Крупная игра началась. Я всегда чувствую себя не на высоте положения. Я недостаточно степенный, недостаточно скучный, недостаточно гуманитарный. И я не являюсь великим умом. «Мерседес» госпожи Гроссер привык перевозить великих умов: ученых, немцев, одного лауреата премии Эразма, диссидентов, одного греческого поэта. Какое место во всем этом занимает Франция? «Нам пришлось сделать наши лекционные циклы более разнообразными, — вздыхает председательница, — наша публика…» Мы едем по запутанным, все более темным улицам Б. Я мельком замечаю парки, пятна снега. Кому придет в голову гулять в этот час в пустынных кварталах, которые мы пересекаем?

«Французская культура…» Многоточие на секунду повисает в воздухе и исчезает. В этой паузе я угадываю вежливое сострадание. «Мерседес» во французскую культуру больше уже не верит. Я с готовностью подхватываю. Может быть, даже слишком выпячиваю свое пораженчество, из-за чего оно, вероятно, выглядит подозрительным. Так я киваю головой, когда мне нахваливают профессора X. и профессора У., великих гуманитариев, которые приезжали и от которых «наша публика» без ума. Еще она без ума, естественно, от медицины и от дурманящего серьезные головы словечка «светила». Без ума от лимфы, от мозга, от печени и от бесподобной грамматической чистоты. Томной рукой госпожа Гроссер показывает мне более высокие либо более черные по сравнению с другими куски тьмы; музеи, университет, зоопарк. Внезапно вопрос: «А вы — дедушка, господин Н.?»

Удар был нанесен мне неожиданно. Я не успел его даже парировать. «Вот увидите, это такое счастье…» Как бы извиняясь, я лепечу какие-то объяснения: поздние браки, подросток…

— Восемнадцать лет?

По тону моей соседки я угадываю неодобрение. Неужели так уж неприлично иметь в моем возрасте восемнадцатилетнего сына? Я слышу свой собственный, какой-то блеющий голос, преувеличенно нахваливающий — у меня сегодня явный избыток усердия — мои отношения с сыном. Я выстраиваю друг за другом банальные истины, кажущиеся мне прямо-таки макиавеллиевскими хитростями, и пытаюсь с их помощью поддержать беседу.

— Вот как?

Председательница опять повернулась ко мне. Лица ее мне не видно. Губы ее издают выражающее сомнение почмокивание. А ведь обычно, когда я вру, мне верят. В машине витает запах герани.

— Что касается меня, то мне материнство удовлетворения не принесло. Но зато вот уже три года… Это новое начало…

Нечто невысказанное гнетет госпожу Гроссер; ей нужен воздух. Я подозреваю, что председательница не прочла и двадцати страниц моей прозы и теперь пытается прикрыться всякими пеленками. Вероятно, она обдумала эту свою хитрость по дороге в отель. Мне жаль ее: время ей кажется таким же тягучим, как и мне; она томится по свету, по объятиям, по очередным делам. К счастью, шофер уже показывает рукой на лестницу, на освещенную дверь и группу туевых деревьев в розовых отблесках. Люди топчутся на промерзшем асфальте, приветствуют друг друга, поднимаются по ступенькам, оборачиваются на звук захлопываемых нами дверец. «Видите, вас ждут!»

Во Франции у меня бы мелькнула мысль: «А стали бы они утруждать себя, если бы не было выпивки?» Тут же мне за весь вечер и в голову не придет такое подозрение. Мои будущие собеседники — невозмутимые, терпеливые — перекидывались между собой словами, держа в руке стаканы белого вина. Я не заметил ни одного из тех лиц праведников, что составляют славу Б. Царившая здесь добродетель сосредоточилась в сдержанных голосах, в пунктуальности. Такого рода вещи не вызывают у меня ни удивления, ни неприязни — частые посещения моей родной провинции приучили меня спокойно относиться к нравам, царящим у восточных соседей Франции. Меня, правда, слегка мучил один вопрос: следует ли мне удовлетворять грозившее вот-вот сфокусироваться на мне любопытство, раскрывая уже пламенеющие в моей груди дьявольские тайны? Вечно одна и та же история: а почему именно им? Почему именно это? Вот уже на протяжении тридцати лет я не устаю сокрушаться по поводу того, что всем уделяющим мне внимание людям я предлагаю одну-единственную форму литературы, причем такую, которая, как я догадываюсь, им, таким, какими они мне кажутся, не подходит. Скажу, однако, честно, что этот вопрос волновал меня совсем недолго: народу оказалось много, и мое удовлетворенное самолюбие заставило меня забыть обо всем остальном. Впрочем, госпожа Гроссер тут же похитила меня и подтолкнула ко входу в какой-то кабинет, где нас уже ждали, стоя, человек десять. «Члены нашего совета, — сказала председательница, — и одновременно почти все участники нашего сегодняшнего ужина…»

Имена, титулы, протянутые руки. «Декан нашего филологического факультета. Это он предоставил нам аудиторию, и сейчас мы в его кабинете». Брюшко — это был господин Гроссер. Красная лента — советник по культуре. Выпирающие ключицы христианской мученицы — его супруга. Я испытывал растерянность и ликование одновременно; мне казалось, что я контролирую ситуацию. Эти темные глаза? Рука как бы растаяла в моей руке, сделала невозможным пожатие. Я склонился над тонкими пальцами с выпуклыми ногтями, приблизился к ним губами, потом выпрямился. «Госпожа Сильвен Лапейра, — услышал я, — у которой вы сегодня будете ужинать». Этот поцелуй что за абсурд! Темные глаза пристально смотрели на меня, внимательные, веселые. Веселые? «Николь, — сказал я, — Николь Эннер…»

Председательница пришла в восторг. «А я тоже подумала… Вы, значит, знакомы? Ну и скрытная же вы, моя милая Николь, ничего мне не сказали о своей дружбе с нашим лектором!»

Я так и ожидал, что госпожа Гроссер произнесет именно эти слова: «скрытная», «наш лектор». Николь Эннер стояла неподвижно, вытянув руки вдоль тела, и выжидала, когда иссякнет это небольшое извержение восклицаний. Взгляд ее был по-прежнему устремлен на меня. Как раз такой я ее и запомнил: не обращающей внимания на присутствующих, на соседей, на то, что ее поведение может кого-то шокировать. Она показалась мне молодой. Молодой? Около сорока, во всяком случае. В этом платье, явно от очень хорошего портного, она смотрелась настоящей дамой, казалась выше ростом. Почти худой. «О, лет двадцать, наверное. Нет, поменьше?..» «Профессор Эрбст хотел вас спросить…» «Держу пари, что вы никогда не пробовали вот этого белого вина. Мой муж так гордится им!»

— А может, лучше виски?

Николь Эннер показала мне рукой на бутылки, расставленные прямо посреди папок на письменном столе декана.

— Ах, если бы вы знали его вкусы…

Жена советника по культуре налила в стакан виски и протянула его мне. «Значит, вы потеряли друг друга из виду?» — сказала она.

— Семнадцать лет назад, — ответила Николь на вопрос, обращенный не к ней.

Она все еще стояла неподвижно, все так же с опущенными вдоль тела руками. Кто из нас двоих первый обратится к другому? Заговорить первым означало построить настоящую фразу с глаголом, то есть употребить либо «ты», либо «вы» — от этого будет зависеть все остальное. Я обращаюсь на ты чуть ли не ко всем, но вот сегодня, в Б., к Николь?

— Мой муж просит тебя извинить его. Он не смог прийти. Он опоздает. В любом случае ты увидишь его очень скоро, у нас дома. Он сегодня ездил в Шафхаузен.

Пять коротких словно отрезанных ножом фраз, и неподражаемый, элегантный голос. Ей всегда был присущ гений молчания. Говорила она нехотя. Я даже дал ей прозвище «мисс Немая», в котором был также и элемент словесной игры, основанный на похожести этого слова на название ее улицы. «Я не молчаливая, — сказала она мне однажды, — я яростная. Я молчу, чтобы не кричать». Она сдержала слово: мы с ней никогда не кричали друг на друга, но в один прекрасный день возникла стена молчания. Стена молчания отгородила от меня госпожу Сильвен Лапейра.

— Мы не хотим держать вас здесь в плену. Наши друзья…

Удовлетворенная бабушка открыла дверь кабинета, увлекая меня за собой к гостям. Я не смог сдержаться и стал искать глазами Николь Эннер. Не пытаясь скрыть этого. Я снова подпал под власть своей стародавней вульгарной привычки, — не знаю уж, как этот порыв правильнее назвать: вульгарной привычкой или, может быть, бестактностью — оказавшись на ужине, на приеме, вроде того, где я был сейчас, или в путешествии, высмотреть в первое же мгновение какую-нибудь женщину и наброситься на нее с выражением симпатии и полупритворного, полуискреннего, но в любом случае непреодолимого вожделения. Я с благодарностью узнал и само ощущение, и сопровождающий его аромат былых времен.

Жена советника по культуре цепко держала меня за локоть. Она указывала мне дорогу между улыбками и рукопожатиями. «Вы опять встретитесь с госпожой Лапейра после дискуссии», — прошептала она. Я ничего не ответил. Я уже давным-давно научился смирению перед лицом третирующих меня свидетелей моих приступов горячки. Госпожа Ключицы принадлежала к лисьей породе; таких, как она, лучше не раздражать. Осмелев от моей пассивности, она прижала меня к буфету и с очень близкого расстояния доверительно спросила: «Как у вас сегодня будет, занятно или нудно?» Взрыв смеха. «Вы знаете, мой муж принадлежит к числу ваших страстных поклонников. Он наверняка будет задавать вам вопросы. Он был просто вне себя из-за того, что не сможет присутствовать на ужине. Хотя этот красавчик Лапейра… Да что там? Впрочем, вы сами увидите. Что касается нас, то это не наша чашка чаю».

Я заметил дверь, за которую люди удалялись, делая вид, что им нужно помыть руки, и спасся бегством. Стратегическое отступление. Судьба разметала мои когорты. Еще полчаса назад я выглядел хорошо подготовившимся к матчу атлетом, даже с небольшим допингом, а теперь вдруг оказался старым, предающимся тоске чемпионом с носовым платком, чтобы помахать на прощание, с платком, когда-то смоченным слезами, а нынче грязным комком лежащим на дне кармана. Я погрузил лицо в холодную воду и на какое-то мгновение замер, закрыв глаза и прижав салфетку к векам. Мне нужно было сосредоточиться. Дверь у меня за спиной открылась и закрылась, но никто не вошел. Должно быть, кто-то, увидев меня, испугался. Мною овладело чувство нереальности происходящего. Этот город, куда мне незачем было приезжать; эти люди, которым мне нечего было ответить и которым нечего было у меня спросить; договоренность, в соответствии с которой они тем не менее будут меня слушать в течение часа; этот мужской голос в квартире Люка; нестойкое возбуждение, сталкивающее во мне образы и мысли, причем с удвоенной силой из-за того, что после семнадцатилетнего отсутствия вдруг вновь появилась Николь Эннер, не изменившаяся и все же неузнаваемая, пустившая корни в жизни, о которой я ничего не знал, если не считать сообщений о том, что Сильвен Лапейра красивый мужчина, что он провел день в Шафхаузене и что он не был «чашкой чая» советника по культуре: мне не «освежиться» следовало бы, а принять душ, погрузиться в море и долго-долго качаться на волнах.

Двумя нажатиями пальца я выдавил из оболочки две дополнительные голубые пилюли. Они не были предусмотрены в программе, но, как мне показалось, обстоятельства вполне оправдывали некоторое смещение сроков их принятия. Солидная порция выпитой из-под крана горячей воды помогла мне проглотить их. «Что она подумает обо мне?» — спросил я себя, словно госпожа Лапейра застала меня за каким-то компрометирующим меня делом. Впрочем, разве ситуация, в которой я окажусь через минуту-другую, не является компрометирующей. Человек способен набраться смелости и снять с себя штаны, но желательно, чтобы в зале не было свидетелей. Мне было стыдно, а раз мне было стыдно, то следовало придать игре еще большую остроту, бросить свое сердце далеко вперед через препятствие. Внезапно я испытал потребность, чтобы сеанс начался немедленно, и когда какой-то старый молодой человек открыл дверь и посмотрел на меня с беспокойством, как бы опасаясь обнаружить во мне признаки недомогания, то увидел уверенного в себе, благоразумного, бодрого лектора и провел его через опустевший зал к низкой двери, ведущей на эстраду.