Мой собеседник давно докурил и ушел, а я все стоял в тамбуре, покачиваясь в такт движению поезда, слушая заунывный перестук колес.

Раньше я считал, что это веселый, бодрый, вселяющий оптимизм звук. Колеса переговариваются с рельсами на неведомом языке, жизнерадостно приветствуя каждый новый километр пути. Под этот хлопотливый быстрый говорок пассажиры мчатся вдаль, навстречу чему-то хорошему.

Теперь перестук казался похож на грохот молотков, вколачивающих гвозди в крышку моего гроба.

«Выхода нет, – громыхали колеса, – выхода нет».

В тамбур снова вышли люди. Парень и девушка. Они потянулись друг к другу, собираясь поцеловаться, и тут заметили меня. Он недовольно нахмурился, она слегка смутилась.

Интересно, как они отреагируют, если я стану задавать им вопросы? Будь у меня малейшая надежда на то, что эти ребята помнят, как оказались в поезде, при каких обстоятельствах и давно ли это произошло, я обязательно начал бы расспрашивать.

Только я уже знал: никто из пассажиров не поможет мне разобраться в происходящем. А раз так, незачем торчать тут, как бельмо на глазу, мешать парочке миловаться.

Я пошел в вагон. Даже не колебался, как сказочный Иван-царевич, куда податься – направо или налево. Мне было все равно: я и так уже все потерял.

Оказавшись в коридоре – в тысячный уже раз, – я привычно притулился возле окна. Огромный, удивительный мир, в котором я, как мне когда-то казалось, никак не мог найти себе места, сузился до этого коридора. Этого – и его многочисленных зеркальных копий, через которые я прошел и еще пройду.

«Быстрее бы забыть прежнюю жизнь, – подумал я, – принять как данность, что навсегда останусь здесь, и больше не дергаться».

Пассажиры выходили из купе, шли – кто в туалет, кто в тамбур, кто постоять в коридоре, размять спину от долгого сидения-лежания в купе. Они не обращали на меня внимания, и были вполне довольны жизнью.

Мирок, в котором они существовали, казался мне адом, потому что я знал, что за его пределами течет другая, больше не доступная мне жизнь. Но эти люди были уверены, что все в порядке, поэтому ни о чем не тревожились.

А ведь так всегда и бывает, подумалось мне. Пока не догадываешься, насколько все убого, пока не знаешь, что может быть иначе, живешь себе и живешь, в ус не дуешь. Но стоит получить возможность сравнивать, осознать, что существуют варианты лучше и достойнее, как в душе начинается разлад. Не хочется довольствоваться малым! И тогда уж либо царапаешься, карабкаешься изо всех сил и выбираешься в лучшее, либо остаешься, где был, но спокойствия тебе уже не видать.

Я прижался лбом к стеклу. Оно было прохладным, холод успокаивал. Поезд ехал через ельник, деревья стояли вдоль железной дороги, сомкнув ряды, как суровые стражи. За окном шел дождь, капли дождя разбивались о стекло и ползли вниз.

Если закрыть глаза и не обращать внимания на покачивание, можно убедить себя, что находишься дома. Стоишь возле окошка, расплющив нос о стекло, а за окошком – двор, кусты сирени, автомобили, качели, лавочки…

Играют в футбол мальчишки, а мне нельзя: болит горло, гнойная ангина, высокая температура. Я сижу дома. Слабость такая, что меня качает из стороны в сторону, и тело кажется невесомым. Шея моя замотана теплым маминым шарфом, я одет в пижаму с корабликами, которая мне маловата. Руки торчат из слишком коротких рукавов тонкими прутиками, вид у меня сиротский и жалкий.

Если мама увидит, что я поднялся с кровати и босиком стою на холодном полу, то непременно отругает.

Есть я не могу – в горло словно насыпали битого стекла, глотать невозможно. Мама варит мне морсы и компоты, поит меня с ложечки, как маленького. Она взяла больничный и сидит со мной, хотя, конечно, в одиннадцать лет я могу лечиться и сам. Но она беспокоится, говорит, «сердце не на месте», если я больной и несчастный останусь один. Я ничего не отвечаю на это, но в душе счастлив, что она рядом. Мама постоянно подходит к моей кровати, кладет на лоб прохладную ладонь, и жар как будто спадает. Она целует меня в щеку, гладит по волосам, называет галчонком – не знаю почему. Пройдет время, и я забуду это прозвище, и она позабудет его тоже…

А вот и мама: я вижу ее за окном. Она возвращается из аптеки, смотрит на наши окна и замечает меня. Сначала хмурится – подумала, наверное, что я не надел домашние тапочки и теперь замерзну и заболею еще сильнее. Но потом улыбается, и я знаю, что она рада мне. И я тоже рад, и в эту минуту чувствую такую острую любовь к ней, что где-то в груди становится больно и жарко. Мама машет мне рукой, и я машу в ответ и думаю, как же все на свете хорошо и правильно…

– Молодой человек!

Пронзительный голос вырвал меня из прошлого. Кажется, я немного задремал. Женщина стояла рядом и смотрела на меня вытянутыми к вискам, темными и блестящими, как чернослив, глазами. Она была маленького роста – едва доставала мне до плеча. Голос неприятный, но лицо приветливое.

– А я уж подумала, плохо тебе, – сказала она и похлопала меня по руке.

– Все нормально.

– Ты иди к себе, поспи, – посоветовала она напоследок, скрываясь в своем купе. – Чего к окошку припал!

Что-то в словах женщины наталкивало меня на мысль. Я не мог уловить ее, ухватить за хвост и додумать до конца. Окно, стекло…

Когда наконец смог понять, какая идея пытается пробиться на поверхность сознания, то в первый момент опешил. Если все пойдет, как надо, я смогу вырваться. Но шанс, что все получится, ничтожно мал, а вот вероятность переломать руки-ноги-шею или разбиться насмерть – велика.

Да, об этом я и думал: разбить стекло и выпрыгнуть в окно. На полном ходу, потому что поезд не останавливается. Дождаться удобного момента, чтобы он хоть немного замедлил ход, не получится. Ловить придется другой момент – такой, чтобы в коридоре было поменьше народу и никто не попытался меня остановить. Или не побежал за проводником.

Я осторожно оглянулся по сторонам. Чем же разбить стекло?

«Незачем делать это здесь, на виду у всех. Иди в туалет, закройся изнутри, чтобы никто не смог помешать. Разобьешь окно тем, что под руку попадется, – мусорным ведром, держателем для туалетной бумаги. А может, удастся попросту открыть его». – Голос, что прозвучал в моей голове, был спокойным и рассудительным.

Слышать голоса, наверное, плохо. Может, это один из признаков сумасшествия, но я в последнее время незаметно привык к их присутствию. Тем более голос говорил сейчас правильные вещи и рассуждал здраво.

Более не раздумывая, чтобы не растерять решимости, я направился в сторону туалета. Мне повезло: очереди нет, дверь открыта, проход свободен.

Закрывшись изнутри, я попытался открыть окно. Торопливо обшарил раму, хотя и видел уже, что нет на ней ни ручки, ни задвижки. Должны они быть или нет? Неважно, не будем зацикливаться на мелочах.

Я сразу нашел, чем разбить стекло: взгляд наткнулся на мусорный бочок. Металлический, цилиндрической формы, он выглядел достаточно тяжелым. Я разобью стекло и днищем уберу осколки, чтобы не пораниться. Все, что останется, – набраться смелости и прыгнуть с мчащегося поезда. Теперь мы ехали вдоль поля, я видел насыпь. Можно не только сломать что-то, но и пораниться о камни.

«Нужно было взять куртку. Она смягчила бы удар».

Мысль запоздала, да к тому же я понятия не имел, где мой вагон. Решив не раздумывать больше на эту тему, я взялся за бачок.

Увесистый. Ну, с богом!

Резко выдохнув, я размахнулся и, что было сил, саданул бачком в окно. В ту же секунду раздался звон, часть осколков посыпалась на пол, но в основном все они оказались снаружи.

В лицо мне рванулся свежий ветер, напоенный влагой, дождевые капли упали на лицо – и в душе все запело: свобода! Это был ее запах, ее вкус. Вот она, только руку протяни, такая близкая! Жадно вдыхая ртом и носом, я не понимал, как мог не замечать, насколько вкусным, сладким может быть воздух.

Я ждал, что в дверь забарабанят, что меня попробуют остановить, и мысленно пообещал себе не позволить этого. Готов был драться за свою свободу: этим же самым бачком, пробившим мне путь на волю, проломить череп любому, кто попытается мне помешать.

Но никто не стучал, не кричал, не требовал открыть дверь. Скорее всего, за ней никого и не было. Что ж, тем лучше. Можно считать, повезло.

Я повернулся к окну. Рама ощетинилась острыми обломками стекла, и я начал лихорадочно сбивать их днищем бачка, сшибая на пол и на улицу, как придется. Вскоре оконный проем показался мне достаточно безопасным, чтобы в него можно было пролезть, и я приготовился к прыжку.

Поставил бачок на пол, уперся ладонями в раму. Страшно не было, я даже не думал о том, как сильно рискую, собираясь выпрыгнуть из поезда на полном ходу.

Я напружинил тело, сосредоточился и готов уже был сделать рывок, как что-то стало происходить. Именно «что-то» – я не мог дать определения этому. Воздух, еще секунду назад острый и пьяняще-свежий, снова стал душным, мертвым. Он больше не вливался мне в легкие вольным потоком, вызывая к жизни. Это не был аромат лесов и полей. Так пахнет в помещении, которое давно не проветривалось.

Да что воздух! Пространство передо мной тоже изменилось: преломилось, подернулось туманной дымкой. Я видел перед собой некое подобие телевизионных помех, только вместо «снега» были искривленные, искаженные полосы. Слышалось тихое потрескивание, будто от статического электричества.

Пока я старался понять, что происходит, на плечо мне опустилась рука. Надавила каменной тяжестью, пригвождая к полу. Холод волнами исходил от нее, и тело мое застывало, будто погружаясь в ледяной колодец.

– Вам лучше вернуться в свое купе, – произнес проводник за моей спиной.

Я медленно повернулся к нему лицом – и весь мир повернулся вместе со мной по часовой стрелке.

Маленьким я любил ходить в кукольный театр. Во время некоторых представлений куклы разыгрывали очередную сценку, а потом круглая площадка, на которой они находились, поворачивалась. Происходила смена декораций. Из волшебного леса куклы перемещались в сказочный дворец, восточный базар превращался в пещеру, таящую несметные богатства.

Сейчас со мной произошло нечто подобное. Не было больше туалета с разбитым окном. Я не стоял возле него, лелея надежду на спасение, не готовился к прыжку. Декорации поменялись. Передо мной и позади меня тянулся длинный коридор, справа было целое, нетронутое окно, под ногами – ковровая дорожка. Двери, двери, двери…

Там, за дверями, находились люди – как овцы в теплых загонах. А пастух стоял почти вплотную ко мне. Непроницаемое лицо не выражало ни единой эмоции.

– Вы слышите? Вам следует немедленно пойти в купе, – повторил проводник, и это не было просьбой.

Еще не до конца придя в себя от случившегося, я смотрел на него, бессильно свесив руки вдоль тела. Растерянный, уничтоженный внезапным и окончательным крахом своей затеи.

– У меня с вами много проблем. – Проводник покачал головой, и в его глазах появилось сожаление. – Это нехорошо.

«И что же теперь? Убьете меня, чтоб не путался под ногами? Давайте! Чего тянуть!»

Это была даже не мысль, а что-то вроде мысленной вспышки. Я не до конца осознал, сформировал ее в мозгу, но проводник каким-то чудом сумел ее уловить. Приблизив свое лицо к моему, он растянул узкий рот в улыбке.

– Всему свое время. – Гулкий, низкий голос проводника завораживал, парализовывал волю. – Вы так стремитесь покинуть поезд! Но не понимаете, что рельсы проложены в нужном направлении. Поезд везет вас по вашему пути.

– Мой путь? – спросил я, на этот раз вслух. – Разве он в том, чтобы кружить и кружить на месте, как дворовый пес за своим хвостом?

Проводник чуть смежил веки, досадуя на мою непонятливость.

– Когда будет нужно, траектория изменится. Доверьтесь мне. Я ваш проводник.

Это прозвучало так, будто он сказал: «Я ваш духовник» или «Я ваш отец». Загадочная и вместе с тем несуразная фраза. Но каким-то внутренним пониманием, глубинным и тайным, я понял, что имел в виду проводник.

Мое подсознание знало это. Знали сердце и печень, каждый сосуд и мельчайший капилляр, каждая клетка. Однако сознанию эта истина была недоступна, и получалось, что я знал и не знал в одно и то же время.

– Иди к черту! – заорал я, не узнавая собственного голоса, который сорвался на визг. В этом выкрике звучали слезы, его переполняло такое отчаяние, что мне стало страшно, и не хотелось слышать себя, но я все равно кричал: – Убирайся! Вон! Вон!

«У тебя истерика», – сухо констатировал кто-то внутри моей головы.

– И ты убирайся к хренам собачьим! – прокричал я, прижимая ладони к ушам, теперь уже обращаясь к непрошеному советчику.

Все, что накопилось на дне души за жуткое время, проведенное в поезде, внезапно поднялось к горлу и теперь выливалось мутной, зловонной жижей. Я рычал и выл, как раненый зверь, заткнув уши, зажмурив глаза. Мне было плевать и на проводника, и на то, услышит ли меня кто-то, и что обо мне могут подумать. Сорванная криком, расцарапанная глотка болела, лицо горело от слез, которые жгли, подобно кислоте, вычерчивая на щеках пылающие дорожки.

– Тсс, тише, тише, – ласково уговаривал меня кто-то. – Хватит, тише.

Голос был женским.

– Вот же бьется-то! Как мышонок. Погляди-ка, и мокрый весь! Федя! Проснись!

С трудом разлепив веки, убрав от лица сведенные судорогой руки, я повел глазами по сторонам. Кто говорит со мной? Почему меня уговаривают проснуться, если я не сплю? Ведь я стою в коридоре, а рядом…

Мой взгляд наконец сфокусировался, и оказалось, что надо мной склонилась какая-то женщина. Именно склонилась, потому что я лежал на полке в купе, а она стояла рядом и глядела на меня. На лице – тревога и недоумение.

И никакого проводника поблизости.

– Ну, слава богу, – с облегчением сказала она, поймав мой взгляд. – Очнулся, буян.

Я ошибся: это вовсе не «какая-то женщина». Это Тамара.

А из-за ее мощной спины выглядывала взволнованная Катя.