Сказки о разном

Нурушев Руслан

РАССКАЗЫ

 

 

«По ком не звонит колокол»

* * *

— Батальон, подъем!

И подхватили голоса сержантов:

— Первый взвод, подъем! Второй взвод, подъем! Третий взвод! На зарядку выходи!

Хлынул свет, заскрипели кровати, и всё вокруг задвигалось, засуетилось. Андрей Чулков спрыгнул со своего яруса и коротко охнул — бок всё еще болел и ныл, но здесь это никого не касалось.

— Чего копаешься? — подскочил сержант Лапшин, низенький конопатый крепыш, злой как хорек, и пнул его. — Марш на улицу! Резче!

Натягивая на ходу сапоги, Андрей поковылял к выходу. В глазах его стояли слезы, но на губах, как ни странно, застыла непонятная то ли улыбка, то ли гримаса — недобрая, кривая. Ведь решение он уже принял…

Утро было сырое, промозглое, с туманом, и солдаты лишь зябко поеживались, выстраиваясь взводами, колоннами по три: молодые, они же «духи», как обычно — спереди, «деды» — позади. Вставший позади Андрея Никифоров, почти двухметровый увалень, обычно спокойный, невозмутимый, негромко чертыхнулся.

— Блин, дембельнусь, хрен меня кто раньше десяти поднимет!

Кто-то из молодых с тихой завистью вздохнул — для Никифорова, ждавшего увольнения со дня на день, это не было чем-то далеким, фантастическим, в реальность которого веришь с трудом. Но на пожелавшего продолжить любимую тему — а что может для солдата любимей, чем помечтать о «гражданке»? — тут же зашикали: ротный! А Лапшин гаркнул:

— Рота, смирно!

Это был, действительно, он, капитан Пашков, командир второй роты, — высокий, худой, с вечно брезгливым выражением на лице и не сходившей с губ едкой усмешкой. Он вяло махнул.

— Вольно. Замкомвзвода ко мне. Лапшин, доложи, сколько в строю.

Но, услышав цифру, сразу же прервал сержанта.

— Шестьдесят восемь? — ротный усмехнулся, отстранил Лапшина в сторону и пошел по рядам. — А это мы сейчас проверим.

Едкая усмешка так и играла на его губах. Лапшин чуть побледнел, а рота застыла в молчании, пока ротный ходил меж рядов, считая колонны и шеренги.

— Так, так, — смешок у ротного был неприятный, он медленно поднял взгляд, и взгляд этот не предвещал ничего хорошего, — я вижу только шестьдесят семь. Где еще один?

Все молчали. Ротный подошел к Лапшину, — тот разглядывал носки своих сапог.

— Я не понял, товарищ сержант, — капитан кончиками пальцев приподнял ему подбородок, глаза ротного сузились. — Я спрашиваю, где еще один?

— Не знаю, товарищ капитан, — взгляд Лапшина забегал, — вроде все были.

— А кто должен знать? — прошипел ротный и, оглянувшись, коротко и резко пнул сержанта по голени. — Кто?!

Лапшин охнул и попытался отскочить, но капитан был проворней.

— Куда же вы, товарищ сержант? — он крепко держал Лапшина за ворот, голос стал ласковым. — Нехорошо от командира бегать, нехорошо!

Лапшин дергался и извивался, пытаясь уберечь ноги, — он знал дурную привычку командира, — но хватка у ротного была крепкой.

— Вы что же это, товарищ сержант? — распалялся ротный. — Я вас, значит, старшим поставил, роту доверил, а вы за людьми не следите, а? Или я не знаю, кого нет и где он?

И остроносый офицерский ботинок вновь и вновь врезался в солдатскую кирзу. Лица солдат окаменели, лишь на губах Андрея скользнула злорадная усмешка. Попрыгайте, товарищ сержант, попрыгайте!

— А теперь чтоб через две минуты в строю стояли все! — капитан оттолкнул сержанта и брезгливо отряхнул брюки. — Две минуты, Лапшин, слышишь? Бегом марш!

Скривившись от боли, сержант захромал к казарме. Ротный удивленно остановился.

— Я что-то не понял, сержант! У вас со слухом плохо? — и повысил голос. — Я сказал: бегом!

Лапшин захромал быстрей. Никифоров сзади матюгнулся.

Лапшин вернулся быстро, но не один. Прихрамывая и подталкивая в спину, он вел невысокого, но крепко сбитого парня в помятой форме, шатающегося, опухшего, при виде которого ротный осклабился, словно в предвкушении действа, — ай да хлопчик! Взгляда было достаточно, чтобы определить причину опухшести. Глаза Андрея сузились и застыли.

— Сливченко! Ты ли это, родной? — капитан изобразил на лице радость и шагнул навстречу, словно бы желая обнять. — Где же ты пропадал, ситцевый ты мой? — и наклонился к нему. — Ну-ка, братец, дыхни!

Сливченко только засопел и отвернулся.

— Ай-яй-яй-яй-яй! — ротный заглянул ему в лицо и ласково улыбнулся. — Головка болит, да? Головка? Ну ничего, ничего, — он, радостно улыбаясь, похлопал того по плечу. — Сейчас я тебя «лечить» буду! — и махнул Лапшину. — Веди на зарядку!

…После завтрака солдаты в ожидании развода разбрелись по казарме. Андрей стоял у окна, когда к нему подошел Сашка Коньков со второго взвода, вертлявый, никогда не унывающий парень с насмешливыми глазами. Они были земляками, к тому же одного призыва, а в армии это значит, как минимум, приятели.

— Сливу видел? — он прыснул. — «Слоник» бегает по кругу!

Но Андрей не разделил его веселья. Он со странной заторможенностью, то ли думая о чем-то, то ли просто находясь в некотором рассеянии, повернул голову.

— Он в караул идет сегодня, не знаешь?

— Да говорят, пойдет, — Сашка пожал плечами. — И так народу не хватает. На «кичу» всегда успеют.

Андрей чуть вздохнул.

— Это хорошо.

Но что хорошо, было непонятно, — глаза Андрея странно блестели, а на губах застыла такая же странная улыбка. В ушах его всё еще звенел пьяный надрывный голос Сливченко — «Чулок, ко мне!» — а затем боль, боль, боль! Вчера для него ночь опять была «веселой».

…Доставалось Андрею, вообще-то, до последнего времени не больше, чем другим молодым, скажем так в обычную меру, но всё перевернулось две недели тому назад. В тот день Андрей получил письмо. Взглянув на конверт, он радостно затрепетал — наконец-то! — он узнал аккуратный, убористый почерк. Разорвав конверт, он лихорадочно развернул листок и, не прочитав его, но найдя внизу подпись «Аня», прижал письмо к груди с глупой, но счастливой улыбкой на лице. Всё-таки она! Разве можно объяснить, что творится в душе солдата, получившего первую весточку от своей девушки? Андрей, всё еще блаженно улыбаясь, развернул листок, — он еще не знал, что там. «Здравствуй, Андрей! Извини, что так долго не писала, просто не могла никак решиться. Дело в том, ты только не расстраивайся и не переживай, но нам лучше расстаться. Я встретила другого…»

За окном наступал вечер, на плацу перекликались, солдаты готовились к отбою, лишь Андрей всё сидел на прежнем месте — неподвижный, бледный, — а рядом, на полу, лежал листок, исписанный чьим-то аккуратным почерком. В ту ночь он впервые плакал в подушку, а когда встал на следующее утро, понял: в нем что-то сгорело, и осталась лишь непонятная злоба — неопределимая, глухая, вселенская злость на весь мир.

И в тот же день он нарвался на Сливченко, прозванного за жестокое, можно сказать патологически жестокое, отношение к молодым — «духобором». Дело было вечером, уже после поверки, когда солдаты, столпившись в туалетной комнате, готовились к отбою: стирали майки, мыли ноги, в общем приводили себя в порядок. Андрей стоял в сторонке, ожидая очереди, когда его окликнул Сливченко:

— Эй, Чулок, в кубрик смотайся, бритву мою принеси!

Андрей позже так и не понял, что на него тогда нашло. То, что требовал Слива, как звали его все в батальоне, не могло считаться особым унижением для молодого. Разве это унижение? Любой «дед» только бы рассмеялся. Унижение, еще может быть, это когда заставляют грязные портянки стирать или бегать ночью по казарме с раскинутыми руками, самолет изображая, «дедушек» на сон грядущий веселя, а принести чего-нибудь по мелочи, когда «дед» просит, это даже честь. Но Андрей в тот момент так не считал, — он поднял голову и усмехнулся:

— Может, тебе еще тумбочку приволочь?

Сказать, что Сливченко онемел, значит не сказать ничего. В первый момент он просто не поверил такой дерзости, но когда умывавшийся рядом Никифоров, сам ошалевший от услышанного, захохотал как оглашенный, до него наконец дошло. Подскочив к Чулкову, Слива сбил его на пол и принялся остервенело пинать.

— Ах ты, «душара»! Попутал?! — орал и брызгался слюной Слива. — Нюх потерял, расслабился?! Я научу тебя «дедушек» уважать!

Андрей не помнил, как добрался тогда до кровати. А на следующий вечер Слива, желая проверить, как идет «воспитательный процесс», подошел к Андрею и бросил ему свою тельняшку.

— На! Чтоб к утру отстирал!

Андрей молча отшвырнул ее и в следующее мгновение оказался на полу — «на гражданке» Слива занимался боксом и навыков в армии не терял.

— Хана тебе теперь, Чулок! — Слива склонился над ним, зрачки его сузились. — Вешайся, «душара»! Я тебя теперь со света сгною, понял?

И для Андрея начался ад — Слива слово держал. Надо сказать, что Сливу побаивались даже многие «деды», его же призыва, — он был, что называется, «человеком без тормозов», отчаянный и необузданный. Как рассказывали, характер у него и до Чечни был далеко не сахар, но полгода войны «крышу сорвали» окончательно. Один раз он умудрился подраться с офицером, молодым лейтенантом из первой роты, и хорошо отделал того. Историю удалось замять лишь благодаря заступничеству комбата и «чеченским» заслугам самого Сливченко, а они имелись. Он считался лучшим наводчиком в батальоне и не раз огонь именно его БМП решал исход боя. Он первым вызывался на самые рискованные операции и своей отчаянной смелостью и бесшабашностью заслужил уважение и солдат, и офицеров. Хотя с капитаном Пашковым, новым их командиром, пришедшим в роту уже после вывода батальона из Чечни, отношения у него не сложились.

Сливченко не привык отступать, но, к его удивлению и бешенству, чем упорней он бил Андрея, тем упрямей становился и тот. Андрей сам не мог объяснить, что произошло с ним. Он ожесточался всё больше, но знал, что не отступит, — та злоба, вспыхнувшая в нем после злополучного письма, поддерживала его в этом столкновении характеров. Его били, он вставал, отплевывался и снова отказывался подчиниться, — Андрей просто знал, что в один прекрасный день он «сорвется» и тогда Сливе уже ничто не поможет.

…После развода назначали караул. Рота раз в две недели заступала в большой наряд по бригаде: караул, столовая, КПП, — но Андрею нужен был только караул — там был Сливченко, там давали боевые патроны. Он сам не понял, в какой момент принял это страшное решение, он просто знал, что Сливченко не отступится, а ему самому уже всё равно — две недели сплошного мордобоя выбили всякий страх перед чем бы то ни было. Он был готов переступить черту, хотя знал, что за ней только пустота и мрак, но что ему чья-то жизнь, чья-то смерть? Всё без разницы, всё едино…

— Чулков!

Андрей встрепенулся.

— Я!

Ротный махнул.

— Пятый пост, первая смена.

Андрей встал на свое место среди караула, тихая злая радость осветила ему лицо: в той же шеренге, через одного, «награжденный» за ночную пьянку двумя бронежилетами и противогазом, стоял Сливченко — у него была та же смена на третьем посту.

Вообще-то, комбат не раз говорил ротным, чтоб не брали молодых в караул, но у офицеров иногда не оставалось выхода. Андрей в первый раз в караул тоже попал случайно, когда один взвод уехал на боевое дежурство в Ставрополье, а всех механиков и наводчиков срочно бросили на ремонт «бээмпэшек», и из оставшихся пришлось собирать и наряд в столовую, и на КПП, и караул. А так как основное из караульного устава он усвоил быстро, на посту спящим замечен не был, то его стали брать и дальше.

…До обеда рота готовилась к наряду — подшивались, чистились, брились, караул зубрил устав, а после обеда всем разрешили до развода два часа отдохнуть. «Деды» сразу завалились спать; Сливченко, тайком сбросив бронежилеты, противогаз и поставив «на шухере» молодого, тоже тихо дремал на чьей-то кровати у окна. Андрей же вышел из казармы и завернул за угол, где, как на деревенской завалинке, обычно собирались «духи» — покурить, поболтать, посмеяться, на жизнь горькую пожаловаться. В этот раз, собрав вокруг себя кружок, громче всех разливался Сашка Коньков.

— …ну, я подумал, что Витёк уже ушел, завожу ее, значит, в комнату. Дверь на защелку, ну и начинаю раздевать, — рассказывал он, тихо подсмеиваясь. — А она уже на всё готовая, только вначале слово с меня взяла, что не буду ни перед кем на ее счет распространяться, мол не любит, когда про нее болтают. Ну, а потом, конечно, всё по полной программе! — Сашка аж зажмурился, словно от удовольствия. — Чего она только не вытворяла! Ненасытная бабенка попалась, я уж никакой лежу, а она всё не уймется. Только под утро успокоилась, и тут-то как раз, ну, мы уже, значит, откинулись, лежим отдыхаем, из-под кровати шум какой-то и… Витёк вылезает! Заспанный, недовольный весь такой, посмотрел на меня и говорит: ну ты, блин, Санек, шебутной, ни минуты спокойно полежать не можешь, всю ночь спать не давал. Что-то еще там пробурчал себе под нос и дверью хлопнул. Моя аж позеленела, думала, я специально его под кровать посадил, одежку схватила и поминай как звали, а я от смеха с кровати чуть не свалился. Потом Витька встречаю, говорю, ты чего под кровать залез? А он: я и не залазил, пьяный был, жарко стало, ну, на пол и лег и, видно, закатился как-то. Я смеюсь и спрашиваю, мы-то тебе не сильно мешали, а он на меня как уставится: кто, говорит, мы? Тут уж я на него уставился, — он, оказывается, и не заметил, что я не один был! Я так и укатился, а он только затылок почесал и удивленно так говорит: вон оно что, оказывается, а я думаю, чего ты так стонешь наверху не своим голосом, заболел, что ли?

Все вокруг покатились со смеху, один Андрей только чуть усмехнулся, вяло и равнодушно. Он знал, что история эта больше чем наполовину выдумана Сашкой, — они были из одного городка, и ее он уже слышал, хотя Сашка упрямо твердил, что всё «чистая правда».

— Да-а, — протянул Лосев, здоровенный, но до ужаса трусливый детина из четвертого взвода, — хорошо «на гражданке» было, только здесь понимаешь. Сколько хочешь дрыхни, ни один идиот тебя в шесть утра не подымет, что хочешь делай, сколько влезет жри, — и махнул. — Эх, быстрей бы «дембель»!

И все заговорили разом. Ах, «дембель», «дембель» — сладкое слово! Разве может что-нибудь сравниться с ним для солдата-срочника? Демобилизация, увольнение — для солдата, особенно молодого, это вечная тема для разговора, предел мечтаний, священнейшее из священного, заветнейшее из заветных, на него молятся и видят во сне, его ждут, считая месяцы, недели, дни. Наверно, только первые христиане с таким же упованием ждали Второго пришествия, как ждут «дембеля» солдаты. Для них это врата потерянного рая, каковым теперь кажется гражданская жизнь, хотя, будучи там, они ее так не воспринимали, — плачут о том только, что теряют. Разговоры на эту тему могли быть бесконечными, хотя, в основном, всё сводилось к мечтаниям, что будут делать, когда уволятся. И, надо сказать, особого разнообразия здесь не наблюдалось: наесться, напиться до упаду, отоспаться и, конечно, к девушке. Андрей вполуха слушал всю болтовню и внутренне усмехался — для него «дембель» уже начинался.

В четыре часа позвали на построение: караул получал оружие, боеприпасы, а наряд в столовую — сменную форму. Ротный, шедший начальником караула, вместе с замполитом, таким же высоким худощавым офицером, вечно молчаливым, шедшим его помощником, лично осмотрели каждого, чтоб всё было в порядке. Они же повели караул вначале на предварительный инструктаж, а затем в караульный городок — порепетировать по заведенному порядку набор стандартных ситуаций: «стой, кто идет!», смена часового, обращение с оружием. В шесть часов все стояли на бригадном разводе.

Вначале их осмотрел дежурный врач, а точнее, рассеянно оглядел поверх очков — жалобы есть? — на что получил само собой разумеющийся ответ: никак нет! Что-то черкнув в журнале нарядов, он удалился, а потом подошел и дежурный бригады, полноватый добродушный майор из второго батальона. Все вытянулись и гаркнули приветствие.

— Ну, как настроение, бойцы? — он улыбнулся. — Все готовы?

— Так точно! — вновь прогудел караул.

— Дома у всех всё в порядке? Плохих новостей никто не получал?

— Никак нет!

— Ну и хорошо, — сложив руки на животе, майор медленно заходил перед строем. — Инструктировать и опрашивать вас по уставу особо, думаю, нечего, большинство, наверно, не в первый раз. Запугивать очередными страшилками, что где-то на часового напали, тоже смысла нет, — сами знаете, Чечня рядом. Я просто хочу напомнить, особенно любителям поспать на посту, что там вы, в первую очередь, охраняете себя, а потом только объект, а не наоборот, — он неожиданно остановился перед Лосевым, еще одним «духом», попавшим в караул, и строго посмотрел на того. — Ну-ка скажи, какая главная задача солдата?

От волнения Лосев покрылся испариной.

— В к-к-карауле?

Майор поправил ему ремень автомата.

— Во-первых, боец, надо представляться, когда обращается старший по званию.

Лосев испуганно дернулся.

— Виноват, товарищ майор! — и, вытянувшись, пролепетал. — Караульный четвертого поста первой смены рядовой Лосев.

Майор смягчился.

— Ну, так какая главная задача у солдата? Не только в карауле, а вообще?

Лосев замялся.

— Ну-у… — он мучительно пытался вспомнить хоть что-то, — э-э… может, Родину защищать?

И почему-то покраснел. Майор чуть грустно улыбнулся, вздохнул и посмотрел на Лапшина.

— Ну, а вы что скажете, товарищ сержант?

Лапшин щелкнул каблуками.

— Разводящий караула сержант Лапшин. Главная задача солдата — вернуться домой живым и здоровым.

Лицо майора расплылось в улыбке.

— О! Молодец! — и внимательно посмотрел на сержанта. — Чечня?

— Так точно, товарищ майор. Пять месяцев, Ханкала.

— Чувствуется, — и майор повернулся к Лосеву. — Слышал? Мотай на ус! Домой, живым и здоровым! Потому что кроме своих родных и близких, здесь вы, к сожалению, никому не нужны, Родине сейчас не до вас, — и махнул капитану Пашкову. — Командуй, капитан! Задерживать не буду.

Ротный поправил портупею, одернул форму.

— Караул, напра-во! Правое плечо вперед, шагом марш!

В машину погрузились быстро, — парк техники и арсенал, которые они охраняли, находились за городом, в двадцати километрах от части, и добирались туда на батальонном «Урале». Андрей, забившись вглубь крытого кузова, пытался хоть немного вздремнуть под гул мотора, но приближение решающего момента волновало, тревожило, напрягало, и заснуть не удалось. Сливченко же, напротив, уже отойдя от ночной пьянки, освободившись от второго бронежилета и противогаза, ожил, повеселел и болтал всю дорогу.

Но Андрей не слушал болтовню «дедов», он не смотрел даже на Сливченко, что-то весело насвистывающего, — он пытался унять дрожь. Холодная сталь автомата немного успокаивала, но при мысли о том, что предстоит, нервная дрожь вновь овладевала им. В иные минуты ему казалось, что у него может не хватить решимости, но он гнал эти мысли. Отступать уже поздно, — он с детства отличался упрямством и знал, что решения не изменит — хотя бы из гордости.

— Караул, к машине!

«Урал» уже стоял перед колючей изгородью, что опутала по периметру караульное помещение — две огромные полевые палатки, скорее даже шатры, соединенные между собой. Солдаты попрыгали с бортов. Из караульного помещения, или, как его проще называли, «караулки», выходил сменяемый караул.

— Первая смена строится перед входом, вторая, третья выгружают всё из машины и принимают помещение, — по-хозяйски распоряжался капитан Пашков. — Чтоб чисто везде было, территорию просмотрите, сам потом проверю.

Все забегали, засуетились, только первая смена выстроилась перед ротным.

— Каски на голову! — скомандовал капитан. — Заряжайсь!

Защелкали пристегиваемые магазины, и когда подошел начальник старого караула, пожилой старлей с пышными усами, караульных повели разводить по постам.

…Два часа пролетели незаметно. Когда пришла смена и Андрей спустился с вышки, вокруг арсенала, в парке включались фонари — был еще сентябрь, но темнело быстро. Он шагал за широкой спиной Лосева, — тот сменился с соседнего поста, — и старался ни о чем не думать, не беспокоиться, не размышлять, и только крепче сжимал ремень автомата. Отступать поздно…

Они подошли к караулке. У входа стоял «Урал» — привезли ужин. Ротный махнул.

— Чулков, разряжайсь! Лосев, на «собачку».

Андрей отстегнул магазин, передернул затвор, щелкнул и поставил автомат на предохранитель. «Собачкой» назывался пост у входа в караулку, и часовые четырех постов, с четвертого по седьмой, после смены должны были отстоять на нем еще по полчаса. Следующим за Лосевым должен был стоять Андрей. Андрей оглянулся, — ротный уже зашел в караулку. Он облизнул губы.

— Слышь, Лось, жрать хочешь?

Лосев хмыкнул. При его-то комплекции!

— А то!

Андрей старался казаться равнодушней.

— Тогда давай я сейчас постою за тебя, а ты иди, хавай, потом сменишь. Я что-то сейчас не хочу, мутит что-то.

Лосев почесал затылок.

— А Лапша вонять не будет?

Андрей сплюнул.

— Какая ему разница? Стоят, да и ладно! Да и разрешает он на «собачке» менять на время, когда едят. Холодным же никто не хочет есть.

Лосев чуть помедлил.

— Ладно, — и отстегнул магазин, — стой, если хочешь. Я тогда через полчаса, — и улыбнулся в предвкушении ужина. — Скажу, чтоб побольше тебе оставили.

Лосев зашел в караулку. Андрей вытер пот со лба и пристегнул магазин — на посту ведь, — а затем заглянул в оконце караулки: Лосев ставил автомат в оружейный шкаф, Сливченко в караулке не было. Андрей откинулся. Значит, сейчас подойдет — первые три поста стояли дальше четвертого-пятого и смена оттуда возвращалась, как правило, позже. Он не ошибся — вскоре из темноты вынырнули худощавая фигура замполита, разводившего эти посты, и три солдатские фигуры.

— Разряжайсь! — и замполит, даже не оглянувшись, вошел в караулку.

Вновь щелкнули отстегиваемые магазины, затворы, предохранители.

— Уезжают в родные края дембеля, дембеля, дембеля… — гнусаво напевая, к Андрею развинченной, что называется приблатненной, походкой подошел Сливченко. — Ну что, Чулок, тормозить и дальше будем? Или, может, исправимся?

В голосе Сливы слышалась нескрываемая насмешка, и Андрея затрясло от одного только звука этого ненавистного голоса, от одного только вида этой ухмыляющейся рожи. Он еле сдержался и только усмехнулся.

— От тормоза и слышу.

— Ах ты, сука!

Удар ему пришелся в лицо и на мгновение Андрей потерялся, но устоял. Когда в глазах прояснилось, двое других пришедших, тоже «дедов», держали Сливченко.

— Слива, угомонись! — пытался успокоить его один. — Ротный рядом, «спалишься»!

— Да мне пофиг! — дергался Слива. — Один хрен на «кичу» иду!

Но те оттесняли Сливу ко входу в караулку.

— Тебе, может, и пофиг, только нас подставишь, весь караул застроят ведь.

Этот довод на Сливу немного подействовал — долг товарищества он признавал.

— Ладно, — он оттолкнул державших его и перед тем, как войти в караулку, оглянулся и хмуро бросил Андрею: — Только ты не радуйся, «душара», тебе всё равно хана ! Вешайся!

Андрей криво улыбнулся ему вслед. Посмотрим еще, кому хана . Он уже знал, что делать, — никаких сомнений, страха, волнений он уже не ощущал — только злобу, холодную, слепую, яростную. И вместе с тем он был спокоен — вспыхнувшая мгновение назад ярость странным образом успокоила его: в голове всё прояснилось, мысли стали четкими, ясными, — он словно превратился в некий механизм, взведенный уже настолько, что мог действовать автоматически. Он смотрел в оконце караулки и ждал, и когда увидел, как закрылась дверца оружейного шкафа за последним автоматом, сдернул АК с плеча и передернул затвор. На лице скользнула тень улыбки — теперь оружие было только у часовых на постах и у офицеров, но первые далеко, а последние ничего не успеют. Он отдернул полог, что заменял дверь, и вошел в караулку — с автоматом наперевес.

— Всем ни с места! — собственный голос в этот момент показался настолько далеким, что казалось, говорит не он. — Малейшее движение — стреляю! Патрон в стволе!

Это была немая сцена из «Ревизора»: ротный и замполит, хлебавшие чай перед телевизором, так и застыли с кружками, Лапшин и Сливченко, оживленно спорившие, замерли на полуслове с открытыми ртами, остальные просто оцепенели кто где сидел. Лишь на голубом экране что-то важно и назидательно вещал очередной «благодетель отечества». Андрей обвел всех злым, насмешливым взглядом, — взгляд остановился на Сливченко. Лицо Андрея расплылось в злорадной улыбке, глаза сузились.

— Младший сержант Сливченко, ко мне!

Сливченко вздрогнул и, всё еще, видимо, не понимая происходящего, оглянулся и… растерянно шагнул к Андрею. Андрей сглотнул ком в горле, — Сливченко стоял перед ним, оцепеневший и безоружный.

— Ну что, Слива, — голос Андрея охрип, — кто теперь вешаться будет?

Тот молчал, — до него стало доходить. Андрея затрясло.

— Что же ты замолк, «дедушка»? Где же твоя крутизна?

Сливченко поднял взгляд, полный ненависти.

— Чего же ты хочешь, Чулок?

Андрей захохотал.

— Зрелища хочу! Веселья! — и с внезапной злобой сорвался. — На пол, сука, слышишь! На пол!

Но Сливченко словно оглох, — он с ненавистью смотрел на Андрея и не двигался. Но что-то понял уже и ротный.

— Сливченко, на пол! — быстро и резко скомандовал капитан, не спуская глаз с Андрея. — Это приказ!

Сливченко взглянул на ротного, на Андрея с сузившимися зрачками, на судорожно сжавшие автомат руки и, неловко потоптавшись, опустился на пол. Лицо Андрея осветилось тихим торжеством.

— А теперь, «дедушка», — голос Андрея стал почти что ласковым, — ты будешь у меня ползать и отжиматься на счет: «на полтора»! Понял? Я начинаю. Упор лежа принять! Раз!

Андрея била лихорадочная дрожь, руки вспотели, но ко всеобщему ужасу и удивлению Сливченко вдруг встал. Ротный только успел крикнуть «Не дури!», но Сливченко для себя уже решил. Он отряхнул ладони, поднял взгляд и усмехнулся.

— Я в Чечне никому не кланялся, — голос его был тих, — а перед тобой и подавно не загнусь.

Пальцы Андрея побелели.

— Ты так уверен?

— Да, — Сливченко чуть отступил, губы его кривились. — Кишка у тебя, Чулок, тонка, чтоб меня застроить!

Андрей тяжело задышал, со свистом, а Сливченко распалялся всё больше.

— Ты ведь «дух», «духом» был, «духом» и останешься! — он смотрел на Андрея нагло, с вызовом. — И ствол тебе не подмога. Со стволом ты, конечно, герой, но если ты пацан, пойдем выйдем без оружия, как пацаны, а? Ссышь ведь?

В следующее мгновение приклад автомата обрушился ему на голову. Со стороны Андрея это было рискованно, он знал, что к Сливе не стоит так приближаться, но этого не ожидал и Сливченко, — он лежал на полу, лицо ему заливала кровь.

— Встать, с-сука! — Андрея трясло. — Встать!

Сливченко, шатаясь и вытирая рукавом кровь, медленно поднялся и хрипло рассмеялся.

— Что, «душарик», только со стволом и герой? Без оружия слабоват?

Второй удар прикладом оказался сильней, и Сливченко в этот раз поднимался медленней и с большим трудом, а когда поднялся, выдавил на губах усмешку.

— Слабак! Ты ведь убить-то толком не сможешь, духу не хватит. Ты ведь сыкун, Чулок!

Сливченко сам не знал, зачем он так нарывался, а он нарывался откровенно и открыто. Может, он уже прочел приговор в сузившихся и застывших зрачках Андрея, который нельзя изменить или обжаловать, и лишь пытался достойно встретить свою участь, — ведь и он не щадил того после отбоя. А может, то была лишь привычка — никому и ни в чем не уступать без боя, — никто не знал этого, но он своего добился. Андрей страшно побелел и сам не понял, как нажал на курок, — очередь прозвучала коротко и хлестко. Все оцепенели, — Сливченко лежал на полу, нелепо раскинув руки, с широко раскрытыми глазами. Андрей опустил автомат и усмехнулся.

— С «дембелем», Слива!

И поднял взгляд. На лицах солдат, особенно «дедов», застыл страх, самый неприкрытый животный страх. Но Андрей устало качнул головой. Куда теперь? Своего он добился, а дальше? Тоже на «дембель»? Он почувствовал страшное опустошение — было тошно, пусто, тоскливо.

— Лось! — он даже не посмотрел в угол, куда забился Лосев. — Собери у всех «рожки». В вещмешок.

Лосев вскочил и, испуганно озираясь, но не смея возразить, схватил вещмешок из-под посуды и принялся собирать магазины из бронежилетов, брошенных в углу кучей, — ротный разрешал снимать их вне поста.

— И пистолеты у этих забери, — Андрей устало кивнул на двух офицеров. — Живей только.

Куда теперь? Куда? Андрей криво улыбнулся. В Никуда? Он подошел к шкафу для еды, подцепил оттуда вещмешок с хлебом и, закинув его на плечо, повернулся к Лосеву.

— Собрал?

Лосев испуганно дернулся.

— Д-д-да, — и протянул вещмешок, — в-в-вот.

Андрей с некоторым презрением и жалостью оглянул его.

— Все? И пистолеты?

— Д-д-д-да, — он стал даже чуть заикаться.

Андрей сплюнул. Здоровый вроде, а толку никакого.

— Отнеси в машину и жди меня, — Андрей знал, что Лосев водит машину. — Только без фокусов.

Андрей подошел к аппарату связи и молча оборвал провода, а затем двумя ударами приклада разбил его вдребезги. Так-то оно лучше. Он усмехнулся и окинул всех вялым, безучастным взглядом. Что ему еще делать? Андрей покачал головой. Мавр сделал свое дело. Он вздохнул и пошел к выходу, но у входа остановился.

— Послушай, капитан, — Андрей смотрел на ротного, голос его был тихий, усталый, — давай договоримся: не мешайте мне, и я больше никого не трону и сейчас же уйду, можешь не бояться, и остальным тоже скажи. Я сразу говорю: я вам не дамся, слышишь, патронов у меня достаточно, терять нечего, в «зону» или дисбат я всё равно не пойду. Лучше не трогайте меня, вам же лучше будет.

Ротный молчал. Что он мог сказать? Андрей круто повернулся и вышел. В машине его ждал до смерти испуганный Лосев. Андрей махнул.

— Заводи!

Из караулки никто не вышел.

* * *

…Его накрыли только через неделю, на рассвете, недалеко от границы с Грузией.

«Урал», прострелив ему шины, он бросил уже на следующее утро. И тогда же отпустил Лосева, умолявшего об этом. А затем Андрей четыре дня упрямо пробирался на юг, сам не зная зачем, уже безо всякой цели, гонимый лишь желанием идти куда-нибудь пока есть силы. А когда он вышел к горам, ночью нарвался на пограничный наряд. При перестрелке на склоне горы он был ранен в левую ногу, но в темноте пограничники не рискнули искать его, и он отлежался в небольшой лощине, устланной сосновыми иглами, окруженной соснами. А на рассвете увидел, что уходить уже некуда, — склон был оцеплен, мелькали береты, милицейские фуражки, фигуры в камуфляже.

— Парень, слышишь, не дури! — увещивал его голос из динамика на милицейском «уазике». — Брось оружие, тебя никто не тронет. Зачем пальбу устраивать? Можно же ведь договориться…

Голос что-то еще вещал и вещал, но Андрей его не слушал, — он лежал на спине и смотрел в небо. Он вспоминал, как любил часами так лежать в детстве на траве и бездумно наблюдать, как скользят, как меняются в вышине облака, как стремительно носятся над дорогой ласточки, как парит в поднебесье степной коршун. Он знал, что ему никогда больше не увидеть того неба, знал, что недолго осталось любоваться и этим высоким ясным небом предгорий, — он ведь не дастся им, — но ему не было грустно или тоскливо — всё это уже давно сгорело в нем, не оставив даже пепла сожалений. Что ему жизнь, что смерть? Он был странным образом спокоен — ничто его сейчас не волновало, не тревожило, — он был готов ко всему. И когда услышал, как тихо отъезжает «уазик», он понял — начинается. Андрей вздохнул и осторожно перевернулся на живот, — нога болела не сильно (рана была несерьезной), но передвигаться на ней он не мог. Андрей подтянул поближе вещмешок с магазинами, — магазины были почти все полные, — а затем передернул затвор и усмехнулся. Ну, где они там? И устроился поудобней. Он чувствовал, как медленно и ровно бьется его сердце об устланную сосновыми иглами землю.

Солнце поднималось всё выше, ветер затих. По склону в нескольких местах покатились камешки.

 

«В увольнении»

…Всё, в общем-то, произошло случайно — в пустом вагоне, под перестук колес, а за окном проносились редкие в ночи огни.

Они возвращались из увольнения — сержант по прозвищу Муха, вальяжный увалень, совсем разъевшийся к концу службы, с нагловато-нахальным взглядом, и долговязый, нескладный новобранец из его взвода, прозванный за рост и угловатость Рашпилем, — оба срочники.

Честно говоря, они, вообще-то, должны были быть уже в части — увольнительную им дали до 21.00., но вначале они слегка засиделись «за стопкой чая» у тетки Рашпиля, к которой ездили ужинать, а потом Муху, слывшего прожженным бабником, потянуло, что называется, кого-нибудь «снять». Но «снять» не удалось, только время потеряли, и до военгородка пришлось добираться последней электричкой.

Но Муха лишь покровительственно похлопывал приунывшего Рашпиля по плечу: «Ничего, не дрейфь, душара. Сегодня замполит наш по части дежурит, зёма мой. Он меня не сдаст, у нас с ним всё схвачено.» Что не было пустым бахвальством — с офицерами Муха ладить умел. Поэтому он и не беспокоился, — вальяжно, с вызывающей небрежностью развалившись на сиденье, он равнодушно смотрел за стекло, рассеянно ковыряя спичинкой в зубах, и время от времени сплевывал прямо на пол. Рашпиль же, — тот сидел напротив с пакетом на коленях, — всё ерзал и пытался преисполниться той же уверенностью, что маской застыла на холеном лице сержанта, но у него это получалось плохо, — может, прослужил еще слишком мало, а может, просто мешал пакет. И всё ему мерещилось, как входят в вагон люди в форме со знаками комендатуры на груди: «Ваши увольнительные, молодые люди. А который, позвольте, сейчас час?» И их испуганно-путанные оправдания, а затем «губа» — круглые сутки впроголодь и строевая до одурения. И он чуть дернулся, когда увидел сквозь мутное стекло в тамбур, как распахнулась дверь из соседнего вагона, но в следующее мгновение облегченно вздохнул — тревога была ложной.

— К нам пополнение.

Муха лениво обернулся.

— Какое пополнение?

Но увидев, какое, сразу оживился, — глаза его масляно заблестели, и он осклабился.

— Ну вот, на ловца и зверь бежит.

Это была молодая темноволосая женщина, хотя по фигуре, худенькой и тонкой, им вначале показалась чуть ли не девчонкой. Странно пошатываясь и судорожно хватаясь за поручни, хотя состав шел неспешно и плавно и вагон почти не качало, она брела по проходу с потерянным, можно сказать, даже диким взглядом, с растрепанными волосами, лихорадочным румянцем на щеках и жалкой, словно застывшей улыбкой на губах. Ее странный вид не ускользнул от цепкого, ощупывающе-оценивающего взгляда Мухи. «Пьяная», — решил он и подмигнул почему-то побледневшему Рашпилю.

— Не дрейфь, пацан, будет и нам сметана. Учись.

И, лихо заломив козырек и одернув камуфляж, он встал, перегородив проход. Рашпиль зачем-то отодвинулся и чуть испуганно глядел на сержанта. Тот стоял с тем скучающим, нагловато-нахальным и равнодушным видом, что вырабатывается у многих солдат к концу службы, к «дембелю», становясь нормой и привычкой, с небрежно расстегнутым воротом, что называется «грудь нараспашку», и расслабленным, болтающимся на животе ремнем. И когда женщина, опустив голову, попыталась пройти, он просто положил руку на спинку сиденья — спокойно, нагло, поперек прохода.

— Куда торопишься так, красавица? — и на лице его заиграла двусмысленная ухмылка. — Может, присядешь?

Женщина подняла голову, — Рашпиль вздрогнул: взгляд ее покрасневших, лихорадочно блестевших глаз был, действительно, немного дикий, а губы кривила непонятная то ли улыбка, то ли гримаса, но вином от нее не пахло.

— Пусти, — глухим, хрипловатым голосом сказала она и попыталась оторвать руку сержанта от поручня, но Муху было не так-то легко сбить с намеченной цели. Он схватил ее за талию и чуть прижал к себе.

— Не сердись, красавица, посиди с нами.

— Пусти, скотина! — рванулась она из его рук, захрипев с внезапно прорвавшейся яростью, яростно засверкав глазами. — Пусти, кому сказано!

И такая ненависть зазвучала в голосе, в судорожно впившихся в его руку ногтях, что Муха, чуть удивленный силой сопротивления, отпустил ее, не давая, однако, и прохода.

— Чего ты шумишь? — он потер исцарапанную руку, пытаясь скрыть досаду. — Никто тебя трогать не собирается, посиди просто, если не торопишься. Солдат девчонку не обидит, верно, Рашпиль?

Рашпиль испуганно кивнул, сглотнув ком в горле, и совсем отодвинулся к окну, то ли уступая место, то ли просто решив держаться подальше. К удивлению, женщина села, а точнее, плюхнулась не глядя, застыв сразу в оцепенении.

— О, это другое дело, — повеселевший Муха уселся напротив и придвинулся поближе, почти касаясь ее коленок, затянутых в тонкие черные колготки. — Как зовут-то хоть, красивая?

Но она словно не слышала, — откинув голову, безжизненно уронив руки на сиденье, она тяжело и прерывисто дышала, чуть приоткрыв обветренные губы, лицо ее и шею покрывали пунцовые пятна. «Не-е, не пьяная, — переменил мнение удивленный Муха, вглядываясь в нее, — скорее, больная какая-то или обкуренная».

— Аллё-ё-о! — и он потряс ее за коленку. — Ты как, нормально?

Та очнулась и посмотрела на него мутноватым взглядом, а затем медленно провела рукой по лбу, словно отирая пот, хотя лоб был сухой, и пожевала губами.

— Курить есть?

Муха щелкнул пальцами.

— Рашпиль, сигареты!

Тот торопливо порылся в пакете, нагруженном продуктами, табаком и выпивкой, и робко протянул женщине пачку.

— Э-э, балда! — Муха сплюнул и забрал пачку. — Всему вас, молодых, учить надо, — он уверенно и ловко распечатал ее, услужливо протянул женщине сигарету и предупредительно щелкнул невесть откуда появившейся зажигалкой. — Извольте!

Женщина молча кивнула сержанту и торопливо и жадно затянулась, роняя пепел на юбку, но этого не замечая, — пальцы ее чуть подрагивали. Рашпиль сидел красный как рак.

— Учись, паря, пока учат, — искоса поглядывая на женщину, хотя обращался вроде бы к Рашпилю, Муха убрал зажигалку в карман. — За девушкой ухаживать надо, а ты — нате, возьмите! Никакой этики! Эх ты, дерёвня!

«Этика» — было любимое ругательство их ротного. И Муха слегка презрительно, хотя и снисходительно похлопал Рашпиля по плечу, а тот и вправду был сельский, как, впрочем, и сам Муха. Но женщина не обращала на них внимания, — она лишь с той же жадностью курила и, откинув голову, разметав волосы, блуждала затуманившимся взглядом по потолку.

Ее можно было назвать даже красивой — той красотой женщины под тридцать, еще молодой, но уже слегка потрепанной жизнью, красотой ранней осени, еще цветущей, но в предчувствии увядания. Под запавшими глазами темнели круги, но черты лица отличались правильностью, хоть и, казалось, искажены непонятным внутренним напряжением-оцепенением. Но Мухе она нравилась, а когда он опускал глаза ниже, чувствовал, как растет в нем томительное, непреодолимое желание.

Выбросив, а точнее, вяло выронив окурок, женщина подняла голову и хрипло, с равнодушием и одновременно с безразличной надеждой в голосе спросила:

— А выпить найдется?

Муха, словно ждавший чего-то подобного, внутренне заликовал, но не подал и вида, — он только щелкнул пальцами.

— Рашпиль, достань! И закусь сразу.

И Рашпиль достал — бутылку водки, граненый стакан. Зашуршали свертки — по вагону поплыл запах копченой колбасы и сала с чесноком.

— Только извиняйте, сударыня, стаканьев у нас лишних нема, — откупорив бутылку, Муха протер платком единственный стакан. — Платочек чистенький, не беспокойтесь. Будем по очереди пить, если не побрезгуете.

Она вяло усмехнулась и махнула.

— Пофиг, — и забрала стакан. — Наливай.

Руки у нее были красивые — тонкие, точеные запястья, такие же тонкие бледные пальцы с аккуратно обработанными, ухоженными ноготками. Заглядевшийся Муха, а тот вопреки своему сугубо физиологическому подходу знал толк и в таких деталях женской красоты, чуть не перелил за край.

— О, пардон! Давайте отолью.

Но она отвела его руку.

— Не надо.

Муха поглядел на Рашпиля, глаза Рашпиля округлились — стакан был двестиграммовый. Женщина же лишь криво улыбнулась и начала пить. Губы ее задрожали, скривились, но не отрывались от края стекла, а голова запрокидывалась всё сильней, и по мере этого лица солдат вытягивались всё больше. И они лишь удивленно выдохнули — двести грамм! — когда женщина оторвалась и, закашлявшись, зажала рот, чтоб не полилось назад. Посидев так с минуту, она уронила голову, безжизненно свесив руку с пустым стаканом. Муха покрутил головой: лихо! А женщина икнула, выронив стакан на пол, и, не поднимая глаз, пошарила вокруг, словно слепая.

— Зажевать, — тихо выдохнула она. — Чего-нибудь…

Муха одной рукой подхватил стакан, другой — подал кусок колбасы, а сам подмигнул Рашпилю — учись, паря! А когда та дожевала, налил еще грамм сто и подвинулся поближе, голос его стал ласковым и вкрадчивым.

— Еще?

Та подняла совсем помутившийся взгляд, осоловело оглянулась и махнула.

— Валяй!

И чему-то пьяно засмеялась — ее уже начинало развозить, но Муха знал, что делает, — у него был большой опыт.

— Ну как, ничего? — Муха не спускал с нее глаз, когда та покончила со вторым стаканом. — Закусить дать?

Но она не ответила, а, чуть помолчав, начала вдруг ни с того ни с сего всхлипывать — вначале тихо, шмыгая только носом, а затем всё явственней и громче, размазывая слезы по щекам. «Готова», — решил Муха, и глаза его заблестели.

— Ну не плачь, красивая, — он наклонился к ней, одной рукой осторожно гладя коленку, а другой притягивая к себе. — Не плачь, всё хорошо будет, не бойся.

Он расстегивал блузку и целовал ее обветренные губы, соленые от слез и горькие от водки, ее горевшую от сухого, лихорадочного огня шею, и что-то ласково бормотал на ушко, хотя вряд ли та уже что-либо понимала, забираясь другой рукой всё выше. И только цыкнул словно примерзшему к месту и всё сильнее бледневшему Рашпилю: «Чего вылупился? Марш на шухер!» Тот так и сделал, пулей выскочив в тамбур с переходом в соседний вагон, а их был последний, боясь и одновременно желая взглянуть на происходящее в салоне. Через несколько минут его позвали.

— Давай теперь ты, — Муха застегнул ремень и удовлетворенно откинулся, широко зевнув, — «дедушка» разрешает.

Рашпиль посмотрел на тяжело и прерывисто дышавшую женщину, — та лежала на сиденье с закрытыми глазами, с бесстыдно задранной юбкой и расстегнутой блузкой, — и вновь побледнел.

— Я… я… — он стал чуть заикаться, — я… не знаю.

Муха удивленно вскинул брови.

— Чего не знаешь? — он сделал непристойное телодвижение и заржал. — Это не знаешь? Не смеши, пацан, начинай! Ты что, не мужик, что ли?

И подтолкнул робевшего Рашпиля к женщине.

— Мух, может, не надо? — жалобно протянул Рашпиль, озираясь по сторонам. — А вдруг… — он запнулся и покраснел, — вдруг она заявит на нас потом?

Лицо сержанта налилось багровой краской, и он рванул Рашпиля за ворот.

— Ты что, душара, самый умный, что ли? — он тяжело, со свистом задышал, а зрачки его сузились. — Чистеньким решил остаться? — и он притянул его к себе еще ближе, задышав тому в лицо. — Так вот, заруби себе на носу: у нас всё по любви, по согласию! Понял?

Он оттолкнул бледного как смерть Рашпиля и брезгливо стряхнул руки.

— И откуда вы такие беретесь, слизняки вонючие! Сам слюной чуть не истек, пока на нас пялился, а как до дела — штаны полные! — и заорал. — Руки к осмотру!

Он осмотрел ногти ничего не понявшего Рашпиля и, чуть успокоившись, кивнул на женщину, то ли вконец опьяневшую, то ли просто заснувшую.

— Вперед! С песнями! А то самого девственности лишу!

И, довольный шуткой, но всё еще красный от вспышки, он с нескрываемым презрением наблюдал, как неловко пытается пристроиться к женщине Рашпиль.

— Тю-ю, дурак! — и Муха сплюнул. — Будто на мину ложится, — и заорал, но теперь, скорее, весело, с каким-то даже азартом, а Муха отходил быстро. — Давай, пацан, пыхти, работай! Терпенье и труд всех баб …!

И сержант вставил крепкое словцо, но Рашпиль не дал повеселиться вволю. Красный как рак, он растерянно поднялся, придерживая спадающие штаны.

— Всё.

— Всё?! — и Муха расхохотался. — Да ты же начать еще толком не успел!

— А чего я? — бормотал смущенный Рашпиль, подтягивая штаны. — Я что, виноват, что ли?

— Ну ты, брат, даешь! — развеселился Муха и снисходительно, без злобы похлопал по плечу. — Ну да ладно, хоть донес, и то хорошо. По перво й оно так бывает.

И пока тот застегивался, Муха занялся осмотром женщины, — осмотр его удовлетворил.

— Не-е, порядок, — он упал на сиденье. — Чистенько всё, даже чулки целые. Одень ее, Рашпиль, но осторожненько, чтобы всё как было, — и вальяжно развалился, рассеянно разглядывая свои ногти. — Тут главное аккуратность, чтоб ни царапинки, ни синячка нигде не было, — и, подняв глаза, усмехнулся. — Я в этих делах ведь ученый. У меня кореш сидит сейчас из-за того, что ногти стричь не любил.

— Как это? — Рашпиль, одевавший женщину, даже остановился.

— А так это, что баба может говорить что угодно, что ее хоть целый взвод хором имел, но пока и на ней, и на тебе всё чистенько будет, без ссадин и шишек, хрен она чего докажет. А кореш на этом и спалился, оттого что за когтями не следил. Я-то твои зачем бы проверял? — и Муха осклабился. — А то влетишь с тобой в историю какую-нибудь, — и щелкнул пальцами. — Учись, паря, пока учат.

Рашпиль вздохнул и продолжил возиться с застежкой на юбке, но когда попытался повернуть женщину, чтобы застегнуть лифчик, она слегка застонала, словно бы во сне, а затем начала вновь тихо, не открывая глаз, всхлипывать. Рашпиль поднял испуганный взгляд.

— Чего это она?

Муха пожал плечами.

— Хрен ее знает, — и поковырялся в зубах спичинкой. — Бывают бабы, что кончают когда, плачут с чего-то, но эта-то чего? — и усмехнулся. — Проснулась, что ли? Больная какая-то.

— А может, она… — Рашпиль запнулся и покраснел, — девственница?

— Тю-ю, дурак! — Муха даже рассердился. — Девственница! Ты на груди ее посмотри, девственник! — он сплюнул. — Она уже и рожала поди! — и пихнул Рашпиля. — Давай, двигай поршнями, не трепись!

Когда тот закончил, Муха поднялся и оглядел лежавшую.

— Порядок, — он поправил юбку, слегка изменил позу ног и, сделав шаг назад, склонил голову набок, словно рассматривая картину. — Шла девушка и притомилась, прилегла и заснула, а тут два солдатика. Верно, Рашпиль?

И, не дожидаясь ответа, махнул.

— Потопали. Пакет только не забудь. И бутылку.

Но далеко уйти они не успели — в вагон вошли.

Это была пожилая женщина, что называется за пятьдесят, с сильно поседевшими волосами под темным платком и осунувшимся, усталым лицом.

— Ребят, — остановила она их, — вы тут девушку не видели?

— Девушку? — и Муха напрягся. — Какую девушку?

— Ну, женщину, — пришедшая чуть нетерпеливо мотнула головой, но тут ее взгляд упал на сиденье, и она всплеснула руками. — Лида!

И бросилась к ней.

— Стоять! — тихо, сквозь зубы, прошипел Муха, хватая за рукав дернувшегося к дверям Рашпиля. — Стоять! Улыбайся, придурок!

И заулыбался сам, широко и дружелюбно.

— Да мы тут вот рядом сидели…

Рашпиль поразился произошедшей перемене: рядом с ним стоял добродушно-смущенный, чуть неуклюжий паренек с наивно-ясными, честнейшими глазами святой простоты.

— …ну, выпивали немного, а она, значит, подошла. Ну, и налить попросила, — и Муха разводил руками, мол, откуда мы знали, если что не так. — Мы и налили, что нам, жалко, что ли? А она легла тут и заснула.

Он бормотал что-то еще с глупой, дружелюбной улыбкой, неуклюже переминаясь с ноги на ногу, мы, мол, люди темные, университетов не кончали, если что не так, барыня, извиняйте. Но пришедшая на них уже не смотрела, — присев перед спавшей на корточки, она бережно смахнула с ее щеки упавшую прядь и тихо позвала:

— Лида! Доченька!

К удивлению солдат этого оказалось достаточно, — та вздрогнула и с трудом приоткрыла мутные, покрасневшие от слез и водки глаза. Лицо матери просветлело.

— Ты как, ничего?

Но Лида только морщила лоб, словно пытаясь что-то вспомнить, а мать взяла ее за руку.

— Ты куда же ушла, доча? Я уж весь состав обошла. Только чуть задремала, а тебя и нет. Не делай так больше, ладно? Не пугай меня.

И то ли от голоса, чуть укоризненного, но ласкового, то ли от касания родных, заботливых рук, но молодая женщина, уже проснувшаяся и протрезвевшая, вдруг зарыдала. Вначале всхлипнула, коротко и тихо, а затем разрыдалась, не сдерживаясь, обняв и прижавшись к матери всем телом, обвив шею тонкими руками. А та, с подозрительно заблестевшими глазами, только молча гладила и целовала ее волосы, ее мокрые щеки, а затем, словно спохватившись, торопливо поднялась и подошла к ничего не понявшим солдатам.

— Идите, ребята, не стойте здесь, — голос ее был тих и устал, а глаза, казалось, застыли. — Не надо на чужие слезы смотреть.

И легонько подтолкнула к выходу, но когда те уже были в дверях, окликнула:

— Вы только не подумайте на нее ничего, — она чуть нахмурилась. — Ребенок у ней просто, внук мой, третьего дня как умер. Под машину попал…

И она отвернулась и замолчала, а другая, прижавшись к стеклу, с застывшим лицом, казалось, слушала, как стучат колеса по рельсам, как гудит ветер за окном и шумят в лесополосе березы…

 

«Случайности»

— С вами случалось когда-нибудь такое, что можно назвать чудом?

Сосед по купе, худощавый мужчина средних лет, с чуть грустными глазами, наверно мой ровесник, уже оттаяв после второй банки пива, расслабленно и вместе с тем пристально смотрел на меня. Я с сомнением покачал головой.

— Вряд ли, — и пожал плечами. — Я не очень верю в чудеса.

— А чудо, по-вашему, — это что?

— Ну-у, — протянул я и неопределенно поводил руками, — что-то такое… невероятное.

— Невероятное? — он откинулся на спинку и, чуть призадумавшись, тряхнул затем головой. — Ну что ж, можно, наверно, сказать и так.

И он закурил. Мы были в купе вдвоем — он возвращался из командировки, я — из отпуска, и, как водится в дороге, между делом, познакомились. А позже, ближе к ночи, распив не один литр пива, которым я предусмотрительно запасся еще в Москве, разговорились словно давние друзья, хотя друг к другу обращались по-прежнему на «вы», и проговорили полночи. О чем? Да обо всем, о чем говорят в дороге, когда вдоволь времени, вдоволь выпить и есть собеседник и желание поговорить, — о маленькой зарплате и смысле жизни, о женщинах и начальстве.

— Я тоже когда-то не верил, — говорил он тихо, пуская кольца дыма и рассеянно стряхивая пепел в банку, время от времени посматривая на меня и чему-то усмехаясь. — Даже в Бога. Точнее, наоборот: в Него, в первую очередь, и не верил. Сами знаете, воспитали нас так. Я тогда молодой был, в аспирантуре еще учился, в общаге жил студенческой. Ну, и одно время период тяжелый был, депрессия прямо какая-то, а причина простая — какие еще могут быть причины в двадцать два года? — личное. И в один вечер такая тоска скрутила — до слез, в молодости со мной такое иногда бывало. И так захотелось того человека увидеть, что — верите? — опустился на колени и взмолился мысленно, сам не зная к кому: Господи, если есть Ты на свете, и если слышишь меня, сделай так, чтоб пришла она ко мне, хотя бы завтра, хотя бы просто в гости. Я, говорю, конечно, понимаю, что кривляюсь пред Тобой и в Тебя не верю даже сейчас, когда к Тебе вроде бы обращаюсь, но ведь для Бога это не помеха — разве Он в силах помочь только верящим в Него? Всё это говорю, а сам не знаю, всерьез ли или скоморошничаю просто от тоски, у меня тогда часто так бывало, что от тоски то плакать хочется, то веселье какое-то злое нападает. А на следующий день, представляете, вечером пришла она, ну, о ком просил, хотя в общагу она никогда до этого не заглядывала, в городе жила. Я так обрадовался, что только потом, когда ушла она, вспомнил, что этого-то я и просил, и, честно говоря, испугался даже. Неверующий я очень был и даже мысли не допускал, что, может быть, там, наверху, Кто-нибудь и есть, а тут — бац! — аж мороз по коже. Страшно всё-таки, когда сталкиваешься с чем-то, во что никогда не верил.

Я пожал плечами.

— Это могло быть совпадение, простая случайность.

— Нет, — он категорично помотал головой, — я вначале тоже так думал, но ведь это еще не всё. Ходил я так, наверно, с неделю, и всё никак не переварю, что, может быть, не всё так просто, как нас в школе учили, а потом осмелел потихоньку и начал меня, что называется, бес подзуживать — а еще раз слабо? Поколебался-поколебался и махнул рукой: Господи, говорю, извини за наглость, но сделай так, чтоб пришла она завтра еще раз, — разве не в Твоей это власти? Я, говорю, конечно, понимаю, что с моей стороны это самый настоящий шантаж, — так и сказал Ему! — что сказано, не искушай Господа Своего, что наглец я и добротой Твоей пользуюсь, Тебя в целях своих лишь как средство используя. Но, говорю, почему-то знаю, что посмеешься Ты только надо мной и над хитростью моей двухгрошовой, посмеешься, но не рассердишься, а исполнишь. И она пришла! И мы хорошо с ней пообщались, а потом я поехал провожать ее домой, но и это еще не всё. В тот вечер ей позарез деньги нужны были, не так уж много, но для меня тогда немало. И я отдал ей последние, хотя и так в долгах ходил как в шелках, и даже не знал, у кого бы на хлеб занять. Но всё равно, когда возвращался к себе, чуть на ушах от радости не ходил — и от того, что ее опять видел, и от того, что поверил вдруг, что всё хорошо должно быть, что не может быть иначе, что всё, о чем ни попрошу теперь, — исполнится. Хотя знал и то, что именно поэтому ничего больше и никогда не попрошу я у Него, именно потому, что знаю — всё исполнится. А когда вернулся к себе, счастливый и без копейки, нашел вдруг в куртке старой сто восемьдесят рублей, хотя, хоть убей, никак не мог вспомнить, когда я их туда ложил, и ложил ли вообще? — он посмотрел на меня и вновь усмехнулся. — Разве чудо должно быть обязательно грандиозным? Чтоб мертвые вставали и звезды с небес падали?

За окном проносились в ночи телеграфные столбы, стучали колеса, в соседнем купе тихо играло радио.

— А что с ней? — также тихо спросил я. — Всё хорошо сложилось?

Губы его скривила горечь.

— А никак не сложилось, — он откинулся, взгляд его блуждал. — Вышла замуж за другого и уехала.

И покачал головой. Меня почему-то больше всего заинтересовало другое.

— И вы не пробовали попросить?

Ведь он вроде бы верил! Он понял, о чем я, и вяло усмехнулся.

— Нет! — и с непонятным ожесточением раздавил окурок о банку. — Не пробовал, хотя, смейтесь надо мной, но до сих пор верю, что если попрошу, всё исполнится. Ему ведь не трудно…

Я хмыкнул. Сумасшедший!

— Почему же не попробовать?

Он потемнел в лице и опустил глаза, голос его стал тих.

— А вдруг это была случайность?

И такой страх почудился мне в его голосе, до хруста стиснутых пальцах, что я слегка вздрогнул. А он торопливо смахнул окурок со стола и поднялся.

— Ладно, давайте спать. Мне вставать завтра рано.

Спать мы легли быстро и тихо и также быстро заснули, может от изрядно выпитого, а на следующее утро он сошел в Саратове и больше я его не видел.

 

«На дежурстве»

Дзи-и-и-инь! Дзи-и-и-инь! Сергей нехотя оторвался от клавиатуры и, несколько раздраженный, поднял трубку.

— Да, слушаю.

В трубке щелкнуло, и он услышал басок Лозового из дежурной части.

— Собирайся. В Никифоровке — кража. Машина готова, только за Пшенниковым заедьте.

Сергей вздохнул. Началось, поработать не дадут.

— Ладно, сейчас спускаюсь.

И стал собирать папку.

Да, дежурство началось. Вообще-то, ему как следователю молодому, начинающему, дежурства, что выпадали раз пять-шесть в месяц, даже нравились, по крайней мере больше, чем повседневная рутина, — вносилось хоть какое-то разнообразие. Однако в этот раз к утру надо было срочно переделать обвинительное заключение, вернувшееся от прокурора неутвержденным, чем он и занимался. Но делать нечего, — дежурство есть дежурство.

За окнами уже темнело — летняя ночь наступала быстро. Быстро собрался и Сергей, и вскоре он трясся на заднем сиденье «уазика», зажав под мышкой папку и изредка чертыхаясь, когда машину подбрасывало чересчур сильно, а ехали они проселком. Лежала Никифоровка, одно из самых больших сел их района, в стороне от трассы, километрах в пятнадцати от райцентра.

Рядом, прислонившись к стеклу и время от времени вздрагивая, клевал носом Пшенников, усатый дядька лет сорока, их эксперт. Взяли его, что называется, из постели, — экспертам, в отличие от следователей и оперативников, на дежурстве разрешалось уходить из райотдела домой.

Впереди с водителем балагурил Михалыч, как звали его все в отделе, опер со стажем, один из лучших в области, маленький и неказистый на вид, но дело свое знавший хорошо. Игорь Бирюков, следователь из районной прокуратуры, хороший приятель Сергея, как-то рассказал, как Михалыч, — а тот работал и по делам прокурорским, — начисто «закрыл» назревавшее дело. В райотдел пришла молодая девушка, скорее даже девчонка, заплаканная, испуганная, с заявлением об изнасиловании. Михалыч поговорил с ней минут десять и уяснил, что, скорее всего, заявление писалось под диктовку мамы-папы, несогласных в праведном родительском гневе с выбором дочери (девушка оказалась очень робкой и застенчивой и заявлению, как понял, сама была не рада). Он направил ее в прокуратуру. Туда же выехал и сам, но до этого созвонился с Бирюковым и попросил без него не допрашивать, так как дело, мол, всё равно будет его. А затем, уже в прокуратуре, проделал такую штуку: засел в кабинете Бирюкова и, дождавшись «потерпевшую», попросил ее посидеть в коридоре, пока, мол, они со следователем свои дела не закончат. А сам время от времени выглядывал и ждал, когда в коридоре наберется побольше посетителей. И, дождавшись, а район у них сельский и все друг друга хорошо знали, открыл дверь настежь и отчетливо-громко, на весь коридор, с нескрываемой насмешкой спросил: «Ну, кого тут изнасиловали?» И обвел всех таким же насмешливым взглядом. Девушка вспыхнула, покраснела и… не отозвалась, а, быстро опустив голову, бочком, по стенке, тихо выскользнула на улицу, и больше они ее не видели. Говорили также, что ни одного подследственного он и пальцем не тронул, чем иногда грешат опера угрозыска, но несмотря на это добивался каким-то образом лучших результатов.

— Вроде здесь, — Михалыч оглянулся и кивнул водителю, когда их «уазик», покружив по Никифоровке в поисках нужного адреса, въехал на узкую темную улочку. — Глуши. Если не напутали, то в этой двухэтажке.

— Квартирная, что ли? — и проснувшийся Пшенников чуть зевнул. — А что собаку не взяли?

— А ты нам на что? Ты же тоже по следам работаешь, — Михалыч весело оскалился и выпрыгнул из машины. — Вылазь, сейчас разберемся, квартирная там или какая.

Кража произошла в квартире, но квартирной, строго говоря, ее назвать было нельзя. Две соседки по площадке, в общем-то еще молодые, но уже начавшие потихоньку спиваться — то ли оттого, что без работы сидели, то ли просто от неустроенности семейной, а обе оказались разведенными, выпивали и в этот раз. А потом, разойдясь по квартирам, одна хватилась своего кошелька.

— Товарищ следователь! — не различая должностей, размахивала ручищами и наседала на Михалыча потерпевшая, крепкая, грудастая баба с красным, слегка испитым лицом. — У меня там девятьсот рублей было! Девятьсот! Мне на что жить теперь?

— Врешь, стерва! — и ее соседка, помоложе и посимпатичней, но тоже, что называется, потрепанная, на кого и падало подозрение, рванулась к первой, готовая вцепиться в лицо. — У тебя сроду таких денег не было! Тварь поганая!

Им еле удалось разнять их, да и то только после того, как затолкали потерпевшую в ее же квартиру, а сами прошли к подозреваемой. Та, как выяснилось, жила с малолетней дочерью, рыжей курносой девчонкой лет пяти. Пшенников, видя, что эксперту здесь делать нечего, ушел досыпать в машину, а на дворе стояла уже ночь.

— Ну что, подруга, допрыгалась? — Михалыч уселся на стул, закинул ногу на ногу и взял дело в свои руки, против чего Сергей не возражал.

— Чего я допрыгалась? — и женщина фыркнула. — Что я…

— Ты мне не чокай! — оборвал Михалыч. — А то чокну — не расхлебаешь! Судимости есть?

— Нет.

— А хочешь будут?

— А ты не пугай, — и она вновь фыркнула, но уже не так уверенно. — Много вас тут начальников!

Она насупилась и, подойдя к кровати, уселась рядом с дочерью, — та испуганно и молча смотрела на них заплаканными глазками.

— Я не пугаю, — Михалыч откинулся на спинку, рассеянно разглядывая свои ногти. — Я предупреждаю и предлагаю, — и поднял взгляд, — возвращаешь сейчас кошелек, и мы все тихо-мирно расходимся. Поняла? Заявления не будет, дела тоже, все счастливы и на свободе. Как? Идет?

Возбуждать дело по такому поводу не хотелось никому — ни ему, ни Сергею, — но женщина насупилась еще больше и опустила голову.

— Не брала я ничего, — и начала то ли шмыгать носом, то ли всхлипывать. — Врет она всё, сама, небось, и потеряла где-нибудь.

— А чего ревешь? — и Михалыч грохнул кулаком по столу. — Дура! Кошелек на стол и свободна!

Но всё было бесполезно: как ни бился он с ней, она, плача и причитая, клянясь и божась, всё твердила, что кошелька соседкиного и в глаза не видела. Сергей уже смирился, что здесь придется задержаться — делать осмотр, обыск. Но когда он, выйдя с Михалычем в коридор, сказал об этом и что надо понятых, тот только помотал головой.

— Не торопись, Серег, — Михалыч посмотрел на него и тихо улыбнулся. — Есть у меня мысля одна. Ты не мешай только.

И когда они вернулись в комнату, Михалыч с нарочитой небрежностью махнул женщине.

— Собирайся! И поживей.

Та опешила, губы ее задрожали.

— К-к-куда?

— Куда? — Михалыч рассмеялся. — В тюрьму, милая моя, в тюрьму! Ну, сначала, конечно, в ИВС, а кошелек найдем, закроем до суда в СИЗО. А если официально, то задерживаешься как подозреваемая в краже с причинением значительного ущерба потерпевшей, часть вторая, статья сто пятьдесят восьмая УК РФ, карается от двух до шести. Так что если даже впаяют по минимуму — мало не покажется.

Всё это он говорил с насмешкой, даже с развязностью, но Сергей видел, как внимательно и цепко следит тот за девочкой, испуганно вцепившейся в руку матери. Женщина вскочила.

— А как же доча моя?! — и лицо ее исказила гримаса гнева. — Права не имеете! Я — мать-одиночка!

Девочка ничего не поняла, но, напугавшись громких криков, заревела во весь голос. Михалыч поморщился.

— Серег, уведи старшую, — и шепнул. — Закрой пока где-нибудь в ванной.

Сергею с трудом удалось оторвать мать, хоть и худенькую и легкую, от дочери, — та цеплялась и не отпускала ее. Он вывел ее в коридор и запер в ванной, а когда вернулся, застал Михалыча пытающимся успокоить девочку.

— Ну не плачь, ты же хорошая девочка, — он гладил ее по голове и вытирал слезы. — Бояться не надо, всё хорошо будет. Ты же любишь маму?

Девочка всхлипнула и кивнула. Михалыч осторожно присел перед ней на корточки.

— А хочешь, чтоб мы ее отпустили?

Та закивала еще отчаянней.

— Да, хочу! — голосок у нее был тонкий, совсем еще детский.

— Понимаешь только, в чем дело, — Михалыч почесал переносицу и серьезно посмотрел на девочку, — мы бы ее отпустили, но вот только сама она упирается, сказать не хочет, куда кошелек соседкин положила. Ты, кстати, не видела случайно?

Девочка зашмыгала носом и исподлобья, с недоверием посмотрела на него.

— А маму отпустите?

Михалыч с трудом удержал торжество.

— Обещаю! Даю слово.

Слезы просохли мигом, и девочка, спрыгнув с кровати, выскочила на балкон, откуда вскоре вбежала с черным портмоне.

— Вот этот, да?

Михалыч рассмеялся, потрепал ее рыжие кудряшки и забрал «вещдок». Пересчитав деньги, а там оказалось всего сто пятьдесят рублей, он посмотрел на Сергея.

— Ну-ка, позови потерпевшую. Не говори только ничего.

Когда Сергей привел соседку, Михалыч уже выпустил хозяйку квартиры из ванной и та, всхлипывая и вытирая слезы, сидела на кровати, целуя и прижимая к себе дочку.

— Так, гражданочка, — обратился к потерпевшей Михалыч, держа руку в оттопырившемся кармане, — кошелек свой опишите, пожалуйста.

Та чуть помялась.

— Ну, черный такой, кожаный, — и сразу поправилась. — Ну, из кожезаменителя, на клепках, там еще наклейка цветная должна быть, артист какой-то или певец, я не знаю. Ну и…

— Достаточно, — оборвал Михалыч и недобро прищурился. — А денег сколько было? — и, увидев ее заминку, рявкнул: — Только без вранья! А то саму посажу за дачу ложных!

Та опустила голову и буркнула под нос:

— Сто пятьдесят.

— А чего брехала? А? — и Михалыч вытащил руку из кармана. — Твой?

Та просияла.

— Да, да, мой! — и робко потянулась к кошельку.

— Держи, — он отдал его и строго оглядел всех. — Условие одно, милые дамы: никаких заяв и жалоб. Претензий ведь ни у кого нет? Все счастливы и довольны, так?

Все были счастливы и довольны, по крайней мере несогласия никто не выразил, и они двинулись к выходу, но в дверях Михалыч обернулся.

— А ты, подруга, — он посмотрел на уличенную в краже, — благодари свою девчонку. И в следующий раз не попадайся, так легко уже не отделаешься, — и, переведя взгляд на девочку, улыбнулся и по-заговорщически подмигнул ей. — Будь умницей, присматривай за мамой.

И они вышли.

— Вроде отделались, — Сергей залез в машину и с облегчением выдохнул. — Поехали быстрей, а то мне еще обвиниловку доделывать.

Но обвинительное доделать опять не дали. Когда вернулись в райотдел и Сергей поднялся в кабинет, то не успел он даже сесть за стол, как вновь раздался звонок. Он поднял трубку.

— Да, слушаю.

В трубке опять щелкнуло, и он услышал смех Лозового.

— Отдохнул? Собирайся, на Заречной — кража. Машина готова.

Сергей чертыхнулся. Когда, спрашивается, работать? Но делать нечего, и он только тяжело вздохнул в трубку:

— Ладно, спускаюсь.

И стал собирать бумаги. Дежурство продолжалось.

 

«Ожидание»

Вам приходилось когда-нибудь просыпаться с тихой, но твердой уверенностью, что сегодня что-то обязательно произойдет, что-то огромное и важное, с предощущением счастья, близкого и неизбежного?

Я лежал в постели, еще окончательно не проснувшись, блуждая затуманенным взором по потолку, где застыли размытые пятна солнца, неяркого, осеннего, лежал и чему-то тихо улыбался. Наверно, я странный человек, я сам не всегда понимаю себя, но почему-то твердо знал в это утро, что сегодня что-то случится, что-то удивительное, невероятное, что перевернет и преобразит мою жизнь самым чудесным образом.

За окном глухо гомонила осень, шумели тополя в соседнем сквере, где-то галдели грачи. Шуршал метлой дворник во дворе, сгребая листву, а мне почему-то вспоминалось детство: предновогоднее утро, хлопочущая на кухне мать и терпкий запах хвои в зале. И такое же предпраздничное ощущение чуда, что приближается, сказки, которая непременно сбудется. Сказки, когда день наступающий кажется таким огромным, безразмерным, способным вместить множество вещей и событий, заслоняя всё последующее своим светом, радостью, сверкающей, искрящейся, как бенгальский огонь, неповторимой, как узоры на морозном стекле. Наверно, я странный человек, — детство давно кончилось, а я по-прежнему чего-то жду. Только чего? Сказки? «Давным-давно, а может, и недавно, но далеко-далеко, стоял у самого края вселенной Город, и жил в том Городе…» Кто бы там мог жить? Наверно, только я.

После завтрака я отправился в город — просто погулять.

— Привет, Трезорыч! — я присел и потрепал за седую холку Трезора, лохматого любимца двора, гревшегося на плитах. — Как жизнь собачья?

Трезор, жмурясь от осеннего солнышка, чуть приоткрыл глаз и, не поднимая головы, лениво помахал хвостом — спасибо, ничего. Я рассмеялся — старый лодырь! И пошел дальше.

— Здравствуй, Тимофеич! — я кивнул здоровенному рыжему коту, что развалился на травке под тополем. — Как дела?

Но этот не повел ни ухом, ни хвостом. Ах вот ты как? И я запустил в него камешком. Тимофеич подскочил на месте и, даже не оглянувшись, взлетел на дерево. Я погрозил кулаком.

— Зазнался, рыжий? Смотри у меня!

Наверно, в прошлой жизни я был собакой — люблю иной раз загнать усатого брата куда-нибудь повыше.

— Добрый день, леди-энд-джентельмены! — я учтиво раскланялся с тремя изваяниями, напоминаниями былых эпох, что застыли в скверике напротив. — Какие нынче погоды в Стокгольме?

Но полуобнявшаяся пара каменных комсомольцев с винтовками и девушка в косынке, что стояла чуть позади (в народе их прозвали «шведской семейкой»), строго и гордо молчали, поджав губы, вперив застывшие взгляды в свою светлую даль, зримую только им. Я хмыкнул — смотрите, глаза не сломайте! Истуканы! И пошел к остановке. Хотя девушка, если честно, мне нравилась — я оглянулся на нее, — ее мне почему-то всегда было немного жалко. Какой-то потерянной и лишней выглядела она на фоне винтовок и героических поз — комсомольцам было явно не до нее. И я улыбнулся ей — только ей. Не грусти, война ведь когда-нибудь кончится…

В троллейбусе оказалось немноголюдно, — тихо дремавшая впереди бабулька-кондуктор задремала дальше, когда я помахал ей проездным. Спокойной ночи! И плюхнулся на сиденье. Люблю пустые троллейбусы, когда из раскрытых люков веет прохладой и греет солнышко сквозь запыленное стекло, но не припекает. Когда можно сесть, где хочешь, и вытянуть ноги, не рискуя, что их отдавят, а за окном мелькают знакомые виды и бежит из-под колес серой лентой шоссе. Эх, куда бы прокатиться?

Через две остановки в троллейбус вошла девушка в светло-сереньком облегающем платьице — тоненькая, стройненькая, сумочка через плечо и рассеянный взгляд из-под крашеных ресниц. Процокав на шпильках, обдав дешевой парфюмерией, она уселась напротив и, достав косметичку, принялась пудрить нос. Девушка была совсем молоденькая, почти девочка, но пудрилась она увлеченно, с самым серьезным видом, слегка даже хмуря брови и морща лоб, — было видно, что косметикой пользуется она недавно. Я чуть улыбнулся. Мне всегда нравилось наблюдать, как девушки красятся, пудрятся, прихорашиваются или, вертясь перед зеркалом, примеряют новенькое. В такие мгновения, мне кажется, женщина наиболее зримо и выпукло являет свою женскую суть.

Закончив туалет и убрав косметичку, девушка скользнула по мне рассеянным взглядом и уставилась в окно. За окном мелькали уродливо обрезанные вязы с желтеющей листвой, рекламные щиты, высотки-свечки — начинался центр, а я тайком поглядывал на соседку. Вы никогда не замечали, как бегают зрачки человека, что смотрит на окрестности из едущего транспорта? Я тоже — но выглядит забавно. Зрачки у девушки двигались стремительно, не останавливаясь ни на миг, влево-вправо, влево-вправо, замедляя движение лишь на остановках. Казалось удивительным, как взгляд вообще способен так перемещаться, но девушка сама, естественно, ничего не замечала. Через остановку она вышла, а на следующей вышел и я. Куда? Зачем? Я не знал.

Я бродил по городу допоздна, — не потому, что так люблю его, что могу гулять по нему часами — это ведь не Питер, не Москва. Просто так легче думается, размышляется, мечтается. Наверно, я странный человек, — детство давно прошло, а я всё о чем-то мечтаю. О чем? Ах, если бы о чем-нибудь действительно стоящем!

Я бродил допоздна и добрался до дома лишь последней электричкой. В обшарпанном подъезде было пусто и тускло моргала подсевшая лампа. Я заглянул в почтовый ящик. Пусто как всегда? И замер: в ящике, сквозь отверстие, белел краешек листка. Телеграмма? Сердце учащенно забилось. Неужели телеграмма? После смерти родителей я уже не испытывал страха перед такого рода почтой, но волнение охватило меня невыразимое, и причина была в другом: сюда я переехал совсем недавно и о моем нынешнем адресе знала только она! Да, да, именно Она — назовем ее так, имя вам ведь всё равно ничего не скажет, верно? Писал я отсюда только Ей! Сердце забилось, и я прислонился к стене. Я ведь чувствовал! С утра чувствовал — будет что-то сегодня! «Приезжаю встречай». Я помотал головой, но о чем еще можно телеграфировать? Телефона у меня никогда не было. Я рванулся в квартиру — за ключом.

Где он? Где? Я лихорадочно перерывал тумбочки, полки, шкафы и никак не мог вспомнить, куда я мог его бросить, — ведь сюда мне еще никто не писал! Где он может быть? Черт! И я бросился за отверткой. Хрен с замком! На проволоку потом затяну. С отверткой я выскочил на площадку и одним движением вскрыл ящик, — под ноги выпал листок. Неужели-таки телеграмма? Я торопливо поднял бумагу. «Быстро, недорого, качественно! Установим металлические двери, решетки на окна…» Листок выпал из рук, — минуту я стоял как оглушенный. Идиот! Трижды идиот! С какой бы стати Ей ехать сюда?! Да еще ко мне! Стало смешно. И грустно. Ведь я так ждал! Неужели вся жизнь и есть только ожидание? Подобрав и скомкав рекламный проспектик, я прикрыл болтавшуюся дверцу ящика и устало побрел домой. А я ведь так ждал…

Я долго не мог уснуть в ту ночь и, вконец измучившись, встал, оделся и вышел на балкон. Ночной город спал, погруженный в тишину и безмолвие, — лишь где-то вдалеке, за станцией, гудел товарняк, да всё шумели тополя во дворе, и гонял листву по дорожкам ветер. Я полной грудью вдохнул ночного осеннего воздуха, прохладного, свежего, бодрящего, и чему-то тихо усмехнулся. Наверно, я странный человек — жизнь идет, мне уже скоро тридцать, а я всё чего-то жду. Только чего? Ах, если бы я знал сам…

 

«Мама»

Мальчик сидел у окна и ждал маму — уже третий вечер. За окном темнело, ветер качал старый вяз, что доживал свой век в палисаднике, и его голые сухие ветки шуршали по крыше, царапая шифер, стучали по стеклам и ставням, а мама всё не возвращалась. Это беспокоило Мальчика, даже тревожило, — или так действовал на него вечер? — раньше она не уезжала так надолго, да еще в какую-то командировку. Может, папа чего-то путает?

Мальчику было грустно. Хотя летом исполнилось ему четыре, и мама с гордостью трепала его по голове — «ты у меня уже совсем большой стал, Окунек», — всё равно без мамы было как-то не так. Да, с ним остались и папа, и бабушка, папина мама, о чем-то спорившие шепотом в соседней комнате, но разве может кто-нибудь сравнится с мамой? Мама у него была молодая и красивая, с глазами веселыми и ласковыми. И руки ее так вкусно пахли хлебом, что, выбегая каждый вечер встречать ее, возвращавшуюся с пекарни, с разбега повисал он на матери и, прижавшись, радостно вдыхал такой знакомый, такой родной запах. А мама, смеясь, трепала его вихры — здравствуй, здравствуй, Окунек! Почему она так называла, Мальчик не знал, — может, потому что купаться всегда любил.

…Он сидел на подоконнике и, обхватив колени, смотрел в окно. За окном наступала ночь, серая, осенняя, и рядом с домом зажегся фонарь. В трубе завывал ветер, уныло и противно скрипел вяз, и тень его раскачивалась на земле словно огромный многолапый паук, а мама всё не возвращалась. Мальчик чуть поерзал и уткнулся в стекло. Ну почему, почему она так долго? Почему не позвонит? Ведь всегда звонила раньше, если задерживалась! И почему папа с бабушкой отворачиваются и носом шмыгают, когда он о маме спрашивает? И зачем у тети на весь день оставляли, а тетя целовала его и плакала беспрестанно, но почему, не говорила? Мальчик не понимал, и в душе его зарождалась тоска, еще неясная, смутная, — первая детская тоска. Это было незнакомое и пугающее чувство, и он гнал его, гнал глупые мысли, что мелькали в голове, — а вдруг она никогда не придет? Упрямо гнал закипавшие слезы — ведь он уже большой! большие не плачут! Но слезы всё равно наворачивались. Мама, где ты? Где?!

В комнате становилось темно, но слезть и включить свет он не решался — а вдруг мама в этот миг на улице и появится? Но появился папа — в дверях комнаты, бесшумно и незаметно. Он тихо смотрел на застывшую в окне фигурку, смотрел и вновь ощущал лишь растерянность и бессилие. Ведь третий вечер так сидит! Как сказать такому о случившемся?! Он вздохнул и подошел.

— Пойдем спать, Окунек, — он тронул плечо сына, голос его был тих и устал, — поздно уже.

Мальчик вскинул голову.

— А мама? — он смотрел исподлобья, взгляд был напряжен, требователен, почти враждебен. — А мама когда придет?

Тот замялся.

— Ну-у… может, завтра. Или… или послезавтра, — в полутемной комнате было не видно, как он покраснел. — Я не знаю, на сколько у нее командировка, Окунек. Может, дольше…

Глаза Мальчика наполнились слезами.

— А я хочу сейчас! — голос зазвенел. — Сейчас! Куда она уехала? Позвони ей, позвони!

Отец закусил губу.

— Ты только не волнуйся, Окунек. Она скоро приедет, она же по делам поехала, — он старался казаться бодрей, хотя выглядел, скорее, растерянным, не знающим, что и сказать. — Ну, может, не завтра обязательно, но скоро, это точно. Телефона ее там я не знаю, а «трубку», ты же знаешь, она не взяла. Давай лучше спать пойдем, чтоб побыстрее приехала, хорошо?

— Нет! — Мальчик упрямо помотал головой. — Я здесь маму ждать буду.

Отец хотел возразить, но, внимательно взглянув на Мальчика, почему-то решил не настаивать, а зайти попозже — всё равно сам спать захочет, да и время еще не самое позднее. Когда он вышел, Мальчик вновь уткнулся в стекло и тихо всхлипнул. Мамочка, где ты? Где?

В небе слегка прояснилось, и в разрывах облаков проглянули первые звезды, а за рекой всходила луна, еще тусклая, красноватая, мутная. К переправе прокатил, тарахтя и громыхая пустым прицепом, трактор, где-то неподалеку, за околицей, завыл бродячий пес, в доме напротив скрипнула дверь, кто-то загремел ведром и вышел на крыльцо. Мальчик не знал, сколько так просидел, впав в оцепенение, слушая, как стучат ветки по ставням, как хлопает на ветру в соседском дворе развешенное белье, наверно даже забыв, зачем он здесь и чего ждет. А потом появилась она, мама, — у палисадника, незаметно выступив из темноты в круг света, в своем лучшем светло-кремовом платье и серых туфлях, с распущенными и аккуратно расчесанными волосами. Лицо ее было непривычно серьезным, собранным, можно сказать даже настороженным, так что Мальчику в первый миг показалось, что это вовсе и не она, но когда увидел, как выскочил навстречу ей с радостным лаем Рекс, сомнения исчезли.

— Мама! Мама! — он кубарем слетел с подоконника и кинулся к дверям. — Там мама!

Отец поймал его уже в коридоре.

— Успокойся! — крепко, но бережно держал он брыкавшегося, всё пытавшегося вырваться Мальчика. — Успокойся, говорю тебе! Какая мама?! Что ты несешь?!

— Но там мама! Мама! Пусти! — плакал и рвался Мальчик. — Там мама пришла! Слышишь, там Рекс ей лает, пусти!

Рекс на улице и впрямь заливался, причем настолько знакомым лаем, что отец, прислушавшись, внезапно побледнел. И, уже не слушая воплей отчаянно сопротивлявшегося сына, но и не выпуская того, бросился в комнату — к окну, что выходило в палисадник.

А за окном была ночь, обычная осенняя ночь, — качающийся на ветру фонарь и пустынная, безлюдная улица, и лишь Рекс, словно очумев, рыскал вокруг палисадника, растерянно нюхая землю, призывно лая в темноту, неуверенно помахивая хвостом.

Отец отпустил Мальчика и расстегнул ворот — сердце в груди еще прыгало.

— Ну и где ты видишь маму, а? Где? Никого нет, тебе показалось, понимаешь? — и чуть помолчал. — Ты просто немного устал, Окунек. Такое иногда бывает, когда очень хочешь или ждешь кого-то.

— Но она была! Была! Я видел! — всхлипывая и шмыгая, упрямо бормотал Мальчик сквозь слезы. — Она была, даже вон Рекс ее видел.

Отец с непонятной горечью покачал головой.

— Этого не могло быть, Окунек, — и он криво усмехнулся. — Не могло потому, что не могло быть никогда. Мама наша сейчас далеко отсюда, очень далеко…

Застывший взор отца скользнул в темь за стеклом, в голосе послышалась тоска.

— Вы чего тут разгалделись на ночь глядя? — в комнату, одышливо сопя, протиснулась бабушка, недовольная и недоумевающая. — Чего кричите?

Отец обернулся.

— Да вот, — он вздохнул и кивнул на Мальчика, сразу насупившегося и примолкшего при виде бабушки, толстой хромой старухи, — говорит, маму сейчас у калитки видел, встречать побежал.

Бабка тихо охнула и испуганно закрестилась.

— Господи Иисусе, Господи Иисусе! Неужто не упокоилась? Упокой, Господи, душу невинную, рабу Божью… — и тут же осеклась под свирепым взглядом сына, пристыженно залепетав: — Ох! Ты, внучек, не слушай бабку старую, заговариваюсь уже, самой на покой пора.

Но Мальчик, всегда недолюбливавший бабку из-за ворчливого характера, и не слушал ее. Что ему бабушка, когда у него мама есть? Бабка же подковыляла поближе к отцу Мальчика и тяжело задышала-зашептала тому на ухо:

— Верно говорю, в церкву сходить надо, свечку покойнице поставить и батюшку попросить за упокой души почитать. Так моя еще бабка делала, когда дед, только что преставившийся, царствие им всем небесное, ходить к нам по ночам стал. Если до сороковин не упокоить душу такую, беда всем будет, проклятье на род ляжет. И душа сама до Суда Страшного маяться будет, покоя не ведая, спасенья лишится, верно тебе говорю, послушай старуху.

Но тот лишь раздраженно отмахнулся.

— Голову мне ерундой всякой забивать не надо, ладно? Устал он просто, спать, наверно, хочет, вот и примерещилось, с кем не бывает, а может, вообще заснул. Иди лучше спать, мы сейчас тоже пойдем, — и потянул Мальчика за руку. — Идем, Окунек, всё, хватит, а то еще и не такое увидишь. Я тебе уже постелил в твоей.

Но Мальчик — вновь в слезы, и согласился спать лишь после того, как, наскоро одевшись, вышел и обошел с отцом весь двор и улочку, убедившись, что мамы нигде поблизости нет.

…А посреди ночи он внезапно проснулся — от ощущения, что в комнате он не один. Он и был не один — у кровати стояла мама, стояла и молча смотрела на него.

— Мама! — только и выдохнул Мальчик и, вскочив с постели, бросился к ней, но мама приложила пальчик к его губам: не шуми! Пальцы ее были прохладны и пахли то ли травами, то ли лекарствами.

За окном уже встала луна, почти полная, яркая, серебристая, и тени ложились на пол детской резкими и четкими, лишь мамина тень выглядела странно расплывчатой, зыбкой, колышущейся. Мальчик поднял взгляд — мама тоже была немного другой: лицо бледное-бледное, даже, казалось, просвечивало изнутри, — или это луна так светила? — глаза тихие и серьезные, волосы — до плеч, а не собраны узлом на затылке, как обычно, и, самое главное, — не пахла она больше хлебом. Может, это не мама? Словно уловив внезапно возникший страх, мама провела рукой по его волосам и улыбнулась, как улыбалась ему всегда — ясно и ласково.

— Не бойся, Окунек, я это, я.

Мальчик порывисто прижался к ней. Мама, мамочка…

— Всё хорошо, Окунек, — успокаивающе гладила его мама, — всё хорошо, видишь, я вернулась…

— Где ты была? — шмыгнув, он заглянул ей в лицо и чуть обиженно поджал губы. — Я тебя так ждал! А ты всё не шла…

— Я знаю, что ждал, но… — она запнулась, — извини, я не могла раньше.

В голосе ее мелькнула непонятная тоска, а лицо поддернулось на миг болью, но, взглянув на сына, она встряхнулась.

— Ладно, Окунек, поговорить мы еще успеем. Давай одеваться, мы скоро выходим.

Мальчик, ничуть не удивившийся такому предложению — разве мама может делать что-то неправильно? — торопливо бросился к одежде.

— А куда? — прыгал он на одной ножке, натягивая штаны. — Гулять? Прямо сейчас? А папу возьмем?

Мама чуть помялась.

— Нет, Окунек, папа с нами не пойдет, — взяв Мальчика за плечи, она повернула к себе лицом, глаза ее смотрели испытующе-пристально и тревожно, голос стал тих и серьезен. — Слушай меня внимательно, мой мальчик. Мы уходим с тобой далеко, очень далеко, потому что мне здесь уже нельзя, а тебя одного я оставить не могу, ты не смог бы без меня, даже с папой, я знаю это. Но ты ничего не бойся, слышишь, ничего, даже если будет казаться страшно, это самое главное — не бояться, слышишь? Ведь я буду с тобой рядом. Ты веришь мне?

Готовый идти с мамой хоть на край света, Мальчик радостно закивал — какая разница, куда, если мама рядом? Мама облегченно вздохнула и потрепала его вихры.

— Тогда идем, — она взяла его за руку. — И помни самое главное: ничего не бойся! Ты же храбрый мальчик, я знаю, и я буду с тобой рядом всегда, чтобы ни случилось, я ведь обещала это.

Тихо заскрипели половицы, тихо стукнула щеколда на входной двери, и две фигурки, зыбкая колышущаяся фигурка женщины с маленьким мальчиком, никого не потревожив, даже Рекса, выскользнули из темного безмолвного дома в ясную лунную ночь, со двора и дальше, за околицу, к переправе. И лишь старый вяз в палисаднике прощально махал им вслед давно засохшими, почерневшими ветвями…