1946 год. В канун великого поста Киву Кэпэлэу поднялся поздно, с больной головой: вечером он изрядно выпил с дьячком, который пришел сказать ему, что их поп, Рэгэлие, выгоняет Киву из попечительского совета, прослышав, будто младший его сын, Онике, живет в грехе с женой своего брата. «Блудят, прости господи, ровно язычники поганые», — выразился поп.

Кэпэлэу выпил для опохмелки чарку вина и стал звать сыновей на расправу. Никто не откликнулся, обоих и след простыл. Кэпэлэу натянул сапоги и задумался. Зря люди болтать не станут, думал он, а раз болтают, так оно и есть. Нице от рождения недоумок, за то его Балбесом и прозвали. Сроду ни одна девушка с ним не гуляла, да и Вику отец побоями заставил за него выйти. У Вики был пригульный ребенок: по весне пошла она в поле, а Чингу Паве- лете, отец троих детей, надругался над ней, за что и сидит теперь в тюрьме, а у Вики ребеночек родился. Отец бил ее смертным боем, куда ж ей было деваться. Кэпэлэу привез ее к себе в дом среди ночи и свадьбы играть не стал, сказав, что вначале присмотреться к ней надо. А через неделю Викин ребенок умер. Вика спала на печке, Балбеса и близко к себе не подпускала.

— Ясно теперь, чего баба бесится, — процедил сквозь зубы Кэпэлэу и отправился на кухню — в пристройку за углом дома.

Оступившись с крыльца, Кэпэлэу сразу провалился в сугроб. С вечера задувал ветер, и теперь метель разыгралась вовсю. Повалила садовый плетень на собачью конуру, ни амбара, ни сарая, ни хлевов не было видно за белой пеленой снега.

Шел последний день масленицы. Надолянка, успев уже запачкать платье соусами и жиром, возилась у плиты, готовя угощенье на вечер. Как-никак прощеное воскресенье, все кумовья и крестники соберутся. Года не проходило, чтобы Кэпэлэу не крестил кого или не женил; делал он это с охотой и с какой-никакой прибылью. На рождество и в прощеное воскресенье — а в Сэлигаце жили по старинке — являлись к нему поздравители — кумовья да крестники, глядишь, за год и набиралось кур с десяток, индейки штуки три да всякой мелочи из домашнего рукоделья — коврики, полотенца.

Кэпэлэу и сам был человек зажиточный, и подарками не брезговал.

— Хорошо, что встал, — сказала жена, громыхая посудой, — индюшку зарежь, у меня уж вода давно готова, ощипать надо, а зарезать некому.

Она подбросила в печку полено, старая, толстая, приземистая баба со смуглым лицом и крупной, величиной с фасолину, бородавкой на носу.

— А сыны твои где? — буркнул недовольно старик. — С утра пораньше по селу без дела шляются? А как за стол садиться, первыми прискачут? — И злобно фыркнул, будто кот, — Как дело делать, так никого, а как цуйку сосать, от бутылки не оторвешь.

Старуха поняла, что муженек сильно не в духе и ищет, к чему придраться. Это у него с похмелья нутро, видать, выворачивает, решила она. За долгую совместную жизнь она хорошо изучила нрав мужа и отмалчивалась, стараясь избежать продолжения попреков и брани.

— Не тебя, что ли, спрашиваю? — крикнул он. — Где сыны?

Онике на речку пошел, прорубь пробивать, хочет рыбки наловить наметкой. А тот дрова в сарае рубит.

— Рубит! Что ж его не позвала индюшку резать?

— Звала, Не захотел. Жалко, говорит.

— Ишь жалостливый какой! Жалко ему, вишь! Я ему дам жалко! Не от жалости ли он дозволяет брату Вику мять?

Надолянка побледнела. Поняла, с чего разбушевался старик, перепугалась за своего любимца Онике: не попался бы он отцу под горячую руку — прибьет. Но, не сказав ни слова, накинула платок, шмыгнула за дверь. И вскоре вернулась с индюшкой. Хорошая индюшка — две недели тепленькой, мамалыжкой с салом откармливала.

Кэпэлэу взял у нее птицу, уложил на порог и, крякнув, тяпнул топориком ей по шее. Кровь обрызгала порог и стены.

— Покличь Вику, пусть замоет, — распорядился старик, — Да смотрите у меня, чтобы ни одной пушинки не пропало, надо поновить подушки-то…

Он разогнул спину и покачнулся, высокий, костистый мужик, со впалыми щеками и глубокими зелеными глазами. Опять его замутило, нижняя губа отвисла, подбородок, пораненный бритвой, старчески дрогнул.

Оказалось, что и Вики нет. И она ушла на речку, помогать Онике рыбу ловить.

— Ишь ты, помогать! — передразнил он жену и сердито дернул себя за ус. — А что ж она Нице не помогает, стерва? Что ж она к Онике-то липнет? Я ее с улицы подобрал, в дом привел, а она срамить меня надумала? Нынче же отправлю ее обратно к отцу, будет ему подарочек к заговенью.

Надолянка молчала. Кэпэлэу только и ждет, чтобы она вступилась за Онике или Вику, и весь гнев тогда обрушится на ее голову. Кэпэлэу не сомневался, что жена, души не чая в Онике, примется защищать и Вику, но Надолянка молчала как проклятая, не дождавшись от нее ни словечка, Кэпэлэу взял ложку и принялся, жадно чавкая, есть вчерашний суп.

С охапкой дров ввалился Нице, Его огромные, словно лопухи, уши, торчащие из-под барашковой шапки, посинели от холода. Голова подергивалась, как у коня в тугой узде, когда он пытается высвободиться. Был он высок, гораздо выше отца, широк в плечах, силач с лягушачьим ртом и длинными мощными руками почти до колен.

— Ну! — прошипел Кэпэлэу. — Скажи-ка, милок, жена твоя где? Ты-то хоть знаешь?

Нице не ответил, сел на табурет, вертя в огромных лапищах каблук.

— Вот! Топором отсек, — с сожалением пробасил он, — Промахнулся и — жах! — по каблуку.

— Верно говорят, дурак по дуру далеко ходил, — не унимался Кэпэлэу. — Куда ты годишься, тютя! Беги на речку, там она, жена-то, намотай на руку косу, да в прорубь, в прорубь ее мордой, покуда пузыри пускать не начнет. Может, образумится!

Видя, что Кэпэлэу несколько поостыл, выговорился, Надолянка взяла сына за руку и легонько подтолкнула к дверям.

— Разруби, сынок, еще чурочку. Мне много дров сегодня понадобится.

— Вот-вот, гони его из дому! На мороз! Пускай дурак дрова колет! — снова взвился Кэпэлэу. — Пусть мерзнет, Балбес — он и для матери балбес.

Похлебав горячего, Кэпэлэу уже не чувствовал дурноты и пошел в хлев кормить скотину. Насыпал овцам зерна в деревянную колоду, ощупал животы суягным, прикидывая, сколько им осталось ходить, вытащил из сарая самые длинные вилы, подпер ими упавший садовый забор. Но что бы он ни делал, мысли его постоянно были об Онике и Вике, и он то и дело поглядывал на калитку, чтобы не прозевать парочку.

Кэпэлэу почитал себя человеком глубоко добродетельным и не сомневался, что и на селе все к нему так же относятся. Лишиться всеобщего уважения, показаться людям голым и жалким, как кукурузная кочерыжка, — а чего другого и добивался поп Рэгэлие? — было невыносимо, лучше уж головой в омут. И было б из-за чего! Из-за какой-то паршивой бабенки, что спуталась с его младшим сынком, тогда как он, Кэпэлэу, предназначил ее для старшего своего сына-недоумка, оттого и взял ее опозоренную, с пригульным ребенком в дом, чтобы пикнуть никогда не смела, сидела тихо, как мышь. Ну, решил он, узнает она у меня, почем фунт лиха! А я-то, дурень, думал, молодая баба, пожалел ее, дозволил в клуб ходить, в хор, чтоб не болтали на селе, будто я новым порядкам враг, на лекции по воскресеньям пускал, что устраивают учитель да всякие приезжие городские… Ну нет, теперь все, баста! Наплачется она у меня! Из дому ни на шаг!

И тут он увидел Вику — белая от мороза, держа в одной руке сачок, в другой лом, она прошла мимо обледеневшего колодца и исчезла в кухне. Кэпэлэу выжидал: пускай баба отогреется, теперь уж ей никуда не деться.

Вика обхватила руками печь, прижалась к ней и попросила Надолянку развязать у нее на кожушке пояс, а то руки не слушаются.

— Бр-р! Ох и промерзла! Там, внизу, уж так вьюжит, так вьюжит, не приведи господь! Кабы не Онике, я б и на берег не выбралась, так и замерзла бы там.

— А он где? — испуганно спросила Надолянка.

— Кто? Онике? На пустырь пошел, гам парни собак испытывают. Рыбы все одно нет, ни чешуиночки…

— Хорошо, что не вернулся, — обрадовалась Надолянка. — Отец лютует, прибить обещал.

Старуха царапнула ногтем замерзшее стекло, глянула во двор.

— Как сыч злой ходит. Ты, девка, тоже ему на глаза не попадайся. Иди к себе и запрись, а то и с тебя семь шкур спустит. Иди, покуда он тебя не углядел.

— Иду! — сказала Вика.

Но прежде чем уйти, Вика обняла свекровь за шею, посмотрела в глаза светлым благодарным взглядом и от души поцеловала.

Но уйти не успела. Кэпэлэу уже ждал ее на пороге. Он так толкнул ее в грудь, что она от неожиданности села прямо на лавку.

— Глядите, люди добрые, сдурел старый черт! — крикнула молодая женщина, вскочив на ноги.

Голубые глаза ее вспыхнули ненавистью, кровь прилила к щекам. Из-под шерстяного платка, повязанного на груди крест-накрест и сползшего с головы, выбилась прядь светлых волос. Кэпэлэу она ничуть не боялась. После отцовских ничьи другие кулаки ей страшны не были. Уваженья к Кэпэлэу она тоже никакого не чувствовала. С первого же дня поняла, что взяли ее в дом батрачкой, рабочей скотинкой в хозяйство.

— Это кто сдурел? — не на шутку рассвирепел Кэпэлэу. — Ах ты, мать твою!.. Это я-то сдурел? Сдуреешь тут с вами, когда ты к Онике в постель лазишь, а мужа на полу морозишь! Но теперь пришел твой час Страшного суда!

— Киву, голубчик! — расхрабрившись, взмолилась Надолянка. — Соседи же кругом, не ровен час, услышат. Господи боже, что за человек, ни дня без скандала не проходит…

— Соседи услышат! — передразнил ее Кэпэлэу. — Ну так поди, отгони их от забора, иди! Иди!

Он швырнул ее к двери, и старуха, охнув, упала.

У Вики ком в горле застрял. Она отступила на шаг и крикнула Кэпэлэу прямо в лицо:

— Ну и суди! Суди! Хороша пара: кулик да гагара, я да твой балбес недоделанный. Я бык, он плуг. Где еще такую найдешь!

— Ах ты… Глаза твои бесстыжие, да как ты смеешь мне такое говорить! — Кэпэлэу даже руками развел, как бы призывая небо в свидетели, но стены и почернелый от копоти потолок закрывали доступ к небу.

Вдруг Вика, изловчившись, оттолкнула старика, убежала и заперлась у себя в комнате на задвижку. А Кэпэлэу так и стоял с поднятыми руками и открытым от удивления ртом. Наглость Вики, ее решительность и бесстрашие ошеломили его. Такого в его доме еще не водилось.

— Убью! — завопил он, в ярости кидаясь к двери, и у порога кухни споткнулся о Надолянку, лежащую на полу, будто черная птица, сбитая ветром.

Позабыв о Вике, старик накинулся на жену, схватил ее за плечи, стал колотить головой об стенку.

— Убирайся! Убирайся вон из моего дома! Все убирайтесь! Чтоб духу вашего не было!

Старуха молчала, боясь шевельнуться. Молчала, будто язык у нее к нёбу присох. И только сжималась от ужаса.

Наконец Кэпэлэу устал, вышел на крыльцо, опять вернулся, натянул кожух и спустился в погреб выпить вина. Выпивка всегда действовала на него благотворно, успокаивала душу. В погребе он неожиданно наткнулся на Нице. Парень лежал на боку и сосал вино прямо из бочки. Старик снова рассвирепел, уселся на сына и бил, бил его, покуда силы не иссякли.

Онике тем временем, увязая в снегу, пробирался на пустырь за мельницей, ему и в голову не приходило, что творится в доме.

В канун великого поста в Силигаце, как и во многих других селах Бэрэгана, парни днем устраивали испытания собакам, а вечером жгли костры и распевали озорные частушки про тех девок, что не вышли этой зимой замуж. Но доставалось в этих частушках и замужним, которые погуливали от мужей.

Председатель кооператива, живший в молодости в пастухах при чужой отаре, из любви к животным решил искоренить варварский обычай и еще в начале февраля расклеил на всех заборах такое объявление:

«Кто будет исполнять пережиток прошлого и измываться над собаками, тот подвергнется штрафу в 25 леев. А деньги мы употребим на строительство нового клуба».

Онике и его закадычный друг Даниле Биш не могли не подчиниться приказу, но лишать себя удовольствия тоже не хотели и раздобыли денег на штраф, чтобы никто не смел помешать нх забаве. Поначалу Онике смутил штраф, и он не хотел с начальством связываться, но Биш его пристыдил: «Чего трепыхаешься? Или денег пожалел? Заплати и гуляй!»

Мамалыгой онн заманили семь дворняг и заперли в развалюхе-сарае, неподалеку от пустыря.

Когда около полудня, обогнув дом дьячка, Онике пришел туда, вокруг высокой ветвистой акации уже собрались и зубоскалили человек десять парней. Тут же вертелись посиневшие от холода ребятишки, жадные до всяких зрелищ. Пришли, несмотря на метель и мороз, несколько любопытных баб и укрылись от ветра за чьим-то забором. Присев на корточки, попыхивал трубкой старый дед, беседовал с девочкой лет двенадцати, дочкой ответственного работника в Брэиле; девочка держала на поводке длинномордую черную таксу и во что бы то ни стало хотела, чтобы ее собаку подвергли испытанию. Капризной избалованной девочке прискучили дорогие игрушки, которые отец присылал ей из города, и она искала новых забав.

Онике с Бишем сняли кожухи и, перекинув толстую веревку через самый высокий сук на дереве, послали одного из парней за собаками. Биш выбрал собаку, обвязал вокруг туловища веревкой, а Онике, держа в руках другой конец, ждал условного знака.

Народ окружил их плотным кольцом. Биш испустил долгий протяжный вопль. Онике потянул за веревку — и несчастная собака, извиваясь и корчась, взмыла высоко в воздух над головами зрителей. Ее то опускали, то вновь подымали, пока наконец не ослабили веревку, и собака плюхнулась со всего размаха прямо в снег.

Биш так ловко поддергивал свой конец веревки, что собаки смешно барахтались и кувыркались в воздухе. Ту собаку, которая, рассвирепев, мертвой хваткой вцеплялась в сук или грызла саму веревку, тут же отпускали — эта собака будет верным сторожем, чужака к своему двору близко не подпустит. А других, что от страха визжали и скулили, Онике с Бишем и за собак не считали, кидали их сверху прямо в снег, и те убегали, поджав хвост и жалобно воя.

Биш и своих дворовых собак что ни год испытывал, да все без толку: собаки не злобились и не свирепели.

— Рабское отродье, — говорил он, — Так трусливыми тварями и подохнут.

Холодало. Ветер обрушивал снег на деревянную мельницу, на церковную колокольню, и, скатываясь вниз, развертывал во всю ширь Бэрэгана белое полотнище, и бежал с ним к берегу реки, где теснились высокие тополя, и, надувши парусом, поднимал полотнище к небу.

Ушел старик с трубкой, ушли и ребятишки, ушли бабы. И Биш предложил парням пойти с ним к Джике Коваке, который должен ему, и обещался нынче отдать, ведро вина. Парни ушли, а Онике замешкался, завозился с веревкой, с полушубком и бросился догонять их, но тут дорогу заступил ему Нице, схватил за руку, потянул.

— Тебе чего? — спросил Онике. — А морду кто тебе так разукрасил?

— Батя бутылкой стукнул.

— Родитель мучит — добру учит. Ну пусти, мне некогда.

Но Нице продолжал тянуть его за руку, да так сильно, будто задумал руку напрочь оторвать. Онике заупрямился, уперся ногами в землю и попытался вырваться, да где там! Балбес держал его мертвой хваткой.

— Вика! — твердил он. — Вика!

Онике струхнул. Он решил, что Балбес обо всем узнал, надумал поквитаться. Нице стоял перед ним — огромный, костлявый, нескладный, с маленьким тощим безусым личиком, но его карие глаза и покрытые младенческим пушком щеки говорили яснее ясного, что он так и не перешагнул порога двенадцати лет. Онике позвал бы на помощь Биша, но парни были уже далеко, исчезли за белой занавесью метели.

Но не драться тянул его Нице, он тянул его домой, потому что об этом просила Вика. А дело было так. Выпив стакан вина, Кэпэлэу успокоился, выпив второй, разжалобился. И за что я его бил? — недоумевал он. Балбес и балбес, за это бьют, что ли? Убивают, что ли, за это? Другого бы надо проучить!.. Чем больше он пил, тем больше жалел Нице и горько сетовал, что мужик из Нице получился никудышный: титьку сосал до семи лет и теперь у бабы под башмаком. Вот она и оставляет его в дураках. А дурак, он дурак и есть. Какой с него спрос! Умный мужик уложил бы свою бабу брюхом наземь да и отхлестал вожжами по мягкому месту, тогда бы и посмотрели — осталась ли охота гулять да обзываться недоделкой? Хе-хе, любая присмиреет, если с месяц на животе поспит. А что до Онике, то это уж его отцовская забота, это он на себя берет, потому как он за семью в ответе. Женит его чин по чину, навесит ему жерновом жену на шею… После третьего стакана Кэпэлэу поинтересовался, давно ли Нице один спит.

— Давно, — отвечал Нице, — все время один сплю, вот бумаги справим, с женой спать буду.

Услышав такое, Кэпэлэу даже поперхнулся, схватил сына за руку и потащил наверх, к Вике. Но она не пожелала отпереть дверь.

— Не могу, — сказала она. — Голая я, переодеваюсь.

— Вот тебе муженек и поможет рубашонку натянуть, потому как ты его законная супруга. Для того тебя и взяли в дом.

— Не законная. Мы не венчаны.

— Хе-хе-хе, — хохотнул Кэпэлэу под дверью и подмигнул Нице. — Не венчаны! Тебя взяли с испытательным сроком, ясно? Приглядимся, какова ты есть, подходишь ли нам, а потом уж и бумаги выправим честь по чести. Отпирай, принимай мужа в гнездышко, в теплое местечко.

— На соломе ему местечко. Сучку ему положи, он и обогреется.

Кэпэлэу, пьяный-распьяный, посинел от ярости и заколотил в дверь ногами.

— Ах ты, потаскуха! Я тебя, тварь вонючая, научу, как разговаривать! Я тебе покажу, кто тут хозяин!

— Хоть лопни, не открою, — отозвалась Вика, — можешь топором рубить.

Кэпэлэу ринулся было за топором, но тут же и передумал: дверь новая, двойная, больших денег стоила, ну как ее порубишь?

— Ладно, — сказал он, — сама выползешь на брюхе. Прощения попросишь. Мне спешить некуда…

И велел Нице не отходить от двери.

— Стой здесь, на пороге, сторожи, пока не выйдет, мы ей рога-то пообломаем, плов из нее сделаем, из стервы поганой, в порошок сотрем!

Кэпэлэу вышел на улицу продышаться, поостыть немного.

Вика знала свою власть над Балбесом: поглядишь на него, он уж и не знает, куда от счастья деваться, — поэтому, как только Кэпэлэу ушел, она безбоязненно отворила дверь и, прижав к губам палец, велела:

— Пойди, позови Онике. Он на пустыре за мельницей. Скажи, чтоб немедля бежал сюда. Да вошел не двором, а задами, а то батя увидит…

Невдалеке от дома братья разошлись. Нице вошел в ворота, а Онике через сад прямо в сени.

Бесстыжая вьюга понаделала у них во дворе бед. Сломала загородку сада и, поднабравшись сил, снесла навес с копны проса. И теперь по всему двору летала солома, будто снопы искр при пожаре. Кэпэлэу исходил злостью. Увидев Нице, он велел ему притащить каменный каток, которым обмолачивают ячмень, и взвалить его на копну, куда сам он положил деревянный чурбак. Нице, памятуя о побоях в погребе, помчался со всех ног в сарай, обхватил здоровенными лапищами каток, весивший не меньше мельничного жернова, и поволок к копне.

Онике знал, что, когда старик в ярости, лучше ему на глаза не показываться — может вилами пырнуть и изувечить, с него станется. Сколько уж раз, бывало, набрасывался, и в ход тогда шло все, что попадалось под руку.

Киву Кэпэлэу не любил сыновей. Нице он и за человека не считал и Онике помыкал, как слугой. Земля была целиком на попечении Онике, он и пахал, он и сеял, он и жал, он и убирал. Кэпэлэу редко показывался в поле — все больше на рынок ездил, а в остальное время, заложив руки за спину и дыша на всех перегаром, расхаживал по деревне, и в народе прозвали его Сиплым.

«Вон Сиплый пошел. Раб на поле спину гнет, а он соломинки на улице считает».

Онике взял лестницу и полез на чердак, прихватив лопату— при такой метели чердак наверняка завалило снегом. О Вике он и не вспомнил.

А она услыхала, как он полез на чердак. И удивилась, почему же он к ней не зашел. Перетрусил, догадалась она, отца испугался, Онике у него в доме за батрака. А ей хотелось прочитать ему письмо, которое вот уже несколько дней носила за пазухой. Письмо было от двоюродной сестры, из Брэилы, она там на стройке работала.

«Дорогая моя сестренка, прослышала я про твои несчастья и душой за тебя изболелась. Вчера приехала ко мне мама и рассказала, что отдал тебя дядька за немилого и ты уехала из села, а сыночек у тебя помер. Господи боже мой, как же ты настрадалась, дорогая моя сестренка! Уж лучше бы ты ко мне приехала и устроилась в городе на работу. Я бы тебе помогла. Я тут официанткой в столовой, к нам всякие люди обедать приходят, то есть как раныие кельнером, только все по-другому, раньше, бывало, клиент позовет — ты беги со всех ног и терпи, что бы ни сказал, как ни обидел: ущипнул или по-другому как, а теперь нет. Нас в столовой четыре девушки, ходим мы чисто, все к нам с уважением, и дурного слова ни от кого не услышишь. И платят хорошо, а за отличную работу — премия. Потому и советую, дорогая сестренка, если невмоготу тебе — чего с немилым жить? Приезжай ко мне. Я о тебе уже говорила с нашим секретарем молодежной организации, и он обещался, коли приедешь, протянуть тебе дружескую руку помощи.

Кончаю письмо и целую крепко.

Любящая твоя сестра Силика».

Пойду сама к нему поднимусь, подумала Вика, открывая дверь и вглядываясь в темноту сеней. Никого. Вика тихонько поднялась на чердак.

— Зачем пришла? — испуганно спросил Онике, — А если увидят нас? Ступай, ступай в комнату. Балбес сказывал, батя гневается.

Вика с укором покачала головой и присела на мешок с фасолью. На чердаке было тепло. Полотнища паутины покачивались в пропыленном воздухе, сладковато пахло плесенью. Вика смотрела, как Онике сбрасывает снег, и, подобрав несколько сморщенных виноградинок, упавших с гроздей, что развесили здесь с осени, потихоньку их жевала. Потом взяла из мешка горсть конопляного семени, раскусила и поморщилась — горько. Она сидела в потемках почти не двигаясь, уставив глаза в землю, и только изредка исподтишка взглядывала на парня.

Онике остановился ненадолго передохнуть. Ветер свистел, будто раскрученный над головой хлыст. Онике поглядел на Вику — она сидела отвернувшись, и ему стало обидно, что она как бы не замечает его. Он положил лопату и, ступая на цыпочках, подошел к Вике сзади, обнял за плечи, она прижалась головой к его груди, а он прижался губами к ее губам. И тут же замер испуганно. Внизу Надолянка ругалась с Кэпэлэу, что не принес он соломы топить печь, а у нее тесто из квашни лезет. Онике хотел отойти от люка подальше, но Вика тянула его за полу кожуха к себе.

— Мне матушка сказала, что женить тебя надумали. Как послала я за тобой Балбеса, она ко мне зашла и сказала: мол, старик так решил. Стало быть, мне оставаться с Балбесом, а у тебя своя будет, какую бог пошлет.

— Дурочка, а ты и поверила, — утешал ее Онике. — Кому поверила? Они ж тебя пугают, — Но дрожь в голосе выдала его, понятно было, что и он поверил.

— Я тебе не дурочка, Онике, коли старик чего решил, не отступится… А за Балбеса все одно не выйду. Жила я тут, терпела только ради тебя. Теперь уйду…

— Куда? — спросил Онике. — Я-то тут остаюсь.

— Оставайся, — ответила Вика. — А я не могу. Уйду… Онике!

— Брось глупости-то молоть.

— Что ж мне, за Балбеса выходить? — с упреком спросила Вика. — Нет уж, хватит! Побатрачила. У вас тут батраков и без меня хватает. Мне на твоего папашу спину гнуть неохота.

Онике не знал, что и сказать. Ласкал ее гладкий горячий лоб, касался губами нежных век голубых глаз с влажными длинными ресницами и мучительно думал, как же оно будет дальше.

Вика сказала правду. Кэпэлэу был в доме самовластным хозяином, остальные только покорно склоняли головы и подчинялись во всем. У Онике никогда бы не хватило духу воспротивиться воле старика. И мужество и отвага мгновенно оставляли его при одной только мысли об этом. Он не мог объяснить, почему оно так, отца он не любил, и чем становился старше, тем явственней чувствовал, что ненависть в нем растет: не видел он радости от отца и ласки не видел.

— Знаю, — как бы догадавшись, о чем он думает, произнесла Вика, — ты из отцовской воли ни на шаг, при нем ты ровно букашка.

Права Вика. Онике и не обиделся. Он обнял ее покрепче, целовал глаза, лоб, щеки и чувствовал, как громко бьется у нее сердце, с какой надеждой заглядывает она ему в глаза и как трепетно стремится к воле, призывая и его не покоряться, и отвечал лишь бессильным успокаивающим шепотом, уговаривая: живи как живется, ни о чем не думай.

Он спустился вниз и во дворе столкнулся с Нице, который с глупой ухмылкой заявил, что если Вика и этой ночью положит его спать на полу, то он…

— Пошел ты к черту! — в сердцах сказал ему Онике и отвернулся.

Через кухонное окно его увидел Кэпэлэу.

— Где был? — спросил отец, появившись на пороге, — Собак гонял?

Был он в одной фуфайке, говорил тихо, медленно цедя слова. Этого спокойствия Онике боялся пуще смерти. Если бы отец встретил его криком, кулаками, проклятьями, он мог бы надеяться, что обойдется трепкой. А теперь уже не сомневался: свадьба — дело решенное. Рад не рад, а говори: милости просим…

— На чердаке, — ответил он, — снег счищал.

— Вот как? Ладно… Вечером сватов засылаем к дочери Лаке Труфану. Завтра смотрины, может, сразу и заберем девку к себе.

Онике заметил, что держит в руках цветок, который был в волосах у Вики, и пустил по ветру измятые лепестки. Он пошел на сеновал и лег. Не хотелось никого видеть, слышать. В голову, словно билом, ударяли слова: свадьба!.. свадьба!.. свадьба!..

К ночи вьюга утихла, мороз окреп. На дымчатом небе без единого облака сверкали крошечные зеленые звезды.

Задумав женить Онике, Кэпэлэу перво-наперво отправился к соседу, Никулае Джуге, сунув в карман бутылку ракии. Тот был крестником Лаке Труфану и в прощеное воскресенье наверняка пойдет к нему с подарками, так пусть заодно замолвит словечко о Кэпэлэу, а уж завтра, на трезвую голову, они встретятся с Труфану и обо всем столкуются. Домой Кэпэлэу возвращался пьяненький и с силой упирался палкой в снег, чтобы не поскользнуться и не упасть. Издалека было заметно, что Кэпэлэу доволен собой — все складывалось как нельзя лучше. Никулае Джуте сватовство одобрил и даже сказал, что более подходящей парочки на селе давно не было. Онике — парень рассудительный, послушный, работящий, из почтенной семьи, и девушка собой недурна, приданое за ней хорошее, а ежели пошла в мать, а по всему так оно и есть, то и рожать одного за другим не будет. Родит ребенка, много — двух и остановится. Не то что другие — что ни год, то приплод.

Покуда отца не было дома, Онике достал най и волынку, спрятал подальше, чтобы на них ненароком не наткнулась Вика. Он не мог выносить ее взгляда. «Чего ты молчишь, — как бы спрашивали ее глаза, — чего боишься? Плюнь ты ему в лицо! Ирод он, а не отец!» Но Онике предпочитал не видеть этих глаз, избегал их взгляда.

Вернувшись домой, Кэпэлэу приказал Вике и Нице сходить поздравить будущего посаженого отца калачом.

— Посидите там часок-другой и возвращайтесь, потому как праздновать дома будем.

Вика и Нице ушли переодеваться, а Кэпэлэу позвал Онике и показал ему треснувшую дудку.

— Видишь, сынок, дудка у меня треснула, — сказал он, — если узнаешь, кто на селе телку режет, скажи мне, я схожу, попрошу кишку, дудку наладить. Натяну, высохнет кишка, и будет дудка как новая, даже получше прежнего… Эй ты! — крикнул он строго Надолянке, — Выгони кота за дверь, вишь — холодец в тарелке нюхает?! Так слышь, сынок, если режет кто телку…

— Слышу, не глухой, — отвечал парень, уставясь в землю.

— Смотри у меня, — напомнил старик, — на сторону не поглядывай, а то опять телега набок… Только-только я ее выправил.

С улицы донесся залихватский свист, Онике вышел. Вика в сопровождении Нице, наряженного в черный суконный костюм, с цветком герани в петличке, который он теребил с блаженной улыбкой, вышли из кухни с корзиной, где лежал калач величиной с тележное колесо, предназначенный для Думитру Караймана, будущего посаженого отца на их свадьбе. Вика была в вишневом платье с узкой талией и пышными рукавами. Она надела кожух, а поверх еще плотной вязки шерстяную шаль.

— Куда это ты так накуталась? — удивилась Надолянка. — Весь гардероб на себя навертела!

— Зябну, — коротко объяснила Вика.

— Ладно, ладно, ступайте, — поторопил их Кэпэлэу, — повеселитесь на славу и наказ мой помните: посидите часок, и домой. А ты, — тут он потрепал по щеке Нице, — не забудь руку у крестной поцеловать, а то я три шкуры с тебя спущу.

В воротах они столкнулись с Онике и Даниле Бишем.

— Добрый вечер, уважаемый господин Балбес, — поприветствовал Биш Нице. — С калачом к посаженому отцу? Похвально! Поклон и от меня старому прохвосту. Выпейте там и за мое здоровье! — И он посторонился, пропуская парочку.

Онике удержал Вику за руку, сжал до хруста и отпустил, только заметив, что она поморщилась от боли.

— Счастливо тебе, — пожелала она Онике, — как говорится, совет да любовь.

— И вам того же, — не замедлил он с ответом.

— Хороша бабенка! — восхищенно проговорил Биш. — Всем взяла! Жаль, достанется она Балбесу. Будь у него капля ума, приворожил бы он тебя травкой к другой бабе.

— Отстань! — отмахнулся Онике. — Дела другого у тебя нет, что ли, как зубы скалить?

— Значит, нету, раз я с тобой тут торчу, хотя нам давно пора быть за околицей. Нынче я такую штуку отмочу — век меня помнить будете.

— Воронку достал?

— Обещался один хлопчик принесть.

Тогда пошли, что ли? — сказал Онике.

Биш сунул руки в карманы и вдруг повернулся к Онике, плотный, маленький, глаза его сверкнули в темноте кошачьим блеском.

— Слушай, а винца у тебя не найдется?

— Найдется, — помедлив, ответил Онике. — Только зайди в дом, чтоб батя не приметил.

Он провел Биш а на галерейку и оставил дожидаться там, где зимой обычно громоздились горы брюквы, картошки, лука, перца, убранные с гряд с первыми заморозками, где стоял ткацкий стан и всякая хозяйственная утварь, а сам пошел на кухню, взял кувшин и потихоньку спустился в погреб.

Надолянка обеспокоенно заковыляла вслед.

— Что ж ты такое делаешь, сыночек? — взмолилась она. — В могилу меня свести хочешь? Думала я, на старости лет удастся пожить спокойно, ан нет…

Выпив по стаканчику вина, Онике и Биш виноградниками добрались до холма, где, потрескивая сухим ивняком, горел костер и где дожидались их пятеро парней. Остальные расположились на другом холме, за огородами. Обычно парни разделялись на две группы: одни запевали частушку, а другие, подхватывая, как бы отвечали. Прежде чем разойтись, парни долго и шумно спорили, кому куда идти.

Все были в сборе, и вдруг за кустами мелькнули~две тени.

— Это еще кто? — удивился Биш. — Что там за фигуры ходят?

— Ясное дело кто: Марин Куду с братишкой.

— А-а!.. Мешок с заплаткой, — засмеялся Биш.

У Марина три старшие сестры в девках засиделись, и в заговенье ен от парней ни на шаг не отходил, чтобы помешать им, если надумают насмешничать над сестрами. Но парни из озорства, чтобы позлить мальчонку, сочиняли частушки самые что ни на есть забористые.

Вскоре на другом холме взметнулся, искрясь, костер. Значит, и там все в сборе.

Даниле Биш, первый на селе балагур и выдумщик, хлебнул из бутылки вина, взял воронку и громко пропел:

Ох беда! Который год Никто замуж не берет!..

В домах захлопали двери, мужики и бабы повыскакивали на улицу с недоеденными пирогами в руках, торопясь послушать, кому нынче достанется от парней. Раскрасневшиеся хмельные мужики весело подмигивали друг другу, дымили самокрутками и хохотали до упаду над уморительными дразнилками. С погодой парням повезло: вьюга утихла, и в чистом морозном воздухе голоса звучали громко и отчетливо.

Бабы и девки, хихикая, толпились на галерейках. И хотя кое у кого из них и было рыльце в пушку, и замирало от страха сердце, они не подавали виду и втайне молили бога, чтобы избавил от злоязычных насмешников.

Вот уж горе! Вот беда уж! Не берут Оану замуж. В чем загадка? Где секрет? Сопли есть, а носа нет.

Оана, дочка Гисоса, уткнулась вздернутым носиком в подушку и залилась горькими слезами.

Но недолго парни потешали село, кончалось всегда тем, что прибегал с дубинкой какой-нибудь до смерти разобиженный родитель и вступался за дочку.

Пока Биш кричал, Онике мрачно сидел у костра. Но видел он не пламя, а голубые укоризненные глаза Вики, какими смотрела она на него, уходя с Нице под руку. Онике отвернулся, чтобы не встречать этого взгляда, но, глянув в поле, увидел, что Вика идет виноградниками и смотрит на него все теми же голубыми тоскливыми глазами.

«Чего ты ждешь? — спрашивала Вика. — Чего ты ждешь?»

Он уткнулся лицом в ладони и сидел так долго, не шевелясь, но когда поднял голову, звезды взглянули на него голубыми глазами Вики и спросили: «Чего ты ждешь?!»

Онике вскочил на ноги и бросился к Бишу.

— Не мешай, — сказал Биш. — Теперь у меня самый коронный номер: жене нашего завмага фитиль вставлю!.. Будет знать, как спекулировать!

— Про дочку Труфану пой!

— Ты что, спятил? Труфану не знаешь? Он же нас прибьет. Она скромница…

— Давай сюда воронку! Я сам!..

Не дам! Взбесился ты, что ли? — попятился Биш.

Пой, говорю!

— Нет! — отказывался Биш и вдруг согласился: — Ладно, так и быть, спою.

И прокричал на все село:

Есть у нас молодка Вика, Баба-ягодка, клубника, Нет в селе ее стройней, Всем взяла, и все при ней. Только с мужем спать не любит, Мужнин брат ее голубит И целует целу ночь: Надо ж старшему помочь! Спеть о них еще могли бы, Да не скажут нам спасибо.

Кэпэлэу с Надолянкой, кумовьями и крестниками, как только на холмах зажглись костры, вышли на галерейку и, слушая шутки парней, покатывались от хохота. Услыхав последнюю частушку, все оцепенели, Надолянка, испуганно глянув на мужа, расплакалась и убежала. То, что недавно смешило до колик, так как касалось других, теперь вызывало растерянность и гнев. Гости заторопились в дом, честя на все корки негодяя, осмелившегося опорочить честное семейство. Веселья как не бывало. Рассвирепевший Кэпэлэу выхватил кол из забора и, не разбирая дороги, по сугробам ринулся к холму.

— Убью! Пришибу гада! — кричал он не своим голосом, не сомневаясь, что дело не обошлось без Онике.

Но на холме уже никого не было.

Пропев частушку про Вику, Биш, как бы извиняясь, сказал:

— Пентюх ты, Онике! Потому и спел про тебя. Талдычил: люблю, люблю, а сам ни с места. Теперь, хошь не хошь, побежишь с Викой из дому. А то Кэпэлэу башку тебе свернет.

— Куда бежать?

— Куда, куда… Совсем дурак, что ли? Куда глаза глядят. Да хоть в Брэилу, на стройку! Туда тьма наших деревенских едет! Хватай Вику — и деру!

Биш схватил его за руку и чуть не волоком, проулками и закоулками, потащил к дому Думитру Караймана, где ярко светились окна и крик стоял такой, будто свадьбу гуляли. На крыльце сидел Нице, бился головой о ступеньки и вопил в голос. Карайман его уговаривал, пытался поднять, увести в дом.

Онике и Биш слушали, притаившись за акациями. В конце концов раздосадованный Карайман ушел в дом. Биш мигом подскочил к забору и окликнул хозяйку:

— Эй, тетка Аника, что это у вас за шум, а драки нету?

— Беда! Жена у Нице сбежала. Довела его до нашей калитки и говорит: «На вот тебе калач, отнеси своему Карайману, да не забудь у хозяйки ручку поцеловать, а то батя прибьет! Сыта я вами по горло!» И ушла. А он, балбес, ее отпустил. Теперь убивается.

Вот так чудеса в решете! — посочувствовал Биш. — Ну-ну! Счастливо вам повеселиться!

Он вернулся к акациям, где оставил Онике, чтобы поделиться с ним новостью, но тот и сам все слышал и уже мчался во весь дух на станцию.

Вот кто балбес-то истинный, глядя ему вслед, подумал Биш, нет чтобы коня запрячь! Не поспеть ему к поезду!..

1959