Ну что такое несколько фунтов мяса, в которые, скажем, облечена душа новорожденного? Пустяк. Но даже такой пустяк едва не привел к весьма крупным и неожиданным последствиям.
О самом событии, которое случилось в предыдущей главе нашего романа, сперва лишь перешептывались, и никто, кроме Радое, не осмеливался говорить о нем в полный голос. Изредка только в кабаке за шкаликом водки кто-нибудь обмолвится об этом весьма гуманно и подмигнет соседу.
Но беда приходит лишь тогда, когда щекотливая весть становится достоянием женщин. Они ее распространяют, раздувают и делают это как-то очень ловко и складно. Придут, например, в дом и заведут разговор издалека, говорят о дороговизне, молодежи, квартирах, а там, смотришь, между прочим помянут, что такой-то жену выгнал. Или не дома, а, скажем, в церкви, когда хор затянет свое длинное «и-и-и…» в «Иже херувимы…», ибо это «и-и-и…» все верующие воспринимают как паузу, во время которой можно поговорить. Так вот во время этой паузы одна другой и скажет: «Не меньше, чем за себя, я молюсь господу за свою соседку Перку. Вы не представляете себе, какая это несчастная женщина и что ей приходится выносить от своего мужа. Не хотелось бы, знаете, говорить, но очень уж ее жалко. Все-таки соседки мы, а ближнего своего любить надо!» И так обиняками незаметно все и выложит.
В деревне такие вещи делаются по-иному. Выйдет Станойка к калитке и окликнет свою соседку Пауну, которую, скажем, увидела в саду:
— Пауна, а Пауна!
— Чего тебе?
— Слышала, что говорят про Аникиного младенца?
— Нет!
— На попа, говорят, похож.
— Что ты, не бери греха на душу!
— Ей-богу! Говорят, вылитый батюшка, надень на него епитрахиль — и хоть сейчас на службу!
Так, скажем, Станойка разговаривает с Пауной, а Стамена кричит Живке со стога сена, и разносится ее голос по всему лугу, до самой дороги.
— Живка, эй, Живка-а! Слышала-а? Ребенок-то у Аники похож на старосту-у!
— А мне говорили-и, — отвечает ей Живка с дороги, — на лавочника-а!
И так во весь голос на все село кричат да перекликаются бабы. Сперва ни одна из них не хотела заходить к Анике. Мало того, отворачивались, проходя мимо ее дома, а потом одна за другой стали навещать сиротку, вроде бы с подарками, — дело-то богоугодное! — а в сущности только за тем, чтобы собственными глазами убедиться, на кого дитя похоже. И раз от разу подробностей становилось больше, прямо чудеса рассказывали.
В конце концов, бабы как бабы, мало им, что осрамили батюшку, старосту, лавочника и еще кой-кого, всякая из них примечала у младенца и какую-нибудь мужнину черту и, воротившись, налетала на беднягу. Стана, к примеру, встретила своего грешного Ивко еще у калитки.
— Постой-ка, Ивко, — говорит она ему, — а ну, посмотри мне в глаза!
— Ты что, сбесилась? — удивляется Ивко.
— Как видишь, нет, А почему у тебя глаза, как у того…
— У кого это?
— У ребенка Аникиного!
Ивко показывает кулак, чтобы Стана сразу поняла, как он ненавидит объяснения, она и замолчит. Так поступил Ивко, а про Радована Кнежевича говорят, что он шмякнул жену по носу, когда она ему сказала, что у младенца нос в точности такой, как у него; Спаса же Видкович, рассказывают, колотил свою жену кулаками по спине, хотя она ему не говорила, что у них с младенцем есть сходство со спины, а лишь намекнула, что у младенца губы похожи на мужнины.
Мало-помалу бабы перессорились и между собой: «Это ты мне сказала!» А та ей: «Нет, это ты мне сказала…» И пошли ругаться, плеваться да за косы друг дружку хватать.
И началось в селе сплошное безобразие. Если бы одни бабы ругались, это еще полбеды, мужики все перессорились.
Первыми, говорят, поссорились староста и писарь. Сразу после того разговора, когда Радое Убогий сказал писарю, что староста во время церковной службы был у Аники, писарь упрекнул старосту:
— Что же ты, староста, делаешь?
— А что такое?
— Вместо того чтоб в церковь идти, ты к Анике… Смотри, сраму не оберешься. Не дай бог, уездный начальник прознает, ведь чем чиновник важнее, тем он лучше слышит.
— Что ты мне такое говоришь! — притворно возмутился староста.
— А то, что слышишь! — ответствовал писарь.
Этот разговор у них был давно, а теперь, когда все выплыло наружу, они схватились не на шутку.
— Говорил я тебе, староста, что в свое время это себя окажет.
— Что окажет? — удивился староста.
— Безобразие твое! — сказал писарь.
— Нету тут никакого безобразия! Я эту Анику, можно сказать, знать не знаю. Покойного Алемпия помню, сажал его в кутузку раза два-три, а о ней понятия не имею.
— Рассказывай кому другому! Ты мне глаза не замазывай. Я твои делишки знаю.
— А я твои! — заорал староста.
— Ну, коли знаешь, — вспылил писарь, — то вот мы ими и займемся, ты моими делишками, я — твоими, а там что бог даст!
После этого староста с писарем совсем перестали разговаривать, будто и знакомы никогда не были.
Поссорился староста и с лавочником Йовой. Спрашивает он его как-то:
— Ты Анике в долг товары давал?
— Давал, — отвечает Йова.
— А в книгу ее долг записывал?
— Нет, — говорит Йова.
— Еще бы! Ты ей долг в другое место записывал, куда порядочному торговцу записывать долги не положено. Полюбуйся теперь, что из твоей записи родилось. Ступай за своим ребенком!
— А при чем тут я? — возмущается лавочник.
— А кто же еще? Сам признаешься, что давал ей так… в долг!…
— Давал, но я это… Просто у меня доброе сердце.
— Раз у тебя доброе сердце — вот и бери ребенка. Твой он!
— Знаешь что, староста, — не вытерпел и лавочник, — если на то пошло, отец ребенка известен. Твоя власть посильнее моего кредита.
— Чтоб я больше этого не слышал! — взорвался староста.
— И не услышишь, я это уездному начальнику на следствии скажу! — кричал лавочник. Староста не остался в долгу и выругал его словами, какими, по известному национальному обычаю, начальство обкладывает граждан.
С того времени лавочник со старостой не то что не разговаривали, не здоровались даже. Прослышав об этом, батюшка стал на сторону старосты и тоже поссорился с лавочником, а днем позже вспыхнула ссора между попом и старостой. И ссора эта была весьма нешуточная.
Пришел староста к батюшке и начал разговор спокойно, по-дружески:
— Пришел я к тебе, батюшка, посоветоваться: как быть с этим?
— С чем?
— С безобразием, что творится в селе.
— А какое мне до этого дело? Эта забота не моя, а твоя. Пусть у каждого голова за себя болит!
— Как это? — рассвирепел староста.
— Да так, брат, это дело общины. Если б, скажем, колокол упал с колокольни, тогда другой разговор, а раз дитя завелось в общине, пусть община и ломает себе голову, что с ним делать.
— Оно, конечно, верно… ничего не скажешь, — лукаво согласился староста, — но только вроде бы и церковь была в этом замешана.
— Какая церковь, в чем замешана?
— Не прикидывайся дурачком, поп! — открыл свои карты староста. — Покойный Алемпий еще в могиле не остыл, а ты уж начал бегать к Анике.
У батюшки глаза полезли на лоб, борода затряслась.
— И это говоришь мне ты? Ты? Все село знает, кто был у Аники, пока я в воскресенье службу служил. И не стыдно: начальник, власть, можно сказать, богом поставленная, а в церковь никогда не заглядываешь.
— Чего ж мне заглядывать, если ты за меня богу молишься!
— Где мне за тебя молиться? У тебя, староста, грехов столько, что десять архиереев и три патриарха их не замолят!
— Тут, поп, причина другая — у тебя самого грехов предостаточно. Тебе ли молиться богу за меня, когда я сам видел, как ты на страстной неделе грыз шкварки!
— А хоть бы и ел… шкварки-то мои, зато я государственную казну не обгрызаю, как некоторые!
У старосты заиграли мышцы, и он покрепче ухватил палку, которую держал в руке, но совладал с собой и только сказал:
— Ладно, поп, дай нам бог обоим долгой жизни и здоровья, авось увижу, как тебя расстригать будут.
— Не знаю, на свете всякое бывает, но что я увижу тебя в кандалах, это я знаю так же твердо, как «Отче наш».
Так два лучших друга, батюшка и староста, расстались, поссорившись насмерть.
С той поры батюшка не произносит в церкви никаких проповедей, да и вообще его почти не видно, из церкви прямо домой, и больше никуда ни шагу. Лавочник Йова тоже из лавки не выходит. Староста больше не заглядывает в кабак, а писарь из кабака носу не кажет.
Радое Убогий теперь совсем прилепился к писарю, все шепчется с ним и платит за выпивку.
Вот так перессорилось все село, лучшие друзья расстались. И из-за чего, казалось бы? Да не из-за чего. Из-за такого пустяка, как несколько фунтов мяса.