Знали, шептали, говорили, что господин Джурджевич будет уволен на пенсию; сам он тоже знал об этом и примирился с этой мыслью, но все же указ об увольнении был для него громом с ясного неба.

Прочитав об этом в официальной газете, он сказал только: «Ух!» – и сразу же схватил карандаш, поплевал на него и принялся высчитывать, какую пенсию он будет получать.

В конце концов, подсчитав ее, он утешился, но первый день, когда он был отстранен от должности и начал жизнь пенсионера, не принес ему успокоения.

Прежде всего его огорчило то, что отныне он вынужден был, как уже знакомые нам нерадивые чиновники, проверять свои часы по часам соборной церкви.

Конечно, он остался таким же точным, каким был и раньше. Без четверти шесть он был на большом базаре; без четверти семь пил кофе перед кафаной, а в семь был у Тодора и проверял счет. Потолковав немного с Тодором, он каждый раз доставал из кармана часы, чтобы в половине восьмого подняться, откашляться и идти. Но, дойдя до двери, он останавливался и возвращался в лавку.

– Дай мне, ради бога, стул, – говорил он, садился и наблюдал за покупателями, наблюдал, как ученики наполняют кульки, наблюдал, как качаются весы, и так занимал себя, пока проходила пора идти в канцелярию, и тогда ему становилось легче.

Это походило на то, как голодный человек, в полдень ощущающий самый сильный голод, старается отвлечь себя, пока не проходит пора обеда, после чего ему становится легче.

Затем, когда голод по канцелярии проходил, господин Джурджевич поднимался и шел на Калемегдан, а затем заходил на те улицы, где строились дома. Он проводил возле каждого дома по получасу, а то и по целому часу, неодобрительно замечая, что комнаты не просторны, что кухня велика, что оставлено слишком мало места для огорода, – лишь бы прошло время до обеда!