Бар эскадрильи

Нурисье Франсуа

ЧАСТЬ III. ШОТЛАНДСКИЙ ПЛЕД

 

 

ШОТЛАНДСКИЙ ПЛЕД

Жос чувствует, как бьется и циркулирует его кровь, как она от пальцев рук и ладоней, лежащих на перилах балюстрады, доходит до самого сердца, до самых висков. Кажется, будто кровь бьется и циркулирует в радостном единении с горой. Поток, спускающийся с массива Бернина, наполняет долину грохотом. На востоке заснеженный пик Розач тянет свои ледяные зеркала к солнцу, бросая вызов взглядам. Сейчас десятое июня, десять часов утра. Блеск и величие! Еще влажные скалы, крыши домов, асфальт дороги блестят и дымятся в лучах света. В конце ночи прошла гроза, которая омыла небо и землю. Природа искрится, но жара наступает и вскоре серый, зеленый и голубой цвета вновь возникнут из этого ослепления, сухие и потрескивающие. И это будет лето.

Жос скорее чувствует, чем слышит, как в комнате у него за спиной Клод напевает, открывая и закрывая дверцу шкафа. Неожиданная неподвижность, скрип: она ищет угол зеркала, рассматривает себя. На ней желтая кофточка, брюки для прогулок, подхваченные под коленями, шерстяные чулки, горные ботинки на шнурках. Ботинки очень старые, с потертой замшей, Клод надевала их еще в Аржантьере, в Саас-Фе, в Морьене… Сколько лет назад? Это всегда был июнь, как и сейчас, и невероятное количество народу.

Жос слышит, как чиркнула спичка, и по его лицу прошла рябь. Ветерок донес сухой запах горящего дерева и легкий запах сигареты. Обернуться, поговорить? А что скажешь? Шум потока перекрывает все, а вот к нему прибавляются еще отбойный молоток на дороге, за гостиницей, крики садовников в глубине сада, подстригающих тую вокруг бассейна. Потом еще где-то газонокосилка. Рабочая деятельность начинающегося дня не раздражает Жоса. Она выплескивает на него свой избыток света, шума и переполняет его радостью. Эта радость… Ему немного стыдно, что он так к ней чувствителен. «Первое утро жира», а? Это нам знакомо…» Но хотя это ему и знакомо, он дрожит от нетерпения. Он оборачивается, спрашивает у Клод: «Ты готова?»

Немного позже внизу у входа в «Энгадинер Хоф» они видят обнявшихся Норму Леннокс и красавца Виктора. У Нормы огромные синяки под глазами. Ее слишком белые груди (на них угадывалась голубая сетка вен) трепещут, туго схваченные крестьянской кофточкой. Она целует Клод: «Ты видела, до какого состояния я доведена им…» Она поддерживает свой сильный акцент, но не ошибается в согласовании причастия. Виктор, ужасно самоуверенный (он с вечера уложил себе усы под Гарибальди), шепчет: «Сделаешь макияж, и оп! девичий цвет лица, моя Норминет… Если успеешь, конечно. Епископ готов? Где он? Это всегда из-за него бывает бардак…»

Епископ, который на самом деле является кардиналом, защемил свою красную сутану дверцей машины. Он ругается на трех языках к радости маленьких итальянских грумов, которые на мгновение отвлекаются от грудей Нормы Леннокс. Жос счастлив. Чем затасканнее шутки, чем стандартнее ситуации (Норма и Виктор столкнулись уже на третий день съемок), тем сильнее он ощущал, как на него нисходит покой. Сегодня утром наплыв людей случился кстати. Клод отошла в тень больших секвой, стоящих в кадках на террасе. Усталость или недоверчивость? Она, в отличие от Жоса, не любит этот немного искусственный праздник, деланные улыбки, бестолковую толкотню, которая нервирует команду. Она закуривает новую сигарету. Консьерж подходит, держа в руках рюкзак. Он показывает Жосу, что туда положили, как он и просил, легкую закуску и покрывало. Это шотландский плед, свернутый валиком под отворотом рюкзака в соответствии с исконными военными правилами. Сколько уже лет… Лагеря скаутов, лето тридцать девятого. «Ну что, Жос, нас отпускают?» Клод зовут всегда «госпожа Форнеро», а его называют «Жосом», и ему приходится противостоять всеобщему тыканью. Странное занятие. Красавец Виктор ласкает их, Клод и его, взором одалиски, привыкший к тому, что планы рушатся и вновь создаются, повинуясь электрическим вспышкам его очарования. Жос предлагает:

— Я вас догоню в Цуоце ближе к вечеру. Поезжайте потихоньку, Виктор, в сторону Вельтлинера до «Двадцати двух кантонов»…

— Это вы скажете епископу!

Виктор, возбужденный и раздосадованный, хочет покрасоваться. Он останавливается и оборачивается, садясь в машину:

— Ну что, приезжает сегодня Мюллер? Потому что в сцене на манеже он мне подкинул такой текст! Сахарная вата. Луиджи любит это, я знаю… Он думает, что мы снимаем какой-нибудь новомодный римейк типа «Сиси», тогда конечно… А что до его французского!

В окнах автобуса не видно лиц актеров, а только темное отражение неба, секвойи, пик Розач, весь сверкающий. Стекло опускается и появляется рука Виктора, рука в рюшах из тонкого бархата: она машет машинописным листом:

— Я переделал три или четыре из моих реплик этой ночью, не хотите ли прочитать, Жос?

Жос смеется и качает головой: двигатель машины, завибрировавший с тошнотворной отрыжкой дизельным топливом, избавил его от необходимости отвечать. Залаяла собака. Две фигурантки, визжа, спустились по лестнице, неуклюже путаясь в юбках. Та, что покрасивее, чтобы рассмешить публику, проказливо выпячивала свой турнюр. Лыжники, возвращавшиеся с Корвача, куда они отправились в шесть часов утра, поднимали брови, морща свои блестящие и загорелые лбы. Наконец автобус тронулся и стал взбираться по откосу, ведущему к дороге. Клод, улыбающаяся, выходит из тени. «Ты думаешь, они смогут провести день без твоей опеки?..»

Они спустились вниз, пройдя через сад, пересекли поток и пошли в южном направлении по тропинке, извивающейся между лиственницами, тропинке, которая поднималась по Валь-Розегу. Легкий туман и ослепительно яркий свет, заставлявший их, несмотря на черные очки, прищуривать глаза, казалось, удаляли Мортерач, к которой они шли. Дорога была пологая, широкая. Когда они подходили ближе к потоку, то переставали слышать друг друга. Гостиницы Понтрезины должны были открыть свои двери только с середины июня, то есть через несколько дней; лишь «Энгадинер Хоф» поднял паруса первого июня, чтобы приютить съемочную группу. Валь-Розег был пустынен. Они слышали, как насвистывали потревоженные ими сурки. Клод набросила свитер на плечи и завязала рукава на груди. За одну неделю лицо у нее покрылось летним загаром.

Это было их первое возвращение в настоящие горы с осени восьмидесятого года. Весь последний год Жос находил самые различные предлоги, чтобы держать Клод подальше от Альп. Но она, казалось, почувствовала себя настолько лучше, что они даже не стали ни о чем говорить, когда в апреле Деметриос решил провести в Граубюндене, в местах, описанных в романе, или совсем рядом, натурные съемки «Расстояний». Жос ощущал в кармане маленькую серебряную коробочку, с которой он теперь никогда не расставался из страха, что Клод забудет свои лекарства. Но, за исключением того, что она продолжала курить, в остальном она стала идеальной больной. Жос набил коробочку ватой, чтобы не слышать, как пилюли, драже, разноцветные гранулы дребезжат на каждом шагу. Иногда он делал вид, что подволакивает ногу, чтобы замедлить шаг, но Клод смотрела на него с такой улыбкой, что они возвращались к своей обычной походке. Они не разговаривали. Жара, грохот потока, ритм их шагов составляли единое ощущение, которое приятно распространялось внутри их тел. С того самого момента, когда он вышел на балкон, Жос ощутил в себе это движение крови, этот бег ручьев, образованных тающими снегами. Он больше не ощущал возраста.

Валь-Розег был всегда запрещен для машин. Они услышали за спиной тяжелую рысь нескольких лошадей. Неужели пустили повозки с сидениями, которые в погожие дни поднимались до высокогорного приюта?

Вскоре между деревьями показались повозки, каждая была запряжена парой лошадей и загружена целой компанией: женщины на одной, мужчины на другой, все приблизительно лет шестидесяти. «Современники!», — сказала Клод. Они ответили, смеясь, на крики и приветствия, которые обрушились на них вместе с грохотом повозок и пылью. Бородач с красивой осанкой долго махал в их направлении флягой вина.

Когда они добрались до трактира, часов в двенадцать, распряженные лошади паслись на лугу, а компания сидела за столом на солнышке. Клод и Жос подошли, заказали пива. Но поднялись протесты и крики, и они приняли бутылку Вельтлинера, которую им преподнесли. — Чокнулись, за невозможностью разговора, так как тяжелый ретороманский диалект усложнял общение. Жос чуть задержался у их стола, тщетно пытаясь применить свой немецкий, но вскоре вернулся к Клод. Она тем временем открыла рюкзак и развернула извечный сухой паек для пикника, выдаваемый в швейцарских отелях: крутые яйца, сыр, соль и перец в бумаге, сложенной вчетверо. «Ну как, появился аппетит?..» От соседнего стола поднимались сильные ароматы. Вскоре и им тоже принесли горячий окорок, капусту, жареный окорок по-швейцарски. От выпитого на солнце вина у них уже кружилась голова. Они засмеялись и еще раз подняли свои стаканы. Одна из лошадей отбилась от остальных, подошла к воде и там заржала, и тут же три или четыре собаки с лаем бросились к ней. Клод закрыла глаза. «Какое счастье!» — произнесла она. Они вспоминали одно за другим места в Энгадине, в Доломитовых Альпах, в Тироле, в Вогезах, Вале, где они пережили моменты, подобные этому. «Сен-Николя де-Верос… Валлуар!.. Кортина д'Ампеццо», — называла Клод. «Шандолен… Риффельберг… Шан-дю-Фё», — откликался Жос. Это был длинный перечень голубых летних дней, сверкающих зим, с лицами, возникавшими за названиями мест, с воспоминаниями о невероятных падениях на крутых спусках, о страшной усталости, о бутылках, выпитых, как сегодня, в лучах яркого солнца. Жос тоже закрыл глаза. Крики, смех, обрывки песен их соседей наполняли жару благотворным шумом. Влажное прикосновение к руке заставило Жоса вздрогнуть: одна из собак просила ласки, остаток окорока. Они заказали кофе.

Когда они встали, Жос приготовился продолжить путь на Понтрезину, но Клод покачала головой: «Это уже не будет день в горах!» — сказала она.

— Пойдем до подножья ледника, — предложил Жос.

— Мы сразу же найдем снег вон там, смотри.

Клод кивнула головой в сторону лесистого хребта, который нависал над ними.

— Там тропинка должна быть свободна, она почти все время находится в тени, ты помнишь? Поднимемся до приюта, переберемся через хребет и спустимся, держась левее, к Фексталю. Гостиница «Сонна»… Ты помнишь? Выпьем там чаю и вызовем машину. Ты сможешь быть в Цуоце в пять часов. Как называется приют?

— Фуоркла Сюрлей, — сказал Жос, развертывая карту. — Ты знаешь, это серьезный подъем!

Не прошли они и пяти минут, как уже оказались над рестораном, над лугами, над извилистой линией пены и водоворотов потока. Они видели, как припустились бежать друг за другом две лошади, как играли собаки. До них доносились звуки песен. Они на минуту остановились. Снег растаял совсем недавно и тропинка раскисла. Ноги вязли в грязи. Повернуть назад? «Если начнем здесь спускаться, — сказала Клод, — то будем постоянно поскальзываться и падать»… И она была права. Поэтому они продолжили подъем, страхуя каждый свой шаг. Жос шел первым, очень медленно. Он не оборачивался к Клод, но на каждом повороте дороги останавливался на секунду и бросал на нее взгляд. Недавняя радость в подлеске с пятнами грязного снега и липкой землей уступила место подспудному ощущению несвободы, усиленному тенью и неожиданной прохладой. Опьянение прошло, и Жос мысленно спросил себя, что они делают здесь вместо того, чтобы спускаться к Понтрезине под игривое журчание речки. Он остановился. Клод в нескольких метрах от него последовала его примеру и прислонилась спиной к стволу. Она вытерла рукой лоб.

— Жареная картошка, капуста, вино, подъем — это чересчур!

— Устала?

Но вот уже год, как Клод перестала отвечать на этот вопрос. Она подала знак трогаться и пошла впереди. Вскоре она шагала даже еще медленнее, чем это сделал бы Жос. Она держала в руке свитер, рукав которого тащился по земле. Он не осмелился сказать ей об этом. Когда они добрались до приюта Фуоркла Сюрлей, оба были потные и запыхавшиеся. Клод молчала. Дверь домика была закрыта, ставни тоже. Жос показал на скамейку на солнышке: «Отдохнем минутку?»

— Не расслабляй меня… Быстро спуск!

Клод с трудом удалось улыбнуться. Жос чувствовал в себе тяжесть тринадцатимесячного молчания: он больше не знал, как с Клод говорить. Она все же села и посмотрела на горизонт, который возник теперь за лесом: перевал Юлиер, пик Наир, легкий туман, угадывающийся над озерами и над долиной Инна.

— Спасибо за этот день, Жос. Тебе было трудно украсть его у них, но это стоило того.

Потом без перехода: «Эта жратва — это слишком глупо… Ах, как мне всегда удается испортить что-то хорошее!» Она поднялась, словно с сожалением. Надела свитер.

Тропинка, прежде чем устремиться к Энгадину, задержалась немного наверху, змеясь среди густых зарослей. Черника? Дикие рододендроны? Жос спросил об этом у Клод, она не ответила. Он чувствовал на бедре при каждом шаге коробочку с лекарствами. Они спускались минут десять. Кое-где вода меж скал стекала настоящими каскадами. Почва была пористая. Жос начал уже совсем успокаиваться, как вдруг Клод резко обернулась. Она была белая:

— Ты знаешь, мне нехорошо. Это так глупо, вот уже двадцать лет, как я не чувствовала тошноты…

Жос непроизвольно вытащил маленькую серебряную коробочку и показал ее Клод, но та подняла руку: «Нет, нет! Что, я не знаю моих дел! Нет, я чувствую… я чувствую себя, как мальчишка после первой сигареты, представляешь? Если бы только меня могло вырвать…» Она выдавила из себя еще одну улыбку: «Как иногда говорят дети, когда их тошнит, «у меня сердце болит…» Прекрасное семантическое недоразумение, тебе не кажется?»

Она искала указательным пальцем пульс. На минуту он застыл. «Стучит, как настенные часы», — сказала она.

Жос видел, как она старается глубоко дышать. Ей не хватало воздуха. Вдруг она повернулась к нему с обезумевшим взглядом. Она сжимала вокруг шеи ворот свитера. Ее пальцы дрожали. Она потянулась рукой к своему плечу: «О, это уже не игра! Вот она, эта мерзость…»

Жос был парализован. Любой жест, любое слово — все могло напугать Клод еще больше, разрушить в ней ту силу, которая боролась. Потом он увидел, как ее глаза стали мутными, жидкими. В два шага он очутился над ней, схватил ее за плечи, но она была такая тяжелая и скользила вниз. Он прокричал ее имя. Он видел, как совсем рядом качнулась ее светлая голова с совершенно белым лицом, как переломилась шея. Он позвал ее. Нет, он не кричал, он звал ее тихим голосом — страшный крик раздавался только в его голове. Она опрокинулась на бок, как-то очень быстро соскользнула на землю, увлекая за собой Жоса, тоже упавшего на колени. Одна нога Клод задержалась в воздухе, зацепившись за скалу, вывернутая немыслимым образом. Жос хотел было придать ей нормальное положение, но, схватившись за нее, почувствовал, как она дергается, и выпустил ее. И именно в этот момент словно прорвало плотину — он закричал. Он кричал все время, пока продолжалось это конвульсивное дрожание. Он не осмеливался больше дотронуться до Клод, глаза которой стали голубыми и мутными. Слепая собака. Промелькнул образ того человека, прошлой зимой, в Булонском лесу, который бежал воскресным утром по берегу озера. Он как бы споткнулся и упал головой вперед. Его ноги долго дергались в безумных спазмах, белые, худые, мертвые, уже давно мертвые. Мертвые. Вот так это слово проникло в Жоса. И оно повлекло за собой другие слова: «Страх прошел, навсегда. Она не страдала…» Обморок, недомогание, которое можно вылечить? А внутренний голос Жоса кричал: «Нет, пусть все будет кончено, чтобы она больше не страдала!..» Он вытащил коробочку, а из коробочки таблетку тринитрина. Как это делается? Он пробежал несколько шагов, до того ничтожно малого количества воды, которое блестело между камнями, зачерпнул в пригоршню.

Попытался открыть рот Клод, протиснуть туда таблетку, влить из ладони хоть несколько капель воды. Но лишь намочил лицо, а таблетка упала в траву. Сухой рукой он вытер лицо, потом своим платком, потом обеими руками, и в этом движении он ощутил себя, он почувствовал, что его пальцы сейчас посмеют сделать один жест, жест, вычитанный из книг, абстрактный, немыслимый, — они закроют глаза Клод, и он ощутил под своими пальцами теплые глаза, живые мягкие зрачки, которые при этом оставались закрытыми, и лицо ее приобрело скорбное выражение, как если бы Клод, заснув, испытала во сне сильнейшее разочарование. Жос наклонился и прижался лбом ко лбу Клод. Рюкзак, остававшийся у него на спине, подался вперед и давил на затылок. Это была некая сила, некая крышка, которая придавливала его лицо к лицу Клод. Очень долго. К мокрому лицу Клод. Потому что Жос плакал. Он распадался на части, стекал вниз, его рот разошелся в разные стороны в отвратительной гримасе слез. И непрестанно его били молоточками мерзкие слова облегчения: «О, все кончено! Все кончено!..» Потом у него мелькнуло в голове: «Если бы я не был рядом с ней, я никогда бы не узнал, никогда не принял… Я бы всегда думал, что мне врут. Всегда…» Простота смерти его завораживала, убаюкивала. Вдруг он вспомнил совсем короткий хрип, даже не хрип, а всхлип, который издала Клод перед тем, как сползти к подножью скалы, и его пронзила боль. Он встал, сбросил рюкзак на землю, растерянно посмотрел вокруг себя, пробежал несколько шагов туда, откуда они пришли. Где искать помощь? Перед ним встали образы людей за столом, бутылка, которую им протянули. Он стал спускаться, петляя между камнями. Гостиница «Сонна». Найдет ли он ее? «Выпьем там чаю…» Меньше одного часа. Или Зильс? Клод хотела добраться именно до гостиницы «Сонна». Он сделал несколько шагов в сторону. Хватит ли у него сил, чтобы вернуться одному к Клод? Хватило. Он встал на колени. Обратил внимание на воду, которая струилась по всему склону горы, просачиваясь сквозь пучки травы, сквозь комья земли, сквозь камни. Спина Клод уже намокла. Глубокая дрожь, как при очень высокой температуре, сотрясла Жоса. Он приподнял Клод за плечи и тихонько, медленно, оттащил ее на десять метров до невысокого бугорка, вокруг которого струи воды расходились. Он ощупал землю обеими руками, прежде чем положить на нее тело, снова опустившись на колени. Он только что впервые подумал «тело», а не Клод, и дрожь, рыдание, икота отчаянья и отвращения поднялись откуда-то из живота. Он ловил воздух. «Как Клод», — подумалось ему. Наконец он выпрямился, с влажным лбом и трясущимися ногами. «Вот что она почувствовала. И ничего больше…»

А теперь нужно было уходить, немедленно. У него дрожали ноги как после нескольких часов крутого спуска. Пошатываясь, он сделал несколько шагов. Крики галок высоко в скалах, нависших над альпийскими лугами, заставили его остановиться. Он смотрел, как планируют птицы. Какой-то другой крик — он вздрогнул. Животные! Какие? Всякие! Горы в июне кишат жизнью. Лисы, куницы, галки, грифы, все невинные, все стервятники, все хищники кружили уже в подлеске и в небе. Жос вспомнил, что ему говорили о воронах и грифах: о том, что все они любят выклевывать у трупов глаза. Он подумал также: я должен выдержать. Теперь уже все его тело тряслось, содрогалось, а не только ноги. Он вернулся к рюкзаку, брошенному на землю, и отвязал от него шотландский плед. Он накрыл им тело Клод, по диагонали, стараясь, чтобы один угол с запасом укрыл голову и лег позади нее, и на этот угол он положил большой камень. То же самое он сделал и в ногах. После чего немного подоткнул сбоку два края пледа, как подворачивают края одеяла на постели, но оставив достаточно места еще для пары десятков камней, которые он приносил один за другим, выбирая наиболее крупные, гладкие и не испачканные землей. Все это, поскольку он работал медленно, потребовало у него довольно много времени. Ему стало так жарко, как если бы он передвигал куски скалы. Как только лицо Клод оказалось закрытым, Жоса перестало трясти. Он выпрямился. Галки — умолкали они хотя бы на одно мгновение или нет? — продолжали кричать, но только гораздо ближе, как показалось Жосу. Тогда он отыскал три больших плоских камня, принес их и, прислонив два друг к другу, положил на них сверху третий таким образом, чтобы лицо Клод под пледом было покрыто еще такой своего рода трехсторонней пирамидой. Кровь стучала у него в ушах, пот тек ему в глаза, мешая смотреть. «Так будет хорошо», — громко сказал он и ушел. Он шагал очень широко, ощущая холод рубашки, прилипшей к плечам и к спине.

* * *

Он спускался в Фексталь почти так, как падает и подскакивает камень: весь свой вес при каждом шаге он перекладывал на одну ногу, которая скользила, подвертывалась, и каждый шаг отдавался во всем его теле, в плечах, в гудящей голове. Он услышал голоса раньше, чем увидел дорогу и трактир. Он не пошел к мосту, а пересек поток, шагая прямо по воде. В двухстах метрах от трактира, на заросшем густой травой лугу, ему встретились два неторопливо гуляющих человека, которые остановились, окликнули его, но он скорее всего даже не заметил их, так же как не заметил и других людей, сидевших за столом и замолчавших, когда он проходил и когда, спотыкаясь на ступеньках, он поднялся по лестнице. Он отстранил официантку, не видя совсем близко от себя ее испуганные глаза. В дверях появился молодой человек, одетый в белое и голубое, как обычно бывают одеты повара. Он схватил Жоса за предплечье и сказал ему: «Говорите медленно, месье…» Потом: «Эта дама упала?» Жос смог только покачать головой. Он поднес руку к груди. «Сердце», — выкрикнул он. Все подумали, что у него приступ, усадили его на скамейку. Неожиданно его голос стал спокойным и внятным: «Она умерла, — сказал он, — час назад, может два, я не знаю…» Потом закрыл глаза. В таком состоянии, с закрытыми глазами и затылком, прижатым к сосновой обшивке стен, запах которой обволакивал его, он услышал шаги, ботинки, которые скребли пол, потом замирали, услышал низкие голоса, которые произносили немецкие слова. У него появилось ощущение, что он находится в центре круга. Ему положили на плечи какую-то тяжелую шерстяную вещь. Ему разжали пальцы и сжали их вокруг стакана, который он поднес ко рту, держа обеими руками. Стакан наткнулся на зубы. Он выпил алкоголь одним глотком исстрадавшегося от жажды человека. Ожог был таким сильным, таким долгим, что он открыл глаза. Их было семь или восемь человек перед ним, с внимательными и суровыми лицами. Вернулся молодой человек, успевший надеть на ноги горные ботинки и накинуть на плечи куртку. «Тереза, Юрг!» Он взял встававшего Жоса за локоть: «Вы в состоянии подняться туда сейчас?» Жос утвердительно кивнул — «Надо бы только…» Но увидел юношу и девушку, готовящихся их сопровождать, и замолчал. Они вывели его очень быстро через кухню, как телохранители или как полицейские, уводящие свою добычу. Его усадили на переднее сидение машины с широкими колесами, без верха, какие используют военные и горцы. Его заставили повторить название — Фуоркла Сурлей, — которое он произносил очень плохо. Он показывал пальцем, откуда спустился. Джип проехал по Фексталю, пересек по бетонной плотине речку и поехал наискосок по полям. Вскоре они обнаружили следы, оставленные Жосом, когда он спускался. Водитель дернул за рычаг и бросил машину на склон, как понукают лошадь перед препятствием. Жос, уцепившись за лобовое стекло, показывал, насколько он был в состоянии это делать, направление, корректируя его всякий раз, когда джип отклонялся, чтобы обогнуть скалу, сосну или отыскать проход. Трава была скользкой, земля сочилась водой, и несколько раз колеса начинали пробуксовывать, издавая шум, похожий на шум работающего с перегрузкой мельничного жернова. Неожиданно водитель повернул руль и остановил машину. «Теперь надо идти пешком, месье…»

Жос посмотрел на двух других своих спутников. Как же они были молоды! Высокая девушка с мальчишескими бедрами и волнистой прической и скорее всего ее брат. Они молча вытащили из джипа складные носилки, покрывала, веревки. Жос перехватил взгляд девушки, и она отвела глаза. Она несла на плече моток веревки, у обоих возникла, должно быть, одна и та же мысль. Она сделала над собой усилие, чтобы вновь посмотреть на него и сдержанно улыбнуться. Молодой человек из трактира подошел к Жосу и с неожиданной торжественностью произнес: «Меня зовут Вальтер Ротхау». И юноша с девушкой тоже пожали ему руку, затем они приступили к подъему. Никто не разговаривал. Юрг первым заметил необычное пятно пледа сквозь кустарники и жестом остановил Жоса. Он же снова остановил его в двадцати шагах от места, где лежала Клод, указав ему на скалу, где Жос мог сесть. Но он покачал головой и подошел. Он чувствовал, как его прожигают три пары глаз, устремленные на него. Он встал на колени и начал поднимать один за другим камни, положенные на плед. Он отбрасывал их в сторону, на склон, по которому они скатывались вниз, одни ближе, другие дальше. Трое молодых людей неподвижно стояли рядом. Четыре раза Жос поднимался и, приседая чуть дальше, продолжал свою работу. Наконец, остались только три плиты, которые он расположил над головой Клод; они оказались такими тяжелыми, что Терезе пришлось подойти, нагнуться и помочь ему отнести их в сторону. Тут уже Жос выпрямился и взглядом попросил своих компаньонов продолжить. Юноши взялись за два конца пледа и вместе подняли его. Показалась Клод. Ее лицо приняло голубоватый оттенок и от этого словно истончилось. Резко проступили кости. Жос как бы брал своих компаньонов в свидетели. Стоя на коленях рядом с ним, девушка разглядывала Клод с напряженным удивлением. Видела ли она уже когда-нибудь покойников так близко? Интенсивность взгляда была такой же, как у детей, случайно увидевших наготу взрослых. «Ее истинное лицо, — подумал Жос, — ее истинное лицо, она не может себе его представить…»

Юрг взял его за руку, потянул за собой. «Пойдемте, месье». Жос не видел, ни как Тереза и повар завертывали тело Клод в серые покрывала, которые они принесли с собой, ни как они привязывали его к носилкам. Одеяла были плотные, веревки — крепкие, тело — бесформенное. Жос сидел, обхватив голову руками. Юрг стоял, загораживая то, что происходило в десяти шагах от него. Он улавливал лишь отдельные непонятные слова и какое-то странное царапание. Если крепче сжать веки и стиснуть зубы, если бы контролировать мышцы лица, то можно выдержать… А выдержать нужно, потому что он старик и иностранец. Они возвращались к джипу, делая большие крюки в поисках наименее неудобного пути. Почти на протяжении всего спуска, за исключением двух или трех самых опасных участков, они несли носилки вчетвером. Жос шел позади, там, где едва различалась голова Клод. Веревка, стянутая на уровне шеи, душила ее. Душила кого? Или что? Они часто останавливались. Все усилия Жоса были направлены на то, чтобы не выдать своей крайней усталости. Он долго восстанавливал дыхание, опустив голову. Тереза не отрывала от него взгляда.

Их встретили у машины две собаки из трактира, колли, которые пошли по следу своих хозяев и теперь ждали их. Они прыгали вокруг носилок, веселые и любопытные. Жос жестом помешал повару прогнать их. Они обнюхали покрывало и замолчали. Один лег, другой, скуля, прильнул к ногам Терезы. Когда носилки были прилажены сзади и укреплены с помощью другой веревки, для Юрга не осталось больше места, и он, сделав знак рукой, ушел. Тереза присела на корточки и положила руку на серое одеяло. «Почти на сердце», — мелькнуло в голове у Жоса. Он занял место впереди, но повернулся и тоже положил левую руку на веревки, там, где находилось плечо. Теперь толчки доходили до него более приглушенные, почти издалека. Одна из собак побежала с лаем за Юргом. Другая же вспрыгнула в последний момент сзади на джип и проскользнула, продолжая повизгивать, между Клод и девушкой, Жос улыбнулся. «Она никогда не называла их колли, — сказал он, — всегда только Лесси, из-за фильма…» Тереза улыбнулась, не отвечая. Скорее всего она или не понимала его вовсе, или понимала с трудом. Повар осторожно вел машину, направляясь прямо к трактиру, но почти останавливаясь, когда нужно было преодолеть малейшее препятствие. Люди, молча, ждали их.

— Сможем мы доехать до Понтрезины? — спросил Жос.

— Я позвоню сначала в полицию. Мой брат жандарм, так будет лучше…

Жос ждал, не делая никаких движений. Он не повернулся, когда какая-то женщина принесла шаль Терезе и увела с собой собаку. Опять появился повар: «Все в порядке. Поехали». Тереза осталась сидеть в джипе. Между гостиницей «Сонна» и Вальдхаусом они догнали повозку, которая везла обратно в деревню усталых участников пикника. Обгонять их пришлось на очень медленной скорости, так как лошади заволновались. По неожиданно застывшим лицам тех, мимо кого они проезжали, Жос догадался, насколько их собственные лица и позы потрясли всех, кто их видел. Тень тишины и страха прошла вместе с ними. Едва миновав их, молодой человек, которого звали Вальтер Ротхау, прибавил скорости, как будто от ярости. Рука Терезы на покрывале сжалась. «Fahren Sie langsam, Walther…» — прошептала она. Ее собственное лицо выражало удивительное достоинство. У Жоса мелькнуло в голове, что он держится только из-за нее, чтобы не распускаться перед ней.

Вальтер Ротхау выбирал пути, уклонявшиеся от пересечения с дорогой в Санкт-Мориц и ведущие их по другому берегу озер, до развалин Сан-Жиана. Жос закрывал глаза, чтобы не видеть, когда они проезжали мимо ферм, как пустеют или затуманиваются взгляды при их проезде. Внезапно, на подходе к одной лесопильне, запах раненого дерева окутал их своим волнующим и сладковатым ароматом. Нахлынули образы: Клод с закрытыми глазами, Клод с обожженной солнцем кожей. Жосу хотелось бы что-то сказать, какие-нибудь слова, которые бы их освободили, но он не мог говорить. Стоило бы ему заговорить, как он разрыдался бы. «Как же мне быть?», — мысленно спрашивал он себя. Он подсчитывал, сколько еще времени ему нужно будет соблюдать приличия, прежде чем он останется наконец один.

Разве он говорил, в какую гостиницу нужно ехать? Вальтер ехал уверенно — значит, говорил. Грузовик загородил служебный вход в «Энгадинер Хоф», и джип въехал на дорожку, которая вела к главной двери. Жос одной рукой привел в порядок волосы. То, что ему открылось за поворотом, превзошло все его опасения. Около тридцати человек собрались там в ожидании их приезда, и все они поднялись, задвигались, потом застыли.

Вальтер почувствовал волнение Жоса и остановил машину за двадцать метров до крыльца. Все лица были повернуты к ним.

Вальтер слышал разговоры о группе, приехавшей в Понтрезину снимать фильм. По телефону жандармы, мобилизованные для службы порядка и бывшие в курсе, объяснили ему все в нескольких словах. Но увидеть их воочию!.. Какая-то пара отделилась от общей группы: бандит, одетый как шикарный водопроводчик, и красивая женщина, вся в бархате и кружевах, с лицом и плечами, покрытыми охрой. В двух шагах за ней усатый мужчина показался Вальтеру живым воплощением знаменитого Курта, его прадедушки, который в свои семьдесят пять лет еще делал детей. Его фотографии еще не до конца выгорели в коридоре их гостиницы. Другие, позади этих трех, сливались в единое целое в общей толчее. Джинсы и рубашки операторов, платья с фижмами и гладкий, теплый цвет кожи, который создается у актрис умелым макияжем: Вальтер увидел все с одного взгляда. Ему было больно за этого старого типа, который застыл в неудобной позе рядом с ним. Странные мысли появились у Вальтера, когда он нес тело вниз, потом на дороге, и он не осмеливался лишний раз повернуться к Терезе, к Терезе, на которой он должен был жениться в октябре, между летним и зимним сезонами. К Терезе, которую он любил, к которой либо он ходил тайком каждую ночь, либо она сама приходила к нему, в его комнату, и как тут было не подумать о том дне, очень далеком, в невообразимом будущем, когда один из них будет сидеть, как вот этот француз, рядом с трупом другого, и когда все будет закончено. «Мы умрем вместе», — подумал он немного глупо. Вот уже два часа он чувствовал, что его переполняет любовь к Терезе, как никогда. Такое любовное отчаяние, такое скрытое безумие, что он спрашивал себя, посмеет ли он признаться в нем этой ночью, шепотом …

Женщина в бархате и кружевах подошла и неловко обняла француза. Бандит тоже подошел, потом усатый, который, как увидел Вальтер, тайком выбросил сигарету, прежде чем положить, как и другие, руку на плечо француза. «Сейчас он сломается…» Но лицо Жоса выплывало, белое, невозмутимое, из этого узла объятий и шепота.

Директор отеля, в черном пиджаке и полосатых брюках, вышел вперед, шурша туфлями по гравию, в сопровождении двух носильщиков и двух коридорных. Один из них подмигнул Вальтеру: они играли в одной команде в хоккей. Директор склонился перед французом, как перед лордом, прибывшим в «роллс-ройсе». Его сочувствие было неискренним, вымученным. Нежелательные впечатления для клиентуры. Утренние лыжники возвращались с прогулки и задавали вопросы слишком звонкими голосами. Одна из лыжниц потащила своих компаньонов в сторону. В свою очередь актеры тоже встрепенулись. Надо ли подойти? Пожать руку? Обнять? Главный оператор, рыжеволосый гигант, отстранил других и заключил Жоса в свои объятия, говоря ему что-то на ухо. Потом все снова застыли: коридорные с помощью Вальтера стали развязывать веревки, освобождать носилки. Вслед за своим хозяином они поднялись на крыльцо, пересекли холл. Фигурантки, которые утром дурачились, подмигивая и выпячивая зады, теперь тайком крестились. Наконец, открыв и закрыв две двери в конце длинного коридора, они достигли маленькой белой комнаты с опущенными шторами, которую наскоро обустроили как могли: кровать, слишком яркий ковер. Тереза вошла за пятью мужчинами, и директор отеля закрыл за ними дверь, воздев вверх руку.

Норме Леннокс и Деметриосу предоставили играть дальше ведущую роль. Даже в драме следует соблюдать иерархию. Утративший недавний апломб красавец Виктор замешкался немного, не зная, за кем идти. Они с Нормой договорились было поехать в Санкт-Мориц, в «Кеза Велья», посидеть за стаканчиком. Все это накрылось. Или в бар «Палас-Отеля», посмотреть на модниц. Какой-то голос спросил: «А что тут сейчас будет?» Рыжий гигант ответил: «Врач, ищейки, всякие глупости!..» Он смотрел вдаль, на горы.

— Ты его знал лично, Форнеро, до фильма?

— Моя жена когда-то опубликовала одну вещицу у него, уже давно. Моя первая жена…

Типично тирольская мелодия вдруг хлынула из репродукторов. Портье со смущенным видом побежал, прижав палец к губам. Норма и Деметриос повели Жоса в маленькую гостиную, прилегающую к бару. Портье исчез, вернулся, сказал что-то на ухо Виктору. Облеченный наконец-то ролью, актер сходил за бутылкой, наполнил стакан наполовину виски, плеснул туда немного воды и поднял занавеску, которая закрывала малую гостиную. Он был удивлен, увидев Жоса беседующим с Деметриосом и Нормой. Он протянул стакан, который Жос выпил одним длинным глотком и вернул его пустым. Норма рукой указала Виктору на кресло рядом с собой.

…«Вайнберг, если позвонить ему сейчас, может прибыть сюда завтра, — сказал Жос. — Нельзя терять ни часа. Понятно? Сегодня вечером они будут говорить… Потом пребывать в некоторой растерянности… Надо будет взять их в руки. Я рассчитываю на тебя, Луиджи. Я сделаю все, чтобы вернуться через четыре-пять дней». Он положил руку на руку Деметриоса: «Поверь мне, так лучше…»

Он откинулся на спинку дивана, утонул в нем, посмотрел на них. Он казался холодным и отсутствующим.

— Пойду поднимусь к себе в комнату. Ты можешь проследить, чтобы… чтобы все было сделано как следует? Потом ты пришлешь ко мне Югетту с ее списком адресов и проследишь, чтобы меня ни с кем не соединяли. Предупреди меня, когда придут по поводу формальностей. Наведи справки также о… о транспорте… Извините за такой вид…» Он пошатнулся. «Слишком щедрая оказалась у меня рука», — подумал Виктор. Жос наклонился к Норме, быстро поцеловал ее в висок, развернулся и исчез через служебную дверь бара, как если бы знал все закоулки «Энгадинера». «Браво!» — бормотал Виктор. Норма, взяв за руку, избавила его от необходимости продолжать. «Ты должен отвезти меня в Санкт-Мориц… Это просто необходимо».

* * *

15-го июня вечером съемочная машина отъехала в Милан за Жосом Форнеро, прибывшим самолетом из Парижа. За рулем был Вайнберг. В последний момент Деметриос решил на час сократить съемки, чтобы его сопровождать. Весь день работали в замке Бондо: оттуда до Милана было не слишком далеко. Деметриос хотел воспользоваться двумя часами обратного пути, чтобы поговорить с Жосом. Он надеялся сделать остановку в Комо или в Менаджо и там пообедать. Но в каком состоянии будет Форнеро? Смерть Клод взволновала актеров, как того и опасался Жос, и настроение у всех изменилось. Подъем первой недели уступил место какому-то зубоскальству и напряжению. Грозы, образовываясь над перевалом Малоя и обрушиваясь каждую ночь на Энгадин, изнуряли всех. Удастся ли заинтересовать Жоса проблемами фильма? Деметриос ни разу не говорил с ним по телефону со времени его отъезда, днем 11-го июня, когда он с ним попрощался, наклонившись над машиной Юбера Флео, которая должна была следовать за катафалком до Ревена в Арденнах, где, бог знает почему, должны были похоронить Клод. Шестьсот километров за гробом по горным дорогам, по автострадам Швейцарии, Германии: границы, транспортные пошлины. Объяснения… Деметриоса пробирала дрожь при мысли о путешествии. Но Жос был непреклонен. Юбер Флео решился сопровождать Форнеро, чтобы избавить его от необходимости сидеть за рулем по восемь-десять часов одному, не отводя глаз от кузова «универсала» — длинного сверкающего «мерседеса», куда поместили гроб, накрытый поверх серой подстилки огромным венком, купленным вскладчину в Санкт-Морице. На ленте — белой ленте, как настояла Норма, — можно было прочесть: «Клод, от Команды». Это было несколько сентиментально, так как большинство из тех, кто внес деньги, не называли Клод по имени, а обращались к ней «мадам», но повеял ветер эмоций. Многие промокали глаза платочками.

Теперь на дороге, которая петляла между Граведоной и Черноббио — скорей бы Комо и автострада! — Деметриос был мрачен. После десяти дней натурных съемок он все еще не чувствовал фильма. Во всяком случае чувствовал гораздо хуже, чем в самые первые часы. Он находил рабочий позитив невнятным, а костюмы слишком яркими. Все это отдавало студией, открыткой. Может быть, надо было все осовременить? Но разве можно будет заставить публику поверить в достоверность этих страстей, этих эксцессов, этого убийства, если люди на экране будут одеты в пиджачные пары и костюмы? Да, у романистов чудесная доля! Когда в начале зимы встал вопрос о модернизации интриги, о переносе действия в наши дни, сын Флео стал угрожать скандалом. Он говорил о судебном процессе, о том, что заберет обратно права. Жос пошел у него на поводу: издатель в кепке продюсера — это опасно. Быть продюсером — все равно что быть хирургом или генералом. Надо уметь отсекать. Жертвовать людьми. А Жос боготворит «текст», как он сам говорит. Все время на устах Висконти. Но он умер, Висконти, а при жизни три раза отказывался снимать «Расстояния», с тремя разными продюсерами. И что теперь делать? Все знали, что хотя дело организовано солидно, хотя бюджет получился щедрый, все же Форнеро играет здесь ва-банк и с помощью романа Флео хочет взять реванш за неудачи в чем-то другом, за терзающие его сомнения. Он вложил слишком много собственных денег в эту комбинацию и это заставляло его нервничать. Когда Деметриос увидел его в тот вечер, сраженного смертью Клод, он испугался за свой фильм. Из эгоизма? Нет, от порядочности. Он нес на своих плечах предприятие в тридцать пять миллионов и не мог себе позволить расслабиться.

Наконец машина выехала на автостраду. Вайнберг довел скорость до ста шестидесяти километров и облегченно вздохнул. «Мы приедем вовремя», — пообещал он. Это были его первые слова после острой гребенки перевала Малоя. Он тоже портил себе кровь. «Назначить любителя ответственным продюсером… Безумие!» Но он знал Клод Форнеро уже десять лет и был к тому же весьма сентиментален. С 1975-го года он видел, как Жос ходит вокруг да около кино, примеряется, предлагает права на ту или иную из своих книг в качестве экранизации, но то были лишь робкие попытки, самодеятельность. Ничего общего с такой постановкой, как «Расстояния». Его пунктуальность была просто дотошной, он не фантазировал. И потом его собственные деньги и деньги Юбера Флео, вложенные в дело, вот что меняло все исходные данные, делало мероприятие каким-то сентиментальным, что необычно для кино, где предпочитают обращаться к банкирам.

Вдруг пошел проливной дождь. Машина пересекла его в несколько секунд, показавшихся Деметриосу долгими, хотя Вайнберг даже не оторвал ноги от педали. Благодаря этому они прибыли в аэропорт Галларате в тот момент, когда первые пассажиры из Парижа проходили на таможню. Жос Форнеро вышел одним из последних. Он шел как человек, которого никто не ждет, как сомнамбула, лунатик. Наверное, он спал в самолете, отчего на его голове пожилого мальчишки волосы свалялись в вихор. Вайнберг и Деметриос, пораженные, позволили ему, не заметившему их, пройти мимо. В профиль они бы его не узнали. Вайнберг хмыкнул. «Вот те раз!» — вполголоса произнес Деметриос. Он побежал, хлопнул Жоса по плечу, и тот повернулся одним резким движением, уронил сумку на землю и сделал единственный жест, которого не ожидал Луиджи: он обхватил его обеими руками и расцеловал. Настоящими мужскими поцелуями, прокуренными и влажными, пришедшимися наугад в усы постановщика, у которого они переходили в бакенбарды, как у Франца-Иосифа.

В машине Жос сидел с отстраненным ощущением свободы, какое бывает у людей, на которых обрушивается судьба и которые перестают обращать внимание на мелочи жизни. Он не задал ни одного вопроса. Он подробно описал путешествие между Граубюнденом и Арденнами, задерживаясь на мрачноватых нелепостях, рассказывая о таможенных хлопотах, объясняя, что шофер черного «мерседеса» ехал так быстро, что весь путь напоминал своего рода ралли. Именно это слово он и употребил: ралли. Он сухо посмеивался, словно всхлипывая без слез. Спустится ли он на землю, спросит ли о фильме? Вайнберг воспользовался своей ролью шофера и молчал. Он предоставил режиссеру поддерживать монолог Форнеро, стараясь сам не слышать его. Он злился. «Все пропало, — подумал он, — пропало самым гнусным образом…» Он уже видел себя вынужденным провести еще три недели в Понтрезине, где ему плохо спалось, где ему доставляла беспокойство его аорта. «Он убил Клод, привезя ее сюда!..» Жос перечислял людей, поехавших в Арденны на похороны, которые он сравнивал с другими похоронами, Гандюмаса, отчего это становилось чем-то вроде профессионального и светского соревнования, комментируемого с немного злой горечью. У Вайнберга появилось непреодолимое желание выпить чего-нибудь крепкого. Проезжая через Тремеццо, он притормозил, потом остановился перед каким-то ярко освещенным строением. Жос продолжал говорить, не спрашивая объяснений. Строение оказалось жалкой гостиницей, должно быть опустившейся до приема туристических групп. Столовая выглядела пустой, хотя австрийский автобус только что выгрузил очередную порцию краснолицых шестидесятилетних пассажиров. Вайнберг по дороге выхватил бутылку из рук полусонного официанта, который последовал за ними со штопором в руках. С первого же глотка он почувствовал себя лучше. Форнеро наконец замолчал. Он оглядывался вокруг на розовую гипсовую отделку, на бра с подвесками. На него было страшновато смотреть в этом белом свете. Вайнберг сказал:

— Вас устроили в новой комнате. Норма занялась всем…

Форнеро перевел взгляд своих серых глаз на Вайнберга и посмотрел на него с отсутствующим видом.

— Вы хотите сказать, что Норма Леннокс дотрагивалась до вещей Клод, до ее одежды? Так, что ли?

Вайнберг искал помощи у Деметриоса, который мочил свои усы в кьянти. Но прежде чем он нашел что ответить, Жос продолжил безразличным тоном:

— Это очень мило с ее стороны… Очень хорошо… — Потом он обратился к Вайнбергу:

— Я могу передать карты другому, уступить свое место, если «Нуармон» этого хочет, или банкиры… Я бы прекрасно понял.

Но он, казалось, тут же перестал думать о фильме и протянул руку к бутылке с вином.

Они прибыли в «Энгадинер Хоф» в двенадцать часов ночи. Директор, должно быть, ждал их. Он пожал руку Жоса со всяческими словами соболезнования, но не без достоинства, и повел его по коридорам. Вынув из жилетного кармана ключ, он открыл одну из дверей, зажег свет и жестом указал на три незнакомых чемодана. «Вещи мадам», — произнес он. Потом выключил свет и закрыл дверь, не поднимая глаз на Жоса. После чего он повез его наверх на служебном лифте («Простите, месье, простите…») и провел в его новую комнату. Жос открыл застекленную дверь и вышел на балкон. Ночью шум потока казался в десять раз сильнее. Низкие облака быстро пересекали небо, разрываясь о сосны. Перила балюстрады были влажные. Жос положил на них ладони. Он не слышал, как директор за его спиной попрощался. Он наблюдал, как понемногу из темноты возникали очертания гор, более непроницаемая чернота на подвижной черноте неба. Когда пейзаж преобразился, Жос закрыл глаза. Голоса садовников… поскрипывание шкафа… звук зажигаемой спички… аромат табака…

Вайнберг и Деметриос, расположившись на террасе тремя этажами ниже, курили и негромко разговаривали. Жос видел красные точки их сигарет. Он отошел назад: свет из комнаты отбрасывал его извилистый силуэт на лужайку. Он выключил свет и лег на кровать, не закрывая окна. В синей мгле бесилась и рычала вода. Ровно шесть дней и четырнадцать часов прошли с того момента, когда у него возникло чувство собственной трусости и ощущение, что это он покинул Клод. В тот момент, когда она закурила сигарету. «Было слишком поздно, ты же это прекрасно знаешь…» — вот что сказал ему Профессор в Ревене, на террасе, пока за их спинами люди если сандвичи с жареным мясом. «Возможно, у нее это было врожденное… Или очень давнее… Самое необычное здесь то, что никто никогда ничего не замечал. Но тебе не в чем себя упрекнуть, клянусь тебе».

Жос и не занимался этим. Просто утром десятого июня он ничего не сказал, когда Клод закурила сигарету, потом другую, под туями, потом ничего не сказал, когда она выпила с ним ту бутылку вина, и снова ничего, когда она настаивала подняться до горного приюта. Он покинул ее. В тот день, который стал днем огня и слез, он покинул ее. Несколько месяцев он нянчился с ней, оберегая ее, умолял; он не обращал внимания на ее вздохи и раздражение, казался иногда бестактным: он охранял ее. Она могла сделать вид, что падает, потому что он был рядом, чтобы поддержать ее. Но Клод не притворялась. Она выжидала минуту, когда он ослабит свое внимание. По крайней мере именно так видел Жос вещи теперь. С непреклонным терпением она ждала случая умереть. И если она выглядела такой недоверчивой и взволнованной на тропинке, то это только потому, что не могла поверить, что у избавления будет такое мерзкое, будничное лицо.

Жос махнул головой или рукой, как он делал по нескольку раз в эти дни. Он отгонял безнадежность, как докучливое животное, как какую-нибудь муху. Грохот потока оглушал его. Он покачал снова головой, еще сильнее. «Бесполезно, — повторил он, — бесполезно…»

Холод и сырость разбудили его. Он спал долго — небо уже побелело. Он натянул на себя одеяло и зарылся лицом в подушку. Миг ясности был так краток, что образ Клод не успел овладеть им. Если только она не царила, живая, во сне, в который он возвращался.

 

ШАБЕЙ

Звонили из «Нуармона». Какая-то дама с невероятной фамилией. Она клялась, что Мюллер согласен. «Если бы он был согласен, то сам бы мне позвонил», — сказал я. Тогда она призналась, что Мюллер плавает где-то между Гваделупой и Гаити и что добраться до него было бы трудно. «Я не редактирую друзей, — заключил я, — особенно если речь идет о превосходном писателе!..» Голос замолчал: такое благородство обескуражило мою собеседницу. Два часа спустя некто Вайнберг позвонил мне из Санкт-Морица. У него был торопливый тон, как у людей, погруженных в отдаленные празднества или баталии, о которых их собеседник ничего не знает и слышит лишь их эхо. «Речь не идет о том, чтобы переделывать диалог Мюллера, — сказал он мне усталым голосом. — Впрочем, он великолепен. Просто я не нашел другого предлога, чтобы наше бюро в Париже купило вам билет…»

— Значит, мне куплен билет?

— Господин Шабей, я вас не знаю, но вы являетесь другом Жоса Форнеро, не так ли? В таком случае приезжайте. Вы меня понимаете? Приезжайте, чтобы с ним поговорить, поговорить с артистами, поговорить со мной… Сам Деметриос будет вам за это благодарен. Вы знаете Деметриоса? Здесь нужна струя свежего воздуха. Или электрошок. Из-за несчастья Жоса все впали в меланхолию. Нас сглазили. Недомолвки, напряжение, предосторожности. Понимаете, мы задыхаемся…

— И мое присутствие….

— Откровенно говоря, я и сам не знаю. Оно может оказаться благотворным. Во всяком случае для Жоса. Вы послушайте жалобы артистов: когда у них есть две строчки текста, им хочется двадцать, но приласкав, их можно успокоить. Мюллер сел бы на своих знаменитых лошадей… Что? Я вас плохо слышу. Да нет, у Жоса не сложится впечатление, что вы бросаетесь в воду ради него. Так что, вы приедете?

 

ЭЛИЗАБЕТ ВОКРО

Прошлым летом прекрасный пожар не разгорелся. Правда, я не чиркнула спичкой. Г-н и г-жа Шабей живут не в моем квартале, а я — не в их квартале. «Называйте меня Максимом..» У этого Телепенчика такая красивая улыбка, что я даже не засмеялась. Серьезный тон располагает к болтовне. Откровения были явно ниже уровня улыбки. Откровения? Увы, нет, или лишь чуть-чуть. Слишком светский человек: говорит гладко, складно. Я люблю, когда мужчины рискуют, если они склоняются надо мной. У Телепенчика голова не закружилась. Хотя надо сказать, что для такого знаменитого любовника, как он, я не заметила, чтобы он очень уж склонился… Я не могу утверждать, что тридцать лет, которые проложили между нами другую пропасть, еще более головокружительную, не впечатлили его. Если бы он только знал, насколько я безразлична к этим подсчетам, может, он бы и распалился?

Я встретила его на площади Вобан.

— Вы, кажется, поражены.

— Да, встретить вас здесь.

— Но я здесь живу.

Он повел меня выпить кофе в местную забегаловку. Туристы подписывали там свои послания на открытках с изображением могилы императора. Он лихо за меня взялся. Свет — жестокая штука, особенно на улице Вобан, где много открытого неба. Вблизи и при ярком июньском солнце Шабей выглядел прекрасно. Лицо, на которое можно смотреть вблизи, — это уже половина любви. Ну нет! По мере того, как он мне раскрывал свои замыслы, я, хотя и находила его потрясающим, этого Шабея, я все больше утверждалась в мысли, что не упаду в его объятия. Повторяя себе при этом: а жаль! Но эта механика действовала превосходно: восемь дней в Граубюндене, где снимают «Расстояния», отчаяние, которое нужно приглушить, превосходный отель, билеты у него в кармане… Да, жизнь баловала этого Шабея! Всегда он оказывался на пути удачи, на остановке восточных экспрессов, в самом благоприятном из микроклиматов. Что касается меня, то на поезда я опаздываю, а как только я куда-нибудь приезжаю, начинается дождь. Это я ему и сказала. Или, скорее, я ему сказала: «А что, Патрисия в отъезде?» Он ответил: «Разумеется, а то я бы не предложил вам этого путешествия». Так спокойно. И этот загар, как у инструктора в спортивном лагере, этот насмешливый взгляд.

— Значит, путешествие друзей?

Я буквально побледнела, услышав, как из меня вылетела единственная глупость, которую я не считала себя способной произнести. Даже Шабей выглядел озадаченным.

— А, ну нет, вовсе нет! Мне не хотелось бы вас обидеть, даже не попытавшись вас трахнуть. Вы уж оставьте мне шанс, но давайте лучше не будем сейчас это обсуждать!

Я постаралась рассмеяться как можно менее глупо. Мне вдруг захотелось быть одетой в изысканное платье. Мне стало стыдно за мои линялые джинсы и дурацкую майку. Я не буду спать с Шабеем, потому что я ненавижу спотыкаться о ковры, входя в замок. Но, может быть, все это ерунда. У него вид был такой же глупый, как и у меня. Я долго думала, что весь мир у меня в руках, потому что погоняла хлыстом старых кляч, которых мои замашки укротительницы, наверное, ошарашивали. А настоящие хищники — это совсем другое, даже эта совка Шабей. Парадокс: я не дамся ему, хотя он и оказался бы самым прекрасным трофеем в ягдташе моей плохой репутации. Как только это решение угнездилось во мне (поддаться ему или не предлагать себя?), все стало легко и просто. Я согласилась поужинать с ним в том чересчур расписанном ресторане, в котором официанты обхаживали его по первому классу. После чего он в ореоле своей потрясающей улыбки распахнул передо мной дверцу такси. Над собой он иронизировал или надо мной? На следующий день мы отправились в Граубюнден, причем не на самолете и не в спальном вагоне, а на машине, как это делалось во времена его молодости, после войны… Надо полагать, у него были на ночь намерения. А протекала она в одном сногсшибательном мотеле в Шварцвальде — каких только крюков не накрутишь в угоду вожделению! И оказалась одной из самых целомудренных. Вместо добродетели иной раз сойдет и обыкновенное упрямство, да еще ощущение, что мне предлагают роль в каком-то старом фильме. Затертая, поцарапанная копия. Пленка оборвалась к одиннадцати часам, когда я закрыла свою дверь перед красивой физиономией Шабея. Обескураженный, он выглядел на столько, сколько ему было.

Немного натянутый за завтраком, который нам подали на террасе под темными соснами, Шабей расслабился лишь за рулем, но вел он слишком быстро. Надо ж было вверить свою шкуру заботам шестидесятилетнего старика, чтобы дрожать за нее, как с каким-нибудь молокососом. Между Базелем и Цюрихом дождь превратил пейзаж в мутную пелену, а шоссе — в зеркало. Я чувствовала себя так, будто меня всю свела судорога, и роняла горькие замечания о глупой музыке стеклоочистителей. Наконец-то мы остановились, скорее мертвые, чем живые, в Куре, маленьком городке с мокрыми прелестями под тяжелыми серыми тучами. Я набила себя пирожными в кондитерской, сидя напротив молчаливого взора любителя кофе. Мы поднимались по долине с варварскими именами, когда в облаках начали наконец-то образовываться просветы. На перевале Юлиер, когда Шабей читал мне лекцию по истории, появилось солнце. И мы стали спускаться к ожерелью озер, постепенно погружаясь в прохладное кружево лиственниц. На расстоянии прямо мох, зеленая пена.

Наконец-то восторг при виде гор, на который я так рассчитывала, чтобы придать мажорную тональность нашему путешествию, согрел мне сердце. Я положила свою руку на руку Шабея, то есть на руль, но осторожный соблазнитель не захотел подобных вольностей на виражах. Потом мы пересекли Санкт-Мориц, городок почти такой же уродливый, как и Кур, весь утыканный колоколенками и флагами, с тротуарами, обставленными галантерейными лавками. Мы были в Понтрезине часа в четыре — подвиг, как я заметила, переполнявший моего старого юношу гордостью.

Оставив чемоданы в номерах (Шабей не попытался предложить мне взять один на двоих), мы пошли на поиски «команды». На всем окружающем пейзаже лежал такой ослепительный свет, что я все время мигала. Ненавижу солнечные очки. Шабей же, с шеей, повязанной платком, с очками, как у кинозвезды, на носу, с негнущимся от провала его любовной стратегии затылком, обрел внешность принца, обремененного необходимостью соблюдать инкогнито. Санкт-Мориц оказывал на него мистическое действие. Он бросал на улицы, отели, бары, витрины взгляды, полные великосветской сопричастности. Он ничего мне об этом не говорил, испытывая это свое несказуемое упоение. И все-таки он за мной наблюдал, искоса, несколько озадаченный. В состоянии ли я была прочувствовать, сколько легендарной элегантности и величия налипло за многие годы на эти знаменитые фасады? И в состоянии ли я, без дополнительной информации догадаться, что он, Шабей, сотней разных способов связан с разыгранными здесь комедиями? Эти вопросы донимали его, но он не осмеливался задать их прямо. Я взглянула в зеркальце и обнаружила на своем лице выражение жесточайшей насмешки. С каких пор появилось оно у меня? Мой компаньон познавал на горьком опыте неудобства мезальянса. Пытаться оприходовать малышку, с которой тебя не связывает сообщничество среды, языка, умонастроений, — значит рисковать остаться с носом и с уязвленным честолюбием. Ладно еще, когда дело может сладиться в один вечер, на чужой территории, вдали от комментариев клана, но риск становится непропорциональным, как только приключение получает огласку. Отправиться «на съемку» фильма со мной в качестве багажа польстило бы тщеславию Шабея только при условии, если бы я согласилась играть по его правилам. Но мне мои правила подходили больше. Не говоря уже о том, что я могла, одним словом, раскрыть, насколько у нас отдельные номера. Шабею простили бы мою плохую репутацию, но не то, я его «манежу»… Мама, когда мне было восемнадцать лет, а папа был еще жив, советовала мне вполголоса, за плохо закрытой дверью, «их манежить». Ужасный треск теленовостей исходил от голубого экрана в соседней комнате. Папа в конце жизни стал немного глуховат. «Если ты будешь уступать им слишком быстро, они будут тебя бросать, поверь мне…» Где мама набиралась этого опыта? Она допускала, что я сплю с мужчинами, но ей хотелось быть счетоводом моих страстей. Экономным счетоводом. Она никогда не говорила со мной об этом, когда мы находились одни, когда мы спокойно где-нибудь сидели при свете бела дня. Она выдавала мне свои советы только в неподходящих условиях, в полутьме, и предпочтительно когда папа прислушивался и мог нас услышать. «Ну что, ваша тайная вечеря закончилась?» — кричал он. Она молча вымаливала у меня непристойные признания. Боже мой, Шабей говорит со мной! Ужины в «Палас-Отеле», в марте, и обеды вон в том клубе, наверху, прогулки на вертолетах, смех в урчании моторов, волосы, прижатые ветром к глазам, самые красивые девочки Европы… Да, он так и сказал, «самые красивые девочки Европы…» Преимущество поцелуев состоит в том, что они закрывают им рот. Шабей запаниковал. Он воспользовался красным светом, чтобы посмотреть на меня, и то, что он увидел, не прибавило ему бодрости. Я чувствую, что он готов открыть дверцу и вытолкнуть меня. Зачем его унижать? Я придерживаю коней:

— А, правда, почему вы приехали сюда? «Расстояния» — это не тот вид продукции, на который приглашают прессу…

— Я не «пресса». И я говорил тебе об этом в Париже: Форнеро плывет по воле волн, команда…

— Получается, что вы — что-то вроде медбрата? Это уже лучше. Я тоже люблю Форнеро, но он такой холодный.

— Он очень страдает.

Я упорно смотрю перед собой, и мне удается сохранять серьезность. Как удалось Шабею сделать карьеру в прозе, если он может выдавать такую ахинею? Он ни о чем не догадывается. Ведет машину с важностью шофера, у которого высокопоставленный хозяин. Носит перчатки. Я спрашиваю:

— Вы его видели потом?

— На похоронах Клод, в Арденнах.

— Вы мне ничего не рассказывали… Цуоц, это далеко?

— Теперь в пяти минутах.

* * *

Наш приезд не стал триумфом. Форнеро, увидев меня с Шабеем, комично воздел вверх брови. Он смотрел, как старый тяжело больной трагик, которого заставили играть в водевиле. Он постарел лет на пятнадцать. Сразу говоришь себе: «Ну да, вот его истинное лицо, как же я об этом не подумала?..» Его удивление избавило меня от соболезнований. Он приложил палец к губам, когда догадался по моей гримасе, что я сейчас захныкаю.

И ситуация сразу переменилась. Вместо того, чтобы изображать утешительницу, я должна была отвечать на насмешливые вопросы Форнеро. «Никак нет, — сказала я ему, — я не такая. Вы плохо меня читали, господин мой издатель…» Он посмотрел на меня снизу: «Все так плохо?» Потом посмотрел издалека на Шабея и пожал, довольный, плечами.

Вдовец — это все равно, что тяжелобольной: для них нужно изображать настойчивый и в то же время легкий взгляд, и быстро опускать веки на пытливую недоверчивость глаз. Это почти счастье — иметь возможность оценить степень поверженности жертвы: несчастье должно быть абсолютным.

На следующий день после нашего прибытия, когда мы отправлялись в «Двадцать два кантона», где у нас был предусмотрен легкий обед, я пристроилась к Форнеро. Потом, когда мы вышли в Стампе, куда переместилась съемка, и вечером в отеле, он ловил мою руку, чтобы притянуть к себе. Я отмечала вздохи, паузы. У меня есть опыт. Каждое утро в течение этих десяти дней я одевалась и делала макияж с особой тщательностью. «Ты хочешь кого-нибудь соблазнить?» — спрашивал меня Шабей. Сам он кружится вокруг малышки Лакло, Дельфины, которая играет в фильме сестру и хороша собой. Ее муж уже засуетился. И уже точит зуб. К превеликой радости Вайнберга, Шабей согласился смахнуть пыль с диалога Мюллера, не без письменного одобрения Форнеро и сына Флео. «Очистка совести!» Литератор литератору не пират. После чего принялся охмурять Дельфину, которая ворковала, посматривая краем глаза на мужа. Какой ужас — быть на поводке! Деметриос присматривал за Лакло. Форнеро, казалось, ловил кайф, глядя на все эти маневры.

В «Двадцати двух кантонах» я обратила внимание, что от Жоса отодвигают подальше графин с вином. Частенько исчезал и его стакан, выпитый кем-нибудь другим, когда он задумывался. Сама я наливала ему до краев, из-за чего на меня устремлялись разгневанные взгляды. Не люблю святош и моралистов. Посреди обеда Жос встал и потащил за собой меня. На выходе из деревни к Инну спускаются обширные луга. Мальчишки из явно шикарного коллежа, одетые в слишком длинные шорты и смешные кепочки, играли там в какую-то загадочную игру.

«Я бы все-таки предпочел, чтобы люди не стеснялись говорить со мной о Клод», — неожиданно произнес Жос. Но едва я открыла рот, как он сказал так же резко: «Нет, только не ты».

Несколько минут мы шли молча. Белые облака с сиреневой каймой поднимались из Италии, и их тени бежали по лугам. «Ты увидишь этот огромный барак в Стампе, красивый, военного типа, можно подумать, что его построил какой-нибудь наемник на пенсии, после удачных кампаний… Нечто вроде замка в итальянском стиле; папаша Флео был бы доволен. У Клод никогда не было желания ехать туда: подъем и спуск по Бергелю изматывали ее. Она знала…»

— Флео понравился бы фильм такой, каким его делают?

— Нет. Слишком он получается вылизанный, причесанный. Чересчур чистенький. Понимаешь, все сделано точно: места, лица, костюмы. Диалог не изменен, нет ничего вульгарного, каждая деталь находится на своем месте, и тем не менее фильм Деметриоса не будет иметь ничего общего с романом Флео.

— И ничего нельзя поделать?

— Лично я не могу. Деметриос тоже не может, так же как и Мюллер: они не слишком много поняли в книге. А так хорошо говорили о нем! Как можно все предусмотреть? Я занимаюсь делом, в котором идешь на риск, уже имея перед глазами законченное произведение, и все оцениваешь конкретно. А тут играешь вслепую, и риска в пятьдесят, в сто раз больше. Я думал, что, снимая фильм с Вайнбергом, буду иметь возможность участвовать в процессе, буду обладать какой-то властью. И тут я тоже ошибался. Первые пятнадцать дней я потерялся в деталях; теперь же…

Он говорил без усилий, не сбиваясь, ровным голосом. Взгляд его тоже потух. Идя рядом с ним, я чувствовала себя значительной, гармоничной. Моя юбка красиво развевалась в солнечных пятнах: это был мой способ помочь Жосу. Всякая неловкость покинула меня, как только я подсела к нему. Шабей иронично отстранился. Он не говорил о возвращении в Париж. «Если он уедет, я останусь…»

— Вернемся, они, наверное, возобновили работу.

Съемки проходили на деревенской площади, вымощенной булыжником, рядом с водопойным желобом, и на каменной лестнице с балясинами, которая украшала желтый фасад. Штукатурка в свете прожекторов и рефлекторов приобрела яркий барочный цвет. В стороне два мальчика держали за привязь коров, которых они должны были сейчас по команде повести на водопой. Жос остановился позади любопытствующей толпы, словно посторонний человек. Луиджи заметил его и сделал знак рукой. Но Жос, вместо того чтобы ответить ему, повернулся ко мне:

— Ты видела Леннокс? Ну разве можно здесь что-нибудь спасти с такой гусыней?

Гримерша за углом здания пудрила плечи и грудь англичанки.

— Она приходила рыться в вещах Клод, в ее украшениях…

Подошел Шабей, над носом у него появились две глубокие морщины.

— Жос, я не могу переписать весь фильм! Нельзя ли их заставить держаться спокойнее? Теперь Леннокс играет на английском, Виктор на французском, епископ на итальянском… Мюллеру следовало бы быть здесь! Что он делает на Антильских островах? Они уродуют его текст..

— Но ведь Дельфина произносит твой текст, разве не так?

В замке Стампа за час до нашего появления возникла мелодраматическая ситуация. Муж запретил Дельфине раздеваться для сцены совокупления с Виктором. Ассистент Деметриоса, мужчина с торчащими усами и угрожающими ста килограммами, выгнал мужа прочь и поставил у входа двух горилл. И с тех пор постоянно слышен гул мотора маленькой «альфы», на которой Лакло снует вокруг нескончаемой стены, которая опоясывает парк и сад. На угловых поворотах скрежет сцепления напоминает нелепые вспышки гнева. Дельфина часто шмыгает носом, но глаза у нее сухие. Шабей, обескураженный, убеждает ее снять рубашку, хотя и понимает, как смешно он выглядит. Когда я приближаюсь, он старается говорить тише.

«Ему разобьют физиономию, этому Шабею, если он не вернется в Париж… Что ты обо всем этом думаешь? Тебя-то они выставили совсем голой в том сериале Боржета? Это теперь делается на телевидении. Даже в рекламе, все больше и больше…» — Красавец Виктор говорит совсем рядом. Я спрашиваю себя, как это у него получается: только что был в трех метрах, и вот я уже вижу волоски у него в носу. Он жует вечную ментоловую жвачку. Жвачка перед поцелуями. Как мы любезны — дальше некуда. Он правильно делает, что приклеивается, как говорят на балах в Шампиньи: вблизи он красивее, менее вульгарен. У него вызывающая усмешка. — «А ты-то что здесь делаешь? Ты с кем? Не будешь же ты мне говорить… Приехала с Шабеем, не отстаешь ни на шаг от Форнеро, что ты химичишь?»

Славный Виктор! Его тупость меня успокаивает. Его руки обследуют меня, его глаза меня обшаривают, я вновь становлюсь сама собой. Если бы Леннокс ослабила немного свою бдительность… Я ловлю взгляд Жоса, и у меня появляется дрожь в коленях. Белый, пустой взгляд. Зачем я приехала сюда, где мне совершенно нечего делать?

На подмостки поставили дворцовые ставни: рабочие покрыли их краской цвета голубой лаванды. Деметриос со вчерашнего вечера почувствовал в себе талант колориста. Хозяин и его сыновья решили воспользоваться нежданной удачей. Они разобрали все внутренние ставни в гостиных, создающих освежающую полутень, в которой я укрываюсь, и в свою очередь тоже стали окунать кисти в банки с краской. И все, что было покрыто патиной времени, теперь приобретает везде один и тот же кричащий цвет. За неделю старое здание будет обезображено на ближайшие двадцать лет. Деметриос — это настоящий Аттила.

Несколько актрис присоединились ко мне внутри дома. Я знала только Дельфину, которая снималась десять дней в Плесси-Бурре в тех же эпизодах, что и я. Остальные того же поля ягоды. Они рассматривают свою кожу в серых зеркалах; говорят вещи непристойные, смешные, обыденные, поднимая длинные юбки, чтобы посмотреть на собственные коленки. Все они знают меня из-за моей фотографии в «Франс-Суар». Меня там сняли в амазонке (это меня-то!..), с моими книгами под мышкой. Их тоже заинтриговало мое присутствие.

— Форнеро — мой издатель, — говорю я.

— А, так это из-за этого… Бедняга!

И они переходят к обсуждению грудей Леннокс, на которых все заметили змеившиеся вены.

— Вот из-за этого беременность меня и пугает. Кажется…

А там, внизу, ассистент Деметриоса уже надрывается в мегафон. Они неохотно встают. «Ты хочешь знать мое мнение? Этот фильм сглазили. Когда мы спускаемся в машине из Понтрезины сюда, ты видела эти обрывы? Мне от них плохо. Я не шучу! Несчастье никогда не приходит одно, никогда… Ты идешь?»

Жос становится все более и более молчаливым. Сидя рядом, я наблюдаю за ним: он ничего не ест. Бутылки так и продолжают убирать у него из-под носа. Вернулся Вайнберг, интересно, кто его вызвал? Он злобно кривит рот, в котором наискосок торчит пустой, но вонючий мундштук. Он тихонько отводит Жоса в сторону — и все сразу чувствуют облегчение. Шепот, вздохи. Деметриос воспользовался грозовым днем, чтобы отснять внутренние сцены. В большом салоне дворца голубая лаванда переходит в канареечно-голубой, это отвратительно. Барон и его сыновья страдают так, будто откапывают их предков. Два миллиона лир в день и бесплатная покраска — есть из-за чего быть терпимым.

Младшему из сыновей потребовалось три дня, чтобы меня заметить. Со вчерашнего дня мы играем в прятки в доме, где он знает все закоулки, которые ему не терпится показать мне. А их так много! Я чуть было не упала этим утром в библиотеке на третьем этаже, в которой пахло теплой пылью и сухой кожей. У Винченцо свежие губы. Но этот белый цвет, и потный лоб… Он не умеет правильно выбрать время. Жос насмешливо посмотрел на меня, когда я спустилась по главной лестнице, одна. Одна, но с затуманенным взором: я себя знаю.

Лакло, муж (Винченцо прозвал его «Опасные связи»: хорошее определение), больше ни с кем не разговаривает. Дельфина вернулась в свою конуру. Ей пришлось отказать Шабею в последней жертве (интересно, как бы она нашла место и случай?), потому что он вот-вот уезжает. Он решил поговорить со мной с юмором: «Ни ты, ни малышка Лакло, — сказал он мне, — для меня это путешествие — полный провал».

— Ну, а Жоса вы подбодрили?

— Ты же его ни на минуту не покидала. Невозможно было с ним поговорить. Да и не хочет он ничего слышать. Тебя он что, слушает? Как правило, все киносъемки создают впечатление беспорядка, страстей, но съемка этого фильма попахивает катастрофой.

— Никто не хочет вмешиваться…

— Моя маленькая Элизабет, научись одному жизненному правилу: не старайся никогда изображать из себя верного ньюфаундленда. Ты никого не спасешь. Иногда можно спасти себя, если быть достаточно шустрым и трезвомыслящим и если не придумывать себе никакого дела чести, а других — никогда. Если через месяц Форнеро не возьмет себя в руки, я подпишу контракт с Ласнером или с Галлимаром. Я — крыса, моя дорогая. А этот корабль…

— Тогда зачем нужно было это путешествие?

— Я хотел «увидеть собственными глазами» — это сделано — и к тому же я тебя надеялся совратить. Не напускай на себя высокомерный вид. Крысы — животные, достойные уважения. И человек, который говорит правду, тоже достоин уважения. Я потерял целую неделю, это не страшно, но уже многовато. Написал для Дельфины три или четыре вещицы, самые бесплатные тексты за мою карьеру! Деметриос вырежет их при монтаже, а сама Дельфина вернулась к мужу, чтобы он надавал ей пощечин. Попутного ветра!

— Патрисия возвращается из Калифорнии?

— Да, послезавтра, а как ты об этом узнала?