. Николай молчал, а Михаил высказывал вслух самые мрачные предположения:

— Не перепутал ты районы? Может быть, партизан и нет здесь вовсе?

— Здесь они действуют.

— Кто тебе говорил, что здесь?

— Тот, кто знает. Человек один.

— Пленный?

— Для таких людей, как тот человек, плена не бывает.

— Ну, коли так…

И опять лесное безмолвие и болотная жижа под ногами.

Двое суток пробирались глухоманью, обходили стороной деревни и хутора. Питались ягодами, грибами, древесной корой. От голода поташнивало. Николай решительно заявил, что надо зайти в первую попавшуюся на пути деревушку: “не помирать же с голодухи”. Вскоре наткнулись на небольшой, наполовину выжженный немцами хутор, и, дождавшись темноты, подкрались к ветхой скособоченной избе. Михаил постучал в раму, долго убеждал напуганную женщину, чтобы она открыла дверь, и в конце концов добился своего.

Избяное тепло подействовало на них, как хмель. Сытость тоже пьянила. Им захотелось спать. Так прямо растянуться на чисто выскобленном полу и заснуть, ни о чем не заботясь, но кто знает, как и чем встретит их утро. Наскоро перекусив, они обменяли одежду. Токарев надежно припрятал документы, ордена. И снова вперед, в обход шоссе. Неширокую быструю речку преодолели вброд, подползли к мосту и у самого леса нарвались на патруль: пять автоматных стволов в упор.

В избе, куда доставили задержанных, было душно. Клубы табачного дыма вздымались под потолок. На широкой скамейке у окна понуро сидели люди.

Из-за дощатой перегородки выскочил полицейский офицер и замахал руками.

— А-а-а… Комиссар! Партизан! Коммунист! — кричал он зло. — Запоешь у меня Лазаря, запоешь!

Он бранился исступленно. Дело принимало серьезный оборот. Михаил украдкой провел ребром ладони себе по шее. “Капут!”

Офицер плюхнулся на стул под большим в рост портретом Гитлера.

Допрос начал с Николая (Михаила вывели в сени).

— Откуда?

— Заключенные мы. Немецкая армия освободила из тюрьмы. Потянуло к родным в Полоцк. Да и работу там найти легче.

— Перестаньте врать! С такими штучками, — он кивнул на пистолет, — заключенные не ходят. Говори правду. Где партизанский отряд?

У Николая вдруг появилось желание развернуться пошире и влепить в физиономию гитлеровца увесистую оплеуху. Терпение офицера истощилось, он вскочил, ударом сапога отшвырнул стул и начал волосатым кулаком выписывать перед носом Полянского всевозможные выкрутасы. “Ох, и угостил бы я тебя, — думал в это время Николай, — такую бы блямбу отпустил в рассрочку, как тому обер-лейтенанту”.

Не добившись ни слова, офицер взялся за обработку Токарева. Допрос длился всего несколько минут. Даже из сеней Николаю были слышны крик, шум, удары. Дверь открылась. Появились раскрасневшийся Михаил и автоматчики.

Пленников вывели в огород, сунули в руки по лопате и показали на ряд свеженасыпанных холмиков.

— Ройте! Глубже. Как вы поете? — заметил один из конвоиров: — “Отряд коммунаров сражался…” Землю вы просили, я вам землю дал, а волю на небе ищите…

У Михаила затрепетало, забилось сердце. Немец и не подозревал, что именно о небе думал он сейчас. Небо, широкое, лазурное, ласкало яркими лучами летчика, копающего могилу, и звало, звало его в необъятные свои просторы.

Николай покосился в сторону автоматчиков.

— До трех, что ли? — спросил он громко.

— Давай! Все равно, — понял Михаил.

— Оставить разговоры!

Они поддели по лопате. Первая… вторая… третья… И вот лопаты, словно мечи, со свистом рассекли воздух и обрушились на головы конвоиров. Схватив автомат у повалившегося к его ногам немца, Николай щелкнул предохранителем.

— Забирай оружие! — крикнул он Токареву. Справа у околицы вдруг застучал пулемет.

Это был наш, русский “Максим”. Его басовитая скороговорка взбудоражила немцев. В селе поднялась суматоха. Воспользовавшись ею, друзья перемахнули прясло и устремились к лесу.