Нужно представить себе декорации, мизансцену, движение актеров. Гостиная достаточно просторна, с легко возникающими «уголками» для конфиденциальных бесед, что сообщает последним надлежащую плавность. Люди умеют жить. Потолок низкий. Деревянная обшивка стен в немецком стиле — не очарование эпохи Регентства, а скорее ящик для сигар — смягчает все звуки. Ковер во всю комнату слишком ворсистый, узорчатый. Красивая, хотя и несколько провинциальная мебель, скатерти, китайские вазы, достаточное — чтобы можно было гордиться — количество книг, яркие, пользовавшиеся успехом двадцать лет назад картины на стенах. Немногочисленные гости слегка затерялись в свободном пространстве, но в круг все же не стали. Они распределились по двое и переговариваются вполголоса. Даже Сильвен Лапейра и тот испытывает неловкость от своей громогласности. Мною больше не занимаются. У всех уже такое ощущение, что они «выступили» и им захотелось вернуться к своим заботам, к непонятным для постороннего речам, к на что-то намекающим и исключающим меня вздохам. Не осталось, может быть, незамеченным и то, что я прилично выпил. Боятся, что ли, какой-нибудь бестактности? Мое лобызание с Беренис не оценили. Николь вся в хлопотах. Она скользнула куда-то далеко-далеко от меня. Я притворяюсь, что рассматриваю стоящие на полках книги: этой доброкачественной любознательности от меня ждали. Она удобна тем, что позволяет мне, повернувшись спиной ко всем присутствующим, избегать взглядов, в конце вечера становящихся особенно цепкими. Я бы не стал утверждать, что переплетенное в прекрасный сафьян полное собрание сочинений братьев Таро, в котором, как мне кажется, я узнаю — выбор и кожа — печать Эннеров, вызывает у меня живейший интерес. А где же Александр Арну, где же Бразийяк? Уткнувшись в книги, я бешено напрягаю, тормошу свою память. Обычно кажется, что нет никакой необходимости записывать в записную книжку события, датировать воспоминания. Думаешь, что нет ничего проще, как взять и припомнить жизнь до мельчайших деталей, а смотришь — все исчезло бесследно за какую-нибудь неделю. В один прекрасный день обнаруживаешь, что за тобой остается лишь туманный след из образов и имен. Даже мои самые надежные хронологические ориентиры — даты появления моих книг — и те пришли в негодность. А что уж там говорить о сердце! Я вовсе не лгал, когда не смог во время ужина сказать Николь, в каком году я развелся. Пыхтящий локомотив устарелой модели, каковым я являюсь, тянет за собой всего лишь поезд-призрак.

Поскольку мои усилия в этот поздний час тормозятся, ко всему прочему, еще и избытком выпитого алкоголя, то мне никак не удается собрать воедино и упорядочить воспоминания; когда берешься их описывать, дело обстоит гораздо проще: есть время подумать и все объяснить, сообразуясь со своим замыслом либо с гармонией повествования. Годы и месяцы хаотично громоздятся у меня в памяти. Тот период с 1966 по 1968 год был до такой степени наполнен для меня страстями, унынием, разрывами и возвратами, что вспоминается он мне в виде непрерывно полыхающего пожара; время его затушило, но вход на пожарище все еще закрыт из-за тлеющего пепла и дыма. Как датировать, например, тот мой второй и одновременно последний визит в Крест-Волан? Была зима, это понятно, но вот только какой момент зимы? Безлюдие перед рождественскими праздниками или же то, что наступает после школьных каникул. Насколько я припоминаю, деревня выглядела почти совершенно пустынной. Но в Крест-Волане толпы ведь никогда не бывает.

Я уже даже не пытался делать вид, что разглядываю корешки книг. Еще немного, и я бы уперся лбом в шеренгу томиков «Плеяды» и закрыл бы глаза. Внезапно возникает картинка: дети в маскарадных костюмах и масках с разгону скользят по замерзшим лужам. Мальчишка в зеленой спортивной куртке, над которой улыбается слишком широкое для него хитроватое лицо Помпиду, а на заднем плане — колокольня с куполом в форме луковицы, гирлянды разноцветных лампочек, горящие в холодной, металлической синеве. Последний день масленицы! Значит, я ездил к Николь в Савойю в феврале. Интересно, масленица всегда бывает в феврале? А когда была Пасха в том году? В любом случае это было начало года, начало, конечно же, 1967 года, потому что в 1966 году в это время Люка только-только родился и лежал в больнице в кувезе. Я довольно хорошо помню путь от Крест-Волана до Парижа — резкие, сухие приступы ярости на всем его протяжении — и возвращение домой, где Сабина, забыв, откуда я приехал, и не обращая никакого внимания на мой расстроенный вид, встретила меня радостно-возбужденная, потому что Люка сделал свои первые шаги. Стало быть, ему все-таки удалось выкарабкаться, этому болезненному младенцу, которого одно время все считали обреченным. Как же можно забыть ту комедию, которую я тогда разыгрывал, стараясь утопить разрыв с Николь в излияниях отцовских чувств, реальных или притворных. «Ты только подумай, в тринадцать месяцев, — повторяла Сабина. — А врачи говорили про пятнадцать месяцев. Они просто не перестают удивляться».

Всем своим сердцем старался я участвовать в испытываемом Сабиной облегчении, интенсивность которого позволила мне наконец осознать, насколько велика была висевшая над Люка опасность и какими острыми должны были бы быть мои переживания на протяжении всех этих месяцев, когда я склонен был считать всю вереницу драм, последовавших за рождением моего сына, неким средством давления на меня, чем-то вроде козней, призванных оказать воздействие на мои чувства и оторвать меня от Николь, козней, которые — о, ирония! — Сабине даже и не понадобились.

В памяти всплывают целые сцены, забытые слова, реплики, зачастую весьма резкие, вспоминается вся атмосфера, царившая тогда в нашей квартире на улице Анриде-Борнье, крики ребенка, семенящие шаги присматривавшей за ним португалки, мое изнеможение слишком немолодого уже отца, стремительно сменявшие друг друга и не поддающиеся никакому логическому объяснению грозы и временные просветления. Сабина не испытывала ни малейшего сомнения в том, что она одержала победу и что Николь дала мне отставку. Она черпала информацию из своих собственных источников. И поэтому смотрела на меня не как на мужа, у которого проснулись былые нежные чувства или пробудилось чувство долга, а как на человека, потерпевшего поражение, как на человека, брошенного соперницей. «Она оставила мне свои объедки, — говорила она, — и он за неимением лучшего решил вернуться ко мне». Именно в эту пору я и встретил Николь на стоянке такси около шоссе Ля-Мюэтт, куда пришел, очевидно, пешком. Я исхаживал километры и километры по парижским улицам, лишь бы только не оставаться на улице Анри-де-Борнье, лишь бы обрести хоть какой-то покой, собраться с мыслями, припасть опять к ускользнувшей от меня работе, которую я пытался догнать, как какого-нибудь идущего впереди меня человека.

Лотреамон. Жермен Нуво. Непохоже, чтобы Сильвен Лапейра каждое утро перечитывал Лотреамона. Я слышу за спиной смех, прорывающийся сквозь сигарный аромат. Мне сигару не предложили. Значит, Николь убеждена, что я сохранил свои прежние неприязни. Декан говорит по-французски, но смеется по-немецки. Выпитое за ужином бургундское тихо жжет мне желудок; я ощущаю себя старым; тщедушным и старым.

— Вам его освежить?

Беренис подошла, держа в руке бутылку; она коснулась моего локтя и показывает подбородком на мой стакан с плавающими в нем крошечными кусочками льда. Я протягиваю его ей со вздохом. «Рожденный под знаком Тельца, — говорю я, — обычно бывает сентиментален, властолюбив, склонен к чревоугодию и пьянству».

— Вы телец? Вот, значит, почему мы так хорошо Друг друга понимаем. А я…

— Не говори, я постараюсь отгадать. Если тебе нравятся тельцы, то ты…

— Скорпион!

Она бросила это как главный козырь; ее выставленная вперед мордочка сияла, а в глазах мелькали черные огоньки и надежда.

— Вы разбираетесь в знаках зодиака?

— Наверное, меньше, чем ты. Так, значит, ты маленький скорпиончик… Как же это я сразу не догадался, глядя на тебя?

— Я родилась семнадцатого ноября.

— Семнадцатого ноября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года…

— Вы как-то сразу глубоко задумались!

Подтрунивает. Она смотрит на меня, держа в руке бутылку; в тот самый момент, когда она произносила: «Скорпион!», все тело ее изогнулось, подалось вперед, более отчетливо обнаружило свои формы, подчиняясь, естественно, головокружительному искушению отроческого кокетства, но, помимо кокетства, также еще и определенному представлению о себе, представлению, которое не могут заставить ее скрыть, посреди этой вот гостиной, никакие правила приличия, но которое, мелькнуло у меня в голове, должно было бы приглушаться дремлющей в подсознании стыдливостью. Мне хотелось бы призвать ее к большей сдержанности, как призывают взглядом замолчать слишком экспансивную или неосторожную в выражениях подругу. Теперь Николь наблюдает за нами снова. Несколько гостей медленно направляются к нам. Ветер повернулся в другую сторону. Жена советника по культуре задумчиво поглаживает свое гагатовое ожерелье, издалека смотрит на меня, но не подходит. Я иду к центру комнаты, туда, где стоит Николь. «Перестань пить, — говорит она мне, не переставая улыбаться, — это совершенно не нужно».

Я уже больше не являюсь ни почетным гостем, чьи прорицания вызывают всеобщий интерес, ни даже бывшим любовником, чей взгляд заставляет опускать глаза, я теперь простой посетитель, приглашенный на один вечер и уже успевший надоесть, человек, перед которым, может быть, и не следовало столь доверчиво распахивать двери своего дома, или вообще напичканный иллюзиями старик, с которым милостиво соглашаются играть невсамделишную партию, партию смеха ради, великодушно посылая ему вялые, легкие мячи. Скорей бы только закончилось это нудное занятие. Посмотрите-ка на него: он уже пыхтит, как паровоз. Еще, чего доброго, отдаст концы прямо у нас на руках…

Почему все получилось так нескладно? Еще каких-нибудь три часа назад чувствовалась такая легкость, стремительность. Просто я устал. И я должен подать сигнал отправления, они только этого и ждут, зачем еще медлить? Николь уже больше не будет со мной разговаривать. Ей нечего было мне сказать в прошлом и нечего сказать сейчас. Зачем нужно было приглашать меня в Б.? Стоило ей состроить гримасу, стоило шепнуть что-нибудь госпоже Гроссер, и, поскольку я не слишком рвался приезжать сюда, председательница от меня бы отступилась. Значит, Николь приняла заранее и это приглашение, и нашу встречу, и то, как прошла дискуссия; мало того, активно способствовала всему этому. Она хотела, чтобы состоялась эта встреча с Беренис. Хотела, чтобы в моей голове завертелись эти вопросы, целый круговорот дат, предположений, подсчетов. Интересно, видела ли она, как я, повернувшись спиной к присутствующим, считал месяцы, загибая один за другим пальцы, на манер детей или подозревающих что-то неладное шептунов. Урок? Месть? Это не в характере Николь; и измениться до такой степени она не могла; в ее поведении не заметно никаких признаков подобной перемены. На какое-то мгновение она вроде бы поддалась возникшей у меня при встрече с ней ностальгии, а потом стала недоступной. Молодая хозяйка замка. Законная супруга, которой ее положение придает величавость парадного портрета, а картина ее счастья защищает от расспросов этого мужлана, готового вывалить свой запас воспоминаний.

Я никогда не был хорошо воспитанным человеком. Эннеры наверняка говорили Николь среди прочего и об этом. Люди вроде меня в конечном счете всегда впутываются в жалкие мелодрамы. Если, конечно, кристальный господин Лапейра не является на самом деле менее наивным и более коварным человеком, чем мне это кажется. Если он в курсе, то, может быть, ему захотелось, чтобы нарыв поскорее прорвало. В таком случае я с моей пьяной походкой и моими речами пишущего фанфарона хорошо ему подыграл. Какая удача для поборника справедливости! Старый любовник госпожи, не первой свежести, надо сказать, подан к столу в своем гарнире из литературы и под острым соусом, дабы приглушить запашок. Скоро уж двадцать лет этой любви, как тут не попахивать. Сколько, вы говорите, восемнадцать? Надо же, какая точность! Дети, зачатие которых, по церковному календарю, приходится на масленицу, рождаются под знаком Скорпиона или Стрельца. Стоит ли проверять по старой записной книжке или по какому-нибудь сводному календарю, когда была Пасха в 1967 году? Разве внутреннее чутье, разве интуиция не является более надежным критерием? А этот Сильвен Лапейра, если речь шла именно о нем, если он и был тем самым «одним человеком», который незримо предстал тогда в убийственных признаниях Николь, то где его место в сценарии? Под какой карнавальной маской его искать? Эта маска исчезла накануне или же возникла сразу потом? Клин вышибают клином, простофиля! Или я выше подобных подозрений? Будем же благородны. Сохраним веру в порядочность дам. Но даже если эта вера вполне оправданна, то так ли уж много порядочности в сегодняшней комедии?

В меня ввели яд, и я поеду подыхать или выздоравливать — в любом случае втихомолку — далеко-далеко от этой гостиницы с ее сине-белыми китайскими вазами и от этой Беренис, которая всего через каких-нибудь несколько месяцев превратится в одну из тех столь часто встречающихся теперь маленьких жестоких самок, чей профиль, встреться она мне на улице, уже не привлечет моего внимания. Попутного ветра! Еще один год, и от чудо-ребенка останется только одно воспоминание. Скорпион начнет жалить своих жаб, «потому что таковы законы природы». «Вы знакомы с моей дочерью?» Да, знаком и оставляю ее вам. Оставляю вместе с пятнами грязного снега в скверах Б., с платьем вашей супруги, так ей идущим, что его можно принять за парижское, с вашей любовью к работе и вашим отвращением к путешествиям. У меня-то, представьте себе, все наоборот: я люблю отправляться в путь и испытываю отвращение к работе. Надеюсь, что госпоже Лапейра, которая в былые времена отнюдь не презирала аэропорты, удалось научиться находить удовольствия в том же, в чем находите их вы, потому что, насколько я могу судить, Б. - это самое дно воронки.

— Ты еще не расстался с привычкой пить кофе в самые немыслимые часы?

Николь приближается ко мне с чашкой дымящегося кофе в руке. Это так в вестернах принято — поить пьяницу кофе, дабы заставить его опять драться или принимать роды у героини.

С каких пор я сижу в этом кресле под канделябром? Его изолированность уберегла меня от новых контактов. Я пью маленькими глотками: бессонная ночь обеспечена. Серое платье Николь смотрится хорошо и вовсе не заслуживает моего сарказма, да и сама Николь, улыбающаяся вверху надо мной, совсем не похожа на начинавшую уже было внушать мне страх колдунью. Беренис, стоящая неподалеку, как цапля, — на одной ноге, слушает речи декана. Под глазами у нее круги, она хочет спать.

— Не уходи со всеми остальными. Кто-нибудь из нас тебя отвезет. Останься поболтать с нами…

Это почти приказ. Николь вернулась к другим гостям, собравшимся уходить. Я встаю. Комплименты, неопределенные обещания. Председательница — это явно ее излюбленная мимика — смотрит с сердитой настойчивостью на своего мужа, тянущего меня за рукав в один из углов прихожей. Там он неловко сует мне в руки конверт, который он забыл вручить мне сразу после дискуссии. Все стараются смотреть в другую сторону. Комичность ситуации сразу достигает своего пика. Двери, впустив холодный воздух, закрываются.

Беренис вместе с отцом молча собирают пустые стаканы, ставят бутылки в шкаф, приоткрывают окно. Николь, улыбаясь мне, похлопывает рукой рядом с собой по бархатной обивке дивана: так приглашают собаку прижаться к хозяйке. Что я здесь забыл?

— Если вы еще и пепельницы опорожните, — говорю я, — то я сразу уйду.

— Извините нас, — благодушно шепчет Лапейра, присаживаясь, — привычка…

Беренис исчезла. Возвращается она уже в халате из темной шотландки, скорее мальчишеского покроя, и с распущенными волосами. Ее жесты. Воздух, который приходит в движение вокруг нее. Ее волосы, блестящие, развевающиеся. Она тоже садится, пристраивается у ног матери и кладет ей на колени скрещенные руки и подбородок.

— Расскажи нам про Люка, — просит Николь. — Его ведь Люка зовут?

— Люка, — говорю я, — как жаль, что его не было сегодня там, на встрече! Он бы тогда услышал многое из того, что предназначается ему и что мне никак не удается ему сказать…

— Неприятная это вещь — развод, — констатирует Лапейра с видом археолога, извлекающего из-под земли хрупкое глиняное изделие.

— Вовсе нет, — говорю я. — Развод — это просто замечательно. Он возвращает людям достоинство. Корень сложностей с Люка не в этом. Может быть, в моем безумном желании переделать его. Я никогда не мог принять его таким, какой он есть. Страсть переделывать людей, улучшать их, разумеется, так, как я это понимаю, — это один из моих пороков.

— Чем он занимается? — спрашивает Беренис.

— Он на подготовительных курсах.

— У-ля-ля! А я на «латыни»…

Она смеется. Она догадывается, что я не знаю ее школьного жаргона. Я поворачиваюсь к Сильвену Лапейра:

— А с другой стороны, вы тоже правы, правы в том, что разведенный человек, оторвавшись от семьи, становится своего рода ипохондриком. Он постоянно переживает за своих детей, анализирует свои чувства, считает себя преступником. В конце концов его отцовская любовь начинает походить на неврастению, и дети спасаются бегством…

— И с тобой это тоже произошло?

— Среди прочих несчастий и это тоже. Ты помнишь, какое блюдо сооружали во времена твоей молодости из «христианского экзистенциализма»?

— А, тот философ, который был похож на лохматую овчарку? Габриэль Марсель? Точно, он! Он даже приходил в нашу лавочку, в Сент-Мари, проводить «беседу» с девочками, которые были в выпускном классе.

— Где-то в своих сочинениях он объясняет, что отцовство — это усыновление. Что отцовство автоматически не срабатывает. Что оно предполагает выбор, решение, которые должны подтвердить так называемые узы крови, которые сами по себе еще ничего не значат. И вот я боюсь, что я так и не усыновил Люка или же что я дал ему понять, что усыновлю его только тогда, когда он изменится в соответствии с моими пожеланиями.

— Вы его упрекаете в том, что он такой, какой он есть, или в том, что его сформировала ваша бывшая жена?

— Я не упрекаю его, Лапейра, ни в чем. Просто мне не удается делать вид, что я его люблю. Мне не удается желать для него такого стиля жизни, таких ценностей, счастья и языка, которые я не уважаю. И к тому же почему вы говорите «ваша бывшая жена», а не «его мать»?

Беренис, подбородок которой по-прежнему лежал на колене Николь, смотрела на меня теперь каким-то строгим взглядом. Почему? У меня опять закружилась голова. Я прозревал по мере того, как говорил. Пытаясь заставить девочку высказаться, потому что я был уверен, что мне удастся заставить ее изменить свое мнение, переубедить, я улыбнулся ей, но она в ответ не улыбнулась. Скорее, наоборот, на лице у нее отразилось что-то вроде досады.

— А вам не кажется, что вы все невероятно раздуваете, все эти не представляющие ничего особенного трудности. Это же ведь просто классический случай. Конфликт поколений, только и всего! Стоит ли так уж драматизировать?

— Ты вот выглядишь вполне счастливой…

— Это точно. Мне повезло!

— Видишь ли, вот уже четыре или пять лет он мне кажется несчастным. Он и является таковым. А я вместе с ним. Я едва-едва осмеливаюсь говорить с ним, а о том, чтобы прикоснуться к нему, уже и не помышляю. Все-таки хочется иногда приласкать сына, даже если ты не любитель телячьих нежностей. Посмотри на себя: ты даже об этом не думаешь, но на протяжении вечера я видел, как ты уже раз десять…

Она раздраженно перебила меня:

— Абсолютно никакой связи! О чем вы говорите?

Николь погладила ее по волосам и огорченно сказала: «Успокойся, моя Нис, успокойся…» Потом, обращаясь ко мне: «Извини нас. Уже поздно».

Беренис, раскрасневшаяся, с вызовом глядела на меня. Я почувствовал, что опять, становлюсь ужасно взрослым.

— Почему ты так сердишься?

— Если вы не понимаете…

Она резко встала, отвернулась так, что волосы метнулись по плечам, сделала три шага и скрылась за ближайшей дверью.

— Видишь, — констатировала Николь, — девочка тоже с характером.

Я уговорил их не провожать меня. По телефону вызвали такси. Те три или четыре минуты, пока его ждали, прошли в обмене ничего не значащими фразами. Я достиг, подумалось мне, крайней точки усталости. Я склонился над рукой Николь Лапейра, как шесть часов назад в университете, но, прощаясь, не пытался встретиться с ней глазами. Проводил меня до сада и открыл решетку ее муж; машина уже ждала меня, и белая струя выхлопных газов распространяла в ночи свой отвратительный запах.