Железная крыша расхлябанного пульмановского вагона была изрешечена осколками. И поэтому закрытым в нем людям большие и маленькие пробоины казались россыпями далеких созвездий, усеявших ночное небо. И еще так казалось им потому, что каждый думал о свободе, которая была за тонкими деревянными стенками.

На двухъярусных нарах из сосновых неотесанных горбылей лежали люди, лежали плотно-плотно, один к одному, словно патроны в обойме. Под тяжестью тел доски прогибались и потрескивали.

Вторые сутки эшелон с военнопленными мотался по разъездам и полустанкам. Утром и вечером на кратковременных стоянках двери пульмана сдвигались на сторону и вместе с пьянящей струей свежего воздуха, в вагон врывались грубые гортанные голоса. Это охранники приносили три буханки черствого хлеба и два ведра воды. Три буханки хлеба и два ведра воды на вагон! А в нем шестьдесят человек.

Голод и жажда. И неумолчный перестук колес: “В плен! В плен! В плен!”

На верхних нарах у люка, затянутого колючей проволокой, лежал майор Соколов. Рядом сидел Николай и старательно чинил сапоги, вполголоса чертыхаясь.

— Надо же было вражине тому сапоги слямзить из-под койки! Должно быть, он и разувал меня, когда нас из-под Ключей доставили. Разул, заприметил, а потом “прихватил”. А сапоги были! В них бы я до самого Берлина дотопал. Верно ведь?

Майор не ответил. Последние дни он отмалчивался. Плен, гибель Коробова, фотография, которую обронил в “лазарете” нарочный фон Штауберга, странное исчезновение Сальского! Мог ли Соколов не думать обо всем этом? Вражеская контрразведка идет по его следу. Это вне всяких сомнений. Бомбежка пересыльного пункта в Городище дала лишь временную отсрочку. У немецкой контрразведки мертвая хватка. Из ее рук так легко не выскользнешь.

“Имеют сведения, — размышлял майор, наблюдая за тем, как Николай “пришивает” гнилую подметку. Фотография у них есть. Но вряд ли она поможет. Теперь копия и оригинал — два разных лица…” Он сел и тихонько попросил:

— Федотов, не раздобудете ли зеркало? Может быть, есть у кого-нибудь?

Николай с недоумением взглянул на командира, не спеша отложил сапог, спрыгнул вниз и вскоре вернулся с крохотным осколком зеркала.

— Вот, — подал он.

Соколов придвинулся поближе к люку и заглянул б зеркало: перед ним было совершенно чужое, исполосованное шрамами и заросшее густой темной бородкой лицо.

— Я так и предполагал, — только и сказал он, вернул Николаю осколок зеркала, лег лицом вниз и затих. “Нет больше Соколова. Нет!.. Близкие и то мимо пройдут: не узнают. Нет Соколова, но зато есть Сарычев. Правда, Кольку все считали красивым парнем”.

Полянский принял огорчение командира близко к сердцу. Поглядывая на него искоса, он пальцем выбил на прикрученной проволокой подошве барабанную дробь и бодрым тоном проговорил:

— Работка! Сапоги — на совесть! На край света пехом следовать можно. За голенища ручаться не могу, а за подметку головой отвечу — не отстанет.

Майор перевернулся на спину и стал смотреть в перехваченный колючкой люк: перед ним поплыло небо, синее и безоблачное. Майор приподнялся на локте. Теперь он видел и землю. Эшелон медленно полз мимо разбитых осколками деревьев, мимо сожженной деревушки. По пустынному полю тянулся противотанковый ров. Рядом чернели траншеи с противопехотными ежами. Сладковато-дымный воздух, проникавший в вагон, был насыщен дыханием войны.

По шоссе, что жалось к железнодорожному полотну, тянулись на восток обозы. Эшелон обогнал их. И вот уже, лязгая траками, по шоссе двигаются танки, бронетранспортеры с пехотой. Все ото, сливаясь вдали, напоминало гигантского червя.

Майор тяжело вздохнул и снова лег лицом вниз. Тогда Николай прильнул к люку.

— Вот бы… — сказал он, ни к кому не обращаясь.-

— Ну-ка! — сутулый парень решительно потеснил Николая и, близоруко щурясь, уставился на вражескую колонну. — Ползут гады, — он бесцеремонно перекатился через Соколова, надел очки с потрескавшимися стеклами и начал читать вслух стихи:

Где ты, друг мой! Отзовись, откликнись, По пути открытку оброни… Но в молчанье тополя поникли К грудам развороченной брони. И дымят обугленные дали Фронтовых немереных дорог, И повозки молча проползают Курсом отступленья на восток. Здесь, мой друг, встречал ты вражью силу, Лязгом разбудившую поля, Потому и встали над могилой В караул почетный тополя. Может? Нет я в смерть твою не верю — Мы сейчас не смеем умирать! Смело мы пойдем навстречу зверю — Раз пришлось — так будем воевать. Чтоб потом, с досады не краснея. На вопрос любой — ответ один: Как и все твои сыны, Россия. Мы вошли с победою в Берлин.

В вагоне притихли. Все слушали парня, стараясь не пропустить ни одного слова. “Где я видел его! — думал Николай. — Нет, ни разу не встречался с ним раньше. Не встречался, а знаю! Ведь Луценко рассказывал о нем! Луценко рассказывал, а Нишкомаев читал стихи”. Пододвинувшись к парню поближе, Полянский шепотом спросил:

— Ты — Великанов? Сержант?

Парень, удивленный, замолчал.

— Точно? — опять спросил Полянский.

— Да! Откуда ты меня знаешь?

— Под Ключами вместе воевали. Разведчиков дивизионных помнишь? Старшину нашего такого широкоплечего парня?

— Ну, ну! В блиндаж он заглядывал. Луценко как будто?

— Точно! Меня тоже под Ключами контуженным взяли. Теперь, выходит, вместе горе мыкать будем.

— Кто как… “Мыкать”. Не то слово, — Великанов глянул на Николая поверх очков, откинул непокорную, свешивающуюся на глаза льняную прядь. — Я спину гнуть на Гитлера не собираюсь. Такую кашу при случае заварю…

Великанов говорил громко. Николай, опасаясь за него, — ведь могли немцы подсадить к ним провокатора, — попросил:

— Еще читай стихи, а? На сердце полегче.

— Можно, — согласился Великанов. — В сорок первом году погиб мой товарищ. Под Киевом это было. На руках моих умер. Я стихи о нем и написал.

Рядом, раненный в грудь осколками, Умер самый мой лучший друг. Злой кустарник шипами колкими Не встревожит раскинутых рук. Зря черемуха, ветками свесившись, Льет цветов аромат густой, — Сколько долгих военных месяцев Мы дружили дружбой простой… В жарких спорах бровей не хмурили, И делились последней махрой. И помечен пятнами бурыми Наших серых шинелей покрой. Словно жаркой пустыней высушен, Глаз мой сух, и слез больше нет. На кощунственно белый вишенник Кровь зари проливает рассвет…

Великанов читал искренне, сердечно. И когда он кончил, Николай, вздохнув, сказал:

— У меня тоже дружок погиб… Из разведки не вернулся. Любил и стихи, и разные истории, и песни. А самая любимая песня была у него… — он пригорюнился, отвернулся к люку, сквозь который в вагон пробивался яркий солнечный свет, и запел вполголоса приятным баском:

Коптилка, коптилка, чего ты мигаешь,

И так в блиндаже полумрак и тоска.

Пойми ты, коптилка, что мы ожидаем

Из дальнего вражьего тыла дружка…

— Ожидаем… — грустно повторил кто-то снизу. — Сами вот по дальним тылам в товарняке, будто скот на убой, следуем.

Возле полотна железной дороги надсадно заурчали моторы. Николай оборвал песню и заглянул в люк. По шоссе двигались танки. Раскачиваясь и переваливаясь с боку на бок, переползали они взорванный бетонный мосток. Башни их были открыты. Танкисты в пробковых шлемофонах, выставившись по пояс, размахивали руками, улыбались, что-то кричали друг другу.

— Сюда бы звено штурмовиков, — процедил сквозь зубы Николай. — Дали бы они этим…

Плюгавый солдат с круглым лицом и оттопыренными ушами, которые делали его похожим на летучую мышь, сказал, тараща на Николая водянистые глаза:

— Не навоевался ишшо? А по мне хватит кровушку лить… Плен-то ишшо лучше для нас. Кончится драчка, а мы — целехоньки. Чай, не сожрут нас немцы-то. Глядишь, и к Дуняшке с ногами, руками ворочуся…

— Такое рыло и близко к себе она не допустит, — бросил кто-то.

— Я плох? Чай, не хужее тебя.

— Заткнись! Еще с нами равняться! Тебя и человеком называть совестно. Сволочь крапчатая!

— Крапчатая… Помалкивал бы. Власть ваша теперя кончилася. Мой отделенный Братин, — тот вон, што в темном углу хоронится, — тоже коммунист, как ты, видно. Молчит Брагин-то. И правильно делает. Не ровен час, унюхают стражники, што в коммунистах значитесь — веревочный галстук одночасьем соорудят. А узнать-то просто…

Вагон загудел от множества голосов. Николай спрыгнул с нар и, не сдерживая клокочущей ярости, крикнул, перекрывая гул:

— Молчать, гад!

— Помолчали! — ерепенился нагловато плюгавый. — Тебе теперя молчать-то надоть. Я што? Я человечишко маленький, ни единой души живой не загубил…

Лицо Николая побагровело. Приблизившись вплотную к солдату, он приподнял его с пола и сильно встряхнул.

— Фамилия?!

— Рядовой я, — сбивчиво забормотал тот, стараясь высвободить ворот шинели из железных пальцев. — Рядовой…

— Способин его фамилия, — откликнулся сержант, которого плюгавый только что назвал Брагиным. — Пулеметчиком был в моем отделении, вторым номером.

— Как попал в плен? — Николай опять встряхнул солдата так, что у того лязгнули зубы.

— Я… я…

— Расскажу, — вызвался Брагин, выходя из темного угла на свободный пятачок перед самой дверью. — Видишь, с испуга у него язык отнялся. Говорить, что ли?

— Давай! — разрешил Николай. — А вы все, товарищи, слушайте!

— Взяли нас под Ключами, — начал Брагин. — Всем отделением взяли. Когда немцы пустили танки, решил я своих ребят во фланг вывести, чтобы, значит, автоматчиков от машин отсечь. Все рассчитал, все учел. Пулемет должен был выдвинуться чуть левее танковой цепи, в неглубокую лощинку. Уж очень хороший обстрел оттуда. Только не знал я, что в руках этого негодяя, — Брагин презрительно кивнул на Способина, сникшего в могучих руках Николая, и сплюнул, — глохнет любое доброе дело. И не отказывался, паразит, в засаду пойти. Согласился даже без напарника в лощину пробраться. Просочились мы во фланг немчуре, залегли, ждем, когда цепь автоматчиков на линию огня выйдет. Автоматчики полегоньку трусят за танками. Сто метров, значит, восемьдесят, пятьдесят… Надо огонь открывать, самое время. Я сигнал ракетой подал. А пулемет молчит! Я — второй. Молчит. Пришлось послать в лощинку Васильева. Приполз он обратно и докладывает: “Нет в лощинке Способина. Сбежал, паразит, и пулемет прихватил”. Остались у нас четыре винтовки, автомат да гранат штук десять на пятерых. Прикинули мы, как из беды выкрутиться. Решили занять дзот на краю оврага, пропустить немцев вперед и ударить в спины. Только обтекли они нас с обеих сторон. К вечеру, слышим, стрельба поутихла: отступили наши. Тогда в дзот к нам сержант пробрался, — Брагин посмотрел на Великанова. — Обрисовал он всю обстановку, как есть. “Драться надо, ребята, — говорит, — до последнего патрона. К утру, глядишь, и наши подоспеют”. Согласились мы, распределили боеприпасы. И тут, откуда он взялся, снаряд тяжелый прямо в перекрытие дзота угодил. Оглушило всех… Очухались в плену. Если бы не эта шкура, отбили бы мы спервоначала немецкую атаку честь по чести.

Брагин замолчал. У Николая появилось желание поднять над головой тщедушного Способина и грохнуть об пол. Он с трудом сдерживал себя. Кто-то выкрикнул:

— Судить Иуду! Судить солдатским нашим судом!

— По роже видно, что за гусь. Отца родного продаст. Шлепнуть его — и вся недолга.

— Шлепнуть!

— Валяй, старший сержант! Нечего цацкаться!

И приговор этот был бы приведен в исполнение. Но тут внезапно в перестук колес вплелись звуки отдаленных взрывов. Они приближались. Поезд резко затормозил, остановился. Послышались выстрелы, застрочили зенитные пулеметы, часто и зло затявкали скорострельные пушки. Великанова словно магнитом притянуло к люку. Он прижался лицом к ржавой колючей проволоке. На шоссе горели танки. Сбившись в кучу, они не могли развернуться: им мешало слева высокое полотно железной дороги, а справа глубокий ров. Автоматчики вываливались из бронетранспортеров и разбегались по воронкам. Вагон содрогнулся от близкого взрыва.

— Наши! — выкрикнул Великанов. — Товарищи, наши штурмовики!

Николай, обрадованный, разжал пальцы. Способин вьюном скользнул под нары. В это время постучали снаружи в обшивку вагона. Заскрежетали засовы, заскрипели, завизжали ржавые ролики. Дверь сдвинулась на сторону. В узком проеме показалась наскоро перехваченная бинтом голова. Задорно подмигнув карим глазом ошеломленным пленникам, она проговорила с хрипотцой:

— Живей, братки! Охрана разбежалась! Не толкитесь попусту!

Способин вынырнул из-под нар, выскочил на полотно и ринулся, сломя голову, напрямик к стогам, что возвышались на лугу, у речки. Втянув голову в плечи, он петлял по пашне. Автоматчики, укрывшиеся в придорожной канаве, срезали его короткими очередями почти у самой речки.

Полянский и Великанов держались близ Соколова. Майор, как только ноги его коснулись полотна, скомандовал:

— Под вагон! Не мешкать!

Массивные колеса служили надежной защитой от шальных пуль и осколков. Прячась за ними, беглецы смотрели, как работают “ИЛы”. Охваченную паникой вражескую мотоколонну штурмовики прочесывали уверенно и дружно. С разворота ведущая машина, как по линейке, устремлялась на цель. За ней, придерживаясь заданных интервалов, следовали остальные пять самолетов. Снаряды авиационных пушек, казалось, вспарывали землю. Пулеметный огонь срезал будто косой, косил густой бурьян, в котором прятались немцы. Они лопатками, штыками, касками, а то и просто руками лихорадочно ковыряли твердую глинистую землю, наскоро сооружая для себя укрытия.

Самолеты, описав круг, вышли на второй заход. Соколов кивком показал спутникам направление, выбросился из-под вагона и скатился с насыпи. Перепрыгивая рытвины, свежие, еще не заполненные водой воронки, окопчики, все трое стремглав помчались к опушке леса.

И вот над головами уже шелестят приветливо лапчатые ветки елок, уже приятно похрустывает под ногами жухлая, пожелтевшая прошлогодняя хвоя, усеянная шишками. Тишина. Покой. А позади все еще басовито гудят моторы штурмовиков, все еще трескуче бьют пулеметы и громко ухают разрывы бомб. Но это позади. А здесь притихший лес.

Лес! Шумит он на ветру зелеными кронами, шумит безлюдный, свободный. И легко шагать меж замшелых дерев, приятно вдыхать полной грудью ядреный, пропитанный смолой и прелью воздух. Свобода! Это — звезды над головой в ночную пору, это журчание родника, что, вырываясь из-под земли, дает начало ручью, который, прыгая по гладким галькам, бежит в неведомые края, это… Каждый по-своему понимает волю, но для всех она — желанна и дорога.

Соколов повел спутников на восток. Шли днем и ночью, устраивая короткие дневки.

Трое суток лесного марша промелькнули незаметно, а на четвертые небо покрылось низкими, осевшими чуть ли не до земли облаками. Вечером брызнул мелкий холодный дождь. Одежда тотчас промокла насквозь. Узкая тропка раскисла, подернулась тонкой скользкой пленкой. Ноги разъезжались по ней, как по льду. Беглецы скоро выбились из сил и шагали гуськом друг за другом, пошатываясь. Сказался, конечно, и голод. Все эти дни Соколов, Полянский и Великанов питались ягодами, грибами и древесной корой.

— Может быть, укроемся где-нибудь и переждем ненастье? — спросил майор, не оборачиваясь к спутникам: он шел впереди.

— Надо двигаться, товарищ майор. Как бы облаву немцы не устроили. Весь эшелон разбежался.

— Останавливаться нельзя, — поддержал Николая Борис Великанов.

К исходу ночи они утратили способность что-либо чувствовать и двигались, как заведенные автоматы. Шаг, два, три… Чавкает под ногами жидкая грязь. Дождь сечет лица. Шаг, два, три… И вдруг — впереди голоса.

Соколов замер, будто окаменел. Прислушались.

— Тс-с-с… Люди, — майор старался говорить спокойно. — И двигаются они по тропе нам навстречу. Придется свернуть к болоту.

— Фрицы, — зловеще прошептал Николай, приподнимая над головой суковатую дубину. — Может, встретим?

— Ни в коем случае! За мной! — сурово приказал Соколов.

Прижимаясь к мокрой земле, они поползли к болоту. Стало жарко. Даже холодный дождь не освежал разгоряченных тел. Ныли колени и ладони, поцарапанные о корни, сучки и шишки. По-пластунски преодолев старую вырубку, беглецы спустились по глинистому склону к болоту и забрались в камыши.

— Дальше нет хода, — предупредил Николай, осмотревшись. — Дальше — трясина!

До утра просидели в болоте. А на рассвете, иззябшие в непроглядном тумане, который заполнил низину, выбрались из камышей и наткнулись на засаду: гитлеровцы, вероятно, выследили беглецов еще ночью. Два солдата навалились на Соколова и Великанова сзади и моментально скрутили их. Полянский незаметно присел за кустами, выбирая подходящий момент для нападения. Было бы немцев двое, он, не задумываясь, напал бы на них. Но на крик одного подошло еще несколько солдат. Плотным кольцом окружив пленных, они двинулись по тропе. И тогда Полянский, неуклюже подняв руки над взлохмаченной, мокрой головой, вышел на тропу и шагнул навстречу направленным на него автоматам.

Старший из немцев прокричал:

— Хальт!

Николай с усилием растянул в улыбке посиневшие от холода губы:

— К чему строгости, — проговорил он, сдерживая дрожь. — Добровольно в плен иду, а ты стращаешь… Сдаюсь я…

— Карош, рус!

— Рус, есть зер гут!

Немцы загалдели, разглядывая великана с поднятыми руками.

— То-то, — невозмутимо сказал Полянский, присоединяясь к товарищам.

Великанов отвернулся от него: поступок старшего сержанта он расценивал как малодушие. Николай покосился на хмурое лицо Бориса и пояснил:

— Вместе мы как-никак — сила, а в одиночку… — и, поймав предостерегающий жест Соколова, переключился на тон ханжи-нытика, пекущегося о своем здоровье: — Простуду бы не схлопотать. Сырость-то кругом. Как болотная кочка, насквозь влагой пропитался.

— Не печалься, — подчеркнуто сухо буркнул Великанов. — Выжмут из тебя всю влагу, а заодно и хворь вышибут.

Соколов промолчал.