I
Бывают личности, которые с той самой минуты, как появятся на свет, становятся загадкой эпохи. И нередки случаи, когда после завершения ими земной жизни еще долгое время будут требовать они напряжения умов в постижении всего того огромного, порой противоречивого и таинственного мира, созданного их воображением. Одной из таких личностей и поныне является Федор Михайлович Достоевский.
Что касается Горького, то он с первого дня появления на арене русской литературы, со своей отпугивающей кличкой «Босяк», не совсем пристойной высокому сану российского литератора, был на удивление всем предельно ясен и доступен самому широкому кругу простолюдинов. Даже тем, кто совсем не мог читать его творений и, как говорится, постичь их своим умом и сердцем, он входит в душу, обрастая легендой и молвой по мере того, как передавались и переходили они из уст в уста, как обычно это случается с героями из мира народной сказки.
Не знаю, насколько я правильно понимаю и разбираюсь в этом — от моего поколения отдаленном теперь во времени — обстоятельстве, но мне кажется, что еще при жизни великого писателя усиленно создавался его образ в двух направлениях. Создавали с особым усердием и старанием те, кто его лично знал и общался с ним, и те, кто знал его только по рассказам, понаслышке. В порыве подобного всеобщего энтузиазма не обходилось, разумеется, без перехлеста и без определенного крена от истины. Имело, конечно, место среди простого народа желание, явно пристрастное, подсказанное горделивым .стремлением, — превозносить и без того громкую славу своего кумира. Но мы знаем, как бы ни старался простой люд опоэтизировать выношенный в душе любимый образ, пусть даже на манер былинного героя, и тогда он, что удивительно, оказывался не так уж далек от истины. Видимо, уже изначально с подлинно былинным размахом скроенная богатырская натура была наделена таким мощным даром, что как бы ни старался народ обряжать его во все великое, однако одежда великана и тогда приходилась ему впору. Мы очевидцы того, как вот уже более полувека усилиями передовых деятелей литературы и искусства всего цивилизованного мира не прекращается кропотливая работа по воссозданию этого образа. Для уточнения каких-то психологических деталей и достоверных черт вдохновенными руками мастеров наносятся, быть может, последние мазки, штрихи к портрету, но, по существу, человечество уже давно на стыке двух исторических эпох — ушедшего XIX и наступившего XX — имело героический образ нового пророка. Да, да, пророка нарождающегося революционного класса, который, ощутив властную потребность в своем глашатае, вызвал его к жизни.
И люди всего мира, благодаря коллективным усилиям, в одинаковой мере с русскими знали писателя не только по его произведениям, но были вполне посвящены во все подробности его воистину фантастической судьбы, знали, что он, как никто другой, познал дно жизни, что выкарабкался, собственными силами со дна на божий свет, мало того, узнавали люди из тысячного говора характерную окающую его речь, глуховатый низкий голос, узнавали, пожалуй, и среди многотысячной толпы столь приметную сутуловатую долговязую фигуру. Таким образом, по мере того, как каждое новое поколение дописывало этот портрет, внося свою долю пусть по капле, по росинке, на глазах всего народа все вырастал, обретая мощь, этот исполинский образ.
И когда, казалось, он уже создан, Леонид Леонов не так давно блистательно и неожиданно дополнил его новыми, философски осмысленными и поэтически взволнованными размышлениями, которые, несомненно, обогатили дорогой для человечества образ.
Моему поколению, которому выпала честь родиться и воспитываться уже в новом, социалистическом обществе, казалось, что к писателю Максиму Горькому, при всей его близости и доступности нам, все же нельзя применять обычную человеческую мерку. Вполне возможно, я ошибаюсь, но по тогдашней провинциальной наивности, нам, детям тех лет, живущим на пустынных берегах далекого Аральского моря, рисовался его образ, окрашенный бесхитростным детским воображением. Его мы узнавали по портретам, висевшим в клубах и классах, и еще в учебниках по литературе, где он непременно изображался на фоне слишком уж сердитого белопенного моря, а над ним, надрываясь, метались крикливые чайки, а чуть позади ревел прибой. И мы, босоногие интернатовцы, смутно чувствовали, что во всем его облике есть что-то непохожее на других писателей, что в его человеческой и писательской судьбе, не в пример другим, есть нечто возвышенное, что самой судьбой своей он изначально и неразрывно связан с мятежным, как он сам, этим морем, бурей, с птицей-буревестником, со штормовым ветром и шквалом волн.
Так или примерно так складывался в нашем отроческом воображении облик этого писателя. Все же самый совершенный его портрет будет создан позже, намного позже, грядущими поколениями. Любознательные потомки, проникая лучом разума в недра ушедшей эпохи, вероятно, высветят, помимо внешнего его облика, еще и его внутреннюю духовную суть.
Работа над портретом Максима Горького продолжается во всех уголках нашей многоязычной планеты. Кому выпадет счастье внести наибольшую лепту в воссоздание одной из сложных натур нашего века — как писателя, человека и гражданина, не нам судить. Но одно определенно ясно: в этом коллективном усилии самых передовых и талантливых умов прозреваются не столько литературно-исследовательские устремления, сколько неподкупная любовь, признательность и восхищение человечества своим гением, который, если воспользоваться выражением Карамзина, «платя дань веку, творил для вечности».
II
А сам он входил в наши души разными путями. Незнакомый ранее удивительный мир во всей своей сказочности и необъятности раскрывался перед нашим жадным детским взором. Еще живы в памяти простые, безграмотные казашки, иронии ради некогда прозванные длиннополыми, горькая участь которых усугублялась многоженством, калымом, умыканием. И вот вдруг, благодаря щедрой душе Горького, открывалась нам не менее горемычная судьба русской матери, которая, к общей радости, не в пример нашим матерям, не смирилась со своей беспросветной женской долей и социальной несправедливостью и, что удивительно, находила в себе силу и мужество поднять своих обездоленных сыновей на борьбу против мрака и насилия. В этом, на мой взгляд, жизнеутверждающая, по-матерински зовущая к великой справедливости на земле сила знаменитых горьковских женщин.
Меня буквально потрясло, когда современный, сравнительно молодой русский писатель, подхватив оборвавшийся голос своего великого предшественника во славу матери, с не меньшим гражданским пафосом, без патетики, надрыва и искусственного нагнетания чувств, также целомудренно воспел бессмертие матери. Матерь человеческую, поразительно мудро и психологически достоверно доказав, вослед своему учителю, но по-своему, ту непреложную истину, что благодаря матери и только ей мир никогда не скудеет без людей и не стареет без детей.
III
Как дитя бывает похоже на своего родителя, так и характер эпохи неизбежно отражается как море в капле воды в духовном облике самой литературы, ибо литература, как принято считать, родное дитя своей эпохи. Грохочущая техника наших дней не могла, думаю, не повлиять на сущность современной литературы. Не кажется ли нам порою, что в нынешних литературных произведениях слышен явственный грохот эпохи научно-технического прогресса, слышен не только между строками, но и в интонациях и ритме, не говоря уже о воодушевляющем пафосе самого творения.
Я не категоричен в своем суждении, но мне думается, грохочущая индустриальная пора человечества, нарушая где-то извечно установившийся мир чувств, душевный покой, скажем прямо, бесцеремонно вторгающаяся в нашу каждодневную жизнь, не может, видимо, не пугать, не настораживать ныне слабонервные и нежные души. Социальные проблемы не всегда и не везде решаются спокойно, согласованно, ибо идет борьба обоюдоострая, непримиримая, где жизненные интересы противоборствующих сторон, сталкиваясь на узкой тропинке судьбы, доводят классовые страсти до критической точки, за которой всегда стоял сакраментальный вопрос: быть или не быть. В этой борьбе обездоленный люд не однажды воодушевляли на подвиги известные слова Ленина, ставшие теперь крылатыми: права не дают, их берут. И неудивительно, что в этой схлестнувшейся схватке, где в муках решались сложные проблемы, происходило крушение класса и общества и всколыхнувшейся массе из низов бывало, скажем, не до утонченного обхождения недавних салонных шаркунов и, быть может, не всегда удавалось бывать в ладу с лирическими струнами человеческой души. Класс-победитель в нахлынувшем вдруг порыве нередко нарушал привычную гармонию, требуя немедленного разрушения, и непременно «до основания», как всего отжившего общественного уклада, так и извечных норм устоявшейся человеческой психологии; жизнь показала: ломали старые, чтобы создавать новые.
Кто теперь не знает, что все новое приходит в жизнь через крушение старого и утверждается на обломках старого. Биологическое разложение тоже есть естественная необходимость, а любая естественная необходимость исторична.
Однако каким бы талантом ни был наделен художник, и он далеко не всегда понимает или не хочет понять необходимость такого качественно нового изменения в бытие нашем. Встречаются человеческие натуры, которых больше всего устраивает незыблемость привычного уклада жизни. Старый уклад что старая одежда, доставшаяся с плеча отца, со своим, видите ли, родным запахом, обжитостью, бывает в любом возрасте в одинаковой мере удобной в повседневной носке. Боже упаси, чтобы этого старого уклада невзначай коснулся шальной ветерок нового, чтобы не выветрил затхлый, но привычно-родной запах старины. И тогда начинает казаться, что произошел какой-то катаклизм, что рушится извечный покой и святые основы привычного, а это, разумеется, незамедлительно вызывает как ответное эхо разного рода вздохи, сокрушения и сожаления, теряется равновесие в жизни, а вместе с ним и равновесие самого поэта. Конечно, все это не могло не вызвать скорбь в иных душах. Если сродная Бунину изначальная тоска по идиллической дворянской Руси, к счастью для русской литературы, впоследствии не стала усиливаться и развиваться в его творчестве, хотя на то были большие основания, во время его пожизненного заточения там, в эмиграции, в безысходную, душепомрачающую скорбь, то, вероятно, потому, что он был наделен натурой особой породы. К тому же его чрезмерная гордыня, подобно вожжам во властной руке кучера, всю жизнь повелевала им, не позволяя выдавать истинного душевного состояния, особенно там, вдали от родины. Обычно так податливые к грустным настроениям нежные струнки поэта вот тут-то не поддавались гложущей тоске эмиграции.
Но не все поэты обладают бунинской твердостью души и не всякий совладает со своим душевным состоянием. В дореволюционной казахской литературе немало было так называемых поэтов «зарзамана» — скорбных поэтов, косность и консерватизм которых не давали им уживаться со всякого рода новизной. Не могли они смириться с появлением в быту феодально-родового строя даже, казалось бы, безобидного самовара, завезенного откуда-то из неведомого края, и они с нескрываемой враждебностью высмеивали меднопузого пришельца, окрестив его с презрением машиной с краном, открывающимся в угоду человеку и закрывающимся в угоду человеку.
Сих скорбящих по старине поэтов было немало на заре промышленного века, особенно после победы Октябрьской революции.
Среди этих смятенных и колеблющихся, пожалуй, один Максим Горький не потерял самообладания, наоборот, неудержимо вторгнувшаяся в жизнь новая социальная буря вызвала в нем ответный восторг Буревестника. И он, к тому времени самый популярный писатель в России, успевший создать свои лучшие произведения еще до Октября, еще тогда, когда в многотрудной жизни народа соседствовали, как близнецы-сироты, горе и надежда, был, по его же словам, «охвачен юным геркулесовым желанием очистить «авгиевы конюшни» жизни». Многие писатели тогда еще по какому-то наитию, чутьем каким-то только-только улавливали слабый пульс грядущего, он же один задолго до грозовых десяти дней Октября, которые потрясли мир, еще в 1905 году верно определил, как провидец, вызревающую силу, таящуюся в недрах народа. Он также понимал: без очищения общества нет очищения эстетического. Ибо давно замечено: покуда не меняется нравственный облик общества, не изменится нравственная суть самого человека. Сама эпоха требовала революцию. А революция во все времена не была делом людей робких, живущих с оглядкой и опаской, по принципу душевно убогих обывателей: «Как бы чего не вышло». В революцию шли, как правило, люди смелые, сильные духом. В ту пору в России, и не только в России, революционный темперамент черпали у Горького, в его призывно-приподнятых, «полных волнующих предчувствий» произведениях. Не мне судить о художественной ценности и значимости «Матери» Горького, но могу определенно сказать, что она была своего рода мобилизующим народ манифестом дооктябрьской революционной литературы России.
Думая о Горьком, я вспомнил высказывание Стефана Цвейга. Он говорил: «Воля к величию — секрет достижения величия». И дальше я подумал: наш народ самой судьбой своей стремился во всю свою историю к величию. А величие, равно как великие поступки и дела как целого народа, так и отдельных личностей, заранее подспудно подготавливается, вызревает в родной почве. Величие духа рождает великие идеалы и замыслы, которые потом получают свое реальное воплощение в жизни.
Опыт истории не перестает учить нас: для того, чтобы понять и постичь деяния народа, надобно, прежде всего, знать душу народа. Ибо в душе заключены достоинства. Герберт Уэллс, этот подлинный сын Альбиона, будучи человеком честным и объективным, как ни пытался понять думы вождя того народа, который совершил революцию, изменив весь нравственно-политический и общественно-экономический облик самого закостеневшего монархического строя, многое так и не смог понять. Не мог он понять такого небывалого масштаба замыслов и взлет мысли голодавшего тогда народа, которые не увязывались с реальной возможностью страны, терзаемой разрухой, нищетой, голодом, все это не согласовывалось никак с воображением великого фантаста. И он не поверил, уехал, так ни в чем и не разобравшись — ни в делах, ни в думах, ни в помыслах русского народа, не увидев ничего, кроме окутавшей его в ту хмурую послевоенную осень мглы. Не только чужестранец, удостоивший нас, любопытства ради, коротким своим посещением, тогда многими соотечественниками из числа даже сочувствующих не принималось всерьез ни одно начинание несуразно великой страны, населенной эдакими захваченными оптимизмом странными людьми со своим еще более странным вождем-мечтателем в Кремле, Счастье же Горького, писателя и человека, в том, что он понял душу своего народа, его незыблемую устремленность к будущему, верил в маленьких людей, возлагал на них большие надежды. С появлением торгово-промышленного капитализма начали вторгаться в некогда размеренную жизнь новые общественные отношения, не ведающие жалости ни к человеческим мукам, ни к страданиям. Тогда-то и стали зарождаться большие трагедии маленьких людей. Их стали вытеснять, выживать, и без того жалкая участь в обществе становилась теперь унизительной. Жалость и сочувствие к судьбам этих безропотных людей побудили целую плеяду русских литераторов к созданию образов униженных и оскорбленных. Маленькие люди, пришедшие в русскую литературу с Гоголем и Достоевским, казалось, обрели на заре нового века завершение своего земного пути у Чехова. Выведенные волшебной рукой вышеназванных великих писателей маленькие люди в своей общественной и нравственной деградации скатывались до уровня безликого существа и, казалось, в своей кроткой покорности погибали на глазах всего общества, так и проглотив невысказанную обиду свою. Сила художественного воздействия этих типов третьего сословия настолько велика, что вызывала у читателей какое-то неопределенное, смешанное чувство — не то жалости, не то сострадания, не то обиды за них. Они не просто жертва беззакония, смиренно следовавшая на поводу своей участи, по существу, они были покорными рабами социального угнетения, они не находили, скорее всего, не искали выхода из создавшегося положения. Этим маленьким людям Горький противопоставил человека, осознавшего себя как личность, обретшего свое достоинство и — одновременно — выступившего с эпическим размахом фольклорного героя. Воодушевленные героическими порывами горьковских больших людей, казалось, эти маленькие люди обрели высшее достоинство.
Горький усмотрел в них высокое и гордое призвание Человека, ощутил, пусть смутно, на ощупь, но все же ощутил мятежный дух и социальный наказ нового времени. Опьяненный вдруг обретенным достоинством, которым щедро наделил некогда безымянное племя пролетарский писатель, созрев наконец, по выражению Алексея Толстого, для высшего восторга стать человеком, распрямился теперь во весь могучий свой рост возвеличенный народ, еще недавно заклейменный и задавленный, поднялся уже не рабом, как прежде, а человеком, который вдруг в сознании у всех зазвучал гордо!
Как никто другой, Горький сумел уловить подземные толчки истории, которая выдвигает вчерашнего эпизодического героя старых романов и драм — слугу и лакея — в главные герои социальной эпопеи века. Итак, Горький вывел своих героев на авансцену большой литературы в качестве ведущих.
В истории России маленькие люди, благодаря великому умению Максима Горького возвышать смысл человеческого бытия, получили другой, качественно новый духовный облик. В этой связи должен сказать, что постыдно-позорное положение в обществе становится непредотвратимым уделом человека в том случае, если своевременно не противопоставить ему уважение своего собственного достоинства. Возвышенное чувство, утраченное было маленькими людьми, благодаря Горькому ожило с новой силой, возвышая человека прежде всего в глазах самого себя и окружающих, а отсюда уже появилось стремление познать окружающий мир, найти свое место в нем, постичь смысл и назначение собственного существования на земле. В этом обретении людьми большого гражданского достоинства одна из заслуг Горького.
Итак, перед нами дилемма: с одной стороны, жизнь маленького человека, к которой постоянно обращалась русская классическая литература, а с другой — концепция человека, предложенная Горьким, который всей своей жизнью, всем творчеством утверждал, что Человек велик.
Своим колоссальным авторитетом он убеждал людей, что человечество представляет и украшает не маленький человек со своей несчастной долей и убогим мирком, а Человек с «солнцем в крови», гордый и активный. На мой взгляд, вся советская литература может быть рассмотрена с этой точки зрения, как литература, продолжающая, прежде всего, традиции классической литературы.
На опыте творчества Горького мы имеем право не согласиться с утверждениями, прорывающимися время от времени у некоторых эстетствующих европейских писателей, что литература вроде бы «лживая роскошь». Серьезная литература человечеству никогда не лгала. Если она, проявив где-то слабость, и лгала, то она переставала называться литературой. Ложь и искусство — понятия несовместимые. Ибо чувство, заключенное в сердце гения, как только ложится на белые листы бумаги, становится достоянием всего человечества.
IV
Если в отношении к творчеству того или иного писателя и ощущается порою определенный спад былого поклонения, то, грешным делом, я думаю, не повинны ли в этом отчасти критика совместно с литературоведением, которые просто насильно втаскивают непомерно огромное творчество любого гиганта в тесные, не по росту ему разработанные схемы и каноны. Или, быть может, повинны в том наши неудержимые рвения, диктуемые пусть даже благородными побуждениями, когда мы, стараясь отдать дань уважения литературному авторитету, прибегаем к неудержимому восхвалению, снабжая одними громкими, как на подбор, эпитетами.
В подобного рода чрезмерном усердии мы часто не замечаем, как из любимца народа делаем просто-напросто благообразную икону. Однако подлинная любовь к таланту не выражается стоя на коленях, как в молельне.
Вряд ли есть нужда в том, чтобы накладывать на суровый скуластый лик творца излишне густой хрестоматийный глянец, ибо под ним неизбежно блекнет первозданный, земной, здоровый дух.
Каждый из нас, литераторов, с детских своих лет не только воспитывал свой художественно-эстетический вкус под непосредственным воздействием огромного литературного наследия великих русских писателей, но и старался смотреть на мир всевидящим оком гениев. Творчество их не перестает поражать наше воображение, и оно представляется нам, как само мироздание, необъятным и великим.
На мой взгляд, в этом заключается во все века непреходящая актуальность их произведений и перспективность художественных традиций. Кто верит в человека, тот не сомневается в жизнестойкости светоносной музы гениев. По мере приближения человеческого общества к его социальному идеалу, исторически обусловленному и закономерному крушению отживающего эксплуататорского строя, нравственная и социальная переориентация приобретут особую остроту. И этот процесс нравственного самопознания и социального самоопределения, приобретающий все более глобальный характер, укрепляет позиции горьковской школы, всегда отличавшейся, на мой взгляд, своей особой чуткостью к внутренней жизни человека, бескорыстной честной службой, направленной на его духовное возвышение.
И эти душеформирующие и нравоукрепляющие начала горьковской прозы и драматургии становятся цементирующим направлением мирового литературного процесса. Я верю, что каждый честный художник свои творческие устремления подчиняет этой благородной миссии современного художественного процесса. Ибо жизнестойкое, облагораживающее души людские гуманистическое наследие Максима Горького является вечным и животворным источником, к которому обращались, обращаются и будут обращаться и впредь все, в ком жива неистребимая вера в Добро, Надежду, Труд и Человека.