Ене Леля возвращался в село с трехдневного совещания по агротехнике. Втянув голову в мягкий воротник шубы, он подгонял лошадей, и сани ныряли в ухабы дороги, бегущей берегом озера. До темноты оставалось еще около часа, но погода после полудня озлилась, словно сука, народившая щенят, и окрестности быстро подергивались синевой.

Заря пламенела сквозь дымку, трескучий мороз, что обжигал землю уже целую неделю, стал еще злее, и над полями, оцепеневшими под слоем снега толщиной в две ладони, завыл февральский ветер. Сквозь скрип полозьев — словно канифолью вели по смычку — Ене Леля различал сухой треск бурьяна, торчавшего на межах вдоль виноградников, и глухое шуршание камышей. Впереди небо приоткрыло над селом глазок, маленький и тусклый, как у вареной рыбы, а под ним, будто кто подрисовывал его сажей, кружила стая воронья.

Метель подымается, ночью земля промерзнет до самого нутра, подумал Ене Леля и передернул вожжами. Конские копыта застучали вразнобой. Прислушавшись к их топоту, Ене Леля подумал вдруг, что вовсе не к чему так гнать лошадей: Джия уже не ждет его. Эта мысль разбередила притихшую боль, и его широкое, с мясистым носом лицо страдальчески искривилось, словно по нему полоснули кнутом. Жена бросила его через два месяца после свадьбы.

…Однажды вечером, после ужина, он спустился в погреб нацедить кружку вина. А когда вернулся, Джии уже не было. Она забрала свое добро и ушла к Илие Бигу, заведующему кооперативным буфетом. Ему остался только деревянный грибок для штопки, кукла в подвенечном платье, которую она повесила на гвоздик на крыльце, и письмецо:

«Не проклинай меня, Ене, я ухожу к тому, кто мне дороже всех на свете. Я вышла за тебя потому, что батя меня бил кулаками, словно басурман какой, чтобы я с тобой обвенчалась. Я ему говорила: нет и нет, и плакала, призывала смертный час, только все зря, а мама и вся наша родня каждый день чуть свет начинали меня вразумлять словами, что мы с тобой должны пожениться. А теперь ты скажи себе, что никакой Джии не было, пропади она пропадом, и найди себе другую девушку, которая будет заботиться о тебе и народит тебе детишек, румяных, как яблочки, потому что ты хороший человек и председатель хозяйства».

Да, подумал Ене Леля с горечью, мягко постлано, да жестко спать.

Вокруг него мчались по ветру снежные хлопья — подымалась метель. Ене Леля невольно поежился и провел рукой по шершавым, обветренным губам. Во рту было горько. Он досадливо скривился. Эх, черт побери, три дня торчал в районе и не догадался купить хоть горстку квасцов — рот пополоскать…

Он подъехал к сторожке, стоявшей на бугре возле поворота, и вытянул шею, чтобы поглядеть на озеро.

Еле видные за колеблющейся под ветром стеной камыша рыбаки из бригады Думитру Карабиняну долбили лед.

Звонко раздавались удары лома — точно целая орава мясников рубила говяжьи кости.

И Ене забыл про Джию. Мы, плотники, сказал он себе с гордостью, никогда не подымаем такого шума. У нас все по-другому…

До того как его выбрали председателем, он работал в плотницкой бригаде, и потому сейчас ему на миг почудилось, что там, на озере, приколачивают стропила. Закрыв глаза, он различил как будто и шарканье пилы, и запах стружек… Зимой в руках у плотников дерево пахнет слаще, чем в лесу.

Вдруг один из рыбаков, водивший сачком в проруби, затянул песню. Ене узнал голос Илие Бигу — густой, чуть простуженный, — и кровь ударила ему в виски. Песня, рассекаемая ударами лома, вызвала в нем странное чувство бессильного отчаяния. Словно он, томимый жаждой, стоял перед высохшим колодцем. Горячая волна прокатилась по телу, совсем как в тот раз, когда ему делали укол глюконата кальция, а сухие, слипшиеся губы пробормотали:

— Илие Бигу увел у меня жену и поет.

Потом в нем вдруг родилась и стала расти уверенность, что буфетчик неспроста занялся рыбой, что он затесался к рыбакам с большим запасом водки. Повадились на сладкое… Ну и задам я им! До самой смерти не забудут!.. Но, жадно затянувшись цигаркой, он подавил в себе приступ ярости и замешательства и теперь испытывал даже какую- то странную радость. Все, что готово было вырваться из его существа, — отвращение, боль, бешенство — улеглось, перебродило, чтобы потом разрешиться бурной вспышкой гнева.

Возле домика Ене Леля натянул мерзлые вожжи и кликнул сторожа.

— Сколько водки привез Бигу?

Сторож — продувная бестия — медленно приближался к саням, волоча за собой по снегу размотавшуюся портянку.

— Ты что, оглох? — закричал Ене. — Думаешь, меня можно вокруг пальца обвести? Если накрою, черт тебя задери, знаешь, что сделаю?

— Не привез ни капли, — отвечал сторож. — Позавчера его выгнали из буфета, и Карабиняну взял его к нам, пусть, мол, повкалывает. Вот как дело было. Твоя жена к нему убежала, вот заведующий и спохватился, что он не годится для буфета, и нашел другого на его место. А Джия, говорят, брюхата. Два дня, кроме соленых огурцов и лимонов, ничего в рот не берет.

Ене не стал дальше слушать его, крутанул кнутом, и лошади унесли его в метель. С неба уже наваливалась темнота, мелкие снежинки кололи лицо, и холод пробирал до костей. Даль терялась в снежной мгле, поземка мела дорогу, небо было цвета соли с золой. Ене Леля закурил. Огонек цигарки позолотил его выгоревшие усы и бороду, круглую, как седельная лука.

До сих пор он еще думал, что Джия может вернуться к нему. Но теперь потерял последнюю надежду.

И вдруг ему вспомнился острый запах ее волос, ощущение это было свежо, как в первую их ночь… Он тряхнул головой, но избавиться от наваждения не удавалось. Джия была рядом, в санях, прильнула к его плечу, вздрагивая на ухабах от холода, от страха.

— Ене, а вдруг полоз сломается?

Не бойся, они из акации, это дерево прочное.

— Я из-за ребеночка боюсь. Когда он подрастет, Ене, ему будет семь лет, и я стану его будить по утрам, чтобы шел в школу, а его будет сон морить — как сейчас меня, — и он будет болтать разные глупости. Мама, скажет, а мне приснилась карусель, та, что в моем букваре, будто она вертится вокруг шелковицы в нашем дворе. Совсем как настоящая. А потом ко мне в комнату прилетели голуби из голубятни дяди Думитру Карабиняну. Вот, сказали они, мы сами прилетели, только не держи нас взаперти…

Ене очнулся, и ноздри у него раздулись. Какого черта лезет ему в голову всякая ерунда о чужом ребенке?

Между тем лошади, прибавив шагу, уже катили его по родному селу. Над заметенными снегом домиками вздымались клубы дыма, а ветер подхватывал их и завивал причудливыми завитками, разнося по улице запах гари. Желтые огоньки тускло искрились сквозь окошки, обросшие льдом.

Перед своим домом Ене слез, толкнул плечом ворота и завел лошадей под навес. В полном колодце позвякивала бадейка, в ее щербатых краях, окованных железом, отражался свет лампочки, которую Ене три дня назад забыл погасить на крыльце. На косяке смешно болталась на гвоздике кукла в подвенечном платье.

Ене Леля поднялся по двум каменным ступеням и остановился, растерявшись. Кукла насмешливо смотрела на него голубыми глазами Джии — продолговатыми, с тяжелыми веками.

— Ты что воображаешь? — спросил Ене яростно. — Ты что себе воображаешь? — крикнул он еще раз и, ослепнув от гнева, начал стегать куклу кнутом. — Я не подговаривал его выгонять Илие Бигу!..

1962