Оказавшись в тамбуре, я некоторое время просто стоял, прижавшись спиной к стене и закрыв глаза. Грохот колес, бьющий по барабанным перепонкам, не раздражал, а успокаивал. Мы все же едем – и путь этот где-то окончится, пусть я и не был теперь уверен, что попаду туда, куда планировал.

Неожиданно вспомнился фильм, который я смотрел несколько лет назад. Ни названия не помню, ни концовки, ни актеров. В памяти осталась сюжетная завязка. На земле случился Апокалипсис, почти все население вымерло (а может, превратилось в зомби?). Горстка выживших находится в поезде, и поезд этот бесконечно курсирует по городам и весям – едет туда, куда проложены пути, куда ведут рельсы.

Не это ли случилось со мной? Может, я из тех счастливчиков, которым повезло выжить и теперь мое дальнейшее существование связано с поездом? Бог его знает, как я проспал конец света, но, возможно, такова реакция мозга. Я мог увидеть что-то настолько ужасное, что держать это в памяти опасно для жизни, и сознание взамен услужливо подсунуло мне удобоваримую картинку: вот я ссорюсь с матерью, выхожу из дому, сажусь в поезд, он трогается с места, и я мчусь в свое новое будущее…

Не являлись ли мои сны, больше похожие на видения, отголосками того кошмара? Или не отголосками, а осколками, частями произошедшего в реальности? Возможно ли, что так и выглядят сейчас города: бесцветные, глухие стены без окон, безлюдные улицы, черные вихри, пожирающие последних выживших…

«Проводник сейчас выглянет, увидит, как ты стоишь тут, прилепившись к стене. Ему это не понравится, и он…»

Мысль придала ускорения. Я открыл глаза и торопливо подошел к двери следующего вагона. Открывая ее, я не удержался и оглянулся.

Дверь моего вагона оказалась открытой. Проводник стоял в проеме и смотрел на меня. По тонким губам змеилась хищная улыбка. Фигура была темной, почти непроницаемой, лицо же светилось молочной белизной, и казалось, будто оно висит в воздухе отдельно от тела.

Такими бледными бывают, наверное, лица людей, которые вынуждены долгое время проводить в темноте, не видя солнечного света. Краски выцветают, сырой мрак высасывает их, выпивает, кровь в жилах становится жидкой, водянисто-светлой.

Бескровное, белое лицо – лицо узника, заключенного или, может… вурдалака? Проводник подслушал мои мысли. Рот его приоткрылся, нижняя челюсть выдвинулась вперед, меж губ блеснули клыки – слишком длинные, слишком острые, чтобы быть человеческими.

Непроизвольно, не отдавая себе отчета, я зажмурился, будто ребенок, увидевший буку в темном углу спальни. Вжал голову в плечи и замер, ожидая самого страшного, что сумело за доли секунды нарисовать воображение.

А когда открыл глаза, никого рядом со мною не было – ни проводника, ни кого-либо еще. Дверь была плотно закрыта.

«Если бы открылась, ты бы услышал это, болван!» – сказал я себе.

Господи, привидится же такое! С этим надо что-то делать. Иначе я помру прежде, чем поезд доедет до места назначения, где бы оно ни было.

Я решительно шагнул в соседний вагон. Оказавшись внутри, захлопнул за собой дверь и, не останавливаясь, пошел дальше.

Мужчины, женщины, старики, дети – я прорезал один вагон за другим. Вгрызался в них, как нож в масло. Быстрым солдатским шагом шел вперед, не останавливаясь и не заговаривая ни с кем, пока наконец не оказался где хотел.

По правде сказать, раньше я не бывал в вагонах-ресторанах и понятия не имел, как они выглядят. Когда ездили с матерью – на юг, в Питер или в Москву, – она всегда брала еду с собой, из экономии. Сейчас денег у меня тоже было немного, но я и не собирался транжирить.

Я вообще пришел сюда только затем, чтобы уйти оттуда. Мне пришло на ум, что это звучит, как строчка из стихотворения. Кажется, даже удачная. Или, наоборот, безвкусная.

Иногда, когда раздумываешь над афористичными фразами, на первый взгляд они кажутся мудрыми, точными, глубокими. А повторишь несколько раз – и в глаза начинают лезть претенциозность, нелепость. Сразу замечаешь отсутствие смысла за элегантной оболочкой. Не всегда, конечно, но бывает.

В ресторане, кроме меня, был всего один человек. Он сидел с левой стороны, лицом ко мне, но в мою сторону не смотрел, отвернувшись к окну.

Под потолком и на гардинах почему-то висели новогодние шары и гирлянды, хотя праздник уже полгода как прошел. Видно, вешать их трудно, вот и решили не убирать, чтобы не мучиться. Странно, конечно. Хотя не менее странно, чем все остальное.

Дорожки на полу не было – вероятно, из практических соображений. Стены обшиты пластиком, который безуспешно пытался прикинуться деревом. Вся обстановка выдержана в бежево-шоколадных тонах: на окнах висели бежевые шторы, столы застелены бело-коричневыми скатертями.

Терпеть не могу коричневый цвет, он нагоняет на меня тоску. Красный и оранжевый действуют на нервы, от желтого болят глаза. Я бы не возражал, будь мир вокруг сине-зеленым, с вкраплениями черного, белого и фиолетового.

Ладно, выбирать не приходится. Главное, что здесь аккуратно и тихо.

Да и какая разница – коричневый, малиновый, голубой… В любом случае через несколько минут глаза привыкают и перестают замечать. Все можно перестать замечать, ко всему привыкнуть: и к себе – к любому, и ко всякому отношению. И к любви, и к ее отсутствию.

Я медленно шел по проходу между столами, раздумывая, куда сесть. Плохо, когда выбор слишком большой: что бы в итоге ни предпочел, обязательно будет казаться, что упущенная возможность была лучше.

Мужчина за столом повернул голову, отведя взор от окна. Не то увидел, что ему было нужно, не то потерял надежду разглядеть. Обернулся и вроде бы обрадовался мне: лицо как-то прояснилось.

Наверное, ему около шестидесяти или все семьдесят, просто он хорошо сохранился. Волосы абсолютно белые, а глаза ярко-голубые, ничуть не выцветшие, как это часто бывает у стариков. Да его и стариком невозможно назвать: статный, прямой, морщин совсем немного.

Мне захотелось заговорить с ним. Показалось, что он добрый, умный, а может, даже еще и остроумный. Если мне повезет.

Я надеялся, он пригласит меня сесть рядом – и он пригласил.

– Присаживайтесь! Что ж мы будем в разных углах, как пни на поляне торчать?

– Спасибо. – Я занял место напротив.

– Меня зовут Петром Афанасьевичем, а вас?

Я назвался, и мы обменялись рукопожатием.

Стол перед нами был пуст – только салфетница да солонка; в небольшой продолговатой вазе пригорюнилась ветка пихты.

– Вы уже поели?

– Нет, только что заказал. Жду.

Какое-то время мы оба молчали, приглядываясь друг к другу. Мне хотелось о многом поговорить, но одновременно с этим страшно было начинать разговор. Возможно, я слишком многого ждал и от Петра Афанасьевича, и от нашей беседы. Обидно было бы разочароваться.

Открылась дверь – видимо, там была кухня. В зал вышла женщина в черной строгой юбке и белой блузке. Немолодая и некрасивая: глаза маленькие, нос большой. Темные волосы острижены почти под ноль, как у тифозных больных. Не то чтобы я часто видел тифозных больных, но читал, что стригут их коротко: противоэпидемическая мера.

В руках официантки был поднос. Она поставила его на стол и принялась сноровисто сгружать тарелки. На меня она внимания не обращала.

Петр Афанасьевич заказал винегрет, борщ и гречку с подливой. Расставив тарелки, женщина, похоже, собралась уходить. Меня это задело: я что, пустое место?

– Мне бы тоже позавтракать, – проговорил я.

– Пообедать, – поправила она, глядя в сторону. – Уже половина первого. Продерут глаза к полудню и являются. А ты корми.

Ничего себе – такое неприкрытое и очевидное хамство! Петр Афанасьевич смотрел на меня, будто ждал, как я отреагирую.

– Я, кажется, не домой к вам пришел. Здесь ведь ресторан? Вот и…

– Что будете? – перебила она, не реагируя на мои слова.

Мне хотелось заказать то же, что и Петр Афанасьевич. Еда в его тарелках выглядела аппетитно, к тому же винегрет – мой любимый салат. Но вместо этого я неожиданно для себя спросил:

– Рыба есть у вас?

Терпеть не могу рыбу, никогда ее не ем. Зачем спросил – сам не знаю.

– Нету, – процедила официантка.

– Жаль, – сказал я. – Рыба полезная. В ней фосфор. Для костей хорошо.

Официантка наконец удостоила меня взглядом. В глазах читалось плохо скрытое бешенство, и у меня на душе потеплело. Один – один.

– Выделываться будем или заказывать? Народу полно, убегаешься за день, чуть не падаешь, ноги гудят. Так еще нервы мотают.

Я невольно оглянулся по сторонам. «Убегаешься?» Что-то не похоже на наплыв посетителей. Но не будем нарываться на скандал.

– Принесите мне то же самое, – я показал на тарелки Петра Афанасьевича. – Пожалуйста.

Женщина ничего не ответила, развернулась и отошла от стола.

Я посмотрел на Петра Афанасьевича и увидел, что тот улыбается. В первый момент подумал: он смеется надо мной. Мол, ершистый мальчишка, задирает тетю, обижается на неуважительное отношение. Но потом понял, что в его улыбке нет злой насмешки, и улыбнулся в ответ.

– Она меня теперь целый час ждать заставит. Нарочно.

– Будем надеяться, что нет. Разогреет и принесет. Я пока тоже не стану есть, подожду вас.

– Ешьте, зачем ждать! – запротестовал я.

– Что же я буду челюстями работать, а вы – смотреть? Мне кусок в горло не полезет. Да и потом – все равно горячо.

Мы проезжали поле. Огромное пустое пространство, черное, словно выжженное. Где трава? Такое впечатление, что за окном не макушка лета, а ранняя весна. Мне вспомнились пожелтевшие листья на деревьях, которые я видел… позавчера, кажется. Или вчера?

– Не стоило бесить ее. А вдруг она мне в чай плюнет? – задумчиво проговорил я.

Петр Афанасьевич рассмеялся и покачал головой.

– Не стоит об этом думать. Она бы могла это сделать в любом случае, даже если бы вы засыпали ее комплиментами. Захотела бы – и сделала.

– С какой стати?

– Чтобы совершить дурной поступок или даже преступление, не всегда нужен веский аргумент, мотив. Иногда достаточно повода. Однажды мужчина убил свою жену из-за компота. Она сварила вишневый компот, да процедила неаккуратно. Одна ягода попала ему в стакан, а он пил залпом и поперхнулся. Потом выплюнул вишню и задушил жену. После говорил: «Я решил, что она меня убить захотела, нарочно ягоду оставила, чтобы я подавился». Абсурд? Разумеется. Мужичка уволили с работы, он пришел домой злой как черт, а тут жена со своим компотом. Будь она само совершенство, думаете, он не сорвал бы на ней зло? А не на ней, так на ком-то другом бы отыгрался. Такова наша природа. Не всех, но многих.

– Вы что, в полиции работаете?

– Не угадали. Я патологоанатом.

С трудом удержавшись, чтобы не присвистнуть, я с новым интересом поглядел на своего собеседника. Впервые вижу человека, который избрал своей профессией вскрывать трупы. Он что, с детства об этом мечтал? Как люди становятся патологоанатомами, работниками морга, могильщиками? Но вопрос, конечно, был глупый, и я ни о чем не спросил.

Официантка принесла мой обед быстро, прошло всего минут пять. Я поглядел на еду в тарелках, и в животе у меня заурчало: оказывается, я голоден, и еще как. С чувством поблагодарив женщину, получил в ответ брюзгливое «На здоровье!» и взялся за вилку.

Винегрет был вкусный и нарезан мелко, как мне нравится. Когда овощи в салате будто топором порублены, у меня пропадает аппетит. Один раз Неля взялась угощать меня, так я кое-как осилил пару ложек. То, что немилосердно пересолено, я еще стерпел бы, но огромные куски вареной картошки и морковки в оливье меня добили. В голове всплыла фраза, неизвестно кем и когда сказанная: «Не могу есть небрежно приготовленную пищу».

Тарелки, в которых нам принесли винегрет, тоже нареканий не вызывали: нарядные, кремового цвета, с цветочным узором по краю. Я привык есть из хорошей, красивой посуды: у матери пунктик на этот счет. Она подбирает посуду тщательно, может часами бродить по магазинам, где ее продают. Никаких тарелок, блюдечек и чашек вразнобой – только из одного сервиза. Стоит появиться малейшей трещинке или сколу, как посуда отправляется в мусорное ведро.

– На каникулы едете? – спросил Петр Афанасьевич. – Вы ведь студент, я прав?

– Был студентом. А теперь – свободное плавание.

– Бросили?

Я кивнул.

– Еду к отцу, в Улемово. Это возле Улан-Удэ. Он там живет после развода с матерью.

Он спрашивал, я отвечал. В тот момент все казалось нормальным, вполне обыденным, но я знал: это не так.

– Послушайте, Петр Афанасьевич, вы ничего необычного не замечали?

– В каком смысле? – Он доел винегрет и отставил тарелку в сторону.

– Поезд не делает остановок. Уже много часов. Потом еще люди… Они деваются куда-то, а на их месте оказываются другие. И проводник. Он ходит ночами по вагону и заглядывает в купе, да и вообще ведет себя… Странно как-то.

Петр Афанасьевич безмятежно улыбался, глядя на меня. Глаза у него были ясные, как небо, и ни одна тучка не набегала на эту синь.

– Что вас удивляет, Федор? Это Сибирь, здесь не так много населенных пунктов, как в средней полосе, например. Поэтому подолгу едем без остановок. Проводник следит за порядком – работа у него такая. А что люди меняются, так ведь это поезд. Кто-то садится, кому-то пора выходить. Выходит, остановки все же есть, верно?

Он говорил правильные и разумные вещи, но это был обман. Я только не понимал: он специально обманывает меня или же обманывается сам.

Петр Афанасьевич принялся за борщ. Для него тема была закрыта. Настаивать значило бы выставить себя дураком: он ведь уже сказал – по его мнению, все в пределах нормы.

– Вот вы сказали, что бросили вуз. Какой же?

– Энергоуниверситет, – рассеянно ответил я, продолжая думать о своем.

Говорить на эту тему я не люблю. Надоело. Обычно вслед за вопросом про вуз следует: и чем же не устроила прекрасная денежная профессия энергетика? Как будто не читали в детстве: «все работы хороши, выбирай на вкус», и не понимают, что на мой вкус эта хорошая работа не годится.

Но Петр Афанасьевич удивил, спросив о другом:

– Что же вы теперь станете делать? Я так понимаю, выбрали не ту дорогу и теперь ищете новую?

Неужели это так заметно?

Мне внезапно подумалось, что глупо было отправляться в поселок с непонятным названием Улемово, к отцу, которого никогда не знал, чтобы решить, как жить дальше. Это для романа сгодится, а для реальной жизни – вряд ли.

Когда мать говорила, что не стоит ехать, я сердился. Но теперь подумал: вдруг она права? Для чего я засунул себя в железную громыхающую коробку и теперь еду, как в сказке – туда, не знаю куда?

Еда перестала казаться вкусной. Аппетит пропал.

– Вы что-то погрустнели, – проницательно заметил Петр Афанасьевич.

– Борщ недосолен.

– Да? По-моему, вкусный.

Ел он аккуратно, не схлебывая и не чавкая, то и дело промокая губы салфеткой. Я повернулся к окну: теперь мы проезжали лес, который выглядел так, как ему и полагается выглядеть летом.

– Я хочу быть писателем.

– Это мне знакомо. В художники метил, – буднично ответил Петр Афанасьевич.

Значит, вот как становятся патологоанатомами: не сумев сделаться художниками. Вместо того чтобы создавать свое, принимаются препарировать созданное Всевышним.

– Что же вы пишете? Публиковались где-то?

– Сначала стихи писал. Даже на конкурсе молодых поэтов второе место занял. Но больше стихов не пишу… – Я вспомнил листок, что до сих пор лежал в моем кармане, и поморщился. – Почти. В основном рассказы, повести. В студенческой газете кое-что печатали, а один рассказ – в журнале «Моя Казань».

Я, как мог, старался сохранить невозмутимый равнодушный тон, но не удалось: слишком уж гордился этой публикацией.

– О, так это здорово! – оживился Петр Афанасьевич. – «Моя Казань» – отличный журнал, я его время от времени читаю. Раз напечатали, значит, хорошо у вас выходит!

По правде сказать, не всегда то, что печатают, так уж хорошо. Он и сам, ясное дело, это понимает. Ходит же, наверное, в книжные магазины, видит, что там продается. Но за то, что он так горячо поддержал меня, я проникся к Петру Афанасьевичу теплым чувством. К тому же он еще прибавил:

– Так, может, вам в Москву надо? В Литинститут?

Про это я тоже думал. Хотя один писатель, мы с ним в редакции журнала познакомились, сказал, что не надо. Писателя звали Ленар Сахапов. Писал он хорошо, свежо и интересно, а выглядел и жил гораздо хуже.

– Стоит теорию освоить – все, конец! – говорил Ленар. – Ничего своего уже не напишешь. Не сумеешь. Хотя, может, и без института не сумеешь тоже, но тут уж точно. Начнешь умничать, смыслы скрытые искать, воображать из себя… Скучно тебе станет. Теория в башке будет щелкать, а надо, чтобы чувство жило, чтобы полет был. Невозможно душу наизнанку по правилам вывернуть, а без этого, брат, писателю никак. Сухота одна.

Я не знал, верить ему или нет. Можно ли научить человека писать? Бывает ли в сочинительстве навык? Танцоров, певцов или тех же художников учат основам мастерства, так почему писателей нельзя?

Пока так и не решил, где правда. Кстати, сам Ленар в Литинституте учился, но бросил. По его словам, понял – «перо мертвеет». А главред «Моей Казани» утверждал, что Ленар попросту загулял, запил, вот его и отчислили.

– Писательский труд самый сложный, по-моему, – сказал Петр Афанасьевич. – Со словом непросто работать, ох, как непросто! Ну, что я вам говорю, вы и сами знаете. Как там у Анны Ахматовой?

Я не знал, что Ахматова писала по этому поводу.

– Погодите, я вам прочту. – Он полез в задний карман брюк и чуть смущенно пояснил: – У меня, знаете ли, всегда с собой записная книжка. Давняя привычка. Цитаты люблю из книг выписывать, высказывания разные – что понравится. Иногда и собственные идеи кое-какие… – Петр Афанасьевич говорил и быстро листал небольшую по формату, но толстую коричневую книжечку. – Ага, вот нашел. Послушайте. «У поэта такой трудный материал: слово. Помните, об этом еще Баратынский писал? Слово – материал гораздо более трудный, чем, например, краска. Подумайте, в самом деле: ведь поэт работает теми же словами, какими люди зовут друг друга чай пить…» Как верно, а? Сложнее, чем краска! И разницы нет – поэт, прозаик. Вы согласны?

Я кивнул. Согласен, конечно, с чем тут спорить? Петр Афанасьевич убрал свою книжку обратно и снова взялся за еду.

– А сейчас над чем работаете? – полюбопытствовал он.

– Роман пишу, – признался я, хотя редко говорил об этом. – Заканчиваю.

– О чем же?

Я видел, что это не пустая вежливость, что ему вправду хочется знать, и записал еще одно очко в его пользу. Мало кто так остро и живо реагировал, когда я решался упоминать о своих литературных опытах.

– Это на стыке жанров. Детектив, загадочная история, преступление, но вместе с тем про жизнь.

– Про жизнь – это хорошо. Как называется ваш роман? Название ведь есть у него? Или пока не придумали?

– «Ловушка», – сказал я. – Возможно, потом я назову его по-другому, но пока так. Мой герой попал в сложную ситуацию, оказался в плохом месте и не может выбраться. Его обвиняют в том, чего он не делал, никто ему не верит…

Я осекся. Судьба моего героя – звали его Артуром – была в чем-то схожа с тем, что сейчас творилось со мной.

– Отчего вы замолчали? – спросил Петр Афанасьевич.

– Гречка стынет, – отрывисто сказал я. – Как потом холодное есть?

Петр Афанасьевич легонько пожал плечами, и мы взялись за кашу. Литературная тема больше не казалась важной, вместо этого она неожиданно стала опасной. Мне почудилось, что написанное в рукописи странным образом пересекается с происходящим. Словно мы как-то связаны с Артуром, и он не выдумка вовсе, а реальный человек, заключенный мною на страницы недописанного текста, брошенный в тяжелой ситуации, откуда я пока так и не нашел для него выхода.

Артур бьется там, как я бьюсь здесь. Мечется, ищет спасения, натыкаясь на чужое лукавство и бессердечие, точно так же, как и я сейчас мечусь и мучаюсь.