В судьбе моей матери и ее двоюродной сестры мало точек соприкосновения. Однако обе эти истории пришли в каком-то смысле к благополучному завершению, и я хотел бы изобразить это с помощью пересечения кругов, хотя пересекались они по-разному и на разных этапах.
По свидетельству Лауры Катарины Экхольм, во время Второй мировой войны в Финляндии личной безопасности евреев, в том числе служивших в армии даже в качестве офицеров, ничто не угрожало – и это при союзничестве Финляндии и Германии. История финских евреев в этом смысле исключительна.
Финские еврейские общины – единственное сообщество в Восточной Европе, не пострадавшее во время Второй мировой войны. По судьбам всех остальных прошагали сапоги солдат двух армий. Финских евреев не тронули в отличие от их единоверцев в Прибалтике, Польше и Советском Союзе. Но как подчеркивает Экхольм, история финских евреев является исключительной лишь в части, касающейся Второй мировой войны.
Положение Финляндии во многом отличалось от положения присоединенной к Советскому Союзу Латвии, которая за военные годы прошла через три оккупации. Старший брат известного дипломата Макса Якобсона Лео Якобсон нашел формулу, хорошо передающую ощущения финского еврея. Служивший в Генштабе финской армии офицером разведки лейтенант Лео Якобсон предсказал поражение Германии и предполагал в связи с этим, что его шансы выжить в качестве финна становятся ниже, зато в качестве еврея повышаются.
В межвоенный период между двоюродными сестрами в Риге и в Хельсинки поддерживались обычные родственные отношения. Путешествие на пароме в Таллин и оттуда на поезде в Ригу или наоборот занимало два дня. Поэтому сестры регулярно приезжали друг к другу. Моя мать летом 1929-го приезжала в Ригу, Маша провела в Хельсинки лето 1930-го, моя мать в Риге – начало весны 1937-го. Машина младшая сестра Фейга, в свою очередь, гостила в Хельсинки зимой 1939-го. Братья Мейер и Абрам с женами встречались как минимум летом 1932-го в Риге.
Поездка моего отца в Ригу в 1957-м была для Машиной семьи первой весточкой из мира, от которого они были оторваны войной. Поездка Маши в Хельсинки в 1961 году была продолжением ленинградской встречи, на которой Мейер Токациер увидел младшего брата Якоба, с которым не виделся с революции. При встрече присутствовали Маша и Лена, приехавшие из Риги, и сестра моей матери, Рико. Несмотря на то что сестры ревниво спорили о том, в чьем доме Маша проведет больше времени, гостя в Хельсинки, эта поездка была для Маши важна, и после нее отношения продолжали поддерживаться.
Лена приезжала в Хельсинки летом 2002-го, и встреча ее с моей уже весьма пожилой матерью была в высшей степени эмоциональной. Для обеих было важно повидаться, и моя мать поначалу приняла Машину единственную дочь за саму Машу.
Маша и Йозеф были очень разными по натуре: Маша – сильная и решительная, Йозеф – мягче и добрее, однако, по словам Лены, они отлично дополняли друг друга. По мнению моего троюродного брата Александра Кушнера, Маша была сообразительнее, тоньше и сметливее. Она знала и понимала все.
История выживания Маши и Йозефа на “кровавых землях” – во многом история Машиной сообразительности и решительности, а также умения принимать верные решения в правильное время. Некоторые ее идеи остались тем не менее без воплощения – например, бегство в Иран или Швецию. Последним решительным шагом в жизни Маши и Йозефа был переезд из Израиля в Германию и в Западный Берлин в 1974-м, всего три года спустя после того, как семья вырвалась из Советского Союза. Йозеф даже не надеялся встретить в Берлине старых друзей и коллег-музыкантов. Прошло много времени, мир изменился. Теплый прием, оказанный ему старыми друзьями в Берлине, изумил его.
Я впервые попал в Советский Союз в мае 1967-го с группой однокурсников. Мы с женой Кайсой начали изучать русский язык осенью 1970-го. Летом 1971-го мы учили язык в Ленинграде.
В 1971 году я оказался в Министерстве иностранных дел. К этому времени я уже владел русским.
Мысль о том, что я могу встретиться с родственниками в Риге или попытаться найти их в Ленинграде, не приходила мне в голову, и кроме того, к зиме 1971-го семья Маши уже переехала в Израиль.
Я погрузился в Советский Союз с энергией молодого дипломата, и мне тогда было не до судьбы еврейских родственников. Правда, я с интересом следил за подтачивающим СССР диссидентским движением и знакомился с не вступавшими в Союз художников нонконформистами и с их жизнью вне государственных рамок. Многие из них были евреями. Отдельная тема – литераторы в Советском Союзе, особенно поэты. Действительно, поэт в России больше, чем поэт в Финляндии или где-либо на Западе. Поэзии в России придается такое значение еще и потому, что во времена цензуры тайный язык поэзии был средством для выражения мыслей и чувств, о которых невозможно было сказать вслух. Позднее я думал об этом и в связи с творчеством Александра Кушнера.
Комментируя мое эссе “Грубое обаяние Советского Союза”, Александр Кушнер уточнил оценку, данную мной Ленинграду, который я охарактеризовал заимствованным у Эрнста Неизвестного словом “жестокий”. По его мнению, город был “суровым и мрачным”, однако же и местом, в котором слышится голос поэзии, где пишутся стихи и возможно независимое мышление.
По словам Кушнера, у правительства в столице всегда шире взгляд на вещи, чем у чиновников в провинции. “Хотя Кремль внушал страх, он все же был лучше ленинградского обкома”.
Многие московские поэты во времена Брежнева могли путешествовать. Кушнер впервые поехал за границу лишь во время перестройки по приглашению Бродского. По признанию Кушнера, он был совершенно не готов к встрече с Нью-Йорком, и увиденное оказалось для него шоком.
1970-е годы, проведенные в Ленинграде, стали важными в плане моего собственного развития. Ленинград был, по мнению многих, крупным провинциальным городом. Ощущалась огромная разница с Москвой и ее оживленной “заграничной жизнью” (в столице тогда было очень много иностранцев – сотрудников посольств, различных представительств, журналистов и т. п.).
Кстати, я быстро усвоил, что разделяющая проспекты широкая полоса, по которой могут ездить только власти, зовется Гришкиной зоной – по имени первого секретаря Ленинградского обкома КПСС Григория Романова. Мудрый генконсул Антти Карппинен предупредил, чтобы я не произносил “Гришка” вслух, поскольку это было опасно вдвойне: мало того что “Гришка” звучало уничижительно, такая форма имени вызывала ассоциации с Гришкой Распутиным.
Кушнер в 1975 году попался Романову на зуб; тот прочитал на собрании обкома его стихотворение “Аполлон в снегу”.
Вот как рассказывает об этом Кушнер: “Однажды зимой я гулял по Павловскому парку и увидел там памятник Аполлону, богу поэзии, покровителю муз. Он был весь в снегу, и я подумал, что никогда еще Аполлон не оказывался так далеко на Севере. В моем стихотворении Аполлон олицетворяет российскую поэзию, застывшую в снегу. Это было довольно прозрачное сравнение – и оно разозлило Романова”.
Романов угрожающе заявил, что если “поэту Кушни́ру здесь не нравится, пусть уезжает”. По словам Кушнера, его спасло постоянное место работы и то, что прочитанное Романовым стихотворение еще не было напечатано.
Сам я столкнулся с Романовым в молодости, в бытность свою вице-консулом, в последнее воскресенье июня 1976-го, когда главы всех консульств были приглашены на стоящий на Неве крейсер “Киров” для празднования Дня Военно-Морского Флота. Поскольку генконсул Карппинен был в отпуске в Финляндии, на борт пришлось подняться вице-консулу. Одетый в светлый летний костюм, коренастый Романов поприветствовал представителей консульства и при виде кареглазого, темноволосого и темноусого вице-консула заметил: “Вы не похожи на финна”. Я привычно ответил: “Я финн”.
Так круги пересекались и замыкались – у моей матери, Йозефа, Лены и у меня. Единственным человеком, чей круг не замкнулся при жизни, была тетя Маша, поскольку ей так и не удалось увидеть конца Советского Союза, которого она ждала и в которое твердо верила.