Угрюмая официантка убрала грязную посуду и принесла нам чай в пузатом чайнике с цветочками на боку, дольки лимона на блюдечке, сахар и по куску яблочного пирога. На выбор предлагался еще клубничный, но на клубнику у меня аллергия – весь покрываюсь пятнами, как леопард, и чешусь. Петр Афанасьевич решил из солидарности тоже не есть коварную ягоду.

Поначалу она хотела принести чай в стаканах, но Петр Афанасьевич попросил в чайнике, чтобы мы могли подлить себе сами, когда захочется. Солнечно-желтый лимон блестел от сока, и при одном взгляде на него сводило челюсти. Кислый, наверное, ядреный. Я бы предпочел выпить чаю с молоком, но не хотелось ни о чем просить официантку. Пирог выглядел не очень аппетитно: заветренный, да и начинки мало, а тесто толстое. Надо бы наоборот. Чего хорошего – жевать булку?

– Вы не слишком молоды для романа? – спросил Петр Афанасьевич, размешивая сахар в чашке.

Я слегка опешил. Думал, мы уже закончили говорить о литературе. Он увидел, что тема перестала меня радовать, и заговорил о другом: дети, внуки, природа-погода. Сначала я слушал вполуха, потом как-то втянулся, даже интересно стало, но сейчас не мог точно вспомнить, о чем он рассказывал. И вот нате вам – снова про роман.

Только теперь Петр Афанасьевич говорил как-то иначе: отрывисто, раздраженно, даже неприязненно. Я не знал, что ответить, поэтому полез в бутылку:

– А вы думаете, что хороший роман может написать только старик? Знаете, как говорят: мудрость приходит с возрастом, но иногда возраст приходит в одиночестве.

– Почему сразу старик? – поморщился Петр Афанасьевич и, избегая смотреть в мою сторону, повернул голову и устремил взгляд куда-то вбок. Теперь на меня глядело его крупное ухо. Из уха торчали пучки волос, и мне стало противно. – Но ведь чтобы делиться чем-то – мыслями, чувствами, идеями, – надо же их иметь! А какие мысли и чувства могут быть без жизненного опыта? Откуда взяться идеям – без должного осмысления? Допускаю, что вы умны и одарены сочинительским талантом, но ведь все это должно настояться, вызреть, перебродить в вас. На это нужны годы, а вы еще мальчишка! Самонадеянный мальчишка!

Что можно было ответить на это? Начать оправдываться? Сказать, что мысли и идеи у меня вполне зрелые? Привести в пример других писателей? Говорить о том, что Лермонтов, Есенин или, скажем, «татарский Пушкин» – Тукай умерли, будучи не намного старше меня, успев написать за свою короткую жизнь столько гениальных вещей?

К черту все! Мне вдруг стало скучно и досадно. Я не злился на Петра Афанасьевича. Нет, злился, но не за то, что он сказал сейчас, а за то, как повел себя полчаса назад, когда демонстрировал интерес ко мне и моим занятиям литературой. К чему был этот цирк?

– Возможно, вы в чем-то и правы, – обронил я, отпив из чашки. Чай был ароматный. Ни сахара, ни лимона я в него не добавлял. – Но про самонадеянного – это вы зря. Иллюзии о собственной гениальности мне чужды. Никогда этим не страдал. Но считаю, что человек имеет право делать то, к чему стремится его душа. Если мне нравится сочинять, то кому и что я должен? Вам, может быть? Почему бы мне не писать? Почему не работать над собой, не стараться улучшить стиль и почерк? Если бы я сказал, что выжигаю, выпиливаю лобзиком, пишу музыку, вы не стали бы высокомерно утверждать, что я чересчур молод для всего этого, что замахнулся на то, что мне не по зубам!

Я чувствовал, что горячусь, и все это неуместно и неумно, но не мог заставить себя замолчать. Наверное, произнося эти слова, я спорил не только со случайным попутчиком, которого вижу в первый и последний раз, но и с собственной матерью, которая думала в точности так же, как Петр Афанасьевич.

– Роман – это забег на длинную дистанцию. Он хорош тем, что к нему можно возвращаться! И потом, нужно писать о том, что знаешь. Даже если при этом выдумываешь и фантазируешь. Почему же у меня в мои двадцать не может быть того, о чем я хорошо знаю, что понимаю? Почему вы полагаете, что этот мой опыт – опыт молодости, живой молодости, а не воспоминаний о ней! – не будет интересен? А даже если и так, если я и брошу свой роман, решу, что он глупый и никчемный! Разве то, что я писал его, работал над ним, – разве это не нужно, не ценно и вовсе ничем мне не пригодится? Почему же не надо писать, если я верю, что именно этим хочу в жизни заниматься?

Я, пожалуй, мог бы распространяться на эту тему и дальше, но Петр Афанасьевич перебил меня. Фраза его прозвучала как удар. Шарахнула под дых и лишила воздуха.

– Потому что это желание завело вас сюда.

Сказал – и замолчал, глядя на меня. Я не выдержал, отвел глаза, посмотрел на стол. На скатерти была крошечная дырочка.

– И что? Это просто поезд.

– Он никуда вас не привезет.

В голосе не было никаких эмоций. Ни боли, ни злорадства, ни страха. Так мог бы говорить автоответчик – констатируя факт, ничего более.

– Так не бывает, – упрямо сказал я, решившись снова взглянуть на Петра Афанасьевича.

Он казался старше, чем пять минут назад. Глаза провалились, морщин прибавилось, щеки обвисли, как у бульдога. Разумеется, это только казалось: просто солнце теперь прицельно било прямо в окно, высвечивая недостатки.

– Вы понятия не имеете, что бывает, а что нет, – усмехнулся Петр Афанасьевич и тяжело, как слон в зоопарке, качнул головой. – Если не видите, что происходит в поезде, если не замечаете ничего, так вы просто слепой или глупец.

В горле у меня запершило, я закашлялся и схватился за горло.

– Но вы же сами сказали, что все нормально! Я спрашивал вас! Почему тогда вы врали?

Мне бы радоваться, что я не сумасшедший, что мне не мерещилось, только радости никакой не было.

Петр Афанасьевич причмокнул губами и наклонился ко мне через стол, словно собираясь поделиться секретом.

– Этот поезд – странная штука. Вы еще убедитесь. Он проезжает такие места… – Он снова мотнул головой. – За окном в одно и то же время может быть лето и зима, весна и осень. Вы увидите цветущий луг, а через десять минут – листопад. Белый день в следующий миг оборачивается предзакатными сумерками. Ночь вдруг превращается в утро, вечер – в полдень. А пассажиры! Они живы и мертвы одновременно. Им пять и пятьдесят в одно и то же мгновение. Люди в здешних вагонах проживают свои жизни по многу раз, просыпаясь сегодня младенцами, а завтра – глубокими старцами. Однажды я вышел из своего купе и встретил занятного молодого парнишку примерно вашего возраста. Мы поговорили о чем-то, потом он остался в коридоре, а я пошел в соседний вагон – и увидел его там. Только он был уже почти старик…

– Это невозможно! – громко сказал я. – Вам показалось!

Петр Афанасьевич продолжал говорить, не слушая меня и перейдя на «ты»:

– Ты попал в круг, мальчик. Теперь ты заперт. Никому не под силу вырваться из круга. А знаешь, почему? Потому что у кольца нет конца. У круга нет начала. Он нигде не начинается и нигде не может закончиться. Поезд будет курсировать по кругу вечно, и мы вместе с ним, как блохи на собачьем хвосте!

– Прекратите нести чушь! – выкрикнул я и ударил ладонью по столу. Посуда протестующе звякнула. Из двери кухни высунулась стриженая голова официантки.

– Зачем вы это делаете?

– Делаю что? Говорю тебе правду? Так ведь ты вроде писателем себя мнишь! Правда и честность – это твой хлеб. Даже выдумка должна быть правдивой или хотя бы казаться таковой, чтобы читатели верили. Будь как Ремарк – знаешь такого? Не гладь по шерстке, не закрывай глаза на беду.

– Хватит читать мне лекции! Что вы вообще…

– Ты хороший мальчик. Открытый, чистый, – гораздо тише произнес Петр Афанасьевич и улыбнулся той самой улыбкой, какой улыбался вначале. – Ты нравишься мне. Прости, что напугал. Хорошо?

Я молчал, потому что понятия не имел, что ответить.

– Ешь, пей, с девушками знакомься, пиши свой роман – и постарайся, чтобы он был хорош. Времени на это будет достаточно. Во всем есть плюсы. Пусть этот поезд никогда не остановится и не доставит тебя к отцу… Да и вообще никуда не доставит, но зато тебе больше не нужно принимать решений. А значит, ты не наделаешь ошибок и не будешь платить за них. Приходи сюда обедать, будем разговаривать о книгах. Может, почитаешь мне что-то – я с удовольствием послушаю. Возможно, мы не всегда будем узнавать друг друга, и поэтому станем говорить об одном и том же, но и это неплохо. Я с радостью буду знакомиться с тобой еще и еще…

– Нет, что это… Что вы говорите?! – Я прижал ладони к ушам, не желая слушать.

Он улыбался улыбкой, в которой были жалость и мудрость, а еще – смирение, и от этого коктейля мурашки бежали по коже. Неожиданно меня осенило, и я торжествующе завопил:

– Машинист!

– Что – машинист? – спросил Петр Афанасьевич.

– Нужно добраться до него! Пускай остановит поезд!

Мой собеседник тихо рассмеялся, но быстро стал серьезным и произнес, тщательно проговаривая каждое слово:

– Запомни, Федор. В поезде нет машиниста. Есть только Проводник. – Петр Афанасьевич произнес это слово, как имя собственное, с большой буквы. – Проводник следит за порядком. Только он знает, когда наступает время для каждого из нас. Лучше бы тебе не сердить его. Понимаешь меня?

– Вот теперь, кажется, понимаю. Поезд без машиниста, Проводник… Ага, конечно! А я – королева Великобритании. Вы опасный сумасшедший! Чокнулись на своих трупах. Вам лечиться надо!

Произнося это, я опустил глаза и невзначай бросил взгляд на кусок пирога, что лежал передо мной. Первой мыслью было: хорошо, что я его не пробовал. Да и как я мог бы такое съесть?

Выпечка была не просто испорчена – с момента, когда пирог вытащили из духовки, прошло много времени. Засохший, покрытый отвратительными зелеными пятнами бархатистой плесени, со склизкой почерневшей массой вместо…

«Никогда больше не смогу даже посмотреть в сторону яблочного пирога!»

Но это было еще не все. Замызганная, посеревшая от грязи скатерть грозила вот-вот расползтись от ветхости. Наверное, если тронуть ее, она рассыплется в руках, подобно пеплу. Крошечная дырочка, которую я недавно приметил, была теперь намного больше, она разрослась по поверхности, пожирая ткань, как ржавчина разъедает металл.

Тупо глядя на все это, я позабыл о Петре Афанасьевиче и его безумных словах. А потом, где-то на задворках сознания, возникла мысль: почему же он-то на это не реагирует?

«Не смотри на него! Не смей на него глядеть, кретин!»

Но я уже посмотрел.

Вместо Петра Афанасьевича, который минуту назад сидел за столом и пил чай, передо мной был его труп.

Он был мертв уже давно – много-много дней прошло с тех пор, как сердце перестало гнать кровь по венам и сосудам. Грязные лохмотья, бывшие когда-то свитером, клоками свисали с костей. Белоснежная шевелюра пожелтела, как выгоревшая на солнце бумага. Губ больше не было, крупные зубы, похожие на ядра орехов, оголились в подобии ухмылки. Один глаз провалился, и глазница была заполнена губчатым веществом, похожим на начинку яблочного пирога, что все еще лежал в тарелке. Второй глаз, мутный и водянистый, уставился прямо на меня. Некогда яркая голубизна была затянута белесой пленкой, но мне казалось, он все видит.

В ноздри ударил запах – густая, сладковатая вонь разложения, увядших листьев, пыли и запустения. В полнейшей тишине раздалось хриплое карканье, и я не сразу сообразил, что это мой собственный крик. Шарахнувшись от стола, я попятился к проходу, не отрывая взгляда от мертвеца. Мне чудилось, что он смотрит на меня, укоризненно качая головой, и его жуткий оскал становится шире. Я почти слышал, как он зовет меня обратно: «Куда же ты, мой мальчик? Зачем прерывать такую чудную трапезу?»

Бежать, бежать отсюда!

Только вот ноги не шли. Я врос в пол, как дерево врастает корнями в землю, и не мог уйти, лишь беспомощно вертел головой. Колени дрожали, ноги были слабыми, непослушными, как это бывает во сне, когда изо всех сил стараешься идти быстрее, но оказывается, что даже с места не двинулся.

Зал вагона-ресторана ожил вокруг меня. Он больше не был пустым – да и был ли пуст хоть когда-то? «А пассажиры! Они живы и мертвы одновременно», – всплыло в памяти.

За всеми столиками сидели люди – взрослые, дети, старики. Мужчины и женщины заказывали блюда, передавали друг другу солонки и хлеб в плетенке, подносили ко рту ложки, пробовали салаты и десерты, смеялись, разговаривали, покашливали, одергивали расшалившихся ребятишек. Звякали о края тарелок столовые приборы, открывалась и закрывалась дверь на кухню, кто-то со стуком поставил стакан на стол…

Голова закружилась, казалось, я сейчас потеряю сознание. Прижав ладони к вискам, словно боясь, что череп может треснуть, я завертелся на месте, озираясь по сторонам. Никто не обращал на меня внимания, все были заняты едой. Сквозь общий гул до меня доносились обрывки разговоров:

– …дерут за стакан земляники, представляешь?

– Не ёрзай, кому сказала! Заляпаешь платье и…

– …дикость какая-то…

– На следующей станции я сто процентов куплю…

– Девушка, я же русским языком просила вас…

– …просто не могла поверить! А Нинка говорит…

Полная блондинка визгливо расхохоталась, запрокинув голову. Маленькая девочка в розовом трикотажном платье расплакалась, сердито отталкивая руку матери, которая пыталась накормить ее супом.

Зал сверкал и переливался светом, включены были все лампы, а за окном царила тьма – оказывается, уже наступил вечер. Отовсюду наплывали ароматы готовящейся, подаваемой на стол, разложенной по тарелкам еды: жареная рыба, тушеный картофель, мясной рулет – все сразу.

Мимо меня проскользнула официантка с подносом – не та, давешняя, а совсем молоденькая, не старше меня, в короткой юбке и с задорными кудряшками. Кстати, стриженая сердитая тоже была здесь: строчила что-то в своем блокноте, принимая заказ у пожилой четы интеллигентного вида.

«Народу полно. Убегаешься за день, чуть не падаешь, ноги гудят…» – вспомнилось мне. Теперь это было похоже на правду.

Меня словно било током: все нутро дрожало, лицо горело, ныли кости и мышцы – даже те, о существовании которых я не подозревал. Может быть, температура поднялась. Хотелось заорать погромче, заставить их прекратить издеваться надо мной…

Но кого – «их»? Люди в зале просто ужинали, им не было до меня дела. Если примусь вопить и топать ногами, они решат, что я хулиган и пьяница, и примутся осуждать меня, одергивать и делать замечания.

Тогда, наверное, тех, кто устроил эту фантасмагорию, привел в действие некий адский механизм и поместил меня в центр его, замыслив свести с ума, уничтожить!

Казалось, я прозрачный, плоский и невесомый, словно сорванный с ветки осенний лист. Меня кружило, несло куда-то, и я не мог этому противиться. Я не знал, было ли все на самом деле: пропавшие пассажиры, отсутствие остановок… Где и как я провел эту ночь – и была ли ночь, а может, она только надвигается на землю, наползает сизым туманом сумерек?

Действительно ли Петр Афанасьевич говорил чудовищные вещи про поезд без машиниста или мы мирно беседовали об отвлеченных вещах и книгах? Сейчас я стоял спиной к столику, за которым мы сидели, и боялся оглянуться.

Были мы в зале одни с самого начала или все эти люди находились тут, когда я появился? Пришел я поужинать или мы с Петром Афанасьевичем завтракали, а за окном искрилось солнечным светом летнее утро?

«Мамочка, где я? Что происходит? Что творится со мной?»

– Федор!

Когда прозвучало мое имя, я не сразу понял, что обращаются ко мне. Мало ли Федоров на свете? Я не связал этот окрик с самим собой. Но голос раздался еще раз, громче и настойчивее. До меня наконец дошло, что звали меня, и я обернулся.

Петр Афанасьевич восседал за столиком – тем самым, откуда я только что выскочил. С того места, где я стоял, столик был хорошо виден: круглобокий чайник с чашками, кристаллы сахара в хрустальной сахарнице, золотистые полукружья лимона, аккуратно нарезанные куски яблочного пирога – свежеиспеченного, с аппетитной корочкой. Петр Афанасьевич, живой и здоровый, голубоглазый и седовласый, приветливо улыбался и махал рукой, подзывая меня.

– Что вы там застыли, Федя? Заблудились, что ли? Идите скорее, чай стынет!

Ни за что на свете, под угрозой жизни не смог бы я в ту минуту приблизиться к столу, сесть и как ни в чем не бывало заговорить с Петром Афанасьевичем. И уж тем более не сумел бы пить чай с пирогом.

Промычав что-то невнятное, я рванулся к выходу. Люди, кажется, оглядывались, говорили что-то мне вслед. Возмущенно клокотала стриженая официантка, Петр Афанасьевич растерянно окликал меня по имени.

Или, возможно, все это звучало лишь в моем воображении, а на самом деле за спиной был пустой зал, полный пыли, старой рухляди и гниющих отбросов.

Зал, полный жутких теней и чужих воспоминаний.