Тукай

Нуруллин Ибрагим Зиннятович

Глава четвертая

На родной земле

 

 

1

В начале октября 1907 года секретарь казанской газеты «Юлдуз» («Звезда») Галиасгар Камал сидел за работой. Раздался стук в дверь, и вошел невысокий худощавый юноша, почти подросток. На нем был не то казакин, не то летнее пальто, на ногах не то сапоги, не то ичиги. Брюки навыпуск. Голова непокрыта. Волосы длинные.

Поскольку шакирды являлись в редакцию довольно часто, Камал, не удостоив посетителя вниманием, снова склонился над столом. Но странное дело: гость без стеснения подошел к редакторскому столу, уселся на стул и принялся листать лежавшие на столе газеты. Развязность «юнца» пришлась Галиасгару не по душе, он с неодобрением глянул на посетителя. Тот помолчал. Потом спросил с независимым видом:

— Скоро ли придет Хади-эфенди?

Ясно. Сынок какого-то хазрета. Явился передать редактору поклон от отца. Галиасгар что-то буркнул в ответ, после чего вновь воцарилось длительное молчание. Через некоторое время «сынок хазрета» снова спросил:

— Вы, наверное, получали наши газеты и журналы, Галиасгар-эфенди?

— Какие газеты и журналы?

— «Фикер», «Эль-гаср эль-джадид», «Уклар».

— Вы из Уральска?

— Да...

— Может, знаете и Габдуллу Тукая, который пишет стззхи?

Чуть улыбнувшись, «юнец» ответил:

— Это я и есть!

Так Тукай познакомился с драматургом Галиасгаром Камалом.

В том же духе состоялось знакомство Тукая и с редактором газеты «Танг юлдузы» («Утренняя звезда») поэтом Сагитом Рамиевым. В тот вечер, когда Тукай постучался в его номер в гостинице «Булгар», Сагиту был свет немил: шли аресты его единомышленников. Тукай, ничего об этом не ведая, сообщил, что он из Уральска, и передал привет от Камиля Мутыгыя. Хозяин, неприязненно глянув на незваного гостя, подошел к окну и уставился в темноту. Не ожидая приглашения, Тукай сел на свободный от книг стул. По-прежнему глядя в окно, поэт спросил:

— Вы там были шакирдом?

— И шакирдом и учителем.

«Как бы не так, похож ты на учителя!» — подумал Сагит. После затянувшейся паузы Тукай вновь нарушил молчание:

— Сагит-эфенди, я послал вам перевод «Царя-голода». Вы его не напечатали и не ответили мне.

Хозяин быстро обернулся.

— Кто вы такой?

— Габдулла Тукаев...

Габдулла с почтением относился и к Рамиеву и к Камалу. Ведь это люди известные в таком городе, как Казань! Велико было желание познакомиться с ними, а может, подружиться. Но как его примут? Не сочтут ли за деревенщину? У Габдуллы своя гордость. И он не торопится первым протягивать руку. С наивной хитростью скрывает истинную цель своего прихода.

Мы не знаем, в какой день Тукай приехал в Казань, и не можем точно сказать, в каком из номеров гостиницы «Булгар» он остановился сначала. Известно лишь, что после призывной комиссии он поселился в комнате под номером сорок. Этот номер стал впоследствии «знаменит» — ему посвящено множество стихов, поэма, он упоминается в статьях о Тукае, в исследованиях.

В Казани Тукай встретился с ведущими публицистами, завел знакомства среди литературной молодежи. Подготовился он и к поездке на родину: обновил гардероб, купил гостинцы для родных и близких. Не мог он теперь явиться домой после 12-летнего отсутствия бедняком: ведь он уже не только сын Гарифа-муллы, но и поэт. В Куш-лауче и в Кырлае живут друзья детства, там его названые мать и брат Садри, в деревне Каенсар — сестра Саджида, «белокрылый ангел», образ которой он хранит в душе.

По воспоминаниям современников выходит, что в связи с призывом Тукай провел в Заказанье месяц-полтора. В действительности в Заказанье он пробыл не более двух недель.

15—16 октября он все еще в городе: надо просмотреть корректуру статьи «Критика — предмет нужный», которую он написал для газеты «Эль-ислах» («Реформа»). «Критика в наше время, когда появляются буквально горы книг, брошюр, газет и журналов, не только нужна, она крайне необходима... — утверждал Тукай, — но критиком не должен быть случайный человек».

Призыв окончился 27 октября. И Тукай тут же вернулся в Казань. Как ни считай, больше двенадцати-четырнадцати дней не получается.

Первым делом Тукай заехал в Каенсар. Саджида утверждает, что «до комиссии Габдулла прожил у нас дней десять», но ей явно изменяет память.

По дороге из Каенсара в Кушлауч Тукай останавливался в Кырлае, пил чай у своего первого учителя, муллы Фатхеррахмана, зашел в дом сверстника Ахуна Сабирзянова. Но ни сына муллы Халилрахмана, ни Ахуяа он не застал: они уехали на призывной пункт. Посетил Габдулла и дом покойного уже Сагди.

В Кушлауче Габдулла остановился на постоялом дворе Сидтика, того самого дядьки, которого маленький Габдулла не пожелал приветствовать, потому что тот был пьян.

Рано утром 24 октября по первой пороше Габдулла выехал в село Большая Атня. Возле волостной управы столпотворение: шел призыв рекрутов из четырех волостей. Призывников собралось более пятисот. Прибавьте сюда родителей и близких родственников да собравшихся поглазеть на призыв сельчан. Рядом выстроились тележки мелких торговцев. На весах, привязанных к оглобле, продавались конфеты, пряники, орехи, подсолнух. Площадь гудела как улей.

Старосты подвели рекрутов к крыльцу управы. Из дверей вышел воинский писарь, и началась перекличка, за нею жеребьевка. Скрученные бумажки с номером положили в бочонок, перемешали. Призывники по очереди стали тянуть жребий, руки у них дрожали: счастливый или несчастливый выпадет номер. Вытянув бумажку, протягивали ее писарю. Тот, записав номер, возвращает бумажку рекруту. Какой номер выпал Габдулле, неизвестно.

После жеребьевки местные, как обычно, разошлись по своим домам, приезжие — по квартирам. Подвыпили, снова высыпали на улицу и пошли по деревне из конца в конец, распевая песни под гармошку. Старики с муллой смотрели на них с неодобрением, но молчали: как-никак на царскую службу уходят.

После жеребьевки Габдулла уехал за восемь верст от Атни в деревню Большой Менгер и остановился в доме своих знакомых по Уральску. Здесь он прожил три дня, до конца призыва.

В Большом Менгере Габдулла побывал в медресе, сходил к мечети, но в самую мечеть не зашел, а посидел на подоконнике, «в сенях».

И в Атне и в Менгере на Тукая сразу обратили внимание. Рекруты были в бешметах и армяках, на ногах лапти, лишь немногие в сапогах. А на Габдулле, несмотря на холод, демисезонное пальто й штиблеты, на голове кепка. Как есть байский сынок. Таких рекруты не жаловали: если освободится от призыва и не угостит остальных на славу, мог и по зубам схлопотать.

Конечно же, пошло перешептывание:

— Это еще кто?

— Говорят, сын хазрета из Кушлауча.

— Иди ты! Разве у него такой взрослый сын?

— Не у этого, а у покойного хазрета. В Уральске живет. Ученый, бают, парень.

То обстоятельство что Тукай был махдумом, а также слава о его учености, простота и естественность обращения обезоруживали даже самых задиристых парней. С водкой к нему не приставали, пить с собой не заставляли. А если и подходили, то для того, чтобы высказать уважение, услышать совет, пожаловаться.

Наблюдательный и отзывчивый Габдулла немало повидал за эти три дня. Богатырского вида парни в подпитии хвастали, стуча себя кулаками в грудь: «Пусть только нас возьмут, покажем чужеземному   царю кузькину мать!»

А из дверей управы выходили белее стены. У тех, кто избавился от призыва, рот до ушей.

В этой самой Атне, где собрались взрослые джигиты из четырех волостей, их отцы и родичи, Тукаю снова пришлось столкнуться с несправедливостью и неравенством. В архивных фондах призывных комиссий хранятся десятки жалоб, из которых следует, что нередко совершенно здоровые парни освобождались от повинности, а тем, кого брать не следовало, брили лоб. Подкупы членов комиссии, особенно врачей, были явлением обыденным.

Габдулла комиссию не прошел. По свидетельству современников, его отвергли единодушно: «И ростом не вышел, и силенок маловато. Да еще глаз с изъяном».

Он поспешил в Каенсар обрадовать Саджиду. Как та его ни уговаривала погостить еще денек, Габдулла не остался. Его ждала Казань.

На прощанье Саджида снабдила его шерстяными варежками, подарила валенки. Но эти валенки недолго согревали поэта. Вскоре Саджида получила письмо из Казани, в котором Габдулла, между прочим, сообщил: «А те самые валенки сгорели».

 

2

Вход в гостиницу «Булгар» был с Евангелистовской улицы, ныне Татарстан. У парадных дверей гостей приветствовал швейцар Закир в картузе с позументом. Если по железной лестнице подняться на третий этаж и пройти направо вдоль длинного коридора, то слева от ресторана, на самой крайней двери, можно было увидеть четырехугольную жестянку с цифрой 40. Когда на стук никто не отзывался, посетители открывали дверь сами: хозяин, уходя из номера, никогда не запирал.

Справа стояла узкая железная кровать, покрытая серым одеялом, слева, у единственного окна, выходящего на озеро Кабан, — письменный стол. Подоконник, стол, под столом — все было завалено книгами, рукописями, бумагами. На краю столешницы стояла обгоревшая свеча — электричество часто выключали. Два простых стула. Что еще? Да, слева у двери, на гвозде кепка и пальто, повешенные за пуговичную петлю на лацкане. Комната маленькая, тесная, по нынешним меркам не больше десяти квадратных метров. Так выглядел сороковой номер во времена Тукая.

Избавившись от солдатчины, он окончательно решил поселиться в Казани. Но для этого нужно было поступить на службу, которая давала бы хоть какой-то заработок. В первый же день Габдулла расспросил редактора «Эль-ислаха» В. Бахтиярова, как идут дела у газеты, и услышал в ответ: «Пока что трудимся вдвоем с Фатыхом Амирханом, обещает сотрудничать и кое-кто еще». — «В таком случае третьим буду я», — сказал Тукай.

30 декабря 1907 года он пишет в одном из писем: «По собственному желанию служу в «Эль-ислахе», но жалованье получаю в другом месте». За серьезным тоном письма слышится горькая усмешка.

Тукай не только печатал в газете свои стихи и статьи. Он ходил в редакцию как постоянный сотрудник, принимал участие в обсуждении и обработке материалов и, по словам Амирхана, «стал считать себя членом редколлегии». Ему было даже поручено вести литературный отдел. Но без вознаграждения.

Что поделать? За «Эль-ислахом» не стояли толстосумы: Деньги, необходимые для издания, составляли личные средства Амирхана и Бахтиярова, взносы нескольких состоятельных друзей Амирхана и гроши, собранные у шакирдов. Жалованье — пятнадцать рублей — получал лишь редактор В. Бахтияров. Двадцать рублей в месяц предназначались на расходы секретариата и авторский гонорар, который выплачивался редко и в ничтожных суммах.

Иным было положение другой газеты, «Эхбар» («Известия»). Она издавалась на средства компании крупных казанских баев: Сулеймана Аитова, Садыка Галикеева, Садыка Мусина, Гайнутдина Муэминова и других. Руководители «Эхбара» за приличное жалованье пригласили Тукая сотрудничать в газете. Но тот, поколебавшись, отказался и вскоре поступил экспедитором в небольшое издательство «Китап» («Книга») с месячным окладом в двадцать пять рублей.

Современники терялись в догадках, почему поэт, отказавшись от приглашения «Эхбара», взялся за работу, которую мог выполнять любой мало-мальски грамотный человек, умеющий надписать адрес по-русски. Габдулла же помалкивает и работает. Читает корректуры, зашивает посылки и не гнушается сам таскать их на почту.

Лишь через несколько лет он сказал одному из своих приятелей: «Меня приглашали в «Эхбар». Там я должен был переводить все подряд, хочу я этого или нет, и к тому же писать по двести-триста строк в каждый номер. В русском языке после приезда из Уральска я еще хромал, да к тому же и не испытывал желания переводить все, что дадут, хотя уменья, пожалуй, и хватило бы. То была тайна, которую я скрывал в глубине души, не считая возможным кому-либо открыться. Мне не хотелось оконфузиться, поступив в «Эхбар».

Конечно, боязнь оконфузиться сыграла в этой истории свою роль. Об этом говорит и другое признание: «Войдя в среду казанской молодежи, я вначале совсем было потерялся. Тоска напала: зачем я так долго прозябал в Уральске. О многих вещах я был мало осведомлен, а байские сынки чувствовали себя в истории русской литературы как рыба в воде.

Один молодой человек — я считал его обыкновенным переводчиком, — оказывается, так хорошо разбирался в русской литературе, что осмеливался спорить с самим Белинским, критиковавшим даже Пушкина. Чувствуя пробелы в своих знаниях, я молчал и спешил перевести разговор на другие темы».

В первые месяцы после прибытия в Казань Тукай получил еще одно предложение. В письме к Амирхану он спрашивал: «Меня приглашает в Оренбург Фатых Каримов (редактор газеты «Вакыт». — И. Н.). Может, там будет определенная работа и полезный круг серьезных людей. Что делать? Ехать, что ли?»

Тукай в Оренбург не поехал. Мало того, в сатирических куплетах высмеял принявших подобные предложения Бургана Шарафа и Кабира Бакирова: мол, потянулись за длинным рублем.

Он и не мог уехать, что явствует из того же письма: «Если здесь «Эль-ислах» пойдет, да еще будет издаваться юмористический журнал, я с радостью стану служить в горячо любимой газете своей идее». Ясно, что от поездки в Оренбург Тукая в первую очередь удержало политическое направление газеты «Вакыт». Если бы появилась возможность служить своей идее, а она совпадала с программой газеты «Эль-ислах», он и думать не стал бы об Оренбурге.

А «Эхбар»? В одном из донесений Комитета по делам печати казанскому губернатору говорится: «Эхбар» — газета умеренная, еще правее «Баян эль-хака» и «Казанского вестника». Цензор перестарался: «Эхбар», конечно, не была правее клерикального «Баян эль-хака». Но в том, что она стояла правее оренбургской «Вакыт», сомневаться не приходится. Почему же Тукай должен рваться к сотрудничеству в «Эхбаре», если и «Вакыт» для него не подходит? Лучше сотрудничать в «Эль-ислахе», пусть даже получая «жалованье в другом месте», то есть за работу экспедитора.

Еще недавно издавалась газета «Урал» под руководством большевика Хусаина Ямашева, но власти быстро закрыли ее. Недолговечной оказалась издаваемая Галиасгаром Камалом «Азат халык» («Свободный народ»). Были газеты у татарских эсеров, громогласно призывавшие к разрушению старого мира. И они канули в Лету. Была «Фикер», душой которой являлся сам Тукай. И она приказала долго жить.

Единственной революционно-демократической газетой оставалась «Эль-ислах». Но и жандармское управление, и цензура не спускали с газеты бдительного ока. Не оставляли ее без внимания и татарские реакционеры. Казанскому губернатору было подано следующее прошение за подписью городского ахуна и девяти мулл: «В городе Казани с недавних времен издается татарская газета «Эль-ислах», сотрудниками каковой состоят не проявляющие прилежания ученики из разных наших училищ, известные своим неудовлетворительным поведением. Их целью является не прогресс, а, напротив, бунт. Уповая сполна на милостивое внимание Вашего превосходительства, всепокорнейше просим сделать надлежащее распоряжение о приостановлении дальнейшего издания вышеозначенной газеты «Эль-ислах».

О том, что «Эль-ислах» была прогрессивной газетой, свидетельствует, например, следующий отрывок из ее программной статьи: «...политические партии, которые ставят своей целью политические и экономические преобразования, в равной мере открывающие путь к образованию для всех классов (то есть левые партии и в первую очередь социал-демократы. — И. Н.), являются нашими друзьями».

Не желая отсиживаться на третьих ролях, с новой энергией занялся Тукай своим образованием. Он тянется к людям, которых сам считает авторитетами в тех или иных областях, и, прибегая к наивным хитростям, чтобы не обнаружить своего невежества, а то и напрямик выведывает у них, какие книги ему надо прочесть. Если книга есть в продаже, он покупает ее, если нет, находит в библиотеке или у товарищей. «Расходов много, — пишет он сестре Газизе. — Надо читать. На покупку книг, на оплату номера, на белье, на еду, на одежду — на все нужны деньги». Известно, что он пользовался советами Шахара Шарафа, который считался знатоком арабской культуры. Бывал у Н. В. Никольского, задавал ему вопросы, касающиеся литературного языка и истории. Находил наставников для изучения истории русской литературы и среди студентов — русских и татар. Кое-кто из них обитал в том же «Булгаре».

Каких же авторов и что читал в это время Габдулла? Его библиотека исчезла бесследно, как вода, впитавшаяся в песок. Записные книжки и другие бумаги постигла та же участь.

Одному из своих друзей он рассказывал: «Про моего Пушкина, которого я, как драгоценность, вез из самого Уральска, говорят так небрежно: «Надоел!» О нем самом уже не толкуют, а сравнивают критические статьи Белинского и Писарева. Один за Белинского, другой за Писарева».

Габдулла, не вступая в спор, отмечает про себя: «Ага, значит, надо почитать этих критиков».

Прошли месяцы, годы. Тех молодых людей, перед которыми Тукай по приезде в Казань робел, он теперь понимал: «Оказывается, они демонстрировали передо мной сведения, которые только что получили на уроке от учителя».

Да, Тукай не терял зря времени. Он многое постиг и узнал. В стихах, статьях, в фельетонах, в автобиографических заметках и письмах Тукай упоминает имена Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, Жуковского, Крылова, Кольцова, Л. Толстого, Гоголя, Островского, Никитина, Куприна, Горького, Л. Андреева, Дмитриева, Буренина, Познякова, Потапенко, Петрова-Скитальца, Иванова-Классика, Измайлова, Сологуба, Надсона, Шекспира, Гёте, Шиллера, Байрона, Гейне, Гамсуна.

Одна из образованных татарских хаиум как-то заметила Амирхану, что такому поэту, как Тукай, необходимо знать хотя бы один европейский язык. Эти слова Фатых с улыбкой передал Габдулле. Сыграли ли они свою роль, неизвестно, но Габдулла вскоре начал брать уроки немецкого языка у некой обрусевшей немки Марии Карловны.

Самообразование, начатое в Казани из самолюбия, усердное чтение, влияние друзей убедили его в необходимости для поэта широких и основательных знаний. «Природный талант Никитина, по-моему, не меньше, чем у Пушкина, — писал он одному из товарищей, — но, не получив систематического образования, он не сумел как нужно воспитать свой дух. Это немаловажный фактор».

В духовном развитии поэта особая роль принадлежала Амирхану.

Фатых Амирхан родился на четыре месяца раньше Тукая, в семье казанского муллы, придерживавшегося умеренных взглядов. Проведя детство в Новотатарской слободе, он был отдан в лучшее медресе Казани — «Мухаммедия» и одновременно посещал «русский класс», который успешно окончил в 1901 году.

В медресе Фатых был одним из лучших учеников. Организатор рукописных газет и журналов, литературных вечеров и спектаклей, он стал руководителем движения шакирдов за реформу обучения. Его имя среди шакирдов, покинувших «Мухаммедию» в знак протеста против тамошних ретроградских порядков.

Фатых, по его словам, принялся «учиться заново»: нанял репетиторов и стал готовиться по гимназической программе. Одним из его учителей был сосланный в Казань студент социал-демократ С. Н. Гассар. Во время революционных событий 1905—1906 годов Фатых помогал Гассару и его товарищам печатать на гектографе листовки. Тогда же он записывает в дневнике: «Арестовали моего учителя Гассара, может, на днях арестуют и меня».

Когда революция пошла на убыль, обострились противоречия между умеренно настроенным отцом и вставшим на «дурной» путь сыном. Фатых почувствовал себя в Казани неуютно. Б это время его пригласили секретарем в журнал «Тербиятель-этфаль» («Детское воспитание»), который должен был выходить в Москве. «В Москве я завел знакомство со множеством семей татарских и русских интеллигентов и даже сановников», — писал он своему другу. Для кругозора и жизненного опыта общение с этой средой оказалось небесполезным.

Лето 1907 года Амирхан провел в Казани. Тут его постигло несчастье: 15 августа его разбил паралич, он ослеп на один глаз. Позднее зрение восстановилось, руки стали слушаться, но ни грязи, ни воды не помогли ему встать на ноги, и он на всю жизнь остался прикованным к коляске.

Тем не менее Амирхан продолжал готовиться к экзамену за гимназический курс, руководил газетой «Эль-ислах», где писал для каждого номера передовую статью, один-два фельетона, рецензию или рассказ.

Только избранные работы Амирхана составили два толстых тома, среди которых немало великолепных произведений. Все это было написано за неполных десять дореволюционных лет человеком, который без посторонней помощи не мог даже сесть в поданный к крыльцу экипаж.

Знакомство Тукая с Амирханом состоялось на первой неделе октября 1907 года в доме Амирхановых, куда привел поэта Бурган Шараф.

Как вспоминал впоследствии Амирхан, «усевшись на указанное место, гость некоторое время разглядывал меня. На все мои вопросы отвечал односложно, отрывисто. Один глаз его был поврежден бельмом, но в его взгляде даже не очень внимательный человек сразу обнаруживал и проницательность, и некоторую уязвимость.

На мой вопрос: «Как вы находите казанскую молодежь?» — он ответил: «Казани не пристало быть на уровне Уральска». Краткость его ответов долго не позволяла нам завязать беседу. Лишь к концу нашего почти двухчасового свидания мы немного привыкли друг к Другу».

Сотрудничество в «Эль-ислахе» положило начало дружбе молодых писателей. «Там, в редакции газеты, — вспоминает Амирхан, — мы с Тукаем сблизились окончательно и в скором времени стали питать друг к другу уважение и симпатию».

Тукай трудно сходился с людьми. В случае с Фатыхом Амирханом все было необычно. И в письмах и в разговорах вежливо-холодное «эфенди» вскоре вышло у них из обихода. «Вы» превращается в «ты». Не прошло и полугода, как Тукай, который так не любил рассказывать о себе, делится своими мыслями и чувствами, неожиданно раскрывается перед Фатыхом Амирханом.

В один из весенних дней 1908 года Габдулла дождался в редакции, когда Фатых кончит дела, и дал понять, что хочет поговорить. Они сели в тарантас. Фатых Амирхан пишет: «К моему удивлению, Тукай, до этого упорно молчавший, едва мы выехали за город, вдруг заговорил, и притом с необычайной серьезностью и волнением.

— Я недоволен своим окружением. С тех пор как я приехал в Казань, совсем выбился из колеи. В моей комнате день и ночь болтаются бездельники, которые не знают, как убить время...

Не останавливаясь и не дожидаясь от меня ответа, Тукай говорил о своей жизни с горечью и сарказмом». По словам Амирхана, с этого дня они и стали друзьями. Но дружба эта была довольно своеобразной. Идеалы у них были общие, но характеры и привычки очень разные.

Не было между ними ни открытого проявления симпатий, ни юношеских изъяснений в дружеских чувствах. Встречаясь во время общей работы, они говорили только о деле. Вне работы виделись чрезвычайно редко: Амирхан в номере Тукая не бывал, да и Тукай нечасто посещал дом Амирхановых. Часто спорили, бывало, обижались — чаще Тукай. Иногда и ссорились. Тукай, например, находил у Амирхана массу недостатков. С точки зрения Амирхана, у Тукая их тоже было немало. Оба мастера на шутку, любили подтрунить, съязвить. Разве что один делал это с необыкновенным изяществом, другой погрубее, позлее.

Амирхан часто посмеивался над тукаевским костюмом: носит что попало, ни галстука, ни белых воротничков, ни манжет, за одеждой своей не следит. Когда ему пытались деликатно на это указать, пропускал мимо ушей. Но однажды все же прислушался к советам друзей.

«В один прекрасный день, — пишет Ф. Амирхан, — к удивлению всех присутствовавших в редакции, Тукай явился при галстуке, в белом воротничке. Правую манжету нацепил на левую руку, левую — на правую. Вид у манжет был страдальческий. Крахмальный воротничок на нем болтался, словно был рассчитан на две такие шеи. Галстук сдвинут на сторону, вот-вот сорвется и убежит. Товарищи невольно рассмеялись.

— Вот видите, — сказал Тукай, — я ведь говорил. Так всегда получается, когда послушаешься других».

Как-то весной Тукай явился в редакцию в непомерно широкой рубахе, подпоясанной женским поясом, который он купил на Ташаякской ярмарке. Когда ему сказали, что пояс женский, он отделался обычным своим: «Так и знал, зря людей послушал». И принялся за работу. В этой рубахе с тем же поясом он проходил все лето.

Костюм его, действительно, не интересовал, как и вообще житейские мелочи. И в этом выражался протест Тукая против следования моде. Он полагал, что привычка и мода порабощают человека, делают его мелочным, суетным.

В те годы было много молодых людей, одевавшихся с иголочки, но не заботившихся о своем образовании. То было время быстрой европеизации татар, а одеться европейцем куда проще, чем перестроить мышление. Таких лощеных молодых людей прозвали «манекенами». Тукай, презиравший «манекенов», не желал одеваться как они. Рассказывают, что однажды в редакцию «Эль-ислаха» вошел шикарно одетый человек и с умным видом пустился рассуждать о высоких, но, увы, недоступных ему материях. Тукай слушал, морщась, то и дело вставляя колкости. Посетитель не оставался в долгу. Тукай вышел из комнаты. Когда он возвратился, все разразились хохотом: на руках у него были вырезанные из газеты «манжеты» размером в пол-аршина, на шее болтался из той же газеты широкий воротник, уныло висел галстук из мочалы. Выпрямив спину, будто аршин проглотил, и поигрывая воображаемой тростью, он прошелся по комнате.

— Ну как? Похож?

В одной из эпиграмм Тукай писал:

С виду очень образован, обо всем судить привык. За пятак купил манжеты, за копейку — воротник.

В свободное время Тукай выходил во двор редакции и играл с мальчишками в «бабки». Сражался азартно, скинув пиджак, расстегнув ворот, иногда разувшись, и обязательно хотел победить. Хорошо, если бы играл только во дворе! А то выходил и на многолюдную Екатерининскую — ныне улицу Тукая.

Габдулла много возился с кошками и собаками, особенно с важным черным котом, принадлежавшим хозяину дома, в котором помещалась редакция. Случалось, нередко приносил к себе в номер котят и щенят, кормил их молоком с хлебом. Кто знает, может, поэтому в стихах Тукая, особенно для детей, много кошек и собак, а кошка стала и «героиней» поэмы Тукая «Мяубике».

Но особенно удивляло друзей, вызывало насмешки врагов и служило поводом для сплетен его настойчивое стремление избежать общества женщин. Стоило появиться в «Эль-ислахе» женщине — у Амирхана было много знакомых и поклонниц среди курсисток и гимназисток, — Тукай порывался сбежать. Если это оказывалось невозможным, сидел, не поднимая головы. Как-то явился к Амирхану по делу и, узнав, что у того посетительницы, ушел. Вернулся через какое-то время: девушки все еще щебечут, время от времени из комнат доносится голос Фатыха. Габдулла вернулся домой, а на следующий день устроил Амирхану разнос.

Однажды Ахметгарей Хасани — о нем речь еще впереди — пригласил Амирхана и Тукая погостить несколько дней на своей даче в двадцати километрах от города.

«Мы согласились, — пишет Амирхан, — но не прошло и часа, как Тукай с озабоченным видом вошел в мою комнату.

— Там у него, наверное, и жена?

— Известное дело.

— Хм, вот это очень неудобно.

— Очень даже удобно. Жена у него весьма гостеприимная женщина, интересуется литературой. Она будет довольна знакомством с тобой.

— Нет, нет, там, где женщины, я чувствую себя неловко. Поезжай уж ты один».

Это не просто застенчивость. Тукаю известно, что по стихам его представляют интересным мужчиной, высоким, статным. При встрече с ним у молодой девушки или женщины не может не отразиться на лице невольное чувство разочарования. А при его гордости это как нож острый.

В первые дни после приезда в Казань один из новых знакомых стал расспрашивать Тукая о его жизни и работе в Уральске. Узнав, что на плечах Тукая лежала газета и два журнала, он поинтересовался, какое Тукай получал жалованье.

— Рублей двадцать — двадцать пять, — ответил Тукай.

— Если б ты столько работал в Казани, тебе платили раза в два, а то и в три больше.

Тукай, не задумываясь, ответил:

— А к чему деньги? Лишь бы хватило на еду да житье. Тех денег в Уральске мне вполне хватало.

Ответ, достойный Тукая. Его слова «к чему деньги?» потом вспоминали как анекдот.

Не проходит и двух лет, как Тукай становится одним из трех татарских писателей, получавших самые большие гонорары. Его книги издаются одна за другой. Семьи у него нет, личные потребности тоже небольшие. Значит, заработанного должно хватить с избытком. Но деньги не держатся в его кармане. У него берут в долг и не возвращают, около него кормится множество людей. Он покупает вещи не торгуясь и часто совсем не те, что ему нужны. Приобретает массу книг, которые уплывают в чужие руки.

Не таков Фатых Амирхан. Он одевается со вкусом, по-европейски, не отстает от моды, хотя и не делает из нее фетиша. С людьми прост, весел, держится непринужденно, но умеет сохранить достоинство. Любит женское общество. До денег не жаден, но стремится иметь доход, дающий возможность жить широко, свободно. Если Фатыху многое в Тукае казалось чудачеством, то образ жизни и манеры Фатыха представлялись Габдулле чем-то чуждым, едва ли не буржуазным. Они не раз обменивались колкостями и насмешками. Но жили эти два незаурядных человека одними идеалами, питали друг к другу огромное уважение. Для Тукая эта дружба была подобна солнечному теплу для зерна. Немало сил придала она и Фатыху Амирхану.

 

3

Не прошло и года после приезда Тукая в Казань, как он начал жаловаться. Вот отрывок из его письма к Амирхану, лечившемуся на курорте в Серноводске:

«Думаю, думаю и говорю себе: «Боже милосердный! Неужто искра таланта, которую я сберег даже тогда, когда был голоден и нищ, когда меня продавали из деревни в деревню, когда я батрачил на бездушных татарских баев и жил в татарском медресе, погибнет теперь среди пьянства и пьяных товарищей, чтобы никогда не вспыхнуть вновь? Вот уже год, как я переливаю из пустого в порожнее!»

В окружении Тукая были и купеческие сынки, которым нравилось болтаться около журналистов и писателей. Но были и другие, например Султан Рахманкулов. В 1905 году его выгнали из реального училища за участие в студенческом движении. Зарабатывая на жизнь переводами и сотрудничеством в газетах, он стал готовиться к экзаменам на аттестат экстерном. Человек способный, прямой, не терпящий фальши и лицемерия, он трудно сходился с людьми. Неудачи и отсутствие устоявшихся убеждений приохотили его к спиртному. Тукай, видимо, сошелся с Султаном довольно близко. Некоторые черты его характера импонировали поэту. Переводчиком он был неплохим. Отлично играл на мандолине, обладал приятным голосом, и Тукай частенько просил Рахманкулова петь песни на свои стихи.

Но со временем Габдуллу все больше раздражали его бесцеремонность и пьяные выходки. Когда все слова убеждения оказались исчерпанными, он написал на него эпиграмму: «Будь человеком, не ходи, тряся шапкой шестилетнего образования, ожидая, когда поднесут тебе на водку от байских сынков». Но, щадя самолюбие Султана, так ее и не опубликовал.

Как попал Тукай в среду «недорослей», почему, раскусив их, сразу не порвал с ними? Вначале они показались Габдулле представителями передовой молодежи: много знают, не страдают излишней церемонностью, что на уме, то и на языке. Веселые, к жизни относятся беззаботно. На вечеринках в обществе этих «друзей» он чувствует себя свободней, чем рядом с Амирханом и другими серьезными людьми.

Но шло время, и атмосфера постоянного «праздника» стала стеснять его. Надо было писать, читать, учиться. Едва сядешь за работу — являются шумной гурьбой приятели. Бумаги, газеты, книги отодвигаются на край стола или совсем сметаются на пол, начинается застолье. Со стуком выставляют бутылку водки, выстраивают батареи пива. И пошло веселье. Крохотный номер наполняется дымом, хоть топор вешай. Играют в карты.

Когда Тукая нет дома, друзья не стесняются. Номер всегда открыт, равно как и карман хозяина. Кутеж начинается без него. Тукаю по возвращении остается только присоединиться к веселью.

Подчас такие пирушки продолжались в ресторане, в пивной, а иногда завершались в каком-нибудь сомнительном заведении.

Тукай не был аскетом. Почему не выпить? Но вино ему не в радость. Да и здоровьем он не может похвастаться. К тому же дел у него было по горло. А после долгой пирушки на другой день чувствуешь себя как мяч, из которого выпустили воздух.

«...Тукай не выпивал и рюмки без настойчивого упрашивания, а высидев вечер до конца, никогда не терял разума. Говорил мало, все больше слушал, громко не смеялся.

...Я никогда не видел, чтобы Тукай выражал желание выпить или сам был зачинщиком выпивки» — вспоминали впоследствии современники.

Иногда Тукай ходил в пивные, дешевые трактиры. Знавшие его люди утверждали, что привлекал его туда отнюдь не «зеленый змий», а потребность быть среди людей, послушать разговоры, понаблюдать. И это, очевидно, недалеко от истины. В одном из писем он не без юмора сообщает: «По вечерам, заглянув в соседнее питейное заведение, общаюсь с кожевниками, извозчиками, жуликами».

Сказав, что окружение «недорослей» не принесло Тукаю ничего, кроме вреда, мы погрешили бы против истины. Исследователи удивляются исключительной осведомленности Тукая в казанской жизни. Действительно, в его куплетах, эпиграммах, сатирических стихах, поэмах, фельетонах полнокровно, ярко отражается жизнь и быт Казани 1907—1913 годов.

А ведь Тукай не репортер по своему характеру, нет у него ни подвижности, ни расторопности. Его жизнь относительно бедна внешними событиями и почти не выходит за пределы редакций и гостиничных номеров.

Откуда же черпал он такое количество сведений для своей сатиры? Отовсюду. Сумел он извлечь пользу даже из общения со своими легкомысленными приятелями.

Память Тукая просто удивительна: он моментально впитывает в себя услышанные им сведения и факты. Не только впитывает, но тут же «просеивает», существенное отделяет от несущественного. Потом включается фантазия. И глядишь, казалось бы, из незначительного факта вырастает произведение, несущее серьезный оощественный смысл.

Но, конечно, «веселая» жизнь была вредна здоровью Тукая, мешала его духовному росту и творчеству. Как видно из его исповеди Амирхану, поэт и сам это быстро понял. Тукаю, который ради своих идеалов готов на все, никого не щадит, режет правду в глаза, казалось, было бы проще простого дать этим приятелям от ворот поворот. Тут ему готовы помочь и словом и делом товарищи, которые беспокоятся о его здоровье и таланте. И в первую очередь Амирхан. Он пишет: «Мне было ясно еще до разговора с Тукаем, что среда, в которую он попал, ему не подходит. После его жалоб, потратив довольно много усилий, я принялся вводить его в другой круг. Но не добился желаемой цели, вернее, добился лишь отчасти. Тукай относился к числу людей, живущих исключительно чувствами, действовать по какому-либо заранее принятому плану не в его обыкновении».

В какой же круг хотел ввести поэта Амирхан? Надо полагать, в круг казанской интеллигенции. Здесь были и люди с университетским образованием, ученые. Как мы знаем, Амирхан не избегал и общества аристократии, и европеизированных богачей.

Но если демократическая натура Тукая не принимала светских манер, то еще меньше был он расположен с улыбкой на лице выслушивать разглагольствования просвещенных купчиков и либеральных адвокатов.

Но жить одному трудно. Оставалось несколько близких людей: Фатых, Галиасгар, Сагит. То были все же люди иного склада. С ними он часто чувствовал себя стесненным. А вот в кругу, от которого он сам хотел бы избавиться, ему не надо взвешивать каждое слово, что ни скажи — все сойдет, да и обидятся — невелика беда. И твои недостатки на этом фоне никому не лезут в глаза.

Вот почему Тукай, как бы он того ни хотел, долгое время не мог избавиться от своего чересчур веселого окружения.

 

4

И все же, сколько ни жаловался Тукай на «переливание из пустого в порожнее», с конца 1907 по 1908 год он напечатал в газете «Эль-ислах», в сатирическом журнале «Яшен» («Молния») около шестидесяти стихотворений, одну небольшую поэму и две поэмы-сказки. Эти произведения, дополненные стихами, не публиковавшимися в периодике, составили два сборника: «Утеха» и «Сборник стихотворений Г. Тукая». Очевидно, их он имел в виду, когда писал сестре Газизе: «После приезда в Казань написал две книги и получил по пятьдесят рублей за каждую — итого, сто». Правда, книжки эти не толще тетрадки. Но если сюда добавить еще отдельное издание — сказку «Золотой петушок» (вольный перевод из Пушкина) и сатирическую поэму «Сенной базар, или Новый Кисекбаш», то окажется, совсем немало. Присовокупим также около двух десятков статей и фельетонов.

Все это было написано после читки чужих корректур, утомительной беготни с посылками, в перерывах между встречами с разгульными приятелями.

Как мы знаем, Габдулла рос удивительно чутким человеком. Крошечная радость становилась для него праздником, ничтожное горе рисовалось трагедией. Хотя внешняя жизнь его довольна бедна событиями, духовная была исключительно богата.

Под его пером впечатления от окружающей жизни преображаются, становятся поводом для пронзительных по своему лиризму стихов.

Трудное детство, необходимость самому защищать себя научили его схватывать и высмеивать недостатки сверстников. Чем старше он становился, тем больше развивалась в нем способность отмечать комические стороны жизни.

Старая татарская поэзия в основном носила религиозно-проповеднический характер. Иначе и быть не могло: убеждения, что человек — раб божий, что «от судьбы не уйдешь» и что «без воли божьей волос с головы не упадет», отводили поэзии чисто служебную роль: ей полагалось лишь иллюстрировать заранее известные религиозные истины. Лирика была в ней представлена слабо, и та занималась выяснением отношений личности с божеством.

Надо было выразить языком поэзии мысли и чувства нового человека, в душу которого революция заронила искру надежды. Новое время потребовало новых лириков.

Революция, обострив социальные противоречия, помогла яснее увидеть те силы, которые противостояли народу. То были духовенство, старозаветное купечество, державшиеся за ооьгчаи средневековой давности и сопротивлявшиеся всему новому. Феодальные пережитки, за которые цеплялись эти сословия, превратились в анахронизм, их бытие, их претензии обрели комедийный характер. Новое время потребовало новой сатиры.

В нежной и страстной лирике Тукая, в его желчной, язвительной сатире эти требования нашли свое выражение.

Между тем Амирхан в статье «Тукай и женщины» писал: «При рассмотрении всей поэзии Тукая не может не броситься в глаза бедность его лирики». Из самого названия статьи видно, что под лирикой Амирхан имел в виду исключительно лирику любовную. По его мнению, «бедность» связана с тем, что поэт сторонился женщин, бегал даже от девушки, которую любил, и не открыл ей своего чувства. Такое мнение о поэзии Тукая разделялось и некоторыми другими критиками.

А какую же роль сыграла в его жизни любовь?

Рассказывают лищь, будто в Уральске он заглядывался на девушку, которая жила со старухой матерью по соседству с медресе. Но каких-либо заметных следов это первое увлечение ни в творчестве, ни в его памяти не оставило. Правда, до переезда в Казань он написал три-четыре возвышенно-романтических стихотворения о любви, но они свидетельствуют лишь о влиянии на него восточной, в частности турецкой, лирики.

Весной 1908 года в редакцию газеты «Эль-ислах» пришли три девушки. Одна из них, Зайтуна Мавлюдова, давно хотела познакомиться с Тукаем. Зная, что Тукай, если ему заранее сказать об этом, сбежит, кто-то из друзей поэта привел их в редакцию и представил. Первой в комнату вошла Зайтуна, Тукай поднял глаза и тут же их опустил. Все так же глядя перед собой, поздоровался. Девушки посидели и, не дождавшись от него ни слова, ушли. Тукай так и не поднял глаз. После этого посещения друзья заметили в Тукае перемену. Если ему чудилось неуважение, когда говорили о Зайтуне, он выходил из себя.

Один из современников рассказывал; «Однажды, когда мы ехали с Тукаем в трамвае по Екатерининской, он заметил в окно идущую по улице З. Тукай поклонился и залился при этом каким-то младенческим румянцем. Прошло несколько дней, и в печати появилось стихотворение Тукая, посвященное «...не», то есть «Зайтуне». Подпись— «Шурале».

Внезапно возникшее чувство прячется в стихах за шутливой иронией. Встретив девушку на улице, поэт и этим уже счастлив. Ему на ум приходит кораническое восхваление красавицы: она так хороша, что подобной «ни на Западе нет, ни на Востоке». Пораженный, откуда в Коране мог взяться портрет его возлюбленной, лирический герой стихотворения бежит в книжную лавку «Сабах» и покупает священную книгу мусульман.

По поводу другого стихотворения, связанного с именем Зайтуны, сам Тукай писал Амирхану: «Понравилось ли Вам стихотворение «Странная любовь» в «Эль-ислахе»? Как еж прячется в свои иголки, так и я, стоит что-нибудь написать про любовь, укрываюсь за ложной подписью». Это стихотворение опубликовано под псевдонимом Меджнун. Так звали героя древней арабской легенды, сошедшего с ума от любви. Этим псевдонимом Тукай никогда больше не пользовался.

Поведав притчу о чудаке, который пожелал искупаться, но, боясь холодной воды, плеснул ее из ведра через плечо и радовался тому, что вода не попала на его тело, Тукай продолжает:

Я это потому пишу, что случай данный — Подобие моей любви, такой же странной. Я горячо влюблен, но как-то бестолково: Я милой сторонюсь, как чудища лесного. При встрече не смотрю, ее не вижу будто, Не выдаю себя, хотя на сердце смута. Подписывая стих, чужое ставлю имя, Боюсь: она поймет, что ею одержим я. Она заговорит — я холодно отвечу, Хоть втайне я горю, едва ее замечу. Я слышал, что она уехала отсюда. И что ж? К ней от меня помчалась писем груда? Какое там! Чудак, я рад, забыл тревогу. «Исчезла, не узнав», — твержу, и слава богу!

Нет, это сказано не от имени «лирического героя». Это сам Тукай. Такова тукаевская любовь.

О, как сладки муки эти, муки тайного огня! Есть ли кто-нибудь на свете, понимающий меня;

Нетрудно себе представить переживания Тукая после внезапного отъезда Зайтуны из Казани: ему вдруг показалось, что погасло солнце, весь свет стал немил. Осенью 1912 года он поведал одному из своих друзей, что все еще любит Зайтуну, тоскует, не может ее забыть. И в то же время доволен: хорошо, что уехала, так ничего и не узнав. Пока она жила в Казани, очень трудно было при встречах скрывать сжигавшее его пламя. Любить, не видя, спокойнее.

После первого знакомства с Тукаем Зайтуна продолжала приходить в «Эль-ислах». Амирхан писал: «Как сейчас помню, я высказал ему, что не понимаю, по какой причине он избегает любимой девушки, и считаю это неестественным.

Он помолчал немного, а потом показал на свой глаз: «Печать проклятья». И тут я почувствовал в его голосе трагическую безнадежность».

Вряд ли Амирхан стал говорить об этом с Тукаем, если бы не надеялся на взаимность Зайтуны.

После смерти Тукая, летом 1913 года, Галимжан Шараф встретился с Зайтуной и оставил нам ее словесный портрет: «Среднего роста, чернобровая, востроглазая, с правильными чертами лица, во взгляде какая-то притягательная сила, голос звонкий и красивый».

Зайтуна Мавлюдова родилась и выросла в Чистополе, в трудовой семье. То была бойкая, любознательная и довольно начитанная девушка.

В начале 1908 года, пятнадцати лет от роду, она с матерью приехала в Казань к братьям, служившим приказчиками, надеясь здесь обосноваться. Зайтуна была хорошо знакома с татарской литературой, знала и любила стихи Тукая. Ее желание увидеть самого поэта, познакомиться с ним было вполне естественным. Тукай действительно невысоко ставил свою внешность. Но это, думается, было не главной, во всяком случае, не единственной причиной его застенчивости.

Предположим, что молодые люди объяснились. А что дальше? На семейную жизнь у Тукая свой устоявшийся взгляд. Он ясен из его произведений. В стихотворении «Наставление» поэт советует остерегаться любви: она иссушит, испепелит, принесет страданья. Даже если ты соединил жизнь с любимой, счастье будет недолгим. Однажды нагрянет старость, и ты, увидев морщинистый лик старухи, будешь горько рыдать в тоске и горе, душа твоя будет отравлена воспоминаниями о прежних днях, когда на ее щеках горел жар румянца.

И все-таки он не считал брак вообще чем-то нежелательным. «Мнение мое о семье определенно, — делится он в одном из писем. — Если ты в молодости попусту не растратил своих сил и потому не загубишь надежд своей подруги, если вы близко знаете и любите друг друга, да к тому же имеется возможность зарабатывать не меньше пятисот рублей в год, чтоб семья не испытывала унижения, жениться следует всякому».

Летом 1908 года, когда Зайтуна уехала и поэт, казалось, даже обрадовался этому, друзья стали замечать, чтр порой его снедает глубокая тоска, которую он пытался заглушить в обществе беспутных приятелей. Они решили принять свои меры — женить его на девушке, которая, зная, кто он такой, смогла бы упорядочить его жизнь. Такая девушка нашлась. Мать Фатыха уговорила и ее родителей. Подыскали даже квартиру.

А что же Тукай? Под давлением друзей поэт как будто покоряется. Затем отказывается, снова соглашается. Потом опять упрямится. В результате, конечно, дело разлаживается.

В этот момент на сцене снова появляется та самая ханум, которая советовала Тукаю изучать немецкий язык. Она сообщает Фатыху, что собирается снять квартиру и обосноваться в Казани. Говорит о своем сочувствии Тукаю, выражает огорчение по поводу его образа жизни и довольно прозрачно намекает, что была бы не прочь ее наладить. Прослышав об этом, Габдулла бросает занятия немецким языком. Он пишет стихотворение «Ей», которое, по-видимому, посвящено этой даме.

Говоришь ты: «За поэта замуж выхожу!» Нет, поэт тебе не пара, вот что я скажу. «Ведь поэт поет, как птица», — ты мне говоришь. «Любо песней насладиться!» — ты мне говоришь. Чем так делать, по-другому лучше поступи, — Ты пойди и в лавке птичьей соловья купи. Посади певца ты в клетку, пододвинь к окну, Пусть, красу хозяйки славя, чахнет он в плену.

После переезда в Казань Тукай часто болеет. Заключение призывной комиссии, которая списала его в «брак», утвердило Габдуллу в убеждении, что он не доживет до седых волос. А раз так, зачем связывать любимую девушку (он имел в виду Зайтуну), губить ее будущее? Он должен отказаться от личного счастья, так просто дающегося другим людям. Тукай никогда не отступал от своего решения. Позднее из-под его пера вышли эти потрясающие душу строки, обращенные к матери:

С той поры, как мы расстались, страша грозная любви Сына твоего от двери каждой яростно гнала. Всех сердец теплей и мягче надмогильный камень твой. Самой сладостной и горькой омочу его слезой.

21 мая 1908 года в газете «Волжско-камская речь» была напечатана обзорная статья А. Пинкевича «Очерки новейшей татарской литературы». Сравнивая произведения трех поэтов — Сагита Рамиева, Габдуллы Тукая и Маджита Гафури, обозреватель находит, что лишь стихи первого из них, несмотря на формальные изъяны, могут быть причислены к подлинной поэзии, поскольку лишены морализаторства. Стихи Тукая совершенны по форме, но зачастую грешат дидактикой, а что касается Гафури, то он, по мнению А. Пинкевича, вообще не может называться поэтом.

Статья вызвала бурную дискуссию.

В газете «Волжский листок» выступил Касим Уралец, который обвинил Пинкевича в незнании татарской поэзии, в переоценке поэзии Тукая и чуть ли не в шовинизме. В двух книжицах Тукая, писал он, всего-навсего с десяток оригинальных стихотворений, остальные — переводы из Пушкина и Лермонтова, а язык вообще не имеет никакого отношения к поэзии: много русских слов, уличных выражений. Иное дело Гафури, «гордость нации», прославленный на всю Россию и всю Сибирь поэт. Проповедник добродетели, поборник культуры не только внешней, «костюмной», но и внутренней. И язык у него, дескать, изящный. А некоторые произведения по содержанию и по форме напоминают американского поэта Уитмена.

Касим Уралец тут же получил отповедь. Некто под псевдонимом Татарин в статье «Невежество или глупость», опубликованной в «Волжско-камской речи», обвинил М. Гафури в национализме и морализаторстве. «Его произведения, без боязни ошибиться, можно назвать проповедями святых, которых, к сожалению, у нас и так в изобилии». Одновременно в статье отмечались упреки, брошенные в адрес Тукая.

Не остался в стороне от полемики и Амирхан. 13 августа в статье «Татарские поэты», помещенной в «Эль-ислахе», он с иронией спрашивал Касима Уральца: «Господин критик утверждает, что Гафури близок к американскому поэту Уитмену. Я спрашиваю, может быть, он еще ближе к европейскому поэту Гёте по глубине своей философии?»

В пылу дискуссии, как это часто бывает, спорящие перегибали палку. Некоторые произведения М. Гафури, отмеченные национальной ограниченностью, они объявляют националистическими, не замечают у него стихотворений, наполненных высокими гражданскими чувствами. Не отрицая наличия дидактизма в первых сборниках Тукая, нельзя не сказать, что Пинкевич умудрился найти морализирование и там, где его не было. Тем не менее воз" никновение этой дискуссии в середине 1908 года — да еще в русской печати — говорит о многом. И прежде всего о том, что критика ощутила: наступил новый период в татарской литературе. Тукай впервые оказал,ся в центре внимания. Если Пинкевич не спешит поставить его на первое место, то в ходе дискуссии С. Рамиев выпадает, и разговор продолжается только вокруг двух поэтов: Тукая и Гафури.

Полемика в печати заставила задуматься и самого Тукая и сделать свои выводы. Известно, что он с интересом следил за ее ходом.

Из-под его пера один за другим продолжают выходить переводы из Пушкина и Лермонтова, стихотворения, написанные в подражание им, по их мотивам. Он то и дело упоминает великих поэтов и в своих собственных стихотворениях ссылается на их авторитет.

За несколько дней до смерти он писал:

Пушкин, Лермонтов — два солнца — высоко вознесены. Я же свет их отражаю наподобие луны.

Из Кольцова он сделал один вольный перевод. И упомянул его имя в лекции о народном творчестве.

Из Никитина тоже перевел несколько стихотворений для детей.

В четырехтомнике Тукая, в примечании к одному небольшому стихотворению для детей можно прочесть: «Должно быть, написано по мотивам стихотворения Н. А. Некрасова (1821 — 1878) «Дедушка». Рискуя обидеть критиков, которые с самыми лучшими намерениями пытались сблизить Тукая с поэтом «мести и печали», даже выдать его за ученика Некрасова, это примечание так и осталось едва ли не единственным документом, подтверждающим влияние творчества Некрасова на Тукая. Странно, но факт. Как же его объяснить?

Тукай пришел в литературу, когда на повестку дня встала задача создания подлинно национальной поэзии. «Юсуф и Зулейха», «Тахир и Зухра», стихотворения Габдрахмана Утызимени или Шамсетдина Заки — произведения еще не столько татарские, сколько мусульманские, общетюркские. Нужно было выработать татарский литературный язык, который был бы способен выразить национальные чувства, психологию татарского народа, создать новые и поэтические жанры. В русской поэзии все это совершил Пушкин, естественно, что Тукай, перед которым стояла сходная задача, выбрал своим наставником в первую очередь его.

 

5

В начале мая 1908 года в канцелярию казанского губернатора поступило заявление:

«Его превосходительству господину казанскому губернатору от крестьянина Мамадышского уезда Новочурилинской волости деревни Сикиртан Г. Г. Камалетдинова, жительствующего во 2-й части г. Казани, на Большой Мещанской улице в доме Хайбуллина.

Покорнейше прошу Ваше превосходительство разрешить мне издавать в г. Казани под моим ответственным редакторством иллюстрированный журнал под названием «Яшен» («Молния») по следующей программе...»

Программа, состоящая из двадцати пунктов, обычных для литературного издания, и только два пункта имели отношение к сатире. Автор заявления Галиасгар Камал (по паспорту Камалетдинов) решил, видимо, не выдавать заранее сатирический характер предполагавшегося журнала, чтобы легче получить разрешение.

Г. Камал родился в 1879 году в семье меховщика-кустаря. Отец решил сделать его муллой и отдал в медресе «Мухаммедия». Медресе он окончил, но стать муллой не пожелал. Тогда по совету наставников сына отец решил женить его на богатой девице и приохотить к коммерции. Но у того на уме иное. Он усердно изучает русский язык, ходит в театр и сам мечтает писать. В 1899 году он сочиняет первую пьесу.

Старики все же частично достигли своего: женили его на дочери состоятельного купца Хайбуллина. Галиасгар соглашается стать и коммерсантом, но при одном условии: предметом его торговли будут книги. В 1901 году он основал книготорговую фирму, которую назвал «Магариф» («Просвещение»).

Революцию 1905 года Камал встретил с радостью: приветствовал ее в своих стихах и статьях. Работая в газете «Азат» («Свобода»), а затем редактируя газету «Азат халык» («Свободный народ»), он близко сошелся с татарскими социал-демократами и превратил свое издание в последовательный революционно-демократический орган.

Габдулла, как мы знаем, давно слышал о Галиасгаре Камале, любил его пьесы. Эта любовь и привела Тукая в первые же дни после приезда в Казань в редакцию газеты «Юлдыз», где после закрытия «Азат халыка» работал секретарем Галиасгар.

В воспоминаниях, изданных через двадцать лет после смерти Тукая, Камал пишет, что он принял Тукая с большим почетом. На самом же деле их первая встреча, как нам известно, была отнюдь не столь теплой. Галиасгар сам говорит, что после нее Тукай больше в редакции не появлялся. Это и неудивительно: до приезда в Казань Тукай довольно чувствительно ужалил Камала в своих стихах за то, что тот после закрытия «Азат халыка» поступил секретарем в самую беззубую из либеральных газет, избравшую своим принципом беспринципность. Тукай был разочарован позицией уважаемого им писателя, а ядовитая сатира не могла, по-видимому, не испортить Камалу настроения.

Некоторые мемуаристы и исследователи пытаются представить Камала лучшим другом Тукая. Но это вряд ли соответствует истине. Во всяком случае, их отношения нельзя приравнять к дружбе с Амирханом. Габдулла с Галиасгаром никогда не откровенничал. Сам Камал пишет: «Много лет работая вместе с Тукаем, я ни разу не сумел зазвать его к себе домой».

В пору работы в «Юлдузе» Галиасгар несколько округлился, отяжелел. Носил костюм-тройку, в кармане жилета — часы на цепочке. У него был новый, хотя и полученный за женой, но свой дом. Он держал приказчика, мальчика-ученика, прислугу. Нельзя ему было не считаться и с родней: тестем и тещей, шурином и свояками. Все это так чуждо Тукаю, что он долгое время не поддерживал едва завязавшееся знакомство. Но со временем его непримиримость снова сменилась симпатией. Он видит, что Галиасгар, несмотря на чуждый Тукаю образ жизни, остался верен своему призванию. На сцене с успехом шла драма Камала «Несчастный юноша». Только что им была закончена одноактная комедия «Первый театр», которая вошла впоследствии в золотой фонд татарской литературы. На страницах «Юлдуза» Камал печатал рецензии, где выступал в защиту новой, демократической литературы, в фельетонах бичевал не только старозаветников, но и либералов националистического толка. Короче, стремился привнести в газету демократический дух.

Забот у Галиасгара, в самом деле, было по горло: театр, пьесы, издательство «Магариф», редакция «Юлдуз». К тому же он состоял членом совета в татарском культурном центре — клубе «Шарык» («Восток»). И тем не менее он решился взять на себя еще одну нелегкую ответственную задачу: издание сатирического журнала. В его воспоминаниях мы читаем: «Журнал «Яшен» я начал издавать, поддавшись уговорам Тукая».

Почему Тукай выбрал для этой цели именно Галиасгара? Во-первых, у того были кое-какие деньги. Во-вторых, опыт журналистской и редакторской работы. Да и чувством юмора он не был обделен: его сатирические комедии пользовались большим успехом. Кроме того, Галиасгар недурно рисовал карикатуры. И главное, Тукай убедился: сам Камал сохранил, несмотря ни на что, демократические убеждения.

Для разрешения журнала надо было доказать свою благонадежность в глазах государственных чиновников. В 1905—1906 годах Галиасгару делались серьезные предупреждения. Но со временем это как-то забылось. А Хади Максуди, редакюр «Юлдуза», в глазах цензуры, полиции и жандармерии был человеком надежным. Отраженный свет его благонадежности, очевидно, упал и на его секретаря.

Надо полагать, Тукай ждал разрешения губернатора с большим нетерпением, чем Галиасгар. Вспомним: «Если здесь пойдет «Эль-ислах» и будет издаваться юмористический журнал...» (1908, 23 июня). Для Галиасгара в этой затее был немалый риск, для Тукая — возможность любимой работы.

Чиновники, как обычпо, не торопятся. Канцелярия губернатора сначала запросила сведения о Галиасгаре Камалетдинове. Но и после того, как была получена соответствующая бумага от пристава, прошло полтора месяца. Свидетельство о разрешении попало в руки Камала лишь 10 июля.

Итак, с августа 1908 года в Казани впервые начинает издаваться сатирический журнал. Впервые? Но ведь первый юмористический журнал на татарском языке появился еще два года назад в Уральске. Мало того, в Оренбурге в тот же год почти одновременно стали издаваться три журнала: «Чикертке» («Стрекоза»), «Карчыга» («Ястреб») и «Чукеч» («Молот») (последний продолжал выходить и в 1908 году). В том же 1906 году появился и исчез юмористический журнал «Туп» в Астрахани. Лишь центр татарской культуры — Казань — до августа 1908 года жил без юмористического журнала. То ли Казань не умела смеяться, то ли ей было не до смеха перед хмурым ликом цензуры, которая находилась в этом городе, сказать трудно, но факт остается фактом.

Один из современников писал: «В первом номере от начала до конца присутствует перо Тукая. В передовой статье, в стихотворениях «Ляхауля» («На все воля божья»), «Свисток», «Если москвичи возьмут за воротник...», «Кадимист» чувствовался присущий Тукаю сатирический дар, который придавал журналу блеск, достойный его названия, — «Молния». Тукай с большой любовью работал в «Яшене», считал журнал своим и отдавал ему много сил. Он не хотел, чтобы «Яшен» выходил кое-как, и добивался, чтобы каждый номер был лучше предыдущего».

Второй номер журнала тоже почти целиком заполнен произведениями Тукая, да и третий тоже. Для поэта характерна еще одна черта: газетам и журналам, в которых он сотрудничает, в которых сам задает тон и считает «своими», он предан беззаветно. К их числу относилась газета и два журнала в Уральске, «Эль-ислах», «Яшен», а позднее журналы «Ялт-юлт» («Зарница») и «Ант» («Сознание»). Он не выносит никакой критики в их адрес, на любой укол отвечает залпами картечи. В большинстве случаев она поражала врагов, но иногда бомбардир хватался за шнур сгоряча. И тогда доставалось и своим.

Тукай старался все написанное им помещать только в своей газете, в своем журнале. Между тем его стихи готовы были печатать и другие издания, скажем, «Вакыт», «Юлдыз», «Шуро» («Совет»), и платить приличные гонорары. Но Тукай щепетилен. Он печатается в «Яшене» и в «Эль-ислахе», хотя там гонораров не платят. Лишь однажды он отступил от своего правила. То ли в это время очень нуждался, то ли друзья уговорили, но он написал длинное стихотворение, восхваляющее чай фирмы «Караван-чай», и получил за это двадцать пять рублей от реакционной газеты «Баян эль-хак».

Вспоминая свои прегрешения — а он их тяжело переживал, — Тукай впоследствии говорил Бахтиярову об этом случае «с чаем», как об одной из двух своих самых больших ошибок.

Второй оказалось выступление в ресторане на Макарьевской ярмарке в Нижнем Новгороде. Галиасгар Камал пригласил его с собой, отправляясь туда в качестве специального корреспондента газеты «Юлдуз». Сперва Тукай упорно отказывается: не хочет бросать дела, да и переезды, перемены в образе жизни давались ему с трудом. А может, сердцем чуял, что ничего хорошего его не ждет. В конце концов он согласился. Что ни говори, то была самая большая ярмарка в стране. «Если Петербург—мозг России, а Москва — сердце, то Нижний — ее карман», — говорили тогда.

По чьим-то подсчетам, на ярмарке, бывало, якобы до десяти-пятнадцати тысяч мусульман, и большинство из них — татары. «Короли» торговли Хусаиновы, фабриканты сукна Акчурины и Дибердеевы занимали место рядом с хозяевами Макария. Они держали в Нижнем большие магазины, огромные каменные склады. Ахмет Хусаинов, кроме того, открыл гостиницу, прозванную «Двухсветной» из-за двух рядов окон, расположенных друг над другом. За богатеями тянулись на ярмарку торговцы средней руки, подогреваемые надеждой сбыть залежавшиеся товары.

Срывались с мест и шакирды, думая подработать денег на учебу в качестве официантов. Приезжали деревенские и городские бедняки, предлагая свои рабочие руки, торопились театральные труппы и «артисты»-одиночки: певцы, танцоры, гармонисты, дрессировщики медведей. Здесь можно было встретить и сборщиков пожертвований на постройку мечети, и всякого рода проходимцев и нищих.

Немногие, однако, возвращались с Макария довольными. Об этом, очевидно, говорит и бывшая тогда в ходу шутка: «Куда едешь?» — «На Макарий!» — «Откуда едешь?» — «Да с Макария же...»

В середине августа Камал и Тукай приехали на пароходе в Нижний Новгород и остановились в «Двухсветной». Она стояла в стороне от ярмарки, перед ее фасадом шумел старыми тополями огромный сквер, который одновременно выполнял функции биржи труда. Здесь безработные усаживались в ряд на длинных скамейках под тополями или прямо на траве. Но предложение всегда превышало спрос, и получали работу немногие счастливчики. Остальные сутками напролет томились в ожидании и тоске. Не знаю, как называли этот сквер в Нижнем, татары же попали в самую точку: «Сад тоски». Говорили, что один шакирд долго мыкал горе в этом саду, ожидая работы, и вырезал ножом на стволе старого тополя такие строки:

Дом поставил баи Ахмет. Рядом — сад тоски и бед. Макарий, чтоб тебе пропасть! Денег нет — домой попасть.

Рядом, в одном и том же городе — «сад тоски» и «главный дом» ярмарки, где торговали только драгоценными металлами, камнями и изделиями из них. На одной стороне — безработные, которые за счастье считали, если находили работу грузчика, на другой — миллионеры, заключающие контракты, которые приносили разом сотни тысяч барыша. Нищие без числа, сидящие с протянутой рукой, облепившие церковь или мечеть, и богачи и их сыночки, швыряющие тысячи в ресторанах и публичных домах.

Тукай с серьезным видом катался на карусели, с увлечением смотрел на танцующих медведей и дрессированных обезьян. Много времени он проводил с артистами труппы «Сайяр», с ее руководителем, своим старым уральским другом Габдуллой Кариевым, ходил на репетиции и спектакли.

Но вскоре Тукай охладел к ярмарке. По словам Камала, ему осточертели гвалт, суматоха, множество телег, тарантасов, фаэтонов — из-за них и улицу перейти страшновато. Но, конечно, дело было не только в этом. Мы знаем о привычке Тукая не распространяться о своих чувствах. Скорее всего, как он когда-то писал, его стало «тошнить от запаха мяса и кож». Погоня за наживой, обман, картины жестокой нужды и беззастенчивого разгула не могли не произвести на поэта тягостного впечатления.

Тут под руку ему подвернулся некий Тимерша Соловьев. Этот господин заведовал типографией Каримовых-Хусаиновых в Оренбурге и был редактором журнала «Чукеч» («Молот»). На Макарьевской ярмарке он исполнял обязанности управляющего гостиницы «Двухсветная». Соловьев обратился к артистам «Сайяра» с предложением: «Свободное время у вас, ребята, есть. Не выступите ли в ресторане с чтением национальных стихов и пением национальных песен? Обед и ужин бесплатно».

Артисты согласились. Времени и впрямь хватало: в репертуаре всего две-три пьесы, давно известные, с репетициями много возиться не приходится. Да и сцена в саду «Фоли Бержер» в их распоряжении не каждый день. Что до бесплатного обеда и ужина, то в их положении это тоже не последнее дело. Татарскому профессиональному театру исполнился всего-навсего один год. Он не имел ни своего здания, ни богатого мецената. Реакционная татарская печать вела против театра яростную кампанию. Власти на каждом шагу чинили препятствия. В любом городе приходилось долго обивать пороги, прежде чем удавалось получить разрешение на гастроли. Но разрешения мало — нужна сцена. Ее не дают, а дадут — заломят такую цену, что волосы встанут дыбом. Да еще неизвестно, будет ли сбор. Случалось сайярцам и надевать одни и те же брюки по очереди, и нацеплять под костюм манишку на голое тело, и сидеть без гроша в кармане, а то и без куска хлеба.

Заинтересовало предложение Тимерши-эфенди и Тукая. Ему надоело болтаться без дела, и к тому же он помнил, какое удовлетворение приносили ему литературные вечера в Уральске, в которых он участвовал вместе с Г. Кариевым и К. Мутыгыем. Загоревшись, Габдулла берет дело в свои руки. Быстренько составляет программу, проводит репетицию. И вот на крошечной, едва вмещавшей пианино эстраде Тукай встал к артистам лицом, взмахнул рукой, оркестр — несколько мандолин — проиграл вступление, п певцы начали.

Публика в ресторане была разная, Бородатые старцы и молодежь, тароватые купцы и дядьки, оборотистые дельцы и приказчики. По свидетельству Кариева, выступавшего в составе «ансамбля», вся эта шатия-братия приняла новшество с интересом. Много аплодировали. Слышались крики: «Браво!», «Век живите!» Сыграло свою роль и то, что управляющий гостиницей наказал официантам аплодировать первыми.

Тимерша Соловьев остался доволен. Пожав руки Тукаю и артистам, он отвел их в отдельный кабинет и хорошо угостил.

На следующий день Тимерша приклеил на стекло парадной двери объявление: «Читаются национальные стихи, исполняются народные песни». Этого ему показалось мало. Он купил для артистов шесть красных фесок и одну голубую для Тукая. «Когда были надеты фески, — пишет Кариев, — мы, кажется, пели еще лучше. Тукай в тот день дирижировал нами как завзятый капельмейстер». Во время аплодисментов он даже повернулся к залу и поклонился.

Выступления продолжались почти неделю. Управляющий гостиницей разнообразил угощение, а Тукай — репертуар.

Кончилась, однако, эта затея комически. Откуда ни возьмись объявился гармонист, с позволения управляющего он забрался на эстраду и начал петь под гармонь высоким, как у женщины, голосом. Его репертуар, состоявший из уличных песен, голос и ужимки произвели такой фурор, что, по словам Кариева, весь ресторан стал стучать стульями, аплодировать, кричать. Короче говоря, «Двухсветная» безумствовала.

Тимерша Соловьев нанял гармониста до конца ярмарки. А ансамбль Тукая закончил на этом свое существование.

Сомнения закрадывались в душу Тукая еще во время выступлений. Когда же все кончилось позором, Габдулла не находил себе места. В самом деле, что же это такое? Поэт Габдулла Тукай возглавляет балаган, устроенный Тимершоп для увеличения выручки, и, выйдя на ресторанную эстраду, машет руками перед сытыми купчиками да еще кланяется им! Где была его голова? Чем он лучше дрессированного медведя?

Этого Тукай долго не мог простить ни себе, ни Камалу — ведь тот-то должен был как артист сообразить, чем все это пахнет. «Через несколько лет, — вспоминал Кариев, — подшучивая, я неоднократно пытался выяснить, где он усвоил капельмейстерские замашки, которые мы наблюдали на Макарьевской ярмарке. И каждый раз Тукай, волнуясь и краснея, обрывал меня: «Оставь, пожалуйста», и быстро переводил разговор».

 

6

В начале октября 1908 года Тукай принес в свой номер небольшую книжку. На обложке стояло: «Книга о Кисекбаше — отрубленной голове». Эту фантастическую поэму Тукай помнил с детства. И тем не менее снова внимательно ее перечитал.

Однажды, когда пророк Мухаммед, говорилось в поэме, сидел и беседовал с четырьмя сподвижниками и тридцатью тремя тысячами последователей, к его ногам подкатилась отрубленная человеческая голова. Начальник войска Гали хотел ее поднять, но не смог даже сдвинуть с места — столь велика была тяжесть наполнявшей ее святости.

Голова просила у пророка помощи. Дело в том, что злой див проглотил ее тело, сожрал сына, похитил жену, а сам нырнул в колодец. Хотя Мухаммед и не одобряет, Гали берется помочь Кисекбашу. Взяв в руки зульфикар — мифический меч, батыр садится верхом на легендарного коня Дольделя и выступает в поход.

Впереди катится Кисекбаш, Гали едет на коне. Через несколько суток прибывают они к колодцу в пустыне. У батыра с собой аркан в тысячу пятьсот обхватов. Он привязывает конец аркана к срубу и кидается вниз. Через семь дней его ноги касаются земли. Разбив железные ворота, Гали попадает во дворец, где луноликая жена Кисекбаша творит намаз. В следующих хоромах герой видит пятьсот связанных мусульман. В третьих палатах спит сам див. Гали его будит, и начинается битва. Дубиной в тысячу батманов весом (двести пятьдесят пудов. — И. Н.) див три раза ударяет Гали. Батыр уходит по пояс в землю, но остается жив. Разрубает мечом зульфикаром на куски злое чудище. На смену одному диву являются сотни новых. Поскольку силу Гали дает аллах, он, естественно, побеждает всех, освобождает мусульман, раздает им имущество дива и вместе с женой Кисекбаша поднимается наверх. Когда они возвращаются к пророку, тот берет голову в руки, и к ней возвращается тело. Пошептав над костями сына Кисекбаша, пророк оживляет и его. Поэма о Кисекбаше, по мнению ученых, весьма древнее произведение. Веками она служила книгой для чтения в медресе. Ее можно было обнаружить едва ли не в каждом татарском доме.

Для чего же она заново понадобилась Тукаю? Ведь он был о ней весьма невысокого мнения и в одном из фельетонов даже назвал ее «Тишекбаш» — «Дырявая голова».

После возвращения с ярмарки Тукай с головой ушел в издание юмористического журнала. Много времени уделял ему и Камал, но материалов постоянно не хватало: новый журнал, что новорожденный младенец, постоянно требовал есть.

В конце августа в цирк братьев Никитиных приехал турецкий борец Карахмет. Его приезд привлек к себе внимание казанских татар. Почуяв запах денег, хозяева цирка решили подзаработать. Злые языки говорили, что Никитин наказал борцам: делайте вид, что боретесь, а сами поддавайтесь Карахмету. Объявление в «Волжском листке» наводит на мысль, что эти слухи имели под собой почву. «В пятницу, 5 сентября, будет дано грандиозное представление в честь мусульманского праздника, — сообщала газета, — Карахмет выступит в роли Геркулеса: сломает две колоды карт и подкову, намотает на руку железный обруч, разорвет цепь и кулаком забьет в доску большой гвоздь».

После «грандиозного представления» и в особенности после того, как Карахмет побросал на ковер нескольких борцов, он превратился в «национального героя» для казанских мещан и «сеннобазарцев».

Камал посоветовал Тукаю использовать эту историю, чтобы высмеять фанатизм и невежество татарских лавочников и черносотенцев.

Карахмет жил в той же гостинице «Булгар» через несколько номеров от Тукая. Поэт с любопытством разглядывал высоченного толстого силача в феске с кисточкой. Очевидно, его облик вызвал в памяти поэта образ Гали-батыра, но в сниженном, комично-бытовом виде. Как бы там ни было, именно Карахмет навел Тукая на мысль написать пародию на «Книгу о Кисекбаше». Не замедлил явиться кандидат и на место дива.

В середине прошлого века некий Багауддин Хамзин из Свияжского уезда Казанской губернии уехал в Среднюю Азию. Занимался там торговлей, общался с духовенством и читал религиозные книги. Вернувшись в Казань, он объявил себя гази — победителем в борьбе за веру. Открыл в 1862 году молитвенный дом и, собрав в Казани и ее окрестностях, в других губерниях и даже в Средней Азии учеников-мюридов, основал религиозную секту. В народе он был известен как Багави-ишан. Сам же он принял имя Ваиси — героя одной из мусульманских легенд, который был так предан пророку Мухаммеду, что, когда пророк потерял на войне зубы, выбил себе зубы камнем.

После смерти Ваиси секту возглавил его сын Гайнанутдин Вайсов. Мюриды построили ему в Новотатарской слободе большой дом. Над крыльцом повесили вывеску на русском языке: «Всего мира государственный молитвенный дом. Автономное духовное управление и канцелярия Сардара Ваисовского божьего полка — Мусульманская академия».

Над воротами взвился зеленый флаг ислама с изображением месяца и звезды. Секта не признавала утвержденных правительством мулл, мечетей и официальных религиозных обычаев. Призывала не подчиняться государственной власти, не иметь дел с правительственными учреждениями, не идти в солдаты, а если заберут, не выполнять приказов. Членам секты запрещалось также платить налоги.

Как видно, в «программе» секты нашел своеобразное отражение протест против политики царизма. Но это отнюдь не делало секту явлением прогрессивным. То был, так сказать, протест справа: «программа» ваисовцев уводила татарский народ в сторону от русского пролетариата, классовой борьбы, социальной революции.

Татарская демократическая интеллигенция и, в частности, Тукай относились к ваисовцам резко отрицательно.

У ваисовцев были и свои планы по переустройству общества. Согласно этому плану все мусульмане, а не только татары должны были войти в секту. Тогда царское правительство вынуждено будет издать указ, признающий секту самостоятельной государственной властью. И вся территория древнего государства Булгар окажется в руках Гайнана Ваиси, а самые близкие его сподвижники в зависимости от внесенных ими в секту денежных сумм станут управлять губерниями.

Программа, как видно, не только бредовая, но и по сути своей реакционная.

Тукай не ограничился заочным интересом к ваисовщине, а специально занимался личностью Гайнана Ваисова и через его учеников изучал обычаи и порядки в секте. Много материалов он почерпнул из брошюры торговца колбасами Габдуллы Кильдишева «Западня Гайнана Ваисова». Кильдишев три года состоял в секте, а потом вступил в конфликт с ишаном Ваисовым, порвал с ним и разоблачил тайны секты.

Кильдишев и сам бывал у Тукая: раза два приходил играть в карты. Как-то по приглашению Кильдишева к нему в гости зашел и Тукай.

Иногда сведения о ваисовцах попадали в руки Тукая совершенно неожиданным путем. Читатель, наверное, помнит приемную мать Тукая — Газизу. Едва приехав в Казань, Габдулла принялся ее разыскивать. «Когда у мамы умер муж, — писал Габдулла своей сестре, — она вышла замуж за одного из мюридов Багави-ишака. (Это не опечатка. Тукай пишет «ишак» вместо «ишан». — И. Н.) Этот мюрид заявил, что я ей чужой, и решил не допустить моей встречи с мамой».

Нелюдимый, ревнивый и фанатичный мюрид держал Газизу чуть ли не под замком, и Тукаю долго не удавалось ее повидать. В конце декабря 1907 года, накануне религиозного праздника жертвоприношения, курбан-байрама, Габдулла через посыльного отправил матери подарок и из тактических соображений — отрез на белье для ее мужа. Через несколько дней Габдуллу привели в полуразвалившийся, наполовину ушедший в землю домишко

в Новотатарской слободе, который принадлежал матери Газизы. «Был уже поздний вечер, — вспоминал Тукай. — Спустившись по ступенькам в темноте, я вошел в дом. В глубине увидел чернобровую, черноглазую полную женщину не старше сорока лет. Я узнал ее и поздоровался: «Здравствуй, мама». Она подала мне руку со словами: «Ты жив-здоров?» — и заплакала. Я тоже расчувствовался, с трудом сумел себя сдержать».

У бабушки на столе стоял самовар, сели за чай, вспомнили прошлое. Старушка, помня о характере зятя, все время их торопила. Наконец Газиза, собравшись уходить, сказала: «Я пойду соберу на стол, а потом ты придешь к нам». Видно, отрез на белье сделал свое дело, и мюрид разрешил Тукаю бывать у них в доме. Но одно он решил твердо: Габдулла не должен видеть его жену.

Заинтересовавшись сектой Гайнана, Тукай, надо думать, бывал в доме его мюрида, сидел с хозяином и кое о чем сумел его расспросить.

Фантазия Тукая мало-помалу превратила ишана Гайнана Ваисова в дива из «Книги о Кисекбаше». Внешность у него была подходящая: здоровенный как дуб, с ястребиным носом и властным взглядом удава. На голове — красная феска с черной кисточкой.

Что до Кисекбаша, то, кажется, у него не было определенного прототипа. В газете «Баян эль-хак» промелькнуло письмо, в котором самарский торговец Зиннатулла жаловался, что ишан Гайпан отобрал у него жену. На этом основании кое-кто счел, что Кисекбаш списан Тукаем с него. Во всяком случае, верно одно: Кисекбаш — торговец, так или иначе обиженный Гайнаном. Роли пророка Мухаммеда и его сподвижников Тукай роздал представителям штаба казанских религиозных фанатиков «Уголок кяфура».

А теперь попробуем заглянуть в сороковой номер гостиницы «Булгар» и представить себе, что там происходило.

Придвинув стол к кровати, в номере играли в карты человек шесть. Игра шла вяло. Хозяин лежал за спинами сидевших на кровати приятелей. Все, очевидно, полагали, что он спит. Но это было не так. Перед его взором сказочный мир, где смешались быль и фантастика.

Наконец игроки, оставив в комнате облако дыма, ушли. Будто желая увериться, что гости не вернутся, поэт еще немного полежал на кровати, потом быстро встал и принялся рыться в грудах книг, газет и журналов, лежащих на подоконнике, на полу. После долгих поисков он нашел наконец бумагу. Пера и чернил нет: наверняка унесли. Это бывало часто: кому-нибудь из обедавших в ресторане понадобятся перо и чернила, ни у кого не спрашивая, он заходит в соседнюю комнату, берет у Тукая прибор и уходит. А вернуть забывает. Видимо, так случилось и на сей раз. Тукай идет в буфет, берет там перо и садится писать.

Что ж, начнем-ка прямо с Карахмета сказ, Может, и похвалит кто за это нас.

Перо строчит! Мелькают листы бумаги разного цвета и формата.

Как-то по Сенному я базару шел, Там-то для рассказа пищу и нашел.

Базар кипит, бурлит. Одни обманывают, другие обманываются. Вдруг народ бросается к «Уголку кяфура». Автор бежит вместе со всеми. Что же он видит?

При честном народе вдоль по мостовой Катится булыжник, схожий с головой. Батюшки, и вправду это голова! Туловища нету, а она жива.

Докатившись до «Уголка кяфура», голова останавливается. Она принадлежит седобородому мусульманину и излучает сияние святости. Свечник Гали, нищие девчонки, даже тюбетейки на магазинных полках, шкуры под ногами, мешки с мукой — и те от жалости разражаются слезами.

Отрубленная голова рассказывает: девяносто девять раз он бывал в Мекке, десять лет подряд был гласным в думе, взял в Москве товары в кредит, объявил себя банкротом и положил в карман девять гривен с рубля. Он пятнадцать раз женился и, хотя по ночам он иногда ходил в публичный дом, днем слыл святым человеком. И вот его жена, которую он взял за себя на закате лет, унесена дивом. Этот див и проглотил его туловище.

Старики начинают совещаться. Каждый предлагает своё:

— Попросим у царя солдат!

— Нет, пусть Садри Максуди сделает запрос в думе. Зря, что ли, его депутатом избирали!

— Надо позвать яшана с плетью!

Наконец один говорит:

— Это дело только Карахмету под силу.

Его слова вызывают всеобщее одобрение. Призывают Карахмета. Батыр пытается поднять голову, пыхтит, потеет. Все напрасно: «фанатизма тысяча пудов» в этой голове.

За окном светает. Небо за озером Кабан занялось зарей. Лицо у Габдуллы горит, в висках стучат молотки, веки слипаются. На сегодня хватит.

На следующий день, кое-как перекусив, он снова садится к столу.

Карахмет, любимый батыр обитателей Сенного базара, не заставляет себя упрашивать. Народ, воздев руки, совершает молитву, желает батыру счастливого пути. Тот садится в трамвай. Вагон трогается. Голова катится за ним по земле. Мальчишки закидывают ее камнями. Приходят в ярость стаи собак, отирающихся возле мясных лавок.

Целой сворой скачут, силятся кусать. Эх, хвосты кривые, разве вам догнать!

Мимо издательства «Китап» и редакции «Эль-ислах» батыр и голова добираются до завода Крестовниковых. Через семь дней и семь ночей они прибывают на пустырь. Дальше батыр следует пешком. Впереди озеро Кабан. Див-злодей забрался в колодец, вырытый на дне озера.

Тукай не может обойти молчанием предание, будто, оставляя Казань, ханы, дабы сокровища не достались врагу, утопили их в озере. Шакирды приозерного медресе уверены, что в один прекрасный день разбогатеют. Дело за малым — нужно лишь дождаться, когда озеро высохнет.

Ждут-пождут шакирды. Движутся года, Но... не высыхает в озере вода.

Пора в редакцию. Журнал «Яшен», газета «Эль-ислах» требуют Тукая к себе. Но образы начатой поэмы не покидают его. Вернувшись домой, он сразу же садится за стол, и перо опять бежит по бумаге.

Батыр, привязав веревку в тысячу аршин к языку Кисекбаша, ныряет в озеро. Отыскав колодец, опускается в него. Через десять дней он обнаруживает прекрасный дворец. Над воротами на зеленой доске та же самая вывеска, которая висела над домом ишана, с той лишь разницей, что поэт слово «назия» — «спасители», заменил словом «джания» — «преступники». И получилось следующее: «Здесь пребывают преступники, последователи Гайнана».

Карахмет ломает ворота и входит во дворец. В первой комнате он натыкается на ясноликую жену Кисекбаша, во второй — пятьсот мусульман со связанными руками и ногами, то есть мюридов ишана. Входит в следующую: там спит сам див.

Вон башка, что купол, велика, грузна, Феска на макушке дьявольской видна, А с губы усищи виснут, как жгуты. Длинны и противны, словно крыс хвосты.

Портрет Гайнана Ваисова и в этих строках нарисован довольно точно.

Карахмет расталкивает дива. Тот просыпается и начинает плевать огнем.

— По какому праву входишь, не спросись, Сон мой нарушаешь сладкий, не стыдясь? — Здесь мой суд и право, — заявляю я. — Здесь моя держава, — заявляю я.

В словах дива содержится недвусмысленный намек на бредовые планы руководителей секты.

Поэт не рассказывает, как происходила схватка дива с Карахметом, а возвращает нас на Сенной базар. Сеннобазарцы мрачны и подавлены, мусульмане в печали. Вот уже целый месяц нет вестей от Карахмета. И вдруг:

Будто загремела тысяча громов, Расколовши землю до ее основ; Будто львы пустыни появились тут, Будто, сбившись в кучу, все ослы ревут.

Поднялась песчаная буря, померк день. Наконец из пыли, поднятой бесноватым дивом, показался трамвай. Через три дня он подъезжает к базару. Из вагона, гордо подняв голову, выходит Карахмет. Затем появляются мальчик — сын Кисекбаша и его жена в чапане. Народ ликует. Приходит духовник Камчылы-ишан и совершает молитвенный обряд перед отрубленной головой. Кисекбаш превращается в юношу. Див же, обернувшись пламенем, укрывается в Новотатарской слободе.

А за то, что веру поддержал батыр И за веру храбро воевал батыр, Парню золотые поднесли часы. Только без цепочки полной нет красы.

Так кончается эта поэма, ставшая классическим образцом сатиры в татарской поэзии. Тукай написал ее за пять дней. И радовался и гордился этим.

В стихотворении «Добавление к Кисекбашу», напечатанном в газете «Эль-ислах» 5 ноября 1908 года, он писал, что когда закончил поэму, то ходил, «выпятив грудь, как командир перед стройными рядами своих войск».

Летом при газете «Эль-ислах» был организован «Литературный кружок», где раз в неделю читали и обсуждали новые произведения. В начале октября сюда принес свою поэму и Тукай. Шараф, присутствовавший на чтении, пишет: «Слушатели не раз прерывали Тукая аплодисментами — творческая фантазия поэта вызвала всеобщий восторг. Я не припомню ни одного произведения, которое могло бы произвести такое же сильное впечатление, как «Новый Кисекбаш, или Сенной базар».

Очевидно, на этом же заседании решили провести литературно-музыкальный вечер в пользу газеты «Эль-ислах». И чтобы сделать сбор, уговорили Тукая прочесть на нем новую поэму.

Вечер состоялся 14 октября в зале Купеческого собрания, где ныне помещается казанский ТЮЗ.

Перед началом Тукай казался встревоженным, взволнованным. Он подошел к одному из товарищей, наблюдавших за порядком, и спросил: «Посмотри-ка, Карахмет не пришел?» Заметив недоумение на лице товарища, он пояснил с усмешкой: «Ты что, не видел, какие у него кулачищи?»

Для Габдуллы, который тяжело переносил любой пренебрежительный взгляд, даже намек на жалость, сама мысль, что на него могут поднять руку, была оскорбительна. А фантазия работала быстро. Как бы там ни было, Тукай выступил.

Успех был грандиозным. Чтение то и дело прерывалось смехом. Амирхан писал своему другу: «Публика от смеха надорвала животы, а Тукаева непрерывно награждали аплодисментами».

Тукай писал «Кисекбаш» для журнала «Яшен», но товарищи убедили его, что выпускать поэму по частям — только портить впечатление. Ее надо издать отдельной книгой. Тукай согласился и отдал поэму Гильметдину Шарафу.

Ловкий и энергичный Гильметдин выпустил ее пятитысячным тиражом через неделю. Весь огромный по тем временам тираж разошелся в течение месяца. Шараф пишет, что из двадцати изданных им до 1914 года книг ни одна не имела такого успеха.

,Единодушна была и вся прогрессивная критика. Фатых Амирхан, одним из первых откликнувшийся на поэму, писал: «Познакомившись с последним произведением Г. Тукаева и его юмористическими стихотворениями в журнале «Яшен», мне хочется сказать ему, что отныне он стал крупнейшим мастером юмора во всем татарском мире».