Прелепница — село немалое. Уже трижды в Народной скупщине вносилось предложение провозгласить Прелепницу уездным городом, и поскольку всякий раз это предложение проваливали, Прелепница двигалась все дальше по пути прогресса. Трижды вся Прелепница переходила из партии в партию, лишь бы обзавестись уездной канцелярией, и всякий раз выходила промашка. Теперь жители Прелепницы договорились разделиться на три партии — авось какая-нибудь придет к власти…

Село лежит на равнине, с севера к нему примыкает лес, водой его питают две речки. На одной из них стоит каменный мост, и тут же начинается торговый квартал, если так можно назвать несколько домов, в одном из которых бакалейная лавка, во втором — кабак и в третьем — парикмахерская, где цирюльник заодно подковывает лошадей. На другой речке, за селом, и находится давно заброшенная Йоцкова мельница, теперь в ней с согласия общины нашла себе кров сиротка Савка.

Жители села Прелепницы все, как один, прекрасные люди, а если и найдется у кого недостаток, так ведь люди — не ангелы. Староста Мича, например, добрейшей души человек; он, можно сказать, не староста, а отец своим односельчанам. Заботится о каждом, не то чтоб обидеть кого. И все же и у него есть небольшой недостаток: пуще всего на свете любит он пощипать казну, попридержать малость из налоговых денег. И не потому, что ему не на что жить, а просто так, из принципа. «Нас, говорит, государство тоже щиплет, дай бог!» И не скажешь, что он хочет эти деньги утаить, боже сохрани. Наоборот, когда господин начальник прижмет его и он видит, что дело пахнет судом, староста тут же достает деньги из собственного кармана и платит. И еще скажет, порядочный человек: «Чего это я пойду под суд? Лучше честь по чести заплачу, чем таскаться по судам!»

Недостаток отца Перы — это его жена. Батюшка здоровый, сильный и напоминает, прости меня, господи, скорее артиллерийского фельдфебеля, чем священника, а жена у него сухая, костлявая. Батюшка ее называет «сорокой», а иной раз сожмет пальцы в кулак и покажет костяшки суставов: «Вот какая у нее спина!» И чтобы все же кто-нибудь не сказал, что ему, лицу, облеченному священным саном, не приличествует говорить о спине своей жены, надо бы сразу заметить, что в церкви поп ничего такого не говорит, боже сохрани, церковь он уважает, в церкви он настоящий святой. Только раз во время службы он влепил оплеуху пономарю в алтаре, и храм отозвался таким эхом, так все кругом задребезжало и заскрипело, что богобоязненные христиане подумали — царские врата отворяются.

Что же касается учителя, то его вроде бы в селе вовсе нет, он и на людях-то никогда не бывает. О себе он говорит, что ученый, и по этой причине из школы не вылазит.

Про писаря Пайю Еремича можно было бы сказать, что он тоже очень ученый, так как из кабака не вылазит, но писарь всегда возражает: «Если я ученый, это в свое время себя окажет, а пока я не желаю, чтобы мне такое говорили!» Писарь был когда-то кадровым унтер-офицером, но за одно лишь «нет» просидел год в тюрьме, потому что, как он сказал, «в воинском уставе никакого „нет“ не предусмотрено, а я и самому богу скажу „нет“, коли что не по правде!». (А это его «нет» заключалось в том, что он из командирского письма вытащил деньги.)

Потом он открыл было лавчонку, но по одному из товаров — по сливовой водке — у него оказался перерасход, а из-за этого товара и все другие товары не давали дохода. Пропив наконец все товары, писарь закрыл лавку, обошел всех своих кредиторов и должников и отбыл, как он выразился, «за товаром». Лет пять-шесть его нигде не было видно. Он говорит, что все это время провел в Германии и многому там научился. Староста до сих пор говорит, когда кто-нибудь из односельчан заметит, что писарь много пьет: «Пусть его пьет, сколько хочет; он по свету побродил, видел, что и там люди пьют, да еще какие люди!» А однажды сам староста попрекнул писаря, что тот пьян, и писарь ему на это ответил: «Если я пьян, это в свое время себя окажет, а пока я не желаю, чтобы мне такое говорили!»

Есть и такие, что говорят, будто писарь ученее учителя — он по свету поколесил и чудеса всякие рассказывает. Он видел людей, которые едят лягушек. «Немцы едят, своими глазами видел».

— А правда ли это, писарь, — спрашивает Радое Убогий, — что итальянцы едят змей?

— Правда, — отвечает писарь, — своими глазами видел. И мне предлагали. Говорят: пожалуйста, синьор Панта (синьор по-ихнему значит господин), пожалуйста, говорят, а я им: спасибо, я сейчас не при аппетите! Аппетит — это по-итальянски желудок. Говорю, а сам думаю: да ну вас, кабы мы ели змей, остался бы я в Сербии и был богатым человеком.

— А как их готовят, писарь? — спрашивает кабатчик, хлопая рукой писаря по плечу со всего размаха, как хлопают обычно кредиторы своих должников.

— Как?… С луком. Поджарят немного лука и того… посыплют еще чем-то, для запаха…

Да, писарю было чего порассказать. А как напьется, забудет, о чем трезвый рассказывал, и начинает уже по-другому, со всякими подробностями.

Однажды, в праздник какой-то, повалил народ после обедни прямо в кабак, так как в этот самый день поп Пера читал проповедь, в которой утверждал, что праздники на то и существуют, чтобы христиане отдыхали и телом и душою. Добрая паства дружно отправилась со службы в кабак отдохнуть душою, а там застала уже изрядно отдохнувшего писаря. Тогда-то он и рассказал, что видел своими глазами человека, который летал, как птица. Было у того человека три «шурупа», два под мышками и один под животом, и тут писарь показал, где примерно были эти «шурупы».

— Первым делом повернул он шурупы под мышками, вот так… раз… раз… раз… И у него раскрылись крылья. Потом тот шуруп, что под животом… чик… чик… чик… и у него промеж ног что-то надулось… ну, вроде бурдюка, а сам он был веревкой к земле привязан. И вот…

Заметив, что любопытство слушателей разожжено до предела, писарь взял свой стаканчик и не спеша, целых десять минут, тянул из него…

— Скажи, Арса, пусть принесут еще один.

Арса, конечно, заказал.

— И тут пшш… он что-то такое сделал, и начал этот бурдюк промеж ног вроде как бы дышать… то надуется, то сморщится, а крылья как у птицы и… пошел, пошел, пошел… Марко, закажи!

— И любой может полететь? — спрашивает Радое Убогий.

— А черт его знает! Мне немцы говорят: пожалуйста, синьор Панта, попробуйте и вы (синьор по-ихнему значит господин), а я отвечаю: спасибо, не хочу, но мне до сих пор жаль, что не попробовал.

— Эх, надо было! — сказали в один голос несколько слушателей.

Так вот и рассказывал писарь, пока его слушали. Но постепенно один за другим все разошлись, и в кабаке остался лишь Радое Убогий.

Когда все ушли, Радое с таинственным видом подошел к писарю, сел за его столик, заказал ему водки и только тогда начал разговор:

— Ты, писарь, это самое… так сказать, ученый человек.

— Если я ученый, это в свое время себя окажет, а пока я не желаю, чтобы мне такое говорили! — сказал ему писарь, засунув обе руки в карманы жилета.

— Ладно, ладно, — успокоил его Радое Убогий, — я тебе совсем другое хотел сказать,

— Изволь, говори.

— А ты знаешь… это самое… куда поп пошел из церкви?

— Не знаю. К Анике, наверно.

— К ней. Но есть у меня новость и почище.

А надо знать, что Радое Убогий был вдовец, и не будь он убогим, давно бы нашел себе подругу, а так он все время ждал какую-нибудь вдову, но и тут всякий раз ему перебегали дорогу утешители вдов.

— Что значит почище?

— Почему утром старосты в церкви не было?

— Откуда мне-то знать, — сказал равнодушно писарь и с намеком постучал пустым стаканом по столу.

— Утром во время службы он был у Аники, и в селе говорят, что он там не в первый раз.

— Староста?! — вспылил писарь и грохнул кулаком об стол. — Почему же он скрывает от меня?…

Опрокинув еще стаканчик, он сердито встал и вышел, бешено хлопнув дверью.

А Радое Убогий, посмеиваясь, расплачивался в кабаке за одиннадцать стаканчиков, выпитых писарем.