Тукай

Нуруллин Ибрагим Зиннятович

Глава седьмая

Последние страницы

 

 

1

Хотя жить Тукаю осталось всего лишь год, он смотрит в будущее с надеждой. В стихотворении «Сознание» поэт, вспоминая 1905 год, утверждает, что те, кого пробудил гром революции, несмотря на ошибки, сражались не зря:

Друзья, как бы ни было там — навеки развеялась тьма. За дело! Нам ясность нужна: глаз ясность п ясность ума.

В морозном январе 1913 года он пишет прекрасное стихотворение «Гению». Обращаясь к поэту, Тукай говорит:

Ты блеск увидел позади, но это золото — не свет, А золото — оно мертво, ведь в нем тепла живого нет. Оно — обман, оно всегда соблазном сокращает путь, — А вдруг продашься ты, а вдруг назад решишься повернуть! Нет, гений, не смотри назад, твой идеал тебя зовет. А он достанется тому, кто твердо движется вперед.

Не могли не измениться и его взгляды на сущность поэзии, ее роль в жизни общества. А это, в свою очередь, сказывается на тематике и на форме его стихов. До последних лет у него было немного стихотворений, темой и сюжетом которых была бы жизнь крестьянина. Теперь же, в одном 1912 году он написал: «Сельское медресе», «Больной в деревне», «Картофель и просвещение», «Буран», «Неожиданно», «Казань и Заказанье», «Чего же не хватает сельскому люду?»

Начиная с 1911 года социальные противоречия в России, прежде лишь называвшиеся, обозначавшиеся, занимают центральное место в творчестве поэта. Взять хотя бы стихотворение «Дача», которое Тукай опубликовал с припиской «В память о путешествии по Волге». У нас нет сведений о том, как оно написано. Тем не менее это можно легко себе представить.

Поэт не раз выходил, чтобы полюбоваться берегами, на верхнюю палубу, где «узенькие» дамочки, развалившись в плетеных креслах, кокетливо обмахивались веерами и любезничали с кавалерами. Один из них привлек его внимание.

«Расфрантился как! Знать, немало шкур снял с людей». Медленно и надменно прохаживался господин по палубе, не обращая ни на кого внимания, прямой, словно аршин проглотил.

На одной из пристаней господин в сопровождении носильщиков, сохраняя все ту же спесивую, горделивую осанку, сходит на берег и садится в фаэтон.

И воображение поэта рисует картину прибытия господина на дачу в голодную, обездоленную деревню, где его особняк стоит напротив развалившихся почерневших изб, как райская обитель против адских котлов.

В стихотворении «Слова Толстого», написанном за пять дней до смерти, Тукай говорит:

Знаешь ты, отчего и еда у богатых вкусней? Соль и перец, что в ней, — слезы бедных, несчастных людей.

Поэт опасался, что цензор может вымарать эти строки. В одном из писем к Сунчаляю он сообщил: «Наиболее острые вещи, которые не могут быть напечатаны здесь, я думаю посылать туда» (то есть в Париж. — И. Н.).

Тукай давно был не в ладах с цензурой. Он знал, что многие его строки не будут пропущены в печать. К ним, по всей вероятности, принадлежат стихи, найденные среди рукописей и опубликованные лишь после Октябрьской революции. И в частности, такие, где горечь Тукая и его гнев обращены против народного долготерпения, освященного религией.

Вот стихотворение «Чего же не хватает сельскому люду?»:

Хоть и казенные леса — деревьев в них не счесть, Хоть и казенное винцо — для всех в лабазах есть! Да, как аллаха ни хвали, он выше всех похвал: Нам благодать он даровал и подать даровал.

В стихотворении «Гнет» поэт развивает эту же мысль:

Никогда, нуждой подавлен, ты свободно не вздохнешь, Будешь вечно сокрушаться, но не станет свет хорош. Только гнет тебя заставил в бога веровать, бедняк, Но не веришь ты, что завтра с голодухи не умрешь.

Социальные мотивы иногда возникают в стихах Тукая, казалось бы, чисто лирических, пейзажных. Так, описание бурана, застигшего путника в дороге, неожиданно заканчивается следующими строками:

Я ворчу, луна смеется надо мною свысока, — Так богач с балкона смотрит на страданья бедняка.

Но чисто пейзажные, лирические стихотворения, написанные Тукаем после 1911 года, можно сосчитать на пальцах одной руки. Перелом в поэзии Тукая был продиктован всей логикой его духовного развития. Саз Тукая, подобно лире Некрасова и Никитина, выражает отныне жалобы и чаяния народных низов. По-видимому, сам Тукай сознавал начавшийся перелом. Не случайно в 1911 году в письме к Сунчаляю он защищает Никитина. Говорит о его незаурядном таланте, развитие которого сдерживалось, по его мысли, отсутствием систематического образования.

Открытая гражданственность поэзии Тукая вызывала недоумение, а порой и возмущение его прежних почитателей. На том основании, что Тукай писал о «некрасивых», «непоэтических» вещах, кое-кто заговорил, что стихи Тукая вообще вряд ли являются поэзией. Как это ни кажется теперь странным, первым публично высказался в этом смысле Галимджан Ибрагимов.

 

2

Среднего роста, сухощавый, в 1907 году Галимджан Ибрагимов чем-то напоминал молодого Горького. Поверх тужурки — черная накидка, начищенные до блеска высокие сапоги, в руках толстая трость. Длинные темные волосы ниспадают до плеч.

Будущий писатель приехал в Казань с мыслью поступить в университет. Но для этого сначала надо было сдать экзамены на аттестат зрелости. С присущей ему энергией он берется за учебу. Увлекается Белинским, охотно читает Писарева и зарабатывает на жизнь репетиторством.

В «Эль-ислахе» Ибрагимов опубликовал свой первый рассказ «Изгнание шакирда Заки из медресе». Продолжая писать рассказы, он все больше внимания уделяет литературной критике, причем большинство его критических статей посвящено поэзии.

Оживление татарской литературы после революции 1905 года имело, как мы уже говорили, и свою оборотную сторону: в литературу хлынуло много малоталантливых людей. Деклараций и поучений публиковалось больше чем достаточно, а вот художественных произведений создавалось немного. Критически оценивая татарскую поэзию тех лет, Ибрагимов пытается выработать высокие критерии художественности, чем немало способствует дальнейшему развитию национальной литературы. Но в пылу отрицания он порой выплескивает вместе с водой и ребенка. Взяв за образец Белинского, двадцатитрехлетний Ибрагимов зачастую воспринимает его слишком односторонне и тут же прилагает мысли, высказанные за семьдесят лет до того, к современной литературе. Белинский писал: «Поэт или пересоздает жизнь по собственному идеалу, зависящему от образа его воззрения на вещи, от его отношений к миру, к веку и народу, в котором он живет, или воспроизводит ее во всей ее наготе и истине, оставаясь верен всем подробностям, краскам и оттенкам ее действительности. Поэтому поэзию можно разделить на два, так сказать, отдела — на идеальную и реальную». То, что великий критик именует идеальной поэзией, не сводится к романтизму, но он занимает в этом понятии первое место.

Упрощенно трактуя уроки русского критика, молодой Ибрагимов делит на две части и татарскую литературу, причем лирика у него целиком подпадает под понятие поэзии идеальной, а эпические произведения он относит к реальной поэзии. Мало того, говоря о поэзии в собственном смысле, то есть о стихах, молодой критик имеет в виду только лирику, построенную на принципах романтизма.

Если с точки зрения этих критериев Ибрагимов вначале, хоть и с оговорками, зачислял Габдуллу Тукая наряду с романтиками Дердмэндом и С. Рамиевым в истинные поэты, то впоследствии чуть ли не на каждую книгу Тукая он откликался рецензией, где преобладали отрицательные оценки. И чем сильней укреплялся Тукай на гражданственных, реалистических позициях, тем резче становилась эта оценка. В 1911 году в своей обзорной статье критик сравнил Тукая с «потухшей свечой». А в книге «Татарские поэты», которая вышла через месяц после смерти Тукая, он прямо поставил вопрос: «Поэт ли Тукай или нет?» И хотя не решился с той же прямотой на него ответить, достаточно ясно дал понять, что таковым Тукая не считает.

Выход книги «Татарские поэты» произвел ошеломляющее впечатление. Хотя ей было посвящено и несколько серьезных рецензий, а автор одной из них, Дж. Валиди, соблюдая объективность, доказывал, что Тукай — поэт истинный, но иной, своеобразный, — большинство газет и сатирических журналов обрушилось на Ибрагимова с поношениями: «Он мстит мертвому!», «Набрался храбрости после смерти поэта», «Растоптал могилу покойного!», «Эта книга черным пятном ляжет на биографию Г. Ибрагимова».

В течение двух лет Ибрагимов молча внимал этим нападкам и наконец в ответной статье «Последний привет» попытался объясниться.

Из этой статьи вытекает, что до 1910 года отношения Тукая и Ибрагимова были вполне уважительными, даже дружескими, а затем прервались, чтобы обернуться враждой. Единственное объяснение этому Ибрагимов находит в нетерпимости Тукая к критике, которой он подверг его стихи и в особенности поэму «Мяубике». А свое критическое отношение к поэзии Тукая объясняет боязнью, что сплошные восхваления, которыми встречала его стихи печать, могли помешать творческому росту поэта. Предположим, что так это и было, но как тогда понять его слова, сказанные через десять лет, в 1922 году, после Октябрьской революции и гражданской войны, в которых Ибрагимов принимал самое активное участие. Литератору, который покритиковал его книгу «Татарские поэты», он заявил тогда: «Каким было мое мнение десять-двенадцать лет назад об этих трех писателях, таким оно и осталось сегодня». То есть истинными поэтами он признавал по-прежнему Дердмэнда и Рамиева, но не Тукая.

Конечно, самолюбие Тукая, категоричность Ибрагимова подливали масло в огонь. Но причины их расхождения не личные, а принципиальные, проистекавшие из различного понимания сущности и назначения поэзии.

В книге «Татарские поэты» Ибрагимов писал: «Стих порожден не языком или разумом и памятью, а духом человека, сердцем его, фантазией и чувствами». «Поэт — если он в подлинном смысле поэт, — несомненно, раб чувств. Ему как поэту мало дела до холодного рассудка и сухой логики». «Поэзия и поэт — оба должны пользоваться неограниченной свободой». «Поэт — если он поэт в настоящем смысле этого слова — не может довольствоваться царящей на этой земле мелкой, простой жизнью».

Лишь два предмета он находит достойными внимания поэзии: любовь и природа. Потому-то, утверждает критик, «каждый поэт, преклоняясь перед красотой, воспевает красоту природы», каждый поэт имеет свою Зулейху и поклоняется ей, черпает в ней вдохновение для своих стихов.

Ибрагимов берет «шаблон» романтизма и прикладывает его к творчеству трех поэтов. С. Рамиев — «ортодоксальный» представитель романтизма в татарской поэзии, в его стихотворениях можно найти все те качества, которые хочет видеть наш критик. Следовательно, перед нами настоящий поэт. Подходит!

Тот же «шаблон» кладется на творчество Дердмэнда. Ему тоже присуще большинство упомянутых качеств. Вдобавок стихи у него тонкие, изящные, изысканные. Снова подходит!

Очередь за Тукаем. И так пробует наш критик и эдак. Нет, не влезает, не накладывается, и там выпирает, и тут. Вместо пламенных чувств и переживаний у Тукая — мораль и увещевания (Ибрагимов приводит примеры в основном из начального периода творчества Тукая). В них не найдешь красивых описаний природы. А начнет говорить о любви, встречаются отдельные удачные строки, но самой любви-то и нет. Вроде начинает серьезно, а потом все сводит к шутке.

Это бы еще полбеды. Тукаю, по мнению критика, присущи куда большие недостатки. Истинный поэт должен, по Белинскому, открывать читателю новый мир чувств и мыслей, пересоздавать жизнь по своему идеалу. А Тукай? «Что думает народ в данный период, что он чувствует, о чем пописывает, то же самое думает и чувствует Тукай. Свои впечатления, свои мысли и чувства народ может найти у Тукаева. А это с точки зрения поэтических способностей и сил не столь уж похвально». Можно ли найти лучшую цитату, чтобы обвинить Ибрагимова в приверженности к «чистому искусству»?!

Справедливости ради надо, однако, сказать: Ибрагимов в своем творчестве отнюдь пе был сторонником «искусства для искусства». Употребив слово «народ», он явно имел в виду не трудящихся, а «пишущую братию» («...о чем пописывает»), мнение которой якобы довлело над Тукаем. Все дело в том, что Ибрагимов, как было сказано, подходил к поэзии с меркой романтизма.

Тукай, сумевший разглядеть поэзию в валенках, онучах и лаптях, воспевавший картофель, действительно был реалистом, хотя стал им не сразу. В последний период его реализм впитал в себя и некоторые положительные качества романтизма, поднялся на новую, более высокую ступень. Нельзя не согласиться со следующими словами из рецензии Дж. Валиди на книгу «Татарские поэты»: «Тукаев творил свои стихи не для Аполлона и его поклонников на земле. Он творил вместе с народом, для народа и из сердца народного... Поэтому он никогда не сможет стать идолом для нескольких десятков приверженцев искусства для искусства. Он будет светить народным массам, насчитывающим тысячи, сотни тысяч людей».

Как отвечал Ибрагимову Тукай?

Не претендуя на роль теоретика, он в отличие от Ибрагимова не аргументировал, не обосновывал свою позицию доводами логики, а старался в фельетонах довести доводы критика и его манеру выражаться до абсурда, чтобы выявить их несостоятельность и представить противника в смешном виде.

Так, в очерке «Возвращение в Казань» он замечает: «Довольно, кончаю писать стихи. Ибо давно уже один «критик», вероятно, в поисках жира для своих волос, сравнил меня с угаснувшей свечой. Кончилось, видимо, бросовое масло в конторе покойного Махмут-бая!»

В сатирическом стихотворении «Критик», напечатанном в журнале «Ялт-юлт» рядом с карикатурой, изображавшей руку Габди (псевдоним Г. Ибрагимова. — И.Н.), которая держит лошадь за хвост, поэт говорит, что критики ему не дают покоя. Особенно один из них.

— Где вода? — ветряк увидев, он вопит на целый свет. А на мельничной плотине негодует: — Пара нет! Конский хвост берет и судит: — Эти волосы длинны И по всем законам формы на башке расти должны! Пахарь пашет. — Землю портит! — начинает он кричать. — Как такое безобразье не заметила печать? — Как распух! — он причитает, у овцы узрев курдюк. — Русскому врачу татарин — злейший враг! — твердит мой друг.

Народность для поэзии Тукая то же самое, что вода для водяной, а ветер для ветряной мельницы. И ставить ее в упрек поэту — занятие столь же бессмысленное, как обвинять «пахаря в порче земли».

История рассудила спор Г. Ибрагимова с Тукаем в пользу поэта.

 

3

В двадцатых числах июля 1912 года Тукай наконец приезжает в Казань, поселяется в гостинице «Свет» и тут же приступает к своим обязанностям в журнале «Ялт-юлт». Но напечатал он в последующие три-четыре месяца немного. В августе один фельетон, в сентябре тоже, в октябре — одно сатирическое стихотворение и один фельетон, а в ноябре вообще ничего.

Обязанности секретаря журнала, старые друзья-приятели не оставляли ему ни минуты. Приходят, да не по одному, разговаривают, пьют чай. Гостеприимный хозяин поначалу даже доволен: соскучился по шуму, по друзьям. Но в октябре снова обостряется болезнь.

И все же Тукай работал. Если мешали днем, он работал ночью. В эти же месяцы он сдавал в печать сборник «Пища духовная».

Раскрываем книгу. На титульном листе значится: «Габдулла Тукаев. Пища духовная. Последний поэтический сборник. Издательство «Магариф». Казань». Этот сборник действительно стал последней книгой Тукая, вышедшей при его жизни. Неужто, зная, что ему грозит скорая смерть, издатели поставили на титуле эти слова? Вряд ли. Скорее всего они должны были означать, что в сборнике собраны самые последние стихи поэта. Как бы там ни было, слова эти оказались пророческими.

В книге сорок три стихотворения и поэма. Лишь девять стихотворений предварительно публиковались в периодике.

Семь, как мы знаем, были написаны в конце 1911 года в Казани, пятнадцать — в Училе. Остаются одиннадцать стихотворений и поэма «Три истины» по мотивам А. Н. Майкова. «Татарская молодежь», а может быть, и еще несколько стихотворений легли на бумагу в Петербурге. Да и в Уфе, и в степи, надо полагать, его муза не молчала. Значит, в Казани до ноября, когда вышла книга, родилась поэма и несколько стихотворений.

Я снова беру в руки разграфленный по месяцам лист бумаги. Ноябрьская графа, как уже сказано, совсем чистая, В декабре — три стихотворения и один фельетон. Январь 1913 года — три стихотворения и один фельетон. То же самое в феврале. А в марте, в том самом марте, когда поэт умирал в больнице, — пять стихотворений, большая статья и три фельетона!

Выходит, в конце 1912 — начале 1913 года что-то придало поэту новые силы, побуждая его работать. То было прежде всего появление в Казани литературно-художественного и общественно-политического журнала «Анг» («Сознание»), который решила издавать группа демократически настроенной молодежи. Обязанности издателя и редактора были возложены на одного из руководителей книжного общества «Гасыр» («Век») Ахметгарея Хасани. В организации журнала, в определении его идейно-политического и литературно-эстетического направления Тукай принял самое близкое участие. Мало того, он предложил название журнала и убедил А. Хасани его возглавить.

Первый номер вышел 17 декабря 1912 года. На первой странице — стихотворение Тукая «Анг».

Одновременно с «Ангом» начала выходить новая газета «Кояш» («Солнце»). И в ней тон задавала демократическая интеллигенция. Об этом говорит хотя бы то обстоятельство, что ответственным секретарем стал Амирхан. В одном из своих фельетонов Тукай писал: «В 1912 году над темной Казанью взошло «Кояш» («Солнце») и потушило бледную «Юлдуз» («Звезда»)». Выход новой газеты также был для Тукая радостным событием, к тому же он был зачислен в штат ее сотрудников с окладом в сорок рублей в месяц.

Редакция новой газеты сняла помещение в гостиннце «Амур». Поскольку Фатыху Амирхану руководить газетой, живя в Новотатарской слободе, было трудно, он решил поселиться в той же гостинице. Они сняли два номера рядом: Тукай — номер девятый, а Фатых — одиннадцатый. Этот факт — еще одно подтверждение их искренней дружбы. Правда, после закрытия «Эль-ислаха» они встречались мало. Тукай редко бывал в доме Амирхановых, ибо там всегда было много женщин, а их общество смущало поэта. Прикованному к коляске Фатыху нелегко было навещать Тукая в его номере. Но они всегда душой тянулись друг к другу. Не случайно спустя два-три дня после возвращения Тукая из Троицка они снова сфотографировались вдвоем. Теперь они могли, если нужно, видеться каждый день. Можно себе представить, как обрадовался этому Тукай.

Это обстоятельство также способствовало тому, что в конце 1912 — в начале 1913 года ему работалось особенно хорошо.

Итак, наступил 1913 год. Здоровье Тукая ухудшается день ото дня. Но работает он много. Первое стихотворение, написанное им в новом году, носит название «Мороз». Собственно говоря, это небольшая поэма из пяти частей. На первый взгляд кажется, что поэт пишет просто о январском морозе, о том, как ведут себя на морозе казанцы разного звания. Но картины, нарисованные поэтом, складываются в панораму социальной жизни, от которой веет леденящей душу стужей.

Вот приказчики в нетопленных лавках от холода «пляшут» и бьют в ладоши». Пропойцы толпятся у казенки, «по дну бутылки ударяют крепко», приговаривая: «Нас изнутри в бешмет укутай теплый». Шакирд медресе, ученик из русской школы, позабыв вчерашнюю вражду, бегут рядышком, «от стужи оба уши берегут».

Богач в тулупчик лисий обряжен. Себя красой базара, числит он. Вид наготы и чекменей в заплатах Ему и непонятен и смешон.

Во второй части поэт уводит нас из Казани. Обращаясь к волку, который может встретиться в пути во время бурана, он пишет:

Зачем ты обижаешь мужиков? Зачем ты грабишь наших бедняков? Или мужик с конем своим родился, Чтобы стать добычей для твоих клыков?

В третьей части мы снова возвращаемся в Казань. Байские дети с веселым гамом катаются на коньках по озеру Кабан, знать гоняет по озеру на тройках: «Богатого, мороз, ты не куснешь!»

В четвертой части поэт с улыбкой рассказывает, как он согревается сам. Опасаясь на улице от холода, он решает с кем-нибудь подраться. И, встретив прохожего, — «хлоп его по выхоленной шее».

Достойного избрал себе врага, И задал он в ответ мне тумака. Подумав: «Он меня сверх меры взгреет», — Тихонько отступает ваш слуга.

В последней части Тукай рассказывает, как пьют во время рождественских праздников.

Впечатление такое, будто написано это остроумным здоровым человеком. В это же время Тукай пишет стихотворение «Положение больного».

Я бешмет души болящей, тело бренное лекарством Залатать стремлюсь, но утром вновь тряпье худое вижу. Было время; утешала песня, в тишине родившись, А теперь на полдороге кашляю, за грудь схватившись! И в таком положении поэт откликается на все события в стране.

В одном из писем к С. Рамиеву Тукай говорил: «Я ведь не только чистый поэт, как ты. Я еще и дипломат, и политик, и общественный деятель».

В связи с трехсотлетием династии Романовых он публикует фельетон в журнале «Ялт-юлт» и знаменитое стихотворение «Надежды народа в связи с великим юбилеем». «Царь осенил крылами нас белее снега и белее молока, — пишет поэт. — И крыльям этим имя — Манифест. Под этими крыльями собирается народ в дни трехсотлетия династии Романовых».

Как же так? Ведь мы говорили, что Тукай в 1906— 1907 годах избавился от конституционных иллюзий? А тут, подобно «блудному сыну», снова склоняется перед царем?

Когда вульгарно-социологическая критика, объявившая Тукая националистом, воспевающим ислам, призывала исключить его произведения из школьных программ, это стихотворение служило ей козырным тузом. Позднее, когда вульгарному социологизму был нанесен удар, положение литературоведов старого толка осложнилось. И так вертели они это стихотворение и эдак, силясь на сей раз приладить его к прямолинейно понимаемой концепции тукаевского демократизма. Не выходило! В конце концов, махнув рукой, решили, что стихотворение написано лишь ради следующих двух строф:

На русской земле проложили мы след. Мы — чистое зеркало прожитых лет. С народом России мы песни певали, Есть общее в нашем быту и морали, Один за другим проходили года, — Шутили, трудились мы вместе всегда. Вовеки нельзя нашу дружбу разбить, Нанизаны мы на единую нить. Как тигры, воюем, нам бремя не бремя, Как кони, работаем в мирное время. Мы — верные дети единой страны, Ужели бесправными быть мы должны?

Что касается строк, посвященных династии Романовых, то они, дескать, пронизаны иронией, это не хвала, а, наоборот, сатира.

Стихотворение Тукая действительно написано ради мысли, которая высказана в приведенных выше строфах. Эта идея вытекает из всего мировоззрения поэта. Тукай всегда относился с уважением к русскому народу, к передовой русской культуре. Будучи интернационалистом, выступал за дружбу народов. Но сколько бы мы ни читали такие слова, как «царь, тебя с сегодняшним великим праздником поздравляют сотни миллионов твоих людей», вычитать в них иронию не удается.

Чтобы понять, как было дело, надо заново перечитать тукаевский фельетон, посвященный тому же событию.

В связи с юбилеем среди татарских либералов поднимается шум. Они надеются вырвать у царя какую-нибудь уступку для татар. Представители старшего поколения предлагают просить у царя разрешения на строительство приюта для сирот, а «молодые» — позволения на организацию женской гимназии. Тукай в своем фельетоне встает на сторону молодых и насмехается над «приютистами». Но в номере «Ялт-юлт» от 15 марта Тукай печатает «Два примечания» к своему фельетону, в которых, по существу, от него отказывается. «Поскольку после написания фельетона проекты и облик учреждений (приюта и гимназии. — И. Н.) приняли другую окраску, я теперь чувствую, что высказанные мною скромные мысли больше не соответствуют действительности. Два месяца назад казалось, будто весь народ возгласил «На молитву!». Я тоже вскочил, но, не разобравшись, утренняя нужна молитва или вечерняя, что-то наспех пробормотал».

Ясно, что Тукай отнюдь не хотел этим сказать, что ошибся, защищая «гимназистов», а должен был поддержать «приготистов». Его мысль ясна: приют ли, гимназия ли, безразлично: выпрошенные у царя подачки не стоят того, чтобы подымать благодарственную шумиху.

«Примечание», таким образом, проливает свет и на стихотворение «Великий юбилей». Очевидно, когда началась юбилейная шумиха, поэт, всю свою жизнь мечтавший увидеть свой народ свободным и счастливым, изуверившийся дожить до такого дня, загорелся надеждой: «А вдруг юбилей принесет народу, прошедшему через столько страданий, хоть какое-то облегчение?» Человек импульсивный, он, не удосужившись всесторонне обдумать, насколько реальны эти надежды, излил их на бумаге. Примечание к фельетону ясно говорит о том, что он пожалел о своей ошибке. Упомянуть же в примечании стихотворение не представлялось возможным, ибо это было бы равносильно заявлению о том, что он похвалил царя по ошибке. Поэт, однако, не оставлял надежды, что тот, кто прочтет его примечание, поймет и его сожаление по поводу публикации печально знаменитого стихотворения, вернее, тех строф, которые касаются царя.

К концу февраля здоровье Тукая катастрофически ухудшилась. Через стену Фатых Амирхан слышит, как поэт надрывно кашляет днем и ночью.

«Не только нам, но и ему самому было ясно, — вспоминал Ф. Амирхан, — что каждый кашель уносит кусочек его жизни. Но он не любил говорить об этом. В последние дни он предпочитал одиночество. Когда он сидел один, глубоко задумавшись, то, казалось, приходил к мыслям, внушавшим ему душевный покой. После подобных минут он говорил о жизни светло и бодро. Однажды он, как бывало, зашел ко мне, сел по своему обыкновению, съежившись, в уголке и задумался. Я знал, что в такие минуты он не любил говорить, и не мешал ему, продолжая заниматься своим делом. Прошло с полчаса. Он оторвался от своих дум и сам начал разговор:

— Явились ко мне какие-то тупые рыбы. Вот я и убежал от них. Нужно многое обдумать, а они мешают. Единственное хорошо в моей болезни — можно поразмыслить о вещах, о которых не удосужился подумать, будучи здоровым. Вот говорят: смерть!.. Да если подумать, не такая уж это страшная штука».

Видно, что поэт последние месяцы неотступно думает об одном и том же, пытаясь решить для себя то, что рано или поздно приходится решать каждому человеку. Он думает о смерти. Она рядом, стучится в дверь. Как встретить ее гордо и спокойно?

В связи с этим нельзя не остановиться на отношении Тукая к религии.

Известно, что поэт часто упоминал имя бога, хотя беспощадно клеймил духовное сословие, мало того, отводил религии большое место в воспитании молодого поколения, но заключить на этом основании, что он был просто верующим человеком, значит ничего не решить. Как не правы те, кто утверждал, будто поэт верил в потусторонний мир, в существование ада и рая, так далеки от истины и те, кто изображает его воинствующим атеистом.

В стихотворении «Завещание», написанном в 1909 году, Тукай прямо заявил: «Пусть удивятся те, кто записал меня в еретики! Глядите: я ношу в груди и веру и Коран».

А в 1912 году он пишет в письме: «Перевод Корана, сделанный Мусой, не следовало бы защищать. Надо было рассмотреть его более трезво и беспристрастно, ибо он недостаточно владеет языком. Это во-первых. А во-вторых, перевод не может служить ни одной из следующих целей, а именно: прочитав и уяснив примитивность Корана, народ должен от него отвернуться, или, уяснив его положительные стороны, встать на путь добра и истины» (курсив мой. — И.Н.).

Отсюда видно, насколько сложным и противоречивым было отношение Тукая к исламу.

С детства внушали ему веру в бога, в рай, ад и прочее. Но со временем, изучив основной источник веры — Коран, он увидел в нем противоречия, отметил места, где концы не сходятся с концами. Знакомство с наукой, веяния времени привели к тому, что он начал сомневаться в религиозных канонах. И а то же время ему хотелось верить в существование некой силы, управляющей природой и обществом, а больше всего в бессмертие души. В конце жизни Тукай вновь увлекается личностью и философией Льва Толстого и посвящает ему два стихотворения.

В сознании поэта борются две силы — идеализм и материализм. Что такое жизнь? Смерть? Исчезновение навеки? Тогда это чудовищно. Или же при этом уничтожается только тело, а дух продолжает жить? Тогда смерть не страшна! В 1910 году поэт сказал: «Наше тело для души лишь одежда, которая быстро изнашивается! Живет она или гниет — неважно, суть не в ней!»

В январе 1913 года борьба в сознании Тукая, видимо, продолжалась. В стихотворении «Положение больного» он пишет: «Смерть! В тебе то скорбь, то радость страждущей душою вижу».

Как разрешилась эта борьба и разрешилась ли вообще, мы не знаем. Но его мысли текли и в другом направлении: верно ли прошел он свой жизненный путь? Исполнил ли он клятву, данную народу? Принес ли ему какую-нибудь пользу своим творчеством? Это было для него тем более важно. Он жил для народа. Если написанное им разбудило хоть малую толику добрых чувств, его стихи будут передаваться из поколения в поколение. Народ будет жить, вместе с народом будут жить и его мысли, и чувства, радости, горести и надежды.

«Ночью он зашел ко мне проститься, — пишет Ф. Амирхан. — Лицо у него было по-детски просветленное.

— Завтра утром я ложусь в Клячкинскую. Ты еще будешь спать. Может, больше не увидимся. Тогда прощай!

От докторов я знал, что ему осталось жить месяц, самое большое — полтора. Я понимал: это «прощай» было последним. Но сказал ему:

— Поправляйся, до скорой встречи! Выходя из комнаты, он обернулся.

— Нет уж, пусть встреча состоится нескоро — ты живи долго!»

Тукай знал, что не выйдет из больницы. Но лицо его было светлое. Глядя смерти в глаза, он уходил со спокойной душой. Значит, решил для себя главное.

Месяц с небольшим, который Тукай провел в Клячкинской больнице, — поразительная страница его жизни.

Первым делом он пишет упомянутые «Два примечания» и посылает их в «Ялт-юлт». В них есть такие строки: «Подчиняясь настоятельному совету уважаемых докторов, 26 февраля я лег в Клячкинекую лечебницу в Казани. Поэтому я передал другим обязанности секретаря журнала «Ялт-юлт», в организации которого участвовал и в котором с любовью работал с самого начала до последнего времени. Отныне я не считаю себя ответственным за материалы, которые будут напечатаны в журнале».

В архиве хранится несколько записок поэта из больницы. Давайте почитаем их одна за другой, чтобы представить себе, чем жил Тукай в этот последний свой месяц.

«Фатых!

Моей статье вы оказали честь, напечатав так, как печатают только редкостные вещи. Спасибо. Видимо, напишу еще.

Если сохранились в памяти, напиши и пришли мне строки, взятые Шигапом-хазретом из какого-то арабского баита и написанные на минарете в Булгарах. Не медли!

«Кояш» приходит нерегулярно. Запаздывает. Как-то пришло три семьдесят вторых номера. А сегодняшний номер — в двух экземплярах, семьдесят третьего и вовсе не видел. Умоляю вас прислать этот номер сейчас! Привет Закарие-абзыю (издатель и редактор газеты З. Садрутдинов. — И. И.).

Ваш покорный слуга Тукай. 1913, 18 марта».

«Уважаемый Гарей-эфенди!

Стихотворение «Писателю» отдал в журнал «Мэктэп», поскольку не вижу в нем ни красоты, ни изящества, достойного журнала «Анг». Да и там не разрешил поместить его на первой странице. Пойдет в конце и незаметно. В седьмом номере стихов моих помещено мало, для постороннего глаза это заметно. Есть у меня еще одна вещь. Но, наверное, уже поздно. К восьмому, бог даст, не оплошаю, что-нибудь напишу. Все-таки было бы хорошо, если бы ты забрал дополнительный материал для седьмого. Каждый день ожидал тебя. Всего доброго.

Г. Тукай.

1913, 20 марта».

«Уважаемая Зайнап-ханум!

В восьмой номер послал все, что было. Первую корректуру нужно бы мне посмотреть. Кроме того, хорошо бы все эти стихотворения поместить в одном номере. Было бы весомей. Хотя чувствую, цензор вычеркнет одну-две строфы из «Слова Толстого». Тогда тем более обязательно напечатать все.

Г. Тукай.

1913, 28 марта».

Не знаю, как читателю, но мне человек, написавший эти строки, кажется не умирающим от туберкулеза, а лежащим в больнице ну, скажем, из-за перелома ноги. Он следил не только за тел, что печаталось в Казани, но читал газеты и журналы, выходившие в других городах, — «Идель», «Вакыт», «Акмелла», периодику на русском языке, интересовался булгарским царством, его литературой, писал стихотворение за стихотворением, чтобы видеть новый цикл в каждом номере журнала. Свои лучшие стихи посылал в «Анг», те, что казались ему похуже, печатал на последних страницах в каком-нибудь другом журнале, «чтоб не пришлось краснеть».

Обратите внимание на дату последней записки: 28 марта. Через четыре дня поэт уйдет из жизни. Какие же статьи послал он Фатыху Амирхану, за судьбу каких стихов беспокоится?

Статья, упомянутая в записке к Амирхану — «Первое дело после пробуждения», написана в больнице и опубликована в газете «Кояш» 14 марта. Последние семь лет своей жизни Тукай уподобляет в ней полусну. Правда, временами он просыпался и тогда чувствовал неудобство, словно в сапог попала вишневая косточка. Но потом снова засыпал и жил как во сне. Но «если можно говорить прямо, зачем прибегать к иносказанию? Меня стесняли и мучили в моменты пробуждения мои стихи, разбросанные по разным сборникам, которых не принимала моя душа, моя совесть, вся моя жизнь, но которые до сего дня так нахально ходили в народе. 1913 год. Я проснулся, чтобы больше никогда не заснуть. И что ж я вижу? Сижу я, глупец, на осле. Своим явленьем на свет обязан скорее всего недоразумению. Моя правда — ложь, мое дыхание — дым, все «чистое» во мне — лишь топливо для преисподней».

Что все это значит? Быть может, поэт, чересчур требовательный не только к другим, но и к себе, просто хватил через край? Или же вообще отрекается от своей поэзии, дошедшей до низов, отозвавшейся в народной душе? Настораживают и следующие слова в статье: «Эй, тюркское дитя, живущее на земле, ученый ли ты, философ ли ты, государь ли ты, нищий ли ты, теперь уж я не страшусь впустить тебя в свой дом».

Еще раз вчитываемся в статью. Пробудившийся поэт принимается мести свою «поэтическую комнату», просматривает все написанное им и бракует то, что не соответствует его теперешнему миропониманию. Что ж это за стихи? «Слабосильные от рождения», ученические сочинения, родившиеся, по его собственным словам, в «несмышленой голове»? Или же те, которые представляют его гражданином и которые мы столь высоко оценили?

Прочитав следующие строки, мы облегченно вздыхаем.

«О, сколько здесь хлама? Какие-то «американизированные» «Вечерние молитвы», какие-то подражания бездарным турецким рифмоплетам...». Тукай приводит названия лишь двух стихотворений, но «вымел» не менее двух десятков.

В стихотворении «Шакирд или одна встреча» речь идет о том, как шакирд, обутый в дырявые валенки и рваный джилян, борясь с холодным ветром, направляется в медресе. Поэт останавливает его и начинает читать мораль: не стыдись своей одежды, не падай духом из-за нищеты. Говорит он долго, нудно и на турецком языке. Дескать, если будешь прилежно учиться, «засияешь солнцем в небе нации». Тукай, создавший образцы настоящей лирики на родном татарском языке, не желает оставлять после себя подобные «таркибы» (словосочетания. — И. Н.). Поэт, для которого идеалом была русская поэзия, не мог смириться с тем, что эти стихи останутся после него.

Как известно, Тукай писал на турецком или близком к нему смешанном языке в 1905—1906 годах. Оба названные им стихотворения датированы 1906 годом. Значит, он «выдворяет из поэтической комнаты» многие стихи, относящиеся к начальному периоду своего творчества. Если вспомнить, что в последний период на первый план в поэзии выдвигаются социальные, гражданские мотивы, то можно с уверенностью сказать: Тукай и не думал отказываться от своих революционно-демократических идеалов!

Что же в том случае должны означать его слова о пробуждении? Очевидно, речь здесь идет о начале нового сдвига в его мировоззрении и в его творчестве. Смерть не дала возможности поэту сделать следующего шага.

Азраил уже стоит у изголовья Габдуллы. И поэт спешит очистить от «хлама» свое наследие, чтобы грядущие поколения получили его в надлежащем виде. «Я решил издать в скором времени иллюстрированный сборник страниц в 400 из стихотворений, которые мною не забракованы и нравятся самому».

В январе он внес необходимые исправления и собственноручно принялся переписывать стихи, которые должны были войти в книгу. В больнице он продолжил эту работу.

Прошло больше месяца: Тукай принимал лекарства, подставлял спину и грудь холодным докторским стетоскопам, читал, писал. Особого ухудшения не чувствовал, на аппетит также не мог пожаловаться. Не было недостатка и в посетителях. Только одно его несколько удивляло: приходило много незнакомых людей, но кое-кто из приятелей, дневавших и ночевавших у него в номере, не торопились его повидать.

Наступила весна. Небо очистилось. После обеда, озаряя палату, в окно заглядывало солнце. С крыши падали сверкающие капли. Нет-нет да вспыхивала искра надежды: может, это еще и не последняя станция? Приближается лето. А там — в Крым. Попробуй, братец Азраил, догнать тогда Габдуллу!

31 марта, в 5 часов вечера, состояние больного резко ухудшилось. Поднялась температура, участился пульс, затруднилось дыхание. Он потерял аппетит, ночь провел без сна.

На следующий день друзья привели знаменитого казанского терапевта. Внимательно осмотрев больного, доктор заключил;

— Положение безнадежное. Больше трех дней не проживет, а возможно, и того меньше. Не оставляйте его одного.

Друзья спешат сфотографировать поэта. Но согласится ли? Даже когда он был сравнительно здоровым и выглядел хорошо, то сниматься не любил. Сперва полагая, что его начнут одевать, завязывать галстук, он стал отнекиваться:

— Может, попозже, когда мне будет лучше?

Но сопротивлялся он лишь по привычке и в конце концов махнул рукой: делайте, мол, как хотите. Мог ли он думать о том, как будет выглядеть на снимке, если утром на вопрос: «Как себя чувствуете?» — ответил лишь одним словом: «Конец».

На последнем фото видно, что он уже не здесь: взор углублен в себя.

1 апреля пришли попрощаться с любимым поэтом две девушки-учительницы. Он с ними не говорил, только указал на стулья. То и дело брал в руки карандаш, но писать уже не мог. «За два дня до смерти, — вспоминает мемуарист, — он вынужден был оставить свое самое могучее оружие — перо».

В ночь на 2 апреля состояние Тукая, казалось, несколько улучшилось. Он спал, хотя и часто просыпался. Утром чувствовал себя бодрее обычного. Попросил чаю для себя и для друзей, которые не отходили от него всю ночь. За чаем довольно свободно беседовал. Но это было последней вспышкой.

Около шести часов вечера редактор «Анга» Ахметгарей Хасани застал поэта в тяжелом состоянии. Он дышал с трудом, то открывал, то закрывал глаза. Неожиданно больной спросил хриплым, слабым голосом:

— Когда последняя корректура?

Корректура его стихов для восьмого номера была у Хасани в кармане, но, боясь, что Тукай тотчас же примется ее читать, он ответил:

— Корректура будет завтра.

Снова воцарилась тишина. Вошла сестра, вытерла пот с лица Габдуллы, сосчитала пульс.

— Лекарство будете пить?

Не получив ответа, она с помощью одного из друзей поэта поднимает его, подносит к его губам рюмку с лекарством. Тукай с поспешностью берет рюмку и, торопясь, выпивает ее до дна. Нет, он не хочет умирать.

Но жить ему осталось час с небольшим. В 20 часов 15 минут его сердце перестало биться.

Незадолго до смерти поэт писал:

Сил молодых про черный день, увы, я не сберег, Я светлым ни один из дней моих назвать не мог. Я сворою врагов гоним; был жребий мой жесток Затем, что я служить властям и богачам не мог. Хотел я мстить, но ослабел, сломался мой клинок, Я весь в грязи, но этот мир очистить я не мог.

Нет, клинок его поэзии не сломан: он и сейчас продолжает разить скверну жизни. Свой короткий век Тукай прожил с незапятнанной совестью и внес немалый вклад в дело очищения души и сознания своего народа для восприятия грядущей революции.

И не только своего. Когда основоположника таджикской советской литературы Садреддина Айни спросили, как он приобщился к русской культуре, он ответил: «Через Габдуллу Тукая».

Классик советской узбекской поэзии Гафур Гулям говорил: «Габдулла Тукай и наш поэт. Хотя он жил чуть позже таких больших узбекских поэтов и мастеров слова, как Фуркат и Мукими, Тукай по праву считается нашим учителем».

Казахский писатель Сабит Муканов рассказывал, что он достал однотомник Тукая в 1917 году и свыше пятидесяти лет хранил его, как самую дорогую реликвию, никогда не расставался с нею, ибо «его одолевало тревожное чувство, что она пропадет, не вернется из чужих рук».

Это лишь немногие из свидетельств. Поэзию, Тукая ценили Максим Горький и Сергей Есенин, Александр Фадеев и Луи Арагон, Павло Тычина и Мухтар Ауэзов.

Имя поэта было знакомо и В. И. Ленину. В 1921 году, на X съезде РКП (б), оказавшись в кругу делегатов из Татарстана, Владимир Ильич спросил:

— ...Кстати, как у нас с литературой татарской? Имеются — нет достойные преемники этого... как его? Сын муллы, поэт, перевел на свой язык Пушкина, Лермонтова, Абдулла, Абдулла...

— Тукаев! — И я (В. М. Бахметьев. — И. Н.) назвал несколько имен молодых татарских писателен.

— Значит, не перевелся порох в пороховницах! — заметил, улыбаясь, Ильич.

Все больше и больше времени отделяет нас от апреля 1913 года. Но удивительное дело: с каждым годом фигура Тукая все укрупняется в наших глазах, его черты становятся все яснее и отчетливее, будто мы к нему приближаемся. Объясняется это, по-видимому, тем, что, говоря словами В. Г. Белинского, он «принадлежит к вечно живущим и движущимся явлениям, не останавливающимся на той точке, на которой застала их смерть, но продолжающим развиваться в сознании общества».

Тайна обаяния и величия Тукая в глубинной народности его личности и его поэзии. Страстная тоска о счастье людей труда, о мире на земле, призыв к дружбе между народами, с такой силой выраженные в творчестве юноши из глухого татарского села, сделали его имя и его поэзию достоянием миллионов читателей.

Казань, 1975