Тукай

Нуруллин Ибрагим Зиннятович

Глава первая

Детство сироты

 

 

1

Кушлауч стоит на горке, по обеим сторонам глубокой лощины, пробитой в течение столетий ныне совсем обмелевшим ручьем. Взору путника, едущего на лошади или в машине, деревня открывается лишь за две-три версты. Но вот, будто вырастая из земли, показывается полумесяц на минарете, а вслед за ним и сам минарет, потом кроны деревьев, отдельные крыши. И только после этого глазу является вся деревня с небрежно разбросанными приземистыми домами.

Дорога идет вниз, перебирается через ручеек в низине, опять подымается на пригорок.

Слева, на той стороне ручья, у самого обрыва, — густые заросли черемухи. На этом месте некогда стоял дом, где родился отец будущего поэта — Мухамметгариф. Здесь корень Тукаевых.

Дом на другой стороне улицы, тоскливо взирающий двумя малюсенькими окнами на небольшую рощицу из ивняка, черемухи и акации, по словам стариков, ничем не отличается от того, что поставил когда-то на этом месте отец поэта, выделившись в самостоятельное хозяйство.

В этом домишке под соломенной крышей 14 (26) апреля 1886 года в семье муллы Мухамметгарифа увидел свет Габдулла Тукай.

Татарские муллы, как любые другие церковники, веками отравляли сознание народа реакционной идеологией ислама, призывали к покорности, рабскому повиновению господствующим классам. Но среди представителей духовенства были и честные, талантливые люди, стремившиеся распространять знания среди народа.

Многие татарские парни, отправляясь учиться в медресе Бухары, Каира или Стамбула, годами были вынуждены зазубривать догмы ислама. Но иные из них, овладев арабским и персидским языками, знакомились с произведениями великих мыслителей и поэтов — Низами, Хайяма, Навои, Авиценны — и возвращались на родину совсем не с теми мыслями, которые следовало бы иметь покорным служителям аллаха.

Зимняя морозная ночь. Деревня погружена в сон. Только в одном из домов светится огонь. Это дом хазрета, как почтительно именовали крестьяне муллу. Его жена — остабике, его сын — махдум, его дочь — махдума давно спят. За окном протяжно завывает ветер. Хазрет сидит, поджав ноги, возле низенького столика и при свечке что-то пишет, скрипя гусиным пером. То ли переписывает книгу, то ли сочиняет толкование какого-нибудь полюбившегося ему произведения, то ли, подражая великим поэтам Востока, изливает свои мысли и чувства в стихах.

Утром он нехотя исполнит обязанности муллы: что поделать, семью кормить надо. А потом приступит к занятию, которое доставляет ему истинное удовлетворение: начнет уроки с шакирдами — учениками духовной шкоты — медресе, чтобы передать молодым тот духовный и умственный багаж, который накопил за свою жизнь...

Род Тукаевых, по преданию, насчитывал семь поколений мулл. Сам же Тукай в автобиографических заметках, названных «Что я помню о себе», кроме отца, упоминает только о дедушке — мулле Мухамметгалиме.

Откуда пошла фамилия Тукаевых, сказать с достоверностью трудно. Согласно одних преданий, которые дошли до нас от стариков, кого-то из далеких предков поэта звали Туктаргалием, а потому, дескать, после сокращения получилось Тукай. Другие связывают с именем Тукая название горы Тукый, которая находится близ Кушлауча.

Из архивных записей явствует, что Мухамметгалим был сыном Шамсуддина и в 1835 году получил «указ». Так называлось разрешение муфтиата (духовного мусульмайского управления) занять должность муллы. Дозволение давалось лишь тем, кто сдал экзамен. Выдержавшие испытание назывались «указными» муллами, в отличие от тех, кто исполнял обязанности муллы, но не получил достаточной подготовки и образования.

Гаяим-хазрет особым фанатизмом не отличался, однако к своим обязанностям относился с должной серьезностью: старался все делать так, как велит ислам, и держал деревню в рамках религиозных обычаев. Односельчане рассказывали, что как-то раз по дороге в гости Галим-хазрет со своей остабике столкнулся на улице с парнями, которые распевали песни под гармонь. При виде муллы они разбежались в такой панике, что уронили инструмент. Хазрет гневно ткнул палкой, гармошка взвизгнула. И мулла Галим изрек: «Ты и на меня рычишь, вражина?»

«Сын Мухамметгалима Мухамметгариф, — говорится в записках Тукая «Что я помню о себе», — лет в четырнадцать поступил в Кышкарское медресе и, пробыв там ровно столько, сколько нужно для окончания учебы, еще при жизни своего престарелого родителя вернулся в нашу деревню Кушлауч, где стал муллой». Свидетельство поэта дополняют архивные данные: в 1864 году Мухамметгариф выдержал экзамен и двадцати двух лет от роду стал указным муллой.

В старых медресе шакирды обычно учились лет по пятнадцать-двадцать, а то и больше. И если Мухамметгариф сумел окончить учение за восемь лет, то этим он обязан своим способностям и незаурядному прилежанию. Какую-то роль сыграло тут и желание его отца поскорее уступить место сыну: здоровье Галима-хазрета ухудшилось, обязанности муллы стали ему в тягость.

Как водится, сразу же встал вопрос: как побыстрее женить молодого муллу? Подыскали невесту — ею оказалась дочь муллы Гафифа из деревни Ямаширма. Сыграли свадьбу, и вскоре молодая остабике подарила супругу сына. Его нарекли — Мухамметшарифом. За сыном родилась дочь Газиза.

Мулла Гариф тихо-мирно прожил с женой тринадцать лет, но в 1885 году она внезапно заболела и умерла.

Гариф-мулла недолго ходил вдовцом: через положенный обычаем срок он посватался к дочери муллы из деревни Училе, по имени Мэмдудэ, которой и суждено было стать матерью поэта.

Отец Мэмдудэ Зиннатулла сын Зайнельбашира так же, как и Гариф-мулла, учился в Кышкарском медресе. Затем служил муэдзином в том же Кушлауче, а позже по просьбе жителей Училе пошел к ним муллой. Таким образом, Зиннатулла хорошо знал и Галима-муллу, и его сына Тарифа.

Однако новой семье не суждено было долголетие. В деревенской метрической книге за 1886 год можно прочесть следующую запись: «Мухамметгариф сын Мухамметгалима скончался от рези в животе 29 числа августа в возрасте 44 лет». Четырех с половиной месяцев от роду будущий поэт остался сиротой.

Из «указа», которым отца поэта удостоил муфтиат, мы знаем, что он был не только муллой, но и преподавателем медресе, пользовался правом выступать с назиданиями перед населением и считался искусным проповедником. По рассказам современников, он собрал довольно богатую библиотеку, сам занимался перепиской книг и сочинительством. Воспоминания его дочери Газизы содержат любопытное свидетельство: «Обязанности муллы отец не любил. Говаривал: «Буду жив, не допущу, чтобы мои дети стали муллами». Человек способный и любознательный, он явно томился духовными обязанностями.

На родине поэта ходили слухи, что к концу жизни Гариф-хазрет, мол, попивал. Тетка поэта с материнской стороны признавала, что слухи эти не лишены оснований. Очевидно, и обращение Гарифа-муллы к спиртному, строжайше запрещенному исламом, было вызвано сомнениями в правильности избранного им пути и бессилием что-либо изменить.

Не был лишен литературных интересов и дед поэта с материнской стороны. Он тоже собирал книги и сам пробовал сочинять стихи. В архиве сохранилась его мерсия — элегия на смерть дочери Мэмдудэ. Зиннатулла-хазрет был, ко всему прочему, человеком честным, незлобивым и чадолюбивым.

Многие добрые черты своего отца унаследовала и Мэмдудэ. Из воспоминаний современников видно, что она умела читать и писать, отличалась живым умом и, что было особенной редкостью для женщин того времени, слагала стихи.

Как-то раз Гариф-хазрет вместе с молодой женой отправился погостить к тестю в Училе. Утром он успел съездить на базар в Арск, погулять там со знакомыми муллами. Зиннатулла заметил, что зять навеселе, взял книгу и написал дочери на внутренней стороне обложки: «Выходит, он пьет. Может, тебе, дочка, лучше с ним разойтись?» Мэмдудэ тут же ответила стихами:

Отец родной, пойми меня: Разлука с ним — страшней огня.

В воспоминаниях Тукай писал: «Какое-то время я прожил со своей овдовевшей матерью, потом она отдала меня на воспитание одной бедной старушке, по имени Шарифа, из нашей деревни, а сама вышла замуж за муллу из деревни Сасна».

Из этих скупых строк можно заключить, что Мэмдудэ тотчас же после смерти мужа сочла за благо устроить свою судьбу. На самом же деле все было иначе. На первых порах молодая вдова и не думала покидать Кушлауч: деревня успела ей понравиться, здесь жил и умер ее любимый муж и делгие годы служил ее отец. Да и сама она, по-видимому, появилась на свет в этой деревне. Вдобавок ее старый уважаемый свекор был серьезно болен, и на руках Мэмдудэ осталось еще двое детей от его первой жены. В Училе ее никто особенно не звал: мать умерла, когда Мэмдудэ была еще подростком, а Зиннатулла вновь женился на вдове муллы с шестью детьми. И Мэмдудэ, недавно избавившейся от своевластной и крутой нравом мачехи, вовсе не хотелось, возвращаться в дом, который стал для нее адом.

Но вскоре умер и старик Мухамметгалим. Родственники отдали Шарифа и Газизу на воспитание к чужим людям и назначили опекуна над наследниками Гарифа-муллы. Тут уж Мэмдудэ волей-неволей пришлось вернуться в отчий дом.

Муллы были тесно связаны друг с другом, составляя нечто вроде замкнутого сословия. Эта сословность поддерживалась браками. Недолго оставались без мужа и овдовевшие остабике. Если Зиннатулла женился на остабике с шестью детьми, то разве могли оставить в покое дочь уважаемого всеми хазрета, вдову известного в окрестностях муллы Тарифа, молодую и красивую Мэмдудэ!?

К ней засылает сватов некто Шакир — мулла из деревни Кучкэн Сасна. Сколь бы ни желала Мэмдудэ остаться верной памяти покойного мужа, ей, живущей под укоризненным взглядом Мачехи в многодетной семье, еле сводившей концы с концами, не оставалось ничего другого, как принять предложение. Не зная, как отнесется будущий муж к ее ребенку, Мэмдудэ решает пристроить его куда-нибудь на время. Но куда? Бросить дорогое чадо на мачеху, которая о Габдулле и слышать не желала, было невозможно. Так будущий поэт снова оказался в Кушлауче.

Тукай вспоминал: «В избушке старухи Шарифы я оказался обузой, лишним ртом, и потому, вполне понятно, она не очень-то занималась моим воспитанием. Какое там! Даже ласки, так необходимой любому ребенку, я от нее не видел. Мне говорили, что зимними ночами я выходил на двор босой, в одной рубахе, а потом долго стоял у двери, ожидая, когда меня впустят в избу. Зимой не только ребенку, но и взрослому человеку нелегко отворить примерзшую дверь деревенской избы. Естественно, сам я был не в силах это сделать и подолгу трясся в сенях, иногда до тех пор, пока ноги мои не примерзали ко льду. А старуха по своей «доброте» небось думала: «Ничего, не подохнет, бесприютный!» И впускала меня, когда ей вздумается, да еще бранила при этом».

Но прошло время, и Мэмдудэ, попридыкнув к новому мужу, испросила у него позволения привезти ребенка домой. Мулла послал за ним лошадь. Первое детское впечатление Габдуллы связано с этой поездкой: «То ли я в те самые мгновения, когда садился на подводу, стал кое-что соображать, то ли по какой иной причине, но сейчас мне сдается, будто я помню все: и как ехал в Сасну, и как ощущал себя в широком, счастливом мире, и, кажется, будто всю дорогу перед моими глазами сверкал какой-то яркий свет».

Габдулле было тогда от силы три года. «Как приехал, кто меня встречал — сказать не могу. Но до сих пор помню, словно краткий пятиминутный сон, как отчим обласкал меня, а за чаем намазал мне сотовым медом белый калач, помнится, хотя и смутно, мой тогдашний восторг».

В памяти ребенка не сохранилось, встречала ли его мать. Может быть, она сама за ним ездила? Но вот ломоть белого хлеба с медом — это врезалось навсегда. Запомнилась и ласка мужской руки, вручившей этот ломоть, хотя, кто знает, ласкала ли она его от души или просто приличия ради.

Не успел он наесться досыта хлеба, а душа его — насладиться материнской лаской, как опять горе. 18 января 1890 года то ли от родов, то ли от побоев Шакира-муллы, а может, от того и другого вместе, скончалась Мэмдудэ.

Смерть матери, которая была для него единственным источником света и тепла, потрясла четырехлетнего мальчика. Об этом он сам пишет так: «До сих пор помню: увидев, как выносят мою покойную мать, я, босой, с непокрытой головой, вылез из-под ворот и долго бежал за процессией, захлебываясь слезами: «Верните маму! Отдайте маму!»

Мулла деревни Сасна отвез теперь уже круглого сироту в Училе, в дом Яиннатуллы.

 

2

Скудные наделы в Заказанье обычно давали так мало хлеба, что его но хватало и на жизнь впроголодь. Что до Училе, то эта деревушка (по-татарски Училе значит «Трехдомная») была еще бедней своих соседей. Почти все ее жители занимались разными промыслами: точили веретена, гнули коромысла, плели лапти, мастерили деревянные башмаки. Кто батрачил на соседних богатеев, кто уходил на заработки куда подальше. В холщовых штанах да в тоненьком чекмене, в липовой обутке топал крестьянин в трескучие морозы по дороге в Казань.

Не могла Училе прокормить как подобает и своего муллу. Зиннатулла был к тому же некорыстолюбив. Довольствовался тем, что давали, а нет — перебивался как мог.

Наступил 1891 год. Хлеба совсем выгорели, Поволжье охватил страшный голод. «Бедствовали до такой степени, — пишет поэт, — что дедушка, как я помню, отправлялся в соседние деревни, где жили чуть побогаче, и приносил оттуда куски». Мальчонку постоянно мучил голод, мало того, на каждом шагу сыпались на него попреки и оскорбления: «приблудыш», «лишний рот», «приживал».

«Среди шести голубков моей названной бабушки я был галчонком, поэтому никто не утешал меня, когда я плакал, не ласкал, когда я нуждался в ласке, не жалел, когда я хотел есть или пить. Только и знали, что толкали да обижали».

Из всех детей Зиннатуллы особой злобностью отличалась Гульчира. В 1903 году в одном из писем к сестре Габдулла писал: «Раны, нанесенные ее жестокостью и притеснениями, не сотрутся в моем сердце, даже если я удостоюсь рая». Лишь одна Саджида — старшая дочь деда от второго брака — питала к нему добрые чувства. Она навсегда осталась в детском сердце «как добрая фея».

В этот период жизнь Габдуллы не раз висела на волоске. По его собственным словам, он переболел здесь оспой, перенес еще какие-то недуги и очень ослабел.

Судьба, однако, хранила Габдуллу. В один прекрасный день к дому подъехал ямщик, усадил его на подводу и увез в Казань. Очевидно, вторая жена деда приложила немало усилий, чтобы судьба распорядилась с мальчонкой именно так.

«Доехав до места, — пишет поэт, — а наша деревня стоит в шестидесяти верстах от Казани, ямщик отправился на Сенной базар. «Кто возьмет мальчика на воспитание?» — кричал он, бродя в толпе. Вышел какой-то человек, взял меня за руку и увез к себе домой».

Но не страх и не горечь переполняют сердце пятилетнего мальчонки, а изумление: вокруг огромные дома, множество лошадей, впряженных в повозки, вагоны конки... Сидя на возу, он широко раскрытыми глазами глядит на кишащую вокруг толпу, на товары, расставленные прямо на земле, на прилавках, в ларьках торговцев.

Человеком, взявшим Габдуллу на воспитание, оказался житель Новотатарской слободы по имени Мухамметвали. Чем он занимался, поэт толком не запомнил: «То ли торговал на толкучке, то ли был кожевником, не могу сказать точно». Очевидно, Мухамметвали был мелким кустарем, кожевником, продававшим на толкучке свои изделия. Его жена шила тюбетейки по заказам торговцев.

Два года, которые Габдулла провел в Новотатарской слободе, были светлой полосой его детства. Й Мухамметвали, и его жена Газиза трудились не покладая рук, и мальчонке голодать не приходилось. Но главное — они не имели своих детей, и Габдулла оказался в этом доме желанным. Ему довелось изведать здесь и родительскую ласку, и душевное тепло.

Это, конечно, не значит, что жизнь маленького Габдуллы была безоблачна. Были у него и свои горести, казавшиеся ему в то время огромными, не обходили стороной и болезни. «Однажды у меня заболели глаза, и меня повели к знахарке, — вспоминал Тукай. — Та пыталась насыпать мне в глаза сахарной пыли, а я не давался, бился, изо всех сил стараясь ей помешать». В результате на левом глазу Габдуллы образовалось небольшое бельмо.

Не забывалось сиротство: о нем ему то и дело напоминали приятели в минуты размолвок. Да и Газиза, видать, не всегда понимала тонкости детской души: «Изредка мы с матерью бывали на Ташаякской ярмарке, с завистью смотрел я на горы игрушек, на счастливую детвору, кружившуюся на кару.селях. Как я мечтал оседлать деревянного коня! Но денег у меня не было, а спросить у матери я не смел. Сама же она предложить не догадывалась. И я возвращался домой с острой завистью к чужому счастью».

На первых порах все в городе приводило мальчонку в восторг. Вместе с матерью, относившей тюбетейки заказчикам, доводилось ему бывать и в купеческих домах. «С любопытством рассматривал я красивую обстановку байского дома: бьющие, как церковные колокола, часы, зеркало от пола до потолка, фисгармонии громадные, как сундуки. Мне казалось, что баи живут в раю. Однажды, когда мы пришли в такой дом, я никак не мог наглядеться на павлина, который ходил по двору, распустив свой блестевший на солнце хвост с золотистыми перьями».

Но его приятелями были сыновья бедняков. С ними он «носился между двумя слободами по зеленому лугу, гоняяеь за летящим гусиным пухом», а когда уставал, шел «к казанской мечети — отдыхал на зеленой травке». Спускался он и в темные, сырые подвалы, где жили эти мальчишки, заходил в осевшие, покосившиеся домишки. Ужасающая бедность многодетных рабочих овчинно-меховых предприятий, кустарей, ломовых извозчиков не прошла мимо его взгляда. Но нищета была ему привычна, лишь потом отозвались горечью в его душе эти впечатления детства.

А пока что Казань радовала деревенского мальчонку. И долгие годы этот город сверкал дотом в его мечтах радужными, как хвост павлина, красками...

«Года два с небольшим прожил я у этих людей, — вспоминает Тукай. — Неожиданно они разом захворали и, подумав, что смерть не за горами, решили: «Если нас не станет, ребенок погибнет. Надо отправить его в родную деревню». Разыскали ямщика, который привез меня в Казань, и тот доставил меня обратно в деревню Училе».

Очевидно, приемные родители Габдуллы хорошо знали, чей он сын и где живут его родственники. Из воспоминаний современников Тукая известно также, что Габдуллу навещала в Казани его сестра Газиза. Она жила тогда в городе у своей тетки, которая была замужем за воинским муллой. В своих мемуарах Газиза упоминает, что как-то раз накупила яблок, сходила в Новотатарскую слободу и вернулась оттуда довольная, убедившись, что братишка живет хорошо.

Вероятно, ямщик, о котором пишет Тукай, тоже время от времени навещал его в городе. Позднее выяснилось, что этого ямщика звали Гильфаном, жил он по соседству с Зиннатуллой и, по отзывам самого поэта, который сохранил к нему уважение на долгие годы, был человеком недюжинных талантов: мастером на все руки, грамотеем и ходатаем по крестьянским делам.

Габдулла снова очутился в Училе в многодетной семье своего деда. Тут же начались поиски нового места, новых «родителей», для сироты. И они нашлись в деревне Кырлай, в доме бедного крестьянина по имени Сагди.

 

3

«Выйдя из дома дедушки, я сел в телегу Сагди-абзыя (абзый — почтительное обращение к старшему по возрасту. — И. Н.). Дед с бабкой, наверное, оттого, что им было неловко перед ним, вышли меня провожать...

Я уселся рядом с Сагди-абзыем, и телега тронулась.

— Вот приедем в Кырлай, — говорил Сагди-абзый по дороге, — там, наверно, мать тебя уже ждет. У нас, слава аллаху, много катыка( национальное блюдо наподобие кислого молока. — И. Н.), молока, хлеба, будешь есть сколько хочешь...

Так он старался меня утешить, об.ещая счастье, от которого меня отделяло всего лишь несколько верст».

Шел июнь 1892 года. Изголодавшиеся за зиму люди ели в деревнях траву. Хлеб, молоко и катык были для Габдуллы действительно счастьем.

Кырлай, подобно Кушлаучу, расположен по обоим берегам небольшого ручейка в лощине, но окружают его не поля, а смешанные леса. От дороги они отстоят довольно далеко, но темно-зеленые пики елей всегда перед глазами обитателей деревни.

В знаменитой поэме «Шурале» («Леший») Габдулла так описал впоследствии окрестности Кырлая:

Эта сторона лесная вечно в памяти жива. Бархатистым одеялом расстилается трава. ................................................ От малины, земляники все в лесу пестрым-пестро, Набираешь в миг единый ягод полное ведро. Часто на траве лежал я и глядел на небеса. Грозной ратью мне казались беспредельные леса 1 .

Крытая соломой приземистая избенка за плетнем, принадлежавшая Сагди-абзыю, стояла возле самой околицы. Новая приемная мать Зухра встретила Габдуллу приветливо. Сняв с телеги, она ввела его в дом.

— Жена, принеси-ка мальчику хлеба с катыком, пусть поест!

То были первые слова, которые Сагди-абзый произнес, переступив через порог.

Сагди с женой давно искали мальчонку, которого можно было бы взять на воспитание. У них было две дочери: старшая Сабира двадцати трех лет от роду и хроменькая четырнадцатилетняя Саджида, ходившая с костылем. Их единственный сын умер два с половиной года назад, и, потеряв надежду родить своего, они решили взять чужого, чтобы было кому содержать их на старости лет и похоронить с молитвой. К тому же приближался передел земли, а наделы, как известно, выделялись по числу едоков мужского пола.

Поэт так вспоминал свой первый день в Кырлае:

«Наевшись досыта и спросив разрешения у новой матери, я вышел на улицу. Боясь заблудиться, я поминутно оглядывался по сторонам. Неожиданно меня со всех сторон обступили невесть откуда взявшиеся мальчишки. Они глазели на меня с изумлением. Видно, было чему изумляться: впервые попал им на глаза незнакомый пацан да еще в ситцевой рубашке, которую мне купили в Казани, в тюбетейке из разноцветных лоскутов бархата, которую сшила мне казанская матушка перед тем, как отправить в Училе». Ко всему прочему на Габдулле в отличие от всех деревенских детей были старенькие, но аккуратные кожаные сапожки.

Не сразу приняли его деревенские мальчишки в свою среду. От их зоркого глаза не укрылись ни рябинки на его лбу, ни бельмо на левом глазу. И потому его прозвали «Чагыр» («Кривой»).

Первое лето в Кырлае прошло для Габдуллы беззаботно. Старшие спозаранку уходили в поле, а Габдулла, выспавшись и перекусив чем попало, выбегал на улицу: купался в речке, вместе с приятелями ловил штанами мальков, лазил по чужим грядкам и потихоньку от старух, присматривавших за огородами, выдергивал перья лука. Когда его одолевал голод, шел домой, забирался в комнату через боковое окно, съедал оставленный для него хлеб с картошкой — и снова на улицу.

Со временем ситцевая вышитая рубашонка на нем износилась, щегольская бархатная тюбетейка уже ничем не отличалась от тюбетеек деревенских пацанов, а покрытые цыпками ноги позабыли про сапоги. Габдулла превратился для своих сверстников в такого же, как они, деревенского мальчишку.

Но беды и несчастья, столь часто омрачавшие жизнь сироты, лишь затаились на время. Старшая дочь его приемных родителей внезапно «впадает в буйство» и умирает. С языка обезумевшей от горя Зухры то и дело срываются жестокие слова: «Недаром говорят: корми дитя-сироту — нос и рот будут в крови, а корми теленка-сироту — нос и рот будут в масле. Видно, этот мальчишка принес в дом несчастье».

Минуло лето, наступила осень, и руки маленького Габдуллы впервые знакомятся с крестьянским трудом. Его берут с собой собирать картофель, поручают складывать в мешки вырытые клубни. Осень выдалась холодная. Спасаясь от стужи, Габдулла зарывал босые ноги в рыхлую землю. Хромая Саджида, орудуя возле него лопатой, как-то нечаянно поранила ему ногу. Задень она лопатой родного брата, тот, конечно, поднял бы крик, прибежали бы старшие, осмотрели рану — утешили мальчика. Но Габдулла был приемышем. «Я охнул. — вспоминал он, — вскочил и, отбежав прочь, заплакал. Рана оказалась глубокой. Я засыпал ее землей и опять принялся за работу».

Когда окончились осенние работы, Габдуллу отправили учиться. Поначалу его отдали к остабике Фатхеррахмана-муллы, то есть в своего рода подготовительный класс. Был он так мал и худ, что никто не давал ему шести с половиной лет. «Моя будущая учительница сидела с прутиком в руке. Вокруг нее было много девочек — и моих ровесниц, и постарше. А среди них, словно горошинки в пшенице, виднелись мальчики», — пишет поэт.

Остабике с гибким прутиком в руках — типичная фигура в истории татарской школы. Прутик был одним из важнейших средств обучения и у мулл. В картине, которую нарисовал Тукай, не хватает еще одной детали: обычно остабике учили девочек, рассадив их на полу в «черной» половине дома, рядом с телятами.

В стихотворении «Татарским девушкам» Тукай пишет:

У невежества все вы берете урок. Жизнь во тьме — вот учения вашего прок! Ваша школа — с телятами рядом, в углу. Вы сидите, «иджек» бормоча, на полу!

Учеба у абыстай начинается с книги «Иман шарты» («Основы веры»). Эта тоненькая брошюрка из молитвенных текстов на арабском языке. Перед текстом — арабский алфавит. Каждая буква имеет свое название: а — алиф, б — би, т — ти, д — дал. Сперва дети хором заучивают названия букв, это и есть «иджек». Потом приступают к чтению, вернее к заучиванию самих молитв. Чтобы прочесть, например, слова «аль-хамд эль-илля» —-«хвала аллаху», ребенок должен перечислить название всех букв: элиф, лэм, хый, мим, дал, лэм, элиф. Семь потов сойдет, прежде чем из этой бессмысленной цепочки составятся начальные слова молитвы. Надо еще при этом учесть, что в арабском письме, которым пользовались татары, гласные звуки не обозначаются буквами.

В первый год успехи Габдуллы были куда как скромны. «Кажется, мне на всю зиму хватило изучения иджека и первой суры (сура — глава Корана, священной книги мусульман. — И. Н.) из «Иман шарты». Всю зиму я топтался вокруг этой книженции».

Наступила весна, а вместе с нею и пора праздника сохи — сабантуя, которым отмечают начало пахоты. От сугубо религиозных праздников сабантуй отличался веселым раздольем: в нем прежде всего проявлялся народный дух.

Целый год ожидал крестьянин сабантуя. Заранее выбирал овцу, которую зарежет к торжеству, собирал яйца, готовил обновы — одежду, обутку.

За несколько дней до праздника назначаются распорядители. Спозаранку с длинным шестом в руках одни из них обходят деревню, заглядывают в каждый дом. Им выносят кто что может: полотенце, платок, скатерть, а то и просто носовой платок. Все это привязывают к шесту. Другие ходят с ведрами, собирают яйца.

На улицах пока что тихо. Лишь улыбки на лицах да мир в душе. И щекочет ноздри запах яств, готовящихся в каждом доме.

Солнце поднимается все выше, и настает час, когда празднично одетые люди стекаются на лужок — майдан, специально выбранный для торжества. Там уже выстроились в ряд телеги с поднятыми оглоблями: прибыли торговцы из соседних деревень с орехами, семечками, пряниками, особым успехам пользуются расписные. Бери сколько душе угодно, были бы деньги.

Распорядитель и его помощники усаживают всех в круг. Посредине — гладкий столб с кожаным сапогом наверху, тут же козлы для борьбы с мешком, набитым сеном.

Начинаются игры: бег в мешках, разбивание горшков с завязанными глазами, бег с ведрами, полными воды, поиски ртом монеты в чашке с катыком. Но гвоздь программы — татарская борьба — кряш и скачки.

Когда скрываются из виду всадники, отправляющиеся к старту, на майдан выходят борцы. Начинают борьбу дети. Опытные борцы сидят в стороне и чинно дожидаются своей очереди. На них поглядывают с уважением, но они невозмутимы — знают себе цену.

Детей сменяют подростки. Потом настает черед настоящих батыров. За их схватками народ следит самозабвенно, подзадоривает, громко обсуждает ход состязаний. Борцы и болельщики съезжаются на кряш со всей округи и, конечно же, поддерживают земляков из своей деревни. Не обходится и без сословных пристрастий: бедняки подбадривают своих, кулаки и прихлебатели — своих парней, откормленных на пышных хлебах.

Батыров становится все меньше, проигравшие выбывают, пока наконец на майдане не остается всего двое борцов. Это вершина всего сабантуя. Последняя пара долго топчется на месте, батыры много раз хватаются за кушаки, падают, вскакивают. Но вот наступает миг, когда один из борцов, улучив момент, стискивает противника железной хваткой, поднимает его на воздух и припечатывает к земле.

Все с гиканьем бросаются к победителю. Над головами мелькает баран: это джигит-батыр, взяв за ноги доставшегося ему в награду барана, вскинул его к себе на плечи и совершает по майдану круг почета.

За победу в скачках награждают не всадников, а лошадей. Не успевает первый конь очутиться в толпе, как ему на шею накидывают самый лучший из подарков — ватный цветной халат, чапан, ковер или в худшем случае — расшитое полотенце. Затем по порядку награждают других коней, в том числе и занявшего последнее место.

Торжественная часть праздника окончена. Люди расходятся по домам, вместе с родственниками и друзьями, приехавшими из соседних деревень, распивают заранее приготовленную брагу или медовуху, затягивают песни. Парни под хмельком выходят на улицы с гармошкой, а вечером спускаются к поросшему кустарником берегу, заводят там игры, пляски, поют частушки.

Дети в день сабантуя просыпаются раньше всех, берут приготовленный с вечера мешочек и начинают ходить из дома в дом. Их одаривают кто пряником или конфеткой, кто копеечной или полукопеечной монетой, кто крашеным яйцом.

В тот памятный день сабантуя приемная мать разбудила Габдуллу чуть свет и выпустила на улицу. «В какой бы дом я ни заходил, зная, что я — осиротевший сын муллы, мне давали сверх положенных каждому мальчишке конфеты и двух пряников еще и крашеное яйцо.

Поэтому мой мешочек скоро наполнился, и я воротился домой раньше всех».

Вручив мешочек изумленной и обрадованной Зухре, Габдулла опять выбежал на улицу. Бродил с теми, кто все еще собирал подарки, играл, возился, боролся. Потом отправился на майдан.

«Но вот скачки прошли, мальчишки набегались, платки все раздарили, словом, сабантуй окончился. Теперь я не могу припомнить, сколько длился праздник, может быть, дня три, а то и четыре, но мне видится только один день, его я и описал». Таким на всю жизнь запал в сердце Тукая сабантуй.

После того как мальчик в день сабантуя явился домой с мешком яиц, Зухра стала относиться к нему с заметным уважением. И Габдулла стал понемногу забывать о своем сиротстве, ласкаться к приемным родителям как к родным, иногда капризничал, а порой, забывшись, позволял себе и перечить. Он понемногу становился самим собой, нормальным ребенком, а не униженным, забитым существом. Судя по воспоминаниям сверстников, Габдулла в играх был самозабвенен. Острый на язык, он охотно потешался над другими, но не любил, когда смеялись над ним. Играя в салочки, норовил резко увернуться, а когда прыгали через натянутую веревку, разбегался с серьезным видом и неожиданно нырял под нее. Иногда, засучив рукав, сжимал кулачок и, показывая свои жидкие мускулы, хвастался: «Как дам раз, так дух из вас вон». Юмор помогал ему скрыть тоску по силе и здоровью.

Перед жатвой Сагди с женой обрели наконец долгожданное счастье: у них родился сын.

«В прошлом году, когда взрослые уходили на работу, я носился по улицам. Теперь взяли в поле и меня. На моем попечении находился маленький Садри, которого я должен был возить в тележке».

Это бы еще полбеды: таких ребят, как Габдулла, которые ходят в поле и ухаживают за малыми детьми, в Кырлае было много. Взять того же Халилрахмана, сына Фатхеррахмана-муллы, ровесника и друга Габдуллы. Обиднее другое — приемная мать Зухра снова круто из менилась к Габдулле. «После рождения Садри отец продолжал любить меня по-прежнему, но мать совсем перестала со мной разговаривать, кроме тех случаев, когда нужно было что-нибудь приказать. Даже ее хромая дочь и та старалась обидеть меня. Лаская Садри, она то и дело приговаривала: «Мой собственный братишка! Родненький братишка!»

Осенью Габдулла снова убирает картофель, а затем продолжает ученье. На сей раз его определили не к жене, а к младшему брату Фатхеррахмана-муллы, то есть классом повыше. Но и тут все ученики занимались вместе. Уровень их знаний определялся тем, какую они в данное время читали книгу. Азбуку здесь также зубрили по «Основам веры». Кое-как овладев ею, приступали к «Хэфтияку» — эта книжка включала седьмую часть Корана. За ней следовали книжки на старотатарском языке — «Бэдэвам» и «Кисекбаш». Затем начиналось изучение арабской морфологии — сарыфа и синтаксиса — нэху. Грамматику арабского язьгка шакирды проходили по учебнику на персидском языке, который назывался «Мулла джэлал». Таков был курс наук по кадиму, то есть по-старому. Кроме того, в Медресе обучали начальным действиям арифметики. Таких же предметов, как география, история, родной язык, родная литература, не было и в цомине.

Борьба за введение нового метода — джадида, за включение светских дисциплин еще только начиналась, и Тукаю пришлось шагать в медресе со ступеньки на ступеньку по-старому.

Мектебы и медресе находились не в ведении министерства просвещения, и тяготы по их содержанию целиком ложились на плечи крестьян, поэтому вряд ли стоит удивляться, что обучение было поставлено из рук вон плохо. Тем не менее, по сведениям историков, татар характеризовала сравнительно высокая степень грамотности. В многотомном издании «Россия. Полное географическое описание нашего отечества» (1901 г.) говорилось: «Муллы и их многочисленные помощники, вполне обеспеченные сбором десятины со своих прихожан (как они были обеспечены, мы уже видели, — И.Н.), учат мальчиков, а жены их — девочек, вследствие чего ереди татар грамотность распространена гораздо больше, чем среди русских» (т. 6, с. 165). На это же позднее обратил внимание и В. И. Ленин. Конспектируя книгу одного историка, он выписал оттуда следующие слова: «...у казанских татар на 150 человек приходится сейчас 1 мечеть и 1 мулла, у русских и инородцев того же района 1 священник приходится только на 1500 душ; у первых одна школа на 100 душ обоего пола; у православных — одна на 1500—3000 человек». И рядом поставил три восклицательных знака.

Речь, кцнечно, идет о грамотности в самом примитивном смысле слова: об умении татар читать на своем родном языке.

«В медресе я очень скоро изучил иджек и суры «Хэфтияка», — вспоминал Тукай, — после чего принялся за «Бэдэвам» и «Кисекбаш». Уроки усваивал быстро, и, чтобы я не бездельничал, мне поручали заниматься с отстающими мальчиками».

Успехи Габдуллы далеко выходили за обычные рамки. Известно, что он на равных спорил со своим учителем Хабри, в каких случаях нужно ставить твердую арабскую букву «г» — гайн, а в каких — мягкую. На исключительные способности и сообразительность: мальчика обратил внимание сам мулла и вскоре перевел его в свой класс.

И все же не одной только одаренностью объясняется страсть восьмилетнего мальчика к учебе в медресе, где господствовали схоластика и розга, страсть, позволившая ему стать младшим учителем подростков, которые на целую голову, а то и две были выше ростом. Отношение Габдуллы к ученью в немалой степени объясняется его происхождением: он был сыном муллы, и это обстоятельство поддерживало его рвение.

В пословицах, анекдотах и сказках татарского народа муллы частенько выступают в неприглядном виде, служат постоянным объектом насмешек. В жизни, однако, они пользовались большим авторитетом в первую очередь как носители знаний, а уважение к знаниям в угнетенном народе всегда велико. К тому же от муллы зависела вся жизнь татарского крестьянина: родился ребенок — нужен мулла, женился — зови муллу, не обходились без него и похороны. Мулла был и советчиком, и судьей, и, наконец, представителем самого аллаха на земле: в его руках находились ключи от райских врат. Жаден он или щедр, зол или добр, благочестив или безнравствен, его благословение все равно необходимо.

В «Колыбельной песне» Тукай впоследствии выразил это отношение татарской деревни к мулле:

Баю-баю-баю, сын, В медресе поедет сын, Все науки превзойдет. Всех ученей будет сын.

Почтение к мулле, естественно, переносилось и на его детей. Габдулла же был не просто махдумом, а еще и сиротой: тут к уважению примешивалась жалость. Если милосердие вообще считалось угодным аллаху, то милосердие к осиротевшему махдуму тем более. Не раз, встречая Габдуллу на улице, старухи ласково гладили его по голове, приговаривая: «Как живешь-можешь, милок?», одаривали его копеечкой или гостинцем: молитва безгрешного дитяти быстрей дойдет, мол, до бога.

Ласков был к Габдулле и мулла Фатхеррахман. «То ли потому, что был он однокашником моего отца по медресе, то ли еще по какой причине, но он еженедельно давал мне по пятаку», — вспоминал Тукай. Все это поддерживало в мальчике чувство собственной значимости, внушило со временем мысль о своем особом предназначении, не позволяя согнуться под тяготами сиротства, и, потеряв силу воли, подобно щепке, плыть по течению, уповая на то, куда вынесет волна.

Сын муллы и внук муллы, повзрослев, конечно же, должен был стать муллой, а для этого нужно, прилежно и старательно учиться. Ученье оказалось тем единственным поприщем, на котором он мог утвердить себя. Как ни восхищался Габдулла батырами на сабантуях, героями-джигитами народных сказок, как ни сильно было желание самому стать таким же могучим, мальчик вынужден считаться с горькой действительностью: ростом он не вышел и силой не отличался, в играх со сверстниками всегда оказывался побежденным, бегая наперегонки — отставал. Но примириться с этим не мог. В чем-то он должен был опередить других, оказаться победителем. Не пропустил он мимо ушей и народную поговорку: «У кого крепкие руки, свалит одного, у кого крепкие знания — тысячу».

Надо еще принять во внимание, что как сыну муллы ему меньше всех доставалось от вышеупомянутого учительского прута, который в медресе свистел беспрестанно. «Что правда, то правда: за шалости или невыученный урок другим частенько от меня попадало, но Габдуллу я ни разу пальцем не тронул», — вспоминал Халилрахман-хальфа.

Одолев положенные шакирду книжки, Габдулла ими не ограничился. В татарских селах в редком доме не было на полке книг. Длинными зимними вечерами какая-нибудь старушка, поправляя едва держащиеся на ниточках очки, нараспев читала «Книгу о Юсуфе» или «Тахире и Зухре», каждую на свой мотив, а ее родичи и зашедшие на огонек соседи слушали, шмыгая носом и вытирая слезы. То была довольно обычная для тех времен картина, и маленькому Габдулле, несомненно, доводилось присутствовать на таких чтениях. Когда он подрос, его «обуяла страсть к книгам», и Габдулла сам стал читать другим. Кроме «Тахира и Зухры», он упоминает стихотворное произведение среднеазиатского поэта XVII века Аллахьяра Суфи «Собат эль-гаджизин» и книгу «Рисаляи Газиза», которая представляет собой прозаическое переложение того же сюжета.

И если Тукай счел нужным сказать, что именно в Кырлае у него «раскрылись глаза на мир», то, вероятно, в первую очередь имел в виду школу, которая приоткрыла ему дверь в литературу.

Хотя Зухра после рождения сына лишила Габдуллу своей любви, он все же не чувствовал себя в доме чужим; приемный отец по-прежнему к нему благоволил, да и Габдулла становится нужным в доме, заставляя Зухру считаться с собой.

«Я не только хорошо учился, но стал пригодным для кое-каких работ. Так, я должен был по утрам открывать трубу, вязать снопы соломы для топки, гнать корову в стадо, встречать ее и т. д.».

Друг детства поэта Сафа Мухаметшин, который по поручению Сагди учил Габдуллу боронить, свидетельствует: «Когда настала страда, Сагди-абзый стал брать с собой и Габдуллу. Я до сих пор хорошо помню, как Сагди-абзый сказал: «Жаль, сын мой порезал палец, а то совсем было научился жать». Вряд ли восьмилетнему Габдулле поручали самому жать хлеба. Справиться и взрослому мужику с этой работой нелегко. Скорей всего, когда маленький Садри спал или мать садилась его кормить, он сам брал в руки серп, а Сагди с ухмылкой поощрял его, приговаривая: «Вот ведь какой у меня сын, смотри-ка, получается...»

Но как бы то ни было, Габдулла уже в этом возрасте не только видел, что такое крестьянский труд, но в какой-то мере ощутил и на себе его тяжесть.

Давая уроки, Габдулла бывал в домах своих учеников.

«Один из моих подопечных — байский сын, иногда приглашал меня к себе, — пишет Тукай. — У них я пил чай и ел беляши с начинкой из полбы». Сытый дом кулака, разговоры, которые он там слышал, были так непохожи на дом его приемного отца и таких же бедняков, как он, с их постоянными жалобами на малоземелье, на тяжесть налогов и поборов! Вероятно, Габдулле самому довелось видеть, как собирают недоимки, распродают скарб бедняков, которые не в состоянии их выплатить, как за недоимки порют розгами, — случалось в Кырлае и такое.

Память Габдуллы жадно впитывала произведения народного творчества. У крестьянина, мыслящего образно и конкретно, что ни фраза, то поговорка. На молодежных гулянках с гармошкой, хотя они и запрещались муллой, муэдзинам и стариками фанатиками, на вечерних посиделках в кустарнике у речки, а зимой в домах, откуда отлучались старшие, на помочах по случаю валянья сукна, на вечеринках по окончании работ звучали песни и частушки. Пели и взрослые за праздничным столом, игры и танцы сопутствовали каждому сабантую. Габдулла в Кырлае заучил много песен и понял, что тот, кто умеет петь, в деревне всегда желанный гость.

Сказки стали для впечатлительного Габдуллы тем миром, где можно на время спрятаться от неприглядной действительности. Воображая себя в роли сказочного героя, он не раз преодолевал моря и океаны, во имя спасения похищенной принцессы вступал в единоборство со страшными дивами и в своем воображении выходил победителем в схватках с мальчишками, которые были куда сильнее его, с угнетавшими людей баями, их приспешниками и урядниками. В Кырлае были искусные сказители. Но и сами мальчишки любили рассказывать друг другу сказки.

Сказка-поэма Тукая «Шурале», несомненно, связана с Кырлаем. Именно здесь он впервые услышал эту легенду. Один из современников Тукая рассказывает: «Габдулла любил щекотать других, как Шурале. Неподалеку от нас стояла бедная деревенька Новый Менгер. Говаривали, что жители этой деревни забили насмерть Шурале, потому, мол, они и такие бедные. Очевидно, Габдулла слышалоб этом». В Кырлае он узнал, как складываются байты, сам их распевал и, по утверждению некоторых односельчан, пытался даже их сочинять.

В 1894 году на семью Сагди обрушиваются несчастья. 30 апреля умирает от туберкулеза хромая Саджида. А затем паралич разбивает самого Сагди. Неизвестно, вспоминала ли Зухра на этот раз свое старое присловье: «Корми дитя-сиротку, рот и нос будут в крови...» Но как бы там ни было, Габдулла ей теперь нужен. Сагди выжил, но стал волочить ногу, да и рука его плохо слушалась. Он не переставал работать по хозяйству, но силы были уже не те: помощник ему необходим. Младший сын Садри когда еще подрастет, а Габдулла через три-четыре года мог бы взять хозяйство в свои руки.

Этим надеждам, однако, не суждено было осуществиться: Габдулле осталось жить в Кырлае считанные дни.

Младшая сестра Гарифа-муллы — Газиза, выйдя замуж за купца Галиасгара Усманова, поселилась в Уральске. У нее было три дочери и один сын. В 1892 году в эту семью взяли на воспитание и сестру Габдуллы — Газизу-младшую.

В феврале 1894 года у Усмановых один за другим умерли пятилетняя дочь и одиннадцатилетний сын. То ли Газиза-младшая рассказывала о том, что ее братишка Габдулла мыкается по чужим людям, то ли Газизе-старшей самой пришло в голову вызвать Габдуллу к себе: ведь он как-никак приходился ей племянником и мог заменить умершего сына. Так или иначе, но они поручили крестьянину по имени Бадреддин, который часто приезжал из Кушлауча в Уральск, разыскать и привезти к ним Габдуллу.

В один из осенних дней, когда Габдулла, пользуясь тем, что маленький Садри спит, углубился в чтение «Риса ляи Газизы», у ворот дома остановилась подвода. Сагди с Зухрой в это время молотили на току рожь. Гость попросил Габдуллу позвать их в дом. Перекинувшись несколькими словами с приезжим, родители пригласили его к столу, поставили самовар. Обычно детей не сажали за стол с гостями. Но на этот раз позвали и Габдуллу и, к его удивлению, положила перед ним кусок сахара.

Наконец гость объявил, зачем он приехал.

«Родители, — вспоминает Тукай, — очень расстроились.

— Вот ведь как получается! Выходит, зря кормили его столько лет? Знаешь сам, почем тогда был пуд хлеба! А теперь, когда паренек подрос и может работать, мы должны отдать его тебе? Нет на то нашего согласия. Если он им родной, почему они раньше о нем не вспоминали?

Тогда гость стал угрожать:

— Не имеете права задерживать чужого ребенка! Я вот заявлю уряднику! Мы его ищем, ищем, а он у вас. Да я вас под суд упеку!

Для деревенской бедноты этих слов оказалось достаточно, бедные мои родители сдались».

Бадреддин несколько иначе рассказывал, как он увез Габдуллу из Кырлая. По его словам, он привел с собой муллу, и разговор также начал мулла. В ответ на его слова Зухра из-за полога будто бы сказала: «У нас нет лишнего ребенка, чтобы его отдать другим». Видя, что от муллы толку нет, за дело взялся сам Бадреддин. Вытащил из кармана какие-то старые бумаги на русском языке:

— Вот приказ урядника!

И только тогда приемные родители Габдуллы смирились.

Впрочем, какая из этих версий точнее, не столь важно. Ясно главное — отъезд Габдуллы стал для его приемных родителей большим горем. Обратимся снова к воспоминаниям поэта.

«...Мать расплакалась:

— Ну, отец, ничего не поделаешь. Видно, не суждено нам воспитать чужого ребенка. Да сохранит нас аллах, беды с ним не оберешься...

Отец склонил голову. Правда, напоследок он еще попытался было воспротивиться, но его сопротивление было похоже на зыбь после бури.

На меня напялили старый бешмет, надели залатанные пимы, усадили на подводу. Бедные мои родители провожали нас до околицы, обливаясь слезами».

Сагди по-настоящему любил Габдуллу, относился к нему как к собственному сыну. Что до Зухры, то в эти минуты она открылась для него с неожиданной стороны. Она бывала с Габдуллой сурова, иногда чуралась его, но, оказывается, по-своему тоже любила. Ее слезы смыли последний осадок горечи в душе мальчонки, и эти бесхитростные, добродушные люди навсегда заняли в сердце Габдуллы место дорогих и милосердных родителей.

Бадреддин слыл довольно состоятельным, можно даже сказать, богатым жителем деревни Кушлауч. Его большой шестистенный дом был неплохо обставлен, особое внимание привлекал письменный стол — вещь весьма редкая в тогдашней деревне; амбары были полны круп, пшеницы и ржи, в большом саду стояли ряды ульев. Рослая голубоглазая жена с добрым лицом родила ему троих детей: мальчику в ту пору стукнуло пятнадцать, дочери — двенадцать, и в колыбели качался грудной младенец.

Бадри перевез Габдуллу к себе и по какому-то делу уехал в Казань чуть ли не на месяц. Габдулла не сидел этот месяц сложа руки. Вместе с Камалетдином, сыном Бадреддина, ходил на уроки, читал книги, играл на улице. Как сам он потом признавался, где бы он ни был, люди обращались с ним «серьезно, по-взрослому, как с сыном муллы, и потому даже на игрищах среди сверстников мне казалось зазорным играть в таккаравыл (народная татарская игра, напоминающая горелки. — И. Н.), с девочками. Я старался вести себя, как подобает махдуму, и поступать сообразно с прочитанным в книгах. Однажды в дом Бадри-абзыя зашел довольно уважаемый человек из нашей деревни, по имени Ситдик. Подойдя ко мне, он поздоровался, но, заметив, что он нетрезв, я не ответил на его приветствие: он протянул руку, а я ему своей не дал. Когда меня спросили, почему так поступил, я ответил стихами из «Бэдэвама»:

Пьяного не приветствуй. Его привета не принимал.

Семья Бадри-абзыя была так поражена, что слухи о моем благочестии быстро распространились по деревне».

Тут самое время рассказать о незначительной на первый взгляд, но имевшей важное значение для будущего Габдуллы встрече. Но прежде небольшое отступление.

В романе татарского писателя Ахмета Файзи «Тукай» есть такой эпизод. Каюм Насыри, оказавшись как-то раз в Новотатарской слободе, встречает на улице маленького Габдуллу, гладит его по голове, беседует с ним и... дарит ему огрызок карандаша. Это, разумеется, художественный вымысел. Но в нем заложен глубокий смысл.

Каюм Насыри (1825—1902) был одним из наиболее образованных людей своего времени. Он родился в семье муллы, проучился пятнадцать лет в медресе, готовясь стать муллой, но первым из татар отказался от этой карьеры и посвятил себя делу просвещения народа. Хотя всю свою жизнь он пропагандировал русскую культуру и получил за это прозвище «урыс Каюм» — «русский Каюм», с виду он ничем не отличался от обычного старика татарина: волосы, борода и усы подстрижены по национальной моде, на голове — шапка, на плечах — казакин, на ногах — ичиги с калошами. Он не был женат и жил в своей квартире один-одинешенек. К нему в прямом смысле может быть отнесена поговорка: «Джигиту и семидесяти ремесел мало». Насыри был и писателем, и переводчиком, и историком, и фольклористом, и языковедом, и этнографом. Он автор многих популярных книг и учебников по математике, физике, географии, ботанике, анатомии, агрономии, кулинарии, по ювелирному и слесарному делу, сочинений по этике, педагогике и методике преподавания.

Помимо всего прочего, Каюм Насыри в течение многих лет вел уроки татарского языка в духовном училище и духовной семинарии, собирал группы ребят и учил их русскому. Если кто-либо из учеников не являлся на урок, он сам отправлялся к нему домой, на свои деньги покупал одежду детям бедняков.

При жизни Каюм Насыри опубликовал более сорока томов своих сочинений. В его книге «Февакихель-джоляса» («Плоды бесед») шестьсот страниц, разбитых на сорок глав. В них собраны мысли многих ученых Востока и самого Каюма Насыри по различным областям знаний, а также анекдоты и поучительные истории, приведенные в качестве иллюстраций к ним. В последней, сороковой, главе помещены произведения татарского народного творчества: пословицы, загадки, песни, байты. Все эти материалы ученый систематизировал, классифицировал и дал им свою оценку. Так Каюм Насыри раздавал «карандашные огрызки» будущим ученым, писателям, поэтам, учителям.

Что касается Габдуллы, то он получил свою долю из рук Каюма Насыри не в Казани, а в родном Кушлауче.

Домашняя библиотека Бадреддина состояла не из одной-двух книг, как у других крестьян. Вот «Бэдэвам». Ее Габдулла знал наизусть. «Кисекбаш». И эту книгу он мог пересказать, не заглядывая в текст. Его нельзя было удивить и «Тахиром и Зухрой», и «Рисаляи Газизой», и «Собат эль-гаджизином». Но вот эта самая толстая, самая тяжелая, кирпич да и только, была ему незнакома. Он прочел заглавие на обложке. Большими буквами с завитушками выведено: «Февакихель-джоляса». Маловероятно, чтобы Габдулла между уроками да играми на улице за один месяц одолел шестьсот страниц. Скорее всего он полистал их, останавливаясь на особо занимательных историях, и так добрался до последней части. Здесь он увидел стихи и песни, те самые, которые распевали в Кырлае парни и девушки.

А это что за длиннющая песня? «Байт о нерадивой снохе». Оказывается, и о неряшестве нерасторопной снохи можно слагать баиты.

«Стихи в последней главе мне очень понравились, — вспоминал Тукай, — в Кырлае читал я только «Газизу» и «Собат эль-гаджизин», поэтому, встретив в книге неприличные слова, я в недоумении спрашивал себя: «Неужели о таких вещах можно писать в книгах?»

Тут было чему удивляться: песни или баиты, которые распевали в деревне, и дидактические поэмы вроде «Кисекбаша» и «Собат эль-гаджизина» до сей поры казались Габдулле несовместимыми, как вода и масло. А вот поди ты, оказалось, что между ними есть нечто общее: и те и другие напечатаны в книге. Книге же Габдулла верит безгранично, для него это святыня. Живя в Кырлае, он привык смотреть на книгу как на извечно данное, всегда существовавшее, вроде травы, цветов и деревьев, луны или звезд. Теперь же, познакомившись с «Февакихель-джолясой», он увидел запечатленными в книге те самые песни, которые слагали Асат и Мингали, Маннигуль и Джамиля. Габдулла сделал для себя открытие: книги-то, оказывается, сочиняют. Ведь кто-то собрал эти песни и баиты и напечатал их.

«Иногда, под впечатлением «Февакихель-джолясы», я отправлялся к тетушке Гайше. Она стирала белье в курной избе и ругала мужчин. Я насмехался над женщинами, и у нас разгорались жаркие споры».

Тукай, безусловно, имел в виду баит о «Нерадивой снохе». Габдулла как-никак родился мужчиной, да еще намеревался стать муллой, а в глазах благочестивых мусульман женщина стоит на ступень ниже мужчины. Недаром пословица гласит: «Муж — голова, а жена — шея». Да тут еще байт о «Нерадивой снохе»! Разве он не доказывает, что женщины куда хуже мужчин? Нет уж, Гайша-апа (апа — обращение к старшей по возрасту женщине. — И. Н.) не может быть права, когда их ругает. И тем не менее вступать в спор, как равному, мальчишке с женщиной, уже имеющей взрослых детей, было не принято. Видно, Габдулла к этому времени стал уже отнюдь не тем замкнутым и застенчивым сиротой, каким он приехал в Кырлай, а сделался довольно самоуверенным отроком.

«Наконец вернулся Бадри-абзый, — вспоминает Тукай. — Он привез мне новые шапку, валенки, бешмет. Обновы я надел с несказанной радостью, а старую шапку спрятал на чердаке: «Авось когда-нибудь приеду посмотрю». Теперь этот поступок удивляет меня самого».

Вскоре Габдулла с Бадреддином отправились в путь. Через сутки они приехали в Казань и остановились на Сенном базаре.

То ли Мухамметвали заранее знал о предстоящем приезде Габдуллы, то ли вышло это случайно, сказать теперь трудно, но они встретились. Его бывший приемный отец постарел, борода стала совсем седая. Он увел его к себе ночевать. Увидев Габдуллу, расплакалась и его жена Газиза.

Супруги не знали, куда посадить Габдуллу, угощали, ласкали-голубили. На другой день Газиза вымыла его в тазу и дала на дорогу, чтобы не замерз, меховые штаны и новую тюбетейку. Хотела подарить ему четки и еще какие-то обновы, но Габдулла отказался:

— Не надо! Ничего мне не надо! Я ведь еду в богатую семью!

Человек, который должен был отвезти его в Уральск, запаздывал, и Габдулле вместе с Бадреддином пришлось около двух недель прожить на постоялом дворе, неподалеку от Сенного базара.

Как ни грустно было расставаться с Сагди и Зухрой, а потом покидать Кушлауч, все это теперь осталось позади. Веселый и довольный, разгуливал он вместе с Бадри-абзыем в новом бешмете, новой шапке и новеньких валенках. На базаре Бадри покупал ему даже сладости.

Шум большого города, суета и многолюдье Сенного базара, вкусные запахи — все радовало мальчика. Тешило и сознание, что в далеком Уральске его ждут близкие люди да еще из «богатой семьи».

Но когда наступило время прощаться с Бадри-абзыем и остаться наедине с совершенно чужими людьми, которые должны были увезти его за тридевять земель, горечь разлуки комом застряла в горле Габдуллы. «Я просил Бадри-абзыя повременить хотя бы день. Но он, как мог, утешил меня и уехал». Покуда его новый знакомец из Уральска занимался в городе своими делами, Габдулла один-одинешенек пролил в номере немало слез.

Наконец в кошевке, устроившись в ногах у жены Алтыбиш Сапыя, как звали провожатого, он отправляется в далекий путь.