Уже стемнело, когда экипаж остановился перед «Золотым львом», трактиром второразрядным, но примечательным тем, что в нем в настоящее время дает представления театральная труппа под руководством господина Радисава Станковича.

Хозяин этого заведения как раз стоял в дверях, когда из экипажа вылезли Эльза с Неделько и семинарист Тома. Заметив их, хозяин плюнул, скверно выругался и исчез в дверях. Он это сделал потому, что принял их за актеров, а с тех пор, как труппа стала давать у него представления и столоваться, он люто возненавидел эту возвышенную профессию.

Поскольку и горничная встретила их с недоверием, они с трудом получили номера, Эльза — седьмой, а Тома — одиннадцатый. И сразу принялись за дело: Эльза стала перепеленывать и кормить Неделько, а Тома — стирать и сушить брюки, чтобы явиться к директору труппы в приличном виде.

Тома едва закончил первую половину дела, как кто-то постучал к нему. Брюки его уже висели на окне, поэтому он содрогнулся и, спрятавшись за печку, спросил:

— Кто там?

— Простите, — сказала Эльза, приоткрыв дверь, — нельзя попросить вас об одном одолжении?

— О, пожалуйста, пожалуйста.

— У меня в городе есть очень близкий друг, и мне бы хотелось встретиться с ним. Вы не посмотрели бы за ребенком?

— Охотно… но… — промямлил Тома, не вылезая из-за печки… — А вы быстро вернетесь? Вы же знаете, что мне сегодня вечером надо явиться к господину директору.

— О, конечно, знаю! — ответила Эльза и просунула в распахнутую дверь Неделько, а семинарист Тома нежно принял своего крошечного мучителя, который именно сегодня, когда Томе предстояла встреча с молодой актрисой Ленкой, так злодейски испортил белые пикейные брюки.

Дверь захлопнулась, Эльза легкими шагами спустилась вниз, а Тома остался с двумя заботами — со своими брюками и Неделько.

Прошло весьма много времени, стало совсем темно, уже зажгли лампы, уже и брюки просохли, а Эльзы все не было. Тома высунулся из окна по пояс, посмотрел направо и налево, но ее не увидел. Внизу заиграла музыка, и публика стала собираться на представление, а Эльзы нет как нет. Семинарист Тома выходил из себя и то высовывался в окно, то подбегал к двери. Один раз он даже спустился с верхнего этажа во двор, но, добросовестный по натуре, тотчас поднялся наверх, чтобы не оставлять ребенка одного.

Но вот началось представление. Тома услышал первый звонок, услышал второй, услышал аплодисменты. Это приветствовали господина директора — как только он появлялся в какой-нибудь сцене, ему обязаны были аплодировать кассир и капельдинер, их аплодисменты подхватывали актеры за кулисами и, наконец, те из публики, что получили контрамарки. А Тома, слыша музыку, звонки, аплодисменты, метался по комнате с Неделько на руках, злой, как зверь.

Кто знает, не ей ли, мадемуазель Ленке, аплодируют сейчас; кто знает, не она ли сейчас на сцене в одной из своих ролей роковых женщин, как в тот вечер, после которого Томе приснилась Мария Магдалина? В комнате было сумрачно, сквозь открытое окно едва проникал свет луны, и в этой полутьме семинаристу Томе стало чудиться, что он видит Ленку всюду, во всех уголках комнаты, за кроватью, за шкафом, за печкой. Он отчетливо видел, как она чертовски обольстительно смеется, слышал ее голос, а глаза, ее прекрасные глаза, казалось, смотрят на него со всех сторон. Словно рой звезд в ночном небе, бесчисленные Ленкины глаза светились в темной комнате, и были похожи они на свечки набожных христиан во время бдения о страстной неделе.

Из этого чудесного забвения Тому вырвала ужасная действительность, как только его взгляд упал на несчастного Неделько, которого он не спускал с рук и который упорно не давал ему увидеть свое счастье не в мечтах, а наяву. В тот же миг снизу снова донеслись аплодисменты, и Тому неодолимо потянуло на первый этаж.

Наконец он решился на отчаянно смелый шаг, поскольку иначе поступить не мог. Совесть не позволяла ему бросить ребенка, которого ему оставили на попечение, поэтому у него не было другого выхода, как взять с собой и Неделько. Тома не собирался появляться с чужим ребенком на подмостках и представляться в таком виде господину директору и, может быть, самой мадемуазель Ленке, он хотел смешаться с публикой, забиться куда-нибудь в уголок и оттуда посмотреть представление, увидеть ее… Марию Магдалину.

Отважившись, Тома приступил к осуществлению своего замысла. По привычке он запер за собой дверь, хотя никаких вещей в номере не оставлял, и сошел вниз, откуда доносились музыка и аплодисменты. Наверно, уже кончился первый, а то и второй акт, потому что кассира перед входом не было, и Тома свободно вошел в зал трактира, превращенный в зрительный зал.

Очевидно, был антракт, потому что занавес на сцене был опущен, публика за столами громко разговаривала, а цыгане, сидевшие под сценой, настраивали инструменты. Тома ничего не замечал, ничего не видел, кроме этого занавеса, потому что за ним было то самое «узкое поприще с обширными возможностями, на котором сосредоточена вся жизнь человеческая», о чем так чудесно говорил в своем письме господин директор; где-то там была и она — Ленка.

На занавесе, колеблемом сквозняком, была намалевана чудесная картина. Облака, облака, и сквозь эти облака летит кит. Правда, за кита эту фигуру принимали лишь в первое мгновенье. Стоило приглядеться, и зритель видел русалку, изображенную в виде голой женщины со швом на животе. Как будто ей когда-то делали операцию — живот, сшитый веревкой, зарос, но врачи забыли извлечь веревку. Этот оптический обман происходил по той причине, что живот русалки был намалеван на том самом месте, где были сшиты два полотнища, составлявшие занавес. Краска со временем стерлась, и шов стал виден. На первый взгляд в одной руке у русалки была пара сосисок, а в другой — окорок. Но стоило присмотреться, и уже не оставалось сомнения, что пара вареных сосисок очень похожа на лиру, а окорок — это не что иное, как рог изобилия. Довольно высоко, на правом бедре русалки, зияла дырка. Сквозь эту дырку актеры смотрели на публику со сцены.

Увлеченный чудесной картиной на занавесе, Тома не заметил, что публика хохочет над ним. Веселье среди публики было вызвано не тем, что он принес на представление младенца. В этом не было ничего удивительного, но обычно младенцев приносили матери, они держали их на коленях, кормили грудью во время действия, перепеленывали. Смех вызвал сам Тома, одетый в необъятный пиджак, с ребенком на руках. Когда хохотал уже весь зал, Тома очнулся, перевел взгляд с занавеса на зрителей и обнаружил, что все смотрят на него и что смеются над ним. Он смутился, покраснел и понял, что надо бежать, но он и теперь не сумел бы объяснить, почему он не скрылся в ближайших дверях, а стал пробираться к сцене через всю публику, провожавшую его громким смехом. Возможно, глядя на занавес, он заметил чуть в стороне небольшую обтянутую полотном дверь, из нее выходили те, кто был занят на сцене. Эта дверь вела в новую жизнь; через эту дверь он войдет в мир, который, как он думал, тотчас станет его миром. Спасаясь бегством от издевательств толпы, он вдруг решил, что за этой дверью найдет друзей, которые его, нового своего собрата, примут и спасут от позора.

Войдя в дверь, он вдруг оказался среди декораций, поломанных кресел, перевернутых столов и прочего хлама. На сцене никого не было, кроме слуги, который что-то расставлял, и Тома спросил у него, где актеры. Слуга показал на служившую дверьми дыру, завешенную ветхой грязной тряпкой. Тома приподнял тряпку и вошел в уборную, полную актеров, одетых кто во что горазд. Одни одевались, другие раздевались. Одни еще только прилепляли бороду и усы, а другие снимали… Все сидели за одним длинным столом, на котором горела керосиновая лампа. В комнатушке стоял дым, смрад; всевозможные вещи были разбросаны по полу, висели на стенах.

Когда Тома вошел, все актеры подняли головы и посмотрели на странного гостя. Тома, сообразив, что ему надо представиться, сказал:

— Я актер… то есть хочу стать актером. Я получил письмо от господина директора, что он меня принимает, вот я и приехал работать.

Актеры покосились на него, и на губах у них зазмеились ехидные улыбки. Разумеется, этим они не ограничились, и на Тому обрушился град ядовитых реплик.

Первый любовник спросил Тому:

— Вы ангажированы играть матерей?

Комик ласково добавил:

— Какой прелестный ребенок! Вы его уже отняли от груди?

А злодей подхватил:

— Как вы еще слабы! Давно ли вы встали с постели?

Комик продолжал доверительным тоном:

— Вы, конечно, скрываете, кто его отец?

А благородный старик, одевавшийся в одном из углов, закричал:

— Ради бога, уйдите в женскую уборную, в вашем присутствии я не могу снять брюки.

После каждой из этих издевок вся уборная дружно хохотала, а бедняга семинарист дошел до того, что не знал, то ли ему плакать, то ли просто задушить Неделько. У него даже не хватило смелости объяснить своим будущим коллегам, почему у него на руках ребенок; слушая ядовитые реплики, он только спрашивал шепотом:

— Где мне найти господина директора?

Наконец один из молодых актеров сжалился над Томой, вывел его из уборной, где семинарист чувствовал себя как в осином гнезде, и оставил его за кулисами дожидаться директора театра.

Вскоре заиграла музыка. На сцене поднялась суматоха. Кто-то из актеров завопил: «Скатерть, быстрее скатерть сюда, Сима!» Одна из актрис помянула мать помощника режиссера, суфлер залепил пощечину расклейщику афиш. Это была та самая театральная истерия, которая начинается обычно перед поднятием занавеса. Тома смотрел на все это с интересом, с новым, не изведанным доселе чувством.

Но вот посередине сцены разверзся пол, и в образовавшуюся яму спустился суфлер, а немного погодя прозвенел звонок. Все стихли и заняли свои места за кулисами. Кто-то крикнул: «Давай второй!», снова зазвонил звонок, и занавес пошел вверх. Сперва Тома увидел русалкины ноги, потом рог изобилия, дырку на бедре, шов поперек живота, пару сосисок, лицо русалки, волосы и, наконец, облака. Занавес поднялся, на сцену вышел первый любовник и начал с грустью, дрожащим голосом произносить всякие любовные слова.

Немного погодя на сцене появилась она — Ленка, Мария Магдалина. У Томы запрыгало сердце, он испытывал блаженство, которое сперва нахлынуло в затылок, а потом охватило все тело, до самых пяток. Он снова был рядом с ней, он слышал ее голос; стоило ей бросить взгляд за кулисы, и она увидела бы его. Но, увы, она не отрывала глаз от публики, ожидая аплодисментов после каждой своей реплики.

Тома, не мигая, смотрел на нее, впитывал в себя каждое ее слово, следил за каждым ее движением. Тут первый любовник завопил так, будто ему сдирали клещами мясо с костей:

— Ах, признайся, скажи, что любишь меня! Скажи мне здесь, где мы одни, где один бог нам свидетель!

И он стукнул себя в грудь.

— Нет, мы не одни! — нежным голосом отвечала она. — Ты видишь этот волшебный месяц… (И она показала пальцем на лампу, висевшую на потолке), ты слышишь, как там, на лугу, прелестно поет птица! — Она показала рукой за кулисы как раз туда, где стоял Тома.

И тут случилось нечто неслыханное, нечто страшное, страшнее грозы, ужаснее землетрясения. В тот самый миг, когда Ленка показала за кулисы, когда она произнесла слова: «Ты слышишь, как там, на лугу, прелестно поет птица», Неделько вдруг завизжал как резаный. Это был не обычный детский плач, а такой, словно кто-то изо всех сил заиграл на волынке.

Представляете себе, что это был за ужас? Вместо аплодисментов, которые Ленка ожидала именно после этой реплики, публика разразилась громоподобным хохотом. Ленка сбилась, покраснела, замолчала. Первый любовник нежным, любовным голосом сквернословил, хотя по пьесе говорить была не его очередь, публика продолжала хохотать, а Неделько орал, как осел, и притом с таким усердием, будто у него тоже была роль в пьесе. Со стыда и досады Ленка зарыдала и ушла со сцены. Прозвенел звонок, и занавес опустился, чтобы публика поутихла и не видела скандала на сцене.

Когда занавес был опущен, произошло то, что семинарист Тома запомнил на всю жизнь. На него, как фурия, налетела Ленка.

— Осел! Разве за кулисами держат детей!

Подбежал комик и стал совать ребенку в рот желтые усы и бороду, а директор театра, рвавший на себе волосы, прибежал тоже, не говоря ни слова, не представившись, схватил Тому за шиворот, помянул мать Томы, с благородным пафосом крикнул: «Вон!» — и толкнул семинариста к двери.

Дверь, которая вела к «узкому поприщу с обширными возможностями, на котором сосредоточена вся жизнь человеческая», отворилась, Тома вылетел из нее, а следом мелькнула нога директора, отпечатавшаяся на задней части пиджака семинариста. Так Тома с Неделько мгновенно оказались среди публики, где их снова встретил оглушительный смех. Неудавшийся актер прошил публику как пуля, взбежал на верхний этаж, ворвался в свой номер, бросил Неделько на постель, стал над ним, подбоченился и кровожадно посмотрел на младенца.

— Чего тебе от меня надо? — воскликнул Тома в отчаянии. — Известно ли тебе, что ты погубил мою карьеру?

Потом он широкими шагами заходил по комнате, горестно размышляя о своем положении и бросая на Неделько полные ненависти взгляды всякий раз, когда проходил мимо постели. Кроме Иуды Искариотского, он в своей жизни никого до сих пор не ненавидел. Теперь он ненавидел Неделько. Он даже присел на край кровати, сплюнул и крикнул Неделько:

— Иуда!

Ему пришла в голову нехристианская мысль бросить Неделько, как бросили Иосифа его братья, в какой-нибудь ров, а самому кинуться, подобно Иову, в пасть к киту. Но он не представлял себе, где тут, в гостинице, можно найти ров для Неделько и пасть для себя. Зароились и другие грешные и гадкие мысли. В какой-то миг ему захотелось покончить с собой, и он посмотрел в окно, чтобы прикинуть, долго ли падать до мостовой, но тотчас содрогнулся, протрезвел и воскликнул про себя:

— Quo vadis , Тома?!

Тяжело и громко вздохнув, он отер пот с чела и пошел посмотреть, не вернулась ли в свой номер Эльза.

Наверно, из-за только что пережитой большой трагедии, от которой у него потемнело в глазах, а может быть, просто из-за того, что в коридоре было темно и он плохо различал номера на дверях, он вместо седьмого номера вошел в девятый. В нем никого не было, но его утешило хотя бы то, что он не заперт, а это означало, что Эльза вернулась. Тома побежал в свой номер, схватил Неделько, помчался в комнату № 9 и кинул Неделько на постель. Потом, как бы сбросив с себя тяжкий груз, легко сбежал вниз по гостиничной лестнице и подошел к двери трактира, где давали представление. Из-за закрытой двери донеслись аплодисменты, но этот звук, еще недавно так завораживавший его, теперь внушал ему отвращение. Он выбежал из гостиницы на улицу, потом свернул в переулок и побрел в темноте куда глаза глядят.