Длинной лентой там тянется вдоль берега моря равнина. За ней Фигерас, где родился Дали. А все вокруг — это Ампурдан. Удивительный край: не богатый, не бедный, аграрный и одновременно туристический, когда-то заболоченный, ныне плодородный. «После дождя Ампурдан расцвечивается изумительными красками. Он становится похожим на огромный сад», — пишет Дали 12 июня 1920 года в своем юношеском «Дневнике». И это действительно так.
Здесь проходит торговый путь из Испании во Францию и далее в Европу. Здесь дует трамонтана — сильный северный средиземноморский ветер, который гудит, хлопает, неистовствует, который завывает и рычит под резким светом яркого солнца, и так на протяжении долгих дней, без передышки, словно и не Европа это вовсе, а какой-то другой край вроде Патагонии, предгорья Анд или бескрайней аргентинской пустыни, сменяющей на юге пампасы, характерные для севера.
Вот записи из дневника юного Дали:
15 ноября 1919 года: «Ледяная трамонтана посрывала последние листья с деревьев и разметала их, играючи, с жестокой иронией. На синем небе ни облачка».
21 апреля 1920 года: «Никуда не скрыться от трамонтаны».
22 апреля 1920 года: «Очень сильный ветер все продолжает дуть».
23 апреля 1920 года: «Дует трамонтана».
26 апреля 1920 года: «Жуткий ветер. Брезентовые навесы над торговыми лотками и палатками на площади едва не раздирает в клочья».
Ампурдан лежит в правом углу своеобразного неправильного треугольника, который представляет собой Каталония. Самая острая его вершина направлена вниз, туда, где естественной границей края служит полноводная река Эбро. На севере словно на «молнию» наглухо застегивают эту территорию Пиренеи. На востоке по диагонали Средиземное море омывает Коста Брава («Дикий Берег») и Коста Дорада («Золотой Берег») с его золотыми песками. Что до Арагона, где появился на свет Бунюэль, то он прикрывает эти земли с запада.
Не иначе как трамонтана вносит сумятицу в головы жителей Ампурдана: говорят, что все они слегка чокнутые. Хотя в целом каталонцы считаются хладнокровными, порой даже излишне. Словечко «seny», означающее «здравый смысл», по всеобщему мнению, характеризует их как нельзя лучше. Видимо, как раз этот здравый смысл и уберегает их от трагического восприятия жизни, свойственного другим испанцам. Они настороженно относятся к избитым истинам.
Существует мнение, что Каталония, решительно повернувшаяся спиной ко всему остальному полуострову и смотрящая на север и на море, — это частичка Европы в той Испании, которая до недавнего времени, а может, и до сего дня так и не смогла определиться, куда ей прибиться. И это выглядит более чем справедливым.
Ведь действительно Каталония — единственная в своем роде область Испании, которая с 1860 года развивалась в ритме, заданном европейской индустриальной революцией. Ее торговые отношения с Францией, Англией и Германией становились все более активными и разносторонними. Конец XIX века — период небывалого культурного расцвета этой провинции. Барселона возомнила себя новыми Афинами...
Не будем сейчас вспоминать о кризисах самосознания и самоопределения и языковых заморочках (о которых Дали, впрочем, выразится весьма хлестко): Каталония всегда жила за счет взаимовыгодной торговли, за счет контактов и обмена визитами с чужестранцами. С финикийцами, греками, римлянами, вестготами... С VI века до Р.Х. фокейские греки регулярно наведываются в эти края и строят здесь множество торговых пунктов, в том числе порт и город Ампурион, развалины которого можно сегодня увидеть в Эмпурии, в сорока километрах от Кадакеса. В 776 году до Р.Х. греки с острова Родос основали в заливе Росес первую греческую колонию в западном Средиземноморье.
Каталония — богатейший край, в Средние века она меньше, чем вся остальная Испания, пострадала от арабского владычества, это райское место, где жизнь всегда била ключом.
Фигерас стал современным, динамично развивающимся городом благодаря железнодорожному сообщению с Барселоной, открытому в 1877 году, и электричеству, проведенному там в 1896-м. Город этот не был таким уж тихим, как могло показаться на первый взгляд, он отличался высоким уровнем образования и достатка, имел собственные газеты, это был пограничный город, ориентированный на Францию и остальную Европу, очаг республиканского духа и атеизма.
Такие вот декорации.
И эти декорации имеют первостепенное значение: именно в их окружении Дали появился на свет. Он формировался и развивался вначале в Фигерасе и Кадакесе, затем в Барселоне, где жили его дядья и где он очень рано стал выставлять свои работы. Именно здесь зарождались его мечты, фобии и представления о жизни, складывался его лексикон художника, в них он встретил Миро, а затем и Галу, здесь порвал со своим отцом, сюда он возвращался, чтобы писать свои картины — бесконечно и одержимо, ибо там была матрица и первоисточник всего и вся.
А вот и действующие лица: их совсем немного. В раннем детстве Дали, естественно, окружали его ближайшие родственники. Среди них его сестра Ана Мария, которая была на три года его младше. Старший брат умер в 1903 году в возрасте года и девяти месяцев. Его так же звали Сальвадором, как, впрочем, отца и прадеда.
В центре семейной экспозиции — отец, Сальвадор Ани-серо Дали Кузи, по обе стороны от него две его жены: Фелипа, первая его супруга, и ее сестра Каталина, которая жила в их доме и на которой он женится после смерти Фелипы. (Сколько двойственных образов!) Добавим к этой компании еще Ансельма, дядюшку по материнской линии, известного в Барселоне книготорговца, а также Рафаэля, дядюшку по отцовской линии, он был не столь знаменит, но именно он введет юного Дали в круг барселонской интеллигенции.
Уже с двумя Сальвадорами и женитьбами отца вначале на одной сестре, потом на другой история семейства кажется довольно запутанной. И мало кто углублялся в нее дальше, иначе непременно обратил бы внимание на то, что Гало, дед Дали, в 1886 году свел счеты с жизнью «по причинам финансового порядка». Кем же он был? Может быть, маклером?
Совершенно точно, что он играл на бирже. Кризис, потрясший финансовые круги, стал причиной его банкротства. Он выбросился из окна четвертого этажа и разбился. Ему было тридцать пять лет.
Или все же он был врачом (senor Doctor), как будет утверждать сам Дали и как считают некоторые его биографы? Но это весьма маловероятно — во всяком случае, таково мнение Феликса Фанеса, который, взяв за основу «Дневник» художника, датированный 1919 и 1920 годами, самым тщательным образом изучил окружение юного Дали и его родственные связи.
Может быть, его перепутали с Рафаэлем, вторым сыном Гало, который действительно был врачом? Может быть, «senor Doctor» всего лишь прозвище вроде того, что прилепилось к старшему сыну, отцу Дали, прозванному «Доктор Деньги»?
Самоубийство отца, денежные затруднения, неопределенный или скрываемый род занятий — такое не проходит бесследно для буржуазной семьи, имеющей отношение к финансовым кругам. И не может не оставить своего отпечатка. Особенно в душе подростка.
В ту пору, когда дедушка Сальвадора ушел из жизни, будущий нотариус и отец художника Дали был подростком, почти ребенком.
Его мать — вдовой. К счастью, у нее остались кое-какие сбережения и она взяла все дела в свои руки. Ее дочь от первого брака уже была замужем. Супруг дочери, великодушный человек и высокопоставленный чиновник, будущий мэр Барселоны Хосе Мария Серраклара, затратил массу энергии и использовал все свои связи, чтобы отец Дали смог продолжить учебу.
Но учеба на факультете права стала для него каждодневной борьбой. Борьбой за признание. Не будем забывать, что дело происходило в Каталонии девятнадцатого века. Не будем забывать также, что нотариусы в то время были официально уполномочены государством представлять его интересы при совершении любых сделок в сфере денежного обращения, финансов и недвижимости и имели в Испании репутацию не только высококвалифицированных специалистов в области права, но и людей безупречной честности. Так что сыну разорившегося самоубийцы нужно было доказывать свою честность более рьяно — и это мягко сказано, — чем кому бы то ни было другому.
Посему совершенно понятно, что, пережив все это, Сальвадор Дали-старший стал неустанным трудом, используя ум, упорство и мужество, зарабатывать себе авторитет. Он стал нотариусом, открыл в 1900 году в Фигерасе свою контору (чему очень способствовал его друг Пепито Пичот, имевший там дом) и крайне дорожил своим местом.
Этим же объясняется отцовский гнев, обрушившийся на голову Сальвадора-сына, исключенного из Академии изящных искусств за дерзкое поведение после первого же громкого скандала. Этот человек испытывал панический страх перед тем, что касалось будущего, перед тем, что касалось денег. И перед тем, что могло повлечь за собой их отсутствие.
Он был весьма своеобразной личностью, и это еще мягко сказано. «Он обладал чудовищной энергией», — признавался Дали в полустрахе, в полувосхищении. «Он был очень своенравным человеком», — свидетельствовал каталонский писатель Жозеп Пла. В Фигерасе о необузданном нраве Сальвадора-отца и частых и бурных вспышках его гнева ходили легенды. Над этим все потешались. Это стало неотъемлемой частью местного колорита и местного фольклора.
Его называли «легковоспламеняющимся».
Но с таким же успехом он умел быть обворожительным, блистательным, остроумным. Кое-кто говорил даже о его элегантности. И совсем не обязательно обращаться к свидетельству Аны Марии, которая в своей книге «Сальвадор Дали глазами сестры» рассказывает, как однажды их отец устроил вечер танцев, пригласив на него всех жителей улицы Нарсисо Монтуриоля, и без этого достаточно фактов в пользу того, что он был умным, энергичным, любознательным, интеллигентным человеком с широким кругозором, позволявшим ему рассуждать об искусстве и музыке с тем же знанием дела, что о политике и праве, поскольку он всегда был в курсе всех событий.
Его идеи, как говорили в то время, были «передовыми». Он был прогрессивным человеком, близким к Республиканскому национальному союзу, атеистом, ярым поборником независимости Каталонии и столь же ярым противником монархии.
Сын изобразил своего отца обрюзгшим господином с бычьей шеей и туповатым взглядом, так же описывали Сальвадора-старшего его враги. Не стоит заблуждаться на сей счет, достаточно взглянуть на фотографии поры его юности: он предстает перед нами энергичным и даже воинственным молодым человеком весьма симпатичной наружности.
Перед тем как обосноваться в Фигерасе, он женился на юной жительнице Барселоны Фелипе Доменеч Феррес, о которой почти нечего сказать, кроме того, что она была тихой и набожной и скончалась в 1921 году от рака матки. Дали на момент ее смерти было семнадцать лет.
Сальвадор Фелипе Хасинто Дали-и-Доменеч родился 11 мая 1904 года в 8 часов 45 минут, то есть через девять месяцев и десять дней после смерти первого Сальвадора — Сальвадора Гало Ансельмо. Роды проходили на втором этаже дома 20 по улице Нарсисо Монтуриоля, где в то время проживали супруги Дали и где родилось и двое других их детей. Но почему-то сегодня доска с надписью «En esta casa nacio Salvador Dali. XI V MCMIV» и портрет со знаменитыми усами висят на доме 6 по той же улице.
Что касается внутриутробной жизни Дали, то она описана самим Сальвадором Дали в «Тайной жизни Сальвадора Дали». Автор этого шедевра работал в жанре «правдивой лжи», который самым внимательным образом изучал на примере этого произведения Энди Уорхол. Поскольку всё правдивее правды в этом необыкновенном произведении, сотканном из невероятностей, ошибок, выдумок, язвительных замечаний и сногсшибательных истин. Но главное в нем — удивительная игра воображения и фантазия автора.
Умопомрачительная феерия.
В этом хаосе — безумно забавном, трагическом и пульсирующем кровью, бьющем по нервам и пробирающем до костей, который слишком долго принимали за литературный бред, этакую шутку или же, напротив, за исповедь на бумаге — следует продвигаться вперед со знанием дела и в состоянии постоянной бдительности, — эти навыки Жид развивал в своих учениках, рекомендуя им выискивать опечатки в тех книгах, которыми они зачитывались. Нужно внимание и умение сохранять дистанцию, чтобы лучше видеть.
В данном случае Дали не просто помогает нам, он делает гораздо больше, сразу или почти сразу вываливая на нас свои внутриутробные воспоминания, а затем свои ложные и истинные детские воспоминания. Короче, он подталкивает своего читателя к сопротивлению, к активному чтению, рассчитанному на некую реакцию и интерпретацию. Проводит его через «испытание безднами», где содержатся в равной мере юмор, комизм и шутовство, порой уравновешивающие, а порой и нет эти ошеломительные погружения в область бессознательного, подсознательного, инфрасознательного и другие глубины, граничащие с чем-то невысказанным, но вполне очевидным. Это своеобразная манера высказываться о том, о чем, как правило, молчат, говорить самую грубую правду, искусно камуфлируя ее.
«Правда, чтобы оставаться правдой, должна быть завуалированной», — говорил Ницше, рассуждая о греках.
Дали много читал Ницше. И строил афоризмы так же, пользуясь посылками, которые, вступая в реакцию друг с другом, рождали мысль третьего порядка, не заложенную ни в первой части силлогизма, ни во второй, а лежащую где-то между ними, на вибрирующей от напряжения, неразрывно связавшей их нити. Где-то вне их. И вывести это можно только с помощью дедукции.
О покойном брате говорится уже на второй странице «Тайной жизни»: «Мой брат в семь лет умер от менингита, это случилось за три года до моего рождения». Три неправды, три искажения фактов в одной (коротенькой) фразе. Не будем особенно придираться к «менингиту», ведь Дали мог не иметь доступа к заключению судебно-медицинской экспертизы, где в качестве причины смерти указывался «катаральный гастроэнтерит»; зато он прекрасно знал, что его брат умер в год и девять месяцев и что было это за девять месяцев и десять дней до его собственного рождения.
Так почему семь лет?
Почему менингит?
Не будем слишком настаивать на этой версии, но заметим, что семь лет — это сознательный возраст. И если Дали хочет развить мысль о гениальном брате, душа которого в него, сумасшедшего или несовершенного двойника, воплотится, чтобы миру все-таки был явлен гений, то нужно, чтобы умерший брат еще при жизни успел как-то проявить свою предполагаемую гениальность.
За год и девять месяцев сделать это практически нереально. Отсюда эти придуманные семь лет.
Странно?
И да и нет. Идея несовершенного двойника, призванного превзойти самого себя, чтобы перевоплотиться в удачную, но исчезнувшую и оплакиваемую (демонстративно?) модель, прочитывается в этом коротком фрагменте об усопшем брате из «Тайной жизни...» и в длинной истории всей его последующей жизни, менее тайной. Обратите внимание, какую важность приобретет эта идея в дальнейшем.
А также обратите внимание на двойственные образы, которые проходят через все творчество Дали, и на гигантские фигуры-близнецы — Кастора и Поллукса, что установлены возле его дома в Порт-Льигате и видны издалека.
А еще обратите в этой связи внимание на клоунские выходки более позднего времени, от которых обычно отмахиваются, и совершенно напрасно. Ведь Дали повторял на все лады (и я вновь это цитирую): «Я никогда не шучу».
Чудачество и чрезмерная экстравагантность — штуки рискованные, однако они редко бывают беспричинными и, как правило, имеют под собой нечто конкретное. В привязке к Дали того времени этот новый элемент занимает свое место и прекрасно вписывается в генеральный план, в котором жизнь и творчество составляют единое целое.
Что касается менингита, то почему же Дали с таким упорством цепляется и всегда цеплялся за него?
Давайте рассмотрим этот вопрос.
В то время причины этого заболевания, жертвами которого становились в основном новорожденные и малолетние дети, были еще до конца не исследованы. Бытовало мнение, что менингит может быть спровоцирован ударом, нанесенным по голове. А как поговаривали, папаша двух Сальвадоров был весьма крут на руку. Разумеется, нельзя исключить, что ребенка побили или толкнули, случайно или специально, и он умер от полученных травм. Слухи такие имели место. Известно также, что сообщить властям о случившемся отец поручил одному из своих друзей, местному сапожнику. Почему? Потому, что сам был не в состоянии сделать это из-за обрушившегося на него горя? Или он поступил так из страха?
Ужасная правда, без всякого сомнения, усугубляла боль утраты, присовокупив к ней всепоглощающее чувство вины.
Если это действительно правда.
Но у этой версии есть хорошие «шансы» быть ею. Во всяком случае, более серьезные, нежели у другой, также имевшей хождение, мол, у ребенка был врожденный дефект, явившийся следствием венерического заболевания, которым страдал его отец. Однако и она позволяет понять атмосферу навязчивых идей, тревоги и напряженности, царившей в доме, где прошли первые годы жизни Дали, над которым, судя по всему, еще и излишне тряслась мать.
На сей счет — конфузливость, уклончивость и молчание. Словно это как раз та самая исходная точка, вокруг которой все вертится и выстраивается.
Ален Финкелькраут назвал бы это «первородным преступлением».
При этом место главного действующего лица пустует.
Против желания Фелипы, которая проявила несвойственную ей горячность, новорожденному дали то же имя, что носил его покойный брат (мать не сомневалась в том, что с этим именем он тоже будет обречен). Он появился на свет на той самой кровати, на которой тот умер, носил его одежду, играл в его игрушки и в довершение всего, бывая на кладбище, читал свое имя на могиле и склонялся перед ней вместе с матерью.
Когда он заходил в спальню своих родителей, то видел его большую фотографию, которую они повесили над своей кроватью.
Дали, конечно, утрирует, добавляя к вышеперечисленному еще и это: «Когда мой отец смотрел на меня, то скорее обращался к моему двойнику, чем ко мне. В его глазах я был лишь половиной, подменой. Я долго не мог залечить на сердце кровоточащую рану, которую мой безучастный, бесчувственный, не знающий о моей боли отец постоянно бередил своей безграничной любовью к умершему». Но движется он в правильном направлении. Поскольку часто («поскольку всегда», хотелось мне сказать), что-то преувеличивая, Дали оказывается ближе к истине, к которой, возможно, не смог бы подступиться, будь он объективен и опирайся на «реальные факты».
Не начать ли нам наш рассказ о Дали с его внутриутробной жизни, коль скоро он сам приглашает нас это сделать?
Во всяком случае, стоит взглянуть на то, что он пишет по этому поводу.
Итак, на что она похожа? Как он ее прожил?
«Если вы спросите меня, что я чувствовал, — говорит он, — я вам тут же отвечу: "Это было божественно, это был рай"». Утерянный рай. Но описание его не перестает удивлять: «Внутриутробный рай окрашен в огненные тона преисподней: красно-оранжевый, желтый и голубоватый. Он мягкий, недвижный, теплый и вязкий, а еще строго симметричный, состоящий из двух частей». Рай цвета ада — это не тривиально; но мы можем сравнить этот образ с образом, созданным Уорхолом, который в последние годы жизни писал на своих полотнах: «Небеса находятся в одном вздохе от преисподней».
А теперь слово самому Дали: «Моим самым прекрасным видением там была яичница из двух яиц без всякой сковороды. Отсюда, по всей видимости, происходит то смятение, то волнение, что я испытывал потом всю свою жизнь перед этой фантастической картиной. В этой яичнице без сковороды, которую я увидел еще до своего рождения, яйца были великолепными: желтки их сияли фосфоресцирующим светом, а белки слегка отливали голубизной на изломе множества складок и складочек».
«Тот факт, что я могу и сегодня при желании воспроизвести подобную картину — правда, не такую яркую и, главное, лишенную магии того времени, — побуждает меня к сравнению этих ослепивших меня яиц с фосфенами, представляющими собой радужные круги перед глазами, возникающие при нажатии на глазные яблоки и видимые сквозь прикрытые веки. Мне достаточно принять характерное для эмбриона положение с прижатыми к зажмуренным глазам кулачками, чтобы все это увидеть вновь. Не зря дети любят играть в такую игру: они надавливают пальцами на глаза и, когда видят появившиеся перед ними цветные круги, говорят, что увидели ангела».
Как бы там ни было, но Дали был вынужден покинуть свой рай.
«Ужасную травму своего рождения» он пережил 11 мая 1904 года.
«Пусть звонят во все колокола в его честь! Пусть склонившийся над пашней крестьянин распрямит свою согбенную спину, похожую на искореженный ствол оливы, которую гнет к земле трамонтана, пусть присядет, подперев свою щеку мозолистой дланью, и задумается, застыв в благородной позе мыслителя. Внемлите! Только что появился на свет Сальвадор Дали. Ветер затих, и небо просветлело», — разливается соловьем Дали, в библейской манере Сесила Б. де Милля — лирической и шутливой одновременно.
«Должно быть, таким же точно утром греки и финикийцы высадились в заливах Росес и Эмпурии, чтобы в самом центре Ампурданской равнины с ее самым конкретным и объективным пейзажем на свете изваять колыбель средиземноморской цивилизации и застлать ее чистейшей, почти нереальной белизны простыней, что приняла меня на себя, едва я явился на этот свет...
...И ты тоже, Нарсисо Монтуриоль, славный сын Фигераса, изобретатель и создатель первой подводной лодки, подними на меня свои серые, затуманенные глаза. Взгляни! Ты ничего не видишь? И вы все тоже ничего не видите?..
...А между тем в одном из домов на улице Монтуриоля появился на свет младенец, и счастливые родители склонились над ним, не в силах отвести умильных взглядов».
Дали родился в царствование короля Альфонса XIII на улице Нарсисо Монтуриоля, которую без малейшей иронии называли «улицей гениев», поскольку помимо уже упомянутого Монтуриоля, изобретателя подводной лодки, здесь жили поэт Карлес Фажес де Климент и музыкант Пеп Вентура, создатель современной сарданы. Дом, где родился Дали, был обычным городским строением без особых примет, стоящим на правой стороне улицы, если идти от находящейся по соседству Рамблы. На противоположной ее стороне во всем своем блеске красовались дома настоящих богачей и властей предержащих, дома в псевдовенецианском стиле с балконами и bow-windows [88]Фонарь, эркер (англ.).
.
Но внимание, — на улице Монтуриоля существует несколько домов, в которых в разное время проживало семейство Дали!
Первый из них — дом 20 на углу улицы; Дали занимали в нем на втором этаже квартиру с большой лоджией, откуда открывался чудесный вид на расположенный по соседству сад одной высокородной дамы. Там рос огромный каштан, служивший приютом для многочисленных пернатых. На этой лоджии, видимо, вдохновленная примером соседей, Фелипа начала разводить туберозы, наполнявшие воздух своим ароматом, и расставила клетки с птицами, которых она кормила прямо изо рта, протягивая им зажатый в зубах кусочек хлеба, чем приводила детей в бешеный восторг. А этажом ниже бабушка гладила белье.
Увы! Настал день, когда Дали узнали, что сад напротив их окон продан, а на его месте будет строиться дом. Не стало каштана, не стало птиц, опустела и их лоджия. Дали было десять лет. Для Аны Марии (как, видимо, и для ее брата Сальвадора) это было концом прекрасной мечты. К счастью, неподалеку построили новый дом. Родители Дали переехали туда. Это был их второй дом, № 24 по той же улице. «Наша веранда выходила на большую, просторную площадь, за которой виднелся кусочек залива Росес, Палау Савердера, гора Сан-Пер де Родес. Площадь называлась Пласа де ла Пальмера (площадь Пальмы), причем пальма эта существовала в действительности и была выше нашего дома». Кроме того, здесь находилась открытая при французском женском монастыре школа, которую посещала Ана Мария. На территории школы стояла церковь с колокольней и колоколом, Дали запечатлел это сооружение в нескольких своих работах 1935-1936 годов.
В «Пригороде паранойя-критического города: после полудня на окраине европейской истории», пополнившем коллекцию Эдварда Джеймса, а также в «Ностальгическом эхе» и «Морфологическом эхе», попавших в коллекцию Морсов, изображена маленькая девочка, прыгающая через веревочку. Фигурка девочки удивительно похожа на язык колокола.
Книгу своей сестры Дали принял очень плохо: она перечеркивала все то, что он так старательно создавал: его легенду. Публика тут же разделилась на два лагеря: на тех, кто считал, что сестра говорит правду и надо к ней прислушаться (не стоит доверять тому, что рассказывает Дали!), и тех, кому книга Аны Марии показалась излишне слащавой и идиллической. «Она просто стремилась возразить брату по всем пунктам и выгородить отца», — негодовали они.
Так ли все просто?
Посмотрим, например, что говорит сестра о Льюсии Хисперт, их старенькой няньке: «Ее круглое лицо было словно вылепленным из глины и дышало безграничной добротой. Казалось, ее расположенность и симпатия к людям сконцентрировались в районе ее огромного носа, который мы всегда вспоминали с умилением. Ах, этот нос Льюсии! Сама же она олицетворяла собой терпение и сердечность. Под этим любимым нами носом был растянутый в вечной улыбке рот». А Дали описывает ее как женщину «очень мощного телосложения, похожую на папу римского».
Сразу видно, как разнится тон: в первом случае он нежный или сентиментальный, а во втором — жесткий и даже карикатурный; но брат и сестра, во всяком случае, сходятся на том, что их нянька была дородной женщиной. Кроме того, молодой Сальвадор, нарисовав ее впервые в 1918 году, когда ему было четырнадцать лет, смог передать нрав, о котором говорит его сестра: женщина просто лучится добротой. И Дали принимает это как подарок.
Это был один из его первых портретов маслом на холсте. Он написан с отменным мастерством в безыскусной гармонии красных, черных и фиолетовых тонов, уравновешенных охряными оттенками лица и руки. В руке Льюсии цветок, тоже охряной, идеально круглый, перекликающийся с солнцем на заднем плане, солнцем, которое, с другой стороны, предстает как двойственный образ этакой «звезды во лбу», что четко видна на лице седовласой героини картины. Льюсия сидит, сгорбив спину. Потухший взгляд ее глаз, выглядывающих из-под крестьянского платка, кажется совсем слепым. Знаменитый нос скорее приплюснут, нежели выдается вперед. Освещенная сзади странным солнцем на манер Ван Гога, слегка подавшаяся вперед, она излучает доброжелательность и человеколюбие.
Так есть ли реальное противоречие во мнениях брата и сестры?
Вряд ли оно существовало во времена их детства и отрочества. Но спустя тридцать лет все стало по-другому. Ана Мария осталась прежней и не изменила идиллического отношения к их чудесному, счастливому и безоблачному детству. Сальвадор же резко изменился. Он превратил свою жизнь в произведение искусства. И как художник отрезал все лишнее, отобрал то, что его устраивало, а остальное изменил по своему усмотрению. Какое значение имеет достоверность фактов (кстати, можно бесконечно спорить по поводу этой самой достоверности), гораздо важнее совсем другая правда. И эта правда изречена им. Резко и решительно.
Но, может быть, мнение Аны Марии более «объективно»? Ее книга появилась как реакция на некоторые язвительные замечания звезды, каковой к тому времени стал Дали, а главное — на публикацию в 1942 году «Тайной жизни Сальвадора Дали». Книга Аны Марии «Сальвадор Дали глазами его сестры», вышедшая в 1949 году, в первую очередь была направлена против той мифической версии, что ее брат так тщательно выстраивал, но это было скорее не наступление, а защита и иллюстрации к его воспоминаниям, к его зеленому раю детства, к их детству. А ненавидела она Галу, эту узурпаторшу, похитительницу грез, отобравшую у нее ее любимого брата. Разве в Кадакесе, когда Сальвадора и Ану Марию видели вместе, их не называли «жених и невеста»? Кроме того, Дали множество раз высказывался в том плане, что не стоит отмахиваться от инцеста.
Некий аноним утверждал даже, что однажды на пляже он видел, как обнаженные Дали и его сестра обнимались и целовались. Может быть, он это не выдумал.
Поэма «Любовь и Память», написанная Дали в 1930 году и посвященная им своей сестре, начиналась словами:
Образ моей сестры
С красным анусом
Полным дерьма...
Образ моей сестры
С разверзнутым влагалищем
Довольно об этом. Пока довольно.
Отношения между Дали и его сестрой, пусть и с некоторыми оговорками, были вполне обычными.
Проблема была в их отце, с какой бы стороны мы к этому ни подходили.
Поскольку если внешне Дали походил на мать и «тютелька в тютельку», как ему не уставали повторять, на своего покойного брата, то вспыльчивый и гневливый характер достался ему от отца. Именно на него он был похож больше всего.
Даже по жизни Дали шел тем же извилистым путем, что обоих привел от атеизма к принятию римской католической веры и от левого экстремизма к правому — в самом карикатурном виде. Дали также перенял отцовское отношение к деньгам.
Что объясняет их разрыв.
Кое-кого шокировала «черная неблагодарность» сына по отношению к такому внимательному и заботливому отцу. Отцу, который не только не препятствовал его увлечению живописью, но даже способствовал — на свой лад — тому, чтобы сын стал художником, и который, на самом деле, все ему прощал. Истинная причина разрыва заключалась как раз в том, что младший Дали испытывал необходимость отмежеваться от своего двойника.
Но для того, чтобы разобраться в необычайно запутанных взаимоотношениях двух Сальвадоров, отца и сына, нам представляется необходимым оглянуться назад. Что поможет нам раскрыть еще более удивительные стороны этой в высшей степени нетривиальной личности — центральной фигуры нашего повествования.
Начнем с того, что отец много времени проводил вне дома, встречаясь с друзьями то в кафе, то в знаменитом отеле «Дюран» (отель существует и поныне, но пришел в упадок), то на Рамбле. Женщины почти все время находились дома в своем кругу и редко куда выходили. Так что маленький Сальвадор являл собою единственное существо мужского пола в этом настоящем гинекее, где обретались его сестра, мать, тетка, нянька, стряпухи.
Будучи в центре этого женского мирка, Дали, по всей видимости, очень рано открыл в себе способность манипулировать людьми и начал ее применять. В возрасте двух лет, зайдясь от гнева, он ударил свою няньку, хотя обожал ее. По его признанию, он никогда не мог забыть слов своего отца, сказанных по тому поводу: «Этот никогда не станет таким, как тот, другой».
Наконец-то его выделили! «Тот другой» никогда не причинял родителям никаких забот. Он же ликовал, видя, как они тревожатся, когда он катается по земле в приступе гнева, когда срывает с Льюсии платок, чтобы нацепить его себе на голову. Дали объяснял, что и сам стремился быть нелюбимым, поскольку не хотел быть любимым вместо «того, другого».
И здесь мы можем ему поверить: этот выбор он сделал на всю жизнь. До финальной черты.
Мать не сводила с него глаз, когда он играл в парке, и не отпускала от себя дальше чем на пару шагов. Отец жил в постоянном страхе произнести какое-нибудь неосторожное слово, способное спровоцировать у сына вспышку ярости. Оба родителя не могли избавиться от навязчивой идеи, что припадок бешенства, чуть более сильный, чем остальные, может спровоцировать болезнь, которая сведет его в могилу. «Однажды, когда я подавился рыбной костью и начал задыхаться, я увидел, как мой отец выбежал из столовой, будучи не в состоянии слышать мой кашель и видеть истеричные конвульсии, в которых я корчился и которые специально утрировал, чтобы подольше оставаться в центре внимания перепуганной семьи».
А раз так, все его желания немедленно удовлетворялись.
Что еще хуже: снедаемые страхом родители постоянно жаловались своему окружению на то, что им приходится терпеть от их сына. «Знаете, что опять выкинул Сальвадор?» — вопрошал старший Дали.
«И все с готовностью принимались слушать рассказ об очередной моей странной выходке, которая имела по меньшей мере одно достоинство: она могла заставить смеяться до слёз».
Это тоже конечно же послужит ему уроком: неблаговидные поступки вызывают смех.
Но при чем тут отец? Тот самый отец, которого представляют степенным буржуа, он же — блюститель установленного порядка, нотариус, человек, способствующий увековечиванию права собственности — оплота буржуазии? Этот столп. Эта скала.
Это мать, еврейка по национальности, снедаемая постоянным страхом, докучала сыну советами, дергала его, шпионила за ним, надоедала ему, своему несносному и такому любимому мальчику.
При этом с матерью они были сообщниками. Составляли единое целое, были, что называется, «два сапога пара».
Да, такого отца Дали должен был отринуть — и самым решительным образом — просто чтобы выжить; и не потому, что тот был слишком критично настроен по отношению к нему и отстранен, не потому, что был слишком далек от него, как кое-кто говорил, а потому, что был наоборот слишком близок. Подавляюще близок.
Дали был изнеженным ребенком? Да. Более того, принцем, взлелеянным в самых комфортных условиях, опекаемым, захваленным, боготворимым.
И одевали его как лорда.
Взгляните на эти фотографии, где он, в годовалом возрасте, предстает перед нами утопающим в кружевах; в четыре года — твердо стоящим на ногах, таким застенчивым, но с лукавым и однозначно проницательным взглядом из-под круглой шляпки, лихо сдвинутой назад, в пальтишке с широким воротником и жабо, с маленькой тросточкой в руке; или в пять лет — с еще более живым взглядом, в забавной позе, сидящим на земле рядом с собакой, в блузе с пышными рукавами, схваченными на запястьях, с большим бантом на шее и в лакированных башмачках.
Взгляните на его полотна, на которых он предстает в скромном и милом матросском костюмчике — «Я в возрасте десяти лет, когда я был куколкой кузнечика (комплекс кастрации)» (1933) и «Mysterious Mouth Appearing in the Back of my Nurse» (1941), и в том же костюмчике с серсо на картинах «Спектр сексапильности» (1934) или «Пейзаж с загадочными элементами» (1934), «Аптекарь, с величайшей осторожностью поднимающий крышку рояля» (1936) и «Полдень» (1936).
«Одним из самых замечательных подарков, которые я когда-либо получал, — рассказывает Дали, — был костюм короля, преподнесенный мне моими барселонскими дядьками. Вечерами я стоял перед зеркалом, надев на голову белый парик и корону и накинув на плечи горностаевую мантию. Под мантией на мне ничего больше не было. Я прятал свой член, зажимая его меж бедер, чтобы как можно больше походить на девочку. Уже тогда я обожал три вещи: слабость, старость и роскошь». И добавляет: «Переодевание было одним из моих самых любимых занятий в детстве».
Если бы его отец был таким добропорядочным буржуа, как о нем говорят, то он непременно отправил бы сына в одну из тех христианских школ, которые посещали дети представителей его социального класса. Он же отдал его учиться в муниципальную школу, поскольку был настоящим вольнодумцем. Это его решение было воспринято как эксцентричная выходка.
А вот Дали в семь лет, опять в припадке бешенства. Он постоянно в бешенстве. Отец тащит его за руку по улице, сейчас он получит горький урок, узнает, что такое, когда тобой командуют.
Как ослушаться? Эту науку он быстро освоит. Что до остального... Его учителя — Эстебана Трайтера Коломера — Мередит Этерингтон-Смит подозревает в педофилии, полагая, что именно он сформировал у Дали страх перед прикосновением посторонних к своему телу. Ян Гибсон описывает его как франкофона, часто бывавшего в Париже, хорошо рисовавшего, не обойденного почестями и наградами и привозившего своим ученикам такие чудесные подарки, что они прозвали его «господином Лафайетом», ибо именно в этом универмаге он имел привычку делать покупки. По словам Дали, который, естественно, сгущает краски, он был краснощеким, «неряшливо одетым» человеком, «отвратительно вонявшим» и спавшим на уроках. Маленький Дали пользовался этим, чтобы тренировать свой глаз. Он считал, сколько крошек нюхательного табака осело на «огромный носовой платок» учителя. Придумывал различные фигуры, разглядывая пятна влаги на стенах и потолке классной комнаты или облака за окном. Мечтал. В этой школе он не только ничему не научился, но даже позабыл то, что знал до поступления в нее: алфавит и как пишется его имя.
В то время как по Барселоне гуляла мощная волна антиклерикальных выступлений, в ходе которых было сожжено множество монастырей (это была «semana tragica»), он открыл для себя существование социального неравенства, а также секрет и могущество внешней привлекательности.
«Я был единственным, кто приносил с собой горячий шоколад. Я носил его в термосе, на чехле которого были вышиты мои инициалы, — пишет он в «Тайной жизни Сальвадора Дали». — Стоило мне слегка поцарапаться — и мне тут же перевязывали ногу или руку стерильным бинтом. Я носил матросский костюмчик, расшитый золотом на манжетах. Мои волосы всегда были тщательно расчесаны и надушены — и простодушные дети поочередно подходили ко мне, чтобы понюхать мою голову. Я единственный носил начищенные до блеска ботинки с серебряными застежками».
К этому он добавляет, что все вышесказанное было чрезвычайно важным для формирования у него мании величия: «А как мне было не возомнить себя исключительным, драгоценным и утонченным существом» среди всех этих детей, «самых обездоленных в Фигерасе»?
Его товарищи по школе считали, что он — с другой планеты. Возможно, не так уж и далеки они были от истины.
Он же, видя, как они приспособлены к жизни, как быстро и ловко могут починить пенал или просто зашнуровать свои ботинки, все больше убеждался в том, что сам он совершенно не в состоянии обойтись без посторонней помощи: по его словам, он мог полдня просидеть взаперти в классной комнате, «потому что не знал, что нужно повернуть ручку двери, чтобы та открылась».
«Любая практическая деятельность была мне чужда, и с каждым днем предметы внешнего мира пугали меня все больше», — добавляет он.
Не стало ли виной тому, что всю свою жизнь он пребывал в этом состоянии инфантильной беспомощности, слишком ли бережное отношение к нему родителей? Луис Бунюэль рассказывал мне, что в период их жизни в студенческой резиденции в Мадриде Дали не мог даже самостоятельно купить билеты в театр. Бунюэль написал об этом в своей книге воспоминаний «Мой последний вздох». Рассказывают, что в Нью-Йорке, если ему вдруг по невероятному стечению обстоятельств приходилось одному, без Галы, ехать в такси, то он, чтобы расплатиться, швырял свой бумажник прямо в голову водителя. Он был совершенно не способен вести себя в этой ситуации как все нормальные люди.
Дали никогда не был независимым и никогда не был самостоятельным.
1910 год: последствия обучения в муниципальной школе оказались столь катастрофическими, что отцу Дали пришлось поступиться своими принципами (так что он был куда более гибким, чем о нем рассказывают) и отправить сына в коллеж «Hermanos de las Escuelas Cristianas». Дали было шесть лет.
Он пробудет там до июня 1916 года, до того момента, как поступит в лицей.
Конгрегация братьев христианских школ был основана в конце XVII века Жаном Батистом де ла Салем. В принадлежащей им школе в Фигерасе обучение велось на французском языке. Причем строгости были такие, что если кого-либо из учеников ловили на том, что он говорит по-испански или по-каталански — даже на перемене — его наказывали!
Таким образом, с шести до двенадцати лет Дали не просто изучал французский язык, он научился думать по-французски. Можно ли утверждать, что этот язык сформировал его подсознание? Это было бы слишком смело; и всё же французский язык оказал на его развитие большое влияние, уроки французских братьев-христиан не прошли для него бесследно.
Здешние учителя были менее расположены к тому, чтобы предоставлять ему полную свободу, но в то же время и сами не позволяли себе спать на уроках; но Дали не расстался со своей привычкой мечтать на занятиях. В первом классе его посадили у окна. Открывали окно только ближе к вечеру. «Но с этого момента, — говорит он, — я целиком погружался в созерцание». За окном росли два больших кипариса, они были почти одной высоты, но левый все-таки чуть-чуть пониже, и его верхушка слегка клонилась к своему собрату, стоящему прямо как латинская буква «i». Дали следил за игрой света и тени на этих деревьях и заметил, что перед самым заходом солнца (в этой школе ученики занимались дотемна!) остроконечная верхушка правого кипариса окрашивалась в темно-красный цвет и становилась «будто вымоченная в вине», тогда как верхушка левого, находясь полностью в тени, являла собой лишь темную массу.
Как и на уроках Эстебана Трайтера, Дали отсутствовал в классе, поскольку мысли его витали где-то далеко. Но ему приходилось отстаивать это право, пытаясь всеми способами обмануть дотошность и «жестокость» братьев-христиан, умеющих лучше добиваться своей цели, чем колоритный сеньор Трайтер. «Но, — говорит Дали, — я не хотел, чтобы меня донимали, чтобы ко мне обращались, чтобы "мешали" происходящему в моей голове. Я продолжал предаваться мечтам, зародившимся в классе сеньора Трайтера, и, чувствуя нависшую надо мной опасность, цеплялся за них изо всех сил, впивался в них ногтями, словно утопающий в спасательный круг».
После «ангелуса» кипарисы растворялись в вечернем сумраке, но, хотя их силуэты исчезали, Дали продолжал смотреть в их направлении: он знал, где они находятся, эти деревья.
Братья-христиане конечно же не оставили без внимания это необычное упрямство. И в конце концов отсадили его от окна.
Он не сдавался: «Я продолжал смотреть сквозь стену, словно все еще видел их».
Таков был Дали.
Если что решил, держался до последнего.
«Сейчас, — говорил он сам себе, — начнется урок Закона Божьего, значит, тень на правом кипарисе должна быть на уровне этого рыжего, опаленного дупла с торчащей из него засохшей веткой, на которой висит кусок белой тряпки. Пиренеи должны быть лилового цвета. А еще в этот самый момент, как я наблюдал это несколько дней назад, вспыхивает отраженным светом одно окошко в видневшейся вдалеке деревеньке Вилабертран! Этот яркий свет, схожий с блеском бриллианта чистой воды, просветлял вдруг мой мозг, возмущенный грубым запретом любоваться милой моему сердцу Ампурданской равниной».
К тому времени Дали уже научился говорить «нет», когда от него ждали «да», и «черное», когда надо было сказать «белое». Он научился противопоставлять себя другим, держаться настороже и выделяться из общей массы.
Судя по всему, он мочился в постель до восьмилетнего возраста. Ему это просто-напросто нравилось. Чтобы отучить его от дурной привычки, отец купил замечательный трехколесный велосипед красного цвета, принес его домой и запер в шкафу. Хочешь велосипед? Прекрасно, ты его получишь, как только перестанешь писаться в постели. Дали долго колебался, но все же желание досадить родителям, обманув их ожидания, оказалось сильнее. Тем хуже для замечательного красного велосипеда! История эта наверняка выдумана, но она весьма показательна с точки зрения образа мыслей Дали. И образа его действий.
Так, в школе он старался сажать как можно больше клякс в своих тетрадках, хотя, по его словам, «знал, что нужно делать, чтобы писать чисто». Причем, когда однажды ему дали тетрадь, шелковистая бумага которой пришлась мальчику по вкусу, в нем проснулось старание, и он исписал страницу таким красивым почерком, что получил первый приз по каллиграфии. Тут-то его учителя и обнаружили, что Дали дурачил их. Но они совершили ошибку, прямо сказав ему об этом. Мальчик решил, что и впредь может поступать точно так же.
Так, дабы не оказаться вызванным к доске, когда возникало ощущение, что его непременно должны спросить, он рывком вскакивал из-за парты и резко отталкивал от себя учебник, который якобы до этого изучал, хотя на самом деле, по его уверениям, не прочел ни строчки. «Словно одержимый какой-то мыслью я забирался с ногами на лавку, потом будто в панике спрыгивал с нее вниз, закрывая лицо руками и делая вид, что пытаюсь спрятаться от нависшей надо мной опасности. Благодаря этой пантомиме я получал разрешение выйти посреди урока из класса и погулять там в одиночестве в саду». Когда он возвращался обратно, его для успокоения нервов поили теплым травяным отваром.
Родители, которых поставили в известность о галлюцинациях ребенка, посоветовали руководству школы относиться с повышенным вниманием к его персоне. «Меня окружала обстановка исключительности, — победно комментировал Дали, — и вскоре никто больше даже не пытался учить меня чему бы то ни было».
Победа!
Он был рад тому, что остался на второй год, поскольку ему хотелось «бесконечно долго оставаться в одном и том же классе, пока другие наперегонки рвутся вперед, подогреваемые единственно духом соперничества».
Что ж. Все это очень мило. И в психологическом плане все сходится.
Но есть, очевидно, и другое объяснение, более серьезное и глубокое, всем этим проявлениям враждебности, нелюдимости, настороженности. Он рисовал. Он уже стал художником.
Снедаемым этой страстью.
И когда занимался живописью, когда рисовал, лень его улетучивалась. Он мог целыми часами предаваться любимому делу.
«В шесть лет я хотел быть поваром. В семь — Наполеоном. С тех пор мои амбиции только возрастали, как и моя мания величия».
Нет, и в шесть лет, и в семь он хотел быть художником. Уже тогда. Знаменитое начало «Тайной жизни Сальвадора Дали» прекрасное тому подтверждение, но еще лучшее подтверждение — реальная действительность.
Согласно легенде, он начал рисовать еще в колыбели. Как только он смог удержать в руке карандаш, тотчас стал покрывать зверушками стенки своей кроватки. Будучи совсем маленьким, он завороженно смотрел, как бабушка вырезала из листа бумаги чудесные и очень сложные узоры, а мать рисовала животных на полосках бумаги, которые то складывала, то разворачивала, рассказывая разные истории. Целые дни напролет он будет проводить с сестрой, раскрашивая и переводя картинки.
Атмосфера в их семье была не чопорно-буржуазной, а либеральной; для литературы, музыки и искусства место находилось всегда. Перед нами пример буржуазной «династии», с поразительной точностью множество раз описанной Томасом Манном: родоначальником обычно был энергичный, смелый, порой не слишком щепетильный человек, действовавший на грани респектабельности, если не сказать — за ее гранью, он спорил с судьбой, придавал событиям динамичности и закладывал те основы, которые нужно было крепить и развивать его наследнику. А тот уже, отдавая дань респектабельности, тянулся к культуре, окружал себя художниками, их картинами и другими произведениями искусства, а его сын или внук сам становился художником и пускал по ветру то, что было накоплено до него.
В таких семьях все — но главным образом женщины и дети — играли на фортепьяно и неплохо рисовали карандашом или акварелью. Именно этим занимался маленький Дали под восхищенные взгляды родителей. Те же не смогут заметить метаморфозы, проглядят, как приятное времяпрепровождение перерастет в настоящую страсть, а избалованный мальчик, любитель порисовать, превратится в настоящего художника. Это действительно можно было проглядеть с подобным ребенком — умным, но ужасно капризным, робким, но умеющим манипулировать людьми, а еще очень замкнутым и одиноким, несмотря на все то внимание, которым он был окружен.
И Дали не просто мирился с одиночеством, он в нем нуждался. И называл его «доведенным до крайности одиночеством».
Здесь мы должны поверить его рассказу. Мать постоянно донимала его вопросами: «Сердце мое, чем тебя порадовать? Сердце мое, что ты хочешь?» И однажды он решился сказать ей, чего он действительно хотел, поскольку точно знал это: а хотел он получить в свое полное распоряжение одну из неиспользуемых прачечных, расположенных на чердаке их дома. Там он устроит свою «мастерскую».
«Выделенная мне комната была такой крошечной», — вспоминал Дали. Он наверняка слегка утрировал, рассказывая, что почти всю ее занимала цементная ванна для стирки белья, но это не имеет значения. «Благодаря таким пропорциям я вновь пережил те сладостные внутриутробные ощущения, о которых уже говорил. В центре цементной ванны я установил стул, а с помощью доски, положенной горизонтально на края ванны, устроил рабочий стол. В те дни, когда на дворе стояла невыносимая жара, я раздевался догола, открывал кран и заполнял ванну водой так, чтобы она доходила мне до пояса».
Сидя в ванне, он рисовал на картонках от шляпных коробок тетки Каталины бесчисленные картины, которыми будут завешаны все стены в этой прачечной-мастерской художника. Среди них Дали особо выделял «Иосифа, встречающего своих братьев» и «Елену Троянскую» (они будили в его уснувшем сердце приятные воспоминания), а также глиняную копию «Венеры Милосской».
Способствуя развитию интереса сына к живописи и желая расширить его познания, Дали-отец подписался на серию книг по искусству, которую в 1905 году начало выпускать английское издательство «Гованс энд Грей-ЛТД», последний том серии вышел в 1913 году. Это были книжки небольшого формата — 15x10, на английском и французском языках с семьюдесятью черно-белыми иллюстрациями каждая, посвященные великим художникам. Кто-то подсчитал, что всего в этом издании вниманию читателей было представлено более трех тысяч репродукций. Дали перетащил собранные отцом книги в свое логово и регулярно пополнял свою библиотеку очередными томами, наслаждаясь ими и восхищаясь. Конечно же больше всего его притягивали к себе изображения обнаженных тел, в частности картина Энгра «Золотой век», название которой они с Бунюэлем позаимствуют для одного из своих фильмов, самых скандальных фильмов конца 20-х годов двадцатого века.
«Что не подлежит сомнению, — говорил он, — так это то, что первые щепотки соли (и первые крупинки перца) моего юмора рождались в этой удивительной ванне».
Как и многие из его фантазий и эротических пристрастий с уклоном в вуайеризм и онанизм.
Когда к родителям приходили в гости друзья и спрашивали: «А где же Сальвадор?» — те отвечали: «На чердаке. Он устроил себе мастерскую в помещении бывшей прачечной и часами сидит там наверху, играя в одиночестве».
«Что за волнующее, волшебное чувство я испытывал, убегая из родительской столовой, чтобы как сумасшедший вскарабкаться к себе под крышу и запереться на ключ в моем убежище, — через тридцать лет вспоминал свое ликование автор «Тайной жизни Сальвадора Дали». — Мое одиночество чувствовало себя там в полной безопасности».
Там, восседая на так называемом «цементном троне», на своем «насесте», он подглядывал за девочками из коллежа францисканских монахинь, на которых он стыдился поднять глаза, когда встречался с ними на улице, и которые не вгоняли его в краску, когда он смотрел на них сверху. Иногда, по его признанию, он жалел о том, что не бегает вместе с другими детьми по улицам и не участвует в их играх («афродизиатических», говорит он), а лишь ловит их радостные крики, бередящие ему душу. Но при всем при том добавляет: «Я, Сальвадор, должен был сидеть в своей ванне в компании безобразных и злобных химер, окружавших мою хмурую личность».
Там он вновь становился королем, свою мантию и корону он любил надевать на праздник Епифании. И неважно, что голова его увеличивалась в объеме и ему приходилось прилагать все больше усилий, чтобы водрузить на нее корону! Там утверждались, оттачивались и развивались его эгоцентризм, мания величия и нарциссизм. И вот наступал момент, когда он «обнаруживал под своей рукой нечто маленькое, странное и влажное, что она нежно поглаживала» и на что он «смотрел с удивлением». Это был половой член.
Встреча его члена с его же рукой заставит Дали, подобно Бодлеру, отдать должное «культу идолов».
И действительно, вот один из этих идолов (он называл его Дуллитой) стал предвестником другого идола, найденного им в хозяйстве странного сеньора Трайтера и возвестившего, в свою очередь, появление еще одного идола — имя ему Гала.
Однажды сеньор Трайтер из скопища разных чудесных вещей, собранных в его квартире, римских капителей и готических статуй, вытащил то, что Дали назвал «оптическим театром»: картинки в нем появлялись в виде серии гравюр, выполненных пунктиром и подсвечивающихся сзади. Это полностью соответствовало потребности Дали в «чем-то абсолютно необычном». Именно тогда он увидел «волнующий силуэт» русской девочки. «Она явилась мне в белой меховой шубке, в санях, в которые была запряжена тройка лошадей, ее преследовали волки с фосфоресцирующими глазами. Девочка пристально смотрела на меня, и от ее гордого взгляда, нагонявшего робость, у меня сжималось сердце».
«Я называл ее Галюшкой — это уменьшительное от имени моей жены — и свято верю в то, что на протяжении всей моей жизни любовь моя воплощалась всегда в одном-единственном женском образе», — писал он в 1942 году, кое-что и даже многое переписывая в своем прошлом с учетом настоящего, которое носило теперь имя «Гала».
Он научится произвольно вызывать этот и другие образы. «С шести до семи лет, — уверял он, — я жил в мире грез. И позднее мне представлялось совершенно невозможным отличить реальность от фантазий. Моя память сплавила истинное и вымышленное в один блок, и только объективный анализ отдельных, до крайности абсурдных событий позволяет разделить их».
Отсюда «истинные воспоминания» и «ложные воспоминания».
Мы испытали потрясение, подсчитав, сколько женщин изображено со спины на картинах Дали. Стало ясно, что толчком к его любви к Гале стало созерцание ее спины. С юной Дуллитой произошла та же история. «Это была девочка, которую я увидел со спины, — рассказывает Дали, — она шла впереди меня, возвращаясь домой из коллежа. Ее спина была такой изящной и была так сильно откинута назад, что я боялся, как бы прямо у меня на глазах она не сломалась пополам. Две ее подружки шли по бокам от нее, ласково обнимая ее за талию и осыпая ее улыбками. Подружки беспрестанно оборачивались и смотрели назад. Та же, что шла посередине, продолжала свой путь, так ни разу и не показав мне своего лица. Глядя на ее гордую осанку, любуясь ее прямой спиной, я понимал, что она совершенно не похожа на других, что она королева. Те же чувства, что я когда-то испытал к Галюшке, вдруг нахлынули на меня и накрыли с головой. Подружки нежно называли ее Дуллитой. Я вернулся домой, так и не увидев ее лица, и у меня даже мысли не возникло попытаться его увидеть. Это была Дуллита, Дуллита! Галюшка! Rediviva Галюшка!»
С тех пор его мучило единственное желание — чтобы Дуллита пришла к нему на его чердак, в его прачечную, в его мастерскую. В мыслях. Как тень. Как сон.
Но наваждение это было столь навязчивым, а нетерпение столь сильным, что все закончилось нервным срывом 2 июня 1916 года, после того как Дали с успехом выдержал вступительный экзамен в лицей Фигераса. К нему пригласили доктора. Тот прописал полнейший покой.
На следующий же день родители решили отправить его на природу, в имение «Мельница у Башни» (Moli de la Torre), принадлежащее их состоятельным друзьям — семейству Пичотов, все члены которого в той или иной степени были причастны к живописи.
Для Дали все началось именно там.
Это было удивительное семейство космополитов, выдающихся и эксцентричных личностей, превыше всего ставящих свободу во всех ее проявлениях. Юный Дали с восторгом будет наблюдать, как они, облачившись в вечерние туалеты, забираются, таща пианино, в лодку с плоским днищем, отгоняют ее от берега, бросают якорь неподалеку от пляжа и музицируют там в свое удовольствие или устанавливают рояль среди скал, и один из братьев играет там на нем в ночи при свете луны, причем делает это так виртуозно, что спустя несколько лет Дали признается: «Когда я рисую рояли на скалах, это не грезы, это то, что я видел своими глазами и что поразило меня до глубины души». Искусство Дали, конечно же, подпитываемое фантазиями, все же во многом автобиографично. Просто нужно знать, что вкладывается в тот или иной образ.
Во всяком случае, в том, что семейство Пичотов оказало на Дали огромное влияние, нет никакого сомнения.
Даже со скидкой на то, что упорство, с которым Дали постоянно подчеркивал это влияние, в известной степени было обусловлено его желанием завуалировать другое огромное влияние на него — влияние его отца, недооцениваемое большинством биографов.
Риккардо Пичот, обладатель премии Парижской консерватории, которую он получил в семнадцать лет, и один из любимых учеников Пабло Казальса, но прежде всего сюрреалист, играл на своей виолончели индюшкам на птичьем дворе или рыбам, качаясь в лодке на волнах в бухте близ Кадакеса. Луис был скрипачом, он учился вместе со знаменитым Жаком Тибо. Мария выбрала карьеру оперной певицы (контральто) и выступала под именем Марии Гай (ее мужем был не кто иной, как пианист Жоан Гай), а Рамон писал картины в импрессионистской манере и прославился, выставляя свои работы в Париже. Его заметил Аполлинер и посвятил ему несколько строк. В Барселоне Рамон часто бывал у Пикассо.
В Фигерасе роскошный особняк семейства Пичотов, окруженный оливковой рощей, стоял на выезде из города, у дороги на Росес. Для Дали это место станет волшебным и притягательным, там он познакомится со всей интернациональной богемой, что часто наезжала туда, там, помимо всего прочего, он откроет для себя живопись импрессионистов и пуантилистов, при этом он по-прежнему будет грезить наяву и оттачивать свою чувственность, предаваясь в уединении своей мастерской фантазиям, в которых насилие и жестокость занимали отнюдь не последнее место.
Итак, Дали двенадцать лет. Но у него уже прошла первая выставка, которую его отец устроил у них в доме, пригласив всех своих друзей. Уже написаны маслом несколько пейзажей, признанных более чем многообещающими. Вот, например, вид окрестностей Фигераса, датированный 1910 годом, на первом плане луг, прорезанный дорогой, проведенной уверенной рукой в виде белой линии. На заднем плане светло-охряные горы, а посередине, за частоколом деревьев — деревушка.
1910 год. Дали шесть лет. В этом возрасте многие дети рисуют примерно на том же уровне. Но всего три года спустя он уже достиг потрясающих результатов. Вот сходный сюжет, вид Вилабертрана — справа на этой небольшой картине красиво очерченное желтое поле, которое на первом плане наискось пересекает дорога. В углу на фиолетовом фоне гор домишко, его окружают три милых деревца. Слева на фоне розового неба группа деревьев с тонкими красными стволами.
1914 год. Ему десять лет. Среди многочисленных пейзажей того времени хочется отметить лирический «Ампурданский пейзаж», выполненный в голубых тонах с удачными вкраплениями зеленого и желтого, и «Дом на берегу озера», где в первую очередь бросается в глаза автограф автора — крупными красными буквами.
В период с 1914 по 1916 год наблюдается еще более заметный прогресс в мастерстве юного художника, настоящий прорыв.
Что же произошло?
А мы уже сказали, что: он встретился с семейством Пичотов.
Конечно, Пичоты, давно дружившие с его отцом (старший из братьев, Пепито, был связан с ним узами дружбы, восходившей ко времени их совместной учебы на юридическом факультете в Барселоне), не были для него новыми знакомыми, а влияние на него импрессиониста Рамона легко проследить по многим картинам. Но когда ему исполнилось двенадцать лет и он надолго поселился в их имении «Мельница у Башни», где проходило выздоровление после нервного срыва, случилось нечто важное. Там он впервые многое увидел воочию и осознал.
Эта встреча станет решающей.
До такой степени, что в 1942 году, когда Дали пишет свою «Тайную жизнь...», он позволяет себе признаться, естественно, не без витиеватости, что импрессионизм — то художественное направление, которое произвело на него самое сильное впечатление в жизни!
«Мой глаз ничего не мог различить, — писал он, — в скопище густых мазков и бесформенных пятен краски, причудливым образом усеивавших полотно, до тех пор, пока я не догадался отступить от холста всего на метр или просто моргнул, и тогда, о чудо! эти беспорядочные кляксы обрели свои истинные формы. Воздух, простор, быстрый луч света—и целый мир родился из этого хаоса. Больше всего меня восхищали картины, в которых импрессионизм заимствовал приемы пуантилизма. Систематическое противопоставление оранжевого и фиолетового доставляло мне чувственную радость и создавало своего рода иллюзию, будто я смотрю на предметы сквозь призму... В столовой у нас был графин со стеклянной пробкой, сквозь которую мир виделся таким, как на картинах импрессионистов».
Дали отвели большую комнату, беленную известью. Здесь сушили кукурузные початки и хранили мешки с зерном. Там будет его мастерская. Как он с удовлетворением отмечает, с самого утра это помещение было залито ярким солнечным светом.
Тут Дали рассказывает нам историю, которая больше похожа на вымысел, на своего рода автоагиографию, чем на реальные воспоминания. Но если вспомнить его «Старика в сумерках» 1918 года (ему тогда было четырнадцать лет), для написания которого он использовал камни (родители называли этот период его творчества «каменным веком»), то история начинает казаться гораздо более правдивой.
Привезенный с собой рулон холста был израсходован быстро. Сгорая от желания нарисовать еще натюрморт из вишен, Дали находит старую, снятую с петель дерматиновую дверь, кладет ее горизонтально на два стула и использует в качестве полотна центральную ее часть, а резной орнамент, украшающий дверь по краю, становится рамой «картины». Он рассыпает на столе целую корзину вишен. Из своей коробки с масляными красками он выбирает три тюбика: киноварь — для освещенной части ягод, кармин — для той, что находится в тени, и белила — для бликов. Он принимается за работу, выдавливая краски прямо из тюбиков. На каждой вишенке он делает три цветных пятнышка: свет, тень, блик, свет, тень, блик. Это так легко! Тогда юноша усложняет игру, его действо превращается в настоящий танец, аккомпанементом которому служит размеренный шум вращающейся мельницы.
Картина, как сообщает Дали, естественно, всех поразила; но ему указали на то, что вишенкам не хватает хвостиков. Пустяки. Дали взял горсть вишен, стал есть ягоды, а их хвостики вдавливать в картину.
А поскольку ему также указали на то, что его вишни нарисованы на двери, изъеденной древоточцами, он принялся тщательно изучать свое произведение и обнаружил, что черви, которые точат дерево и проделывают дырки в нарисованных на нем вишнях, до такой степени похожи на тех, что поедают живые ягоды, что их можно спутать, тогда, схватив иголку, он принялся выковыривать червяков из дерева, чтобы пересадить их на вишни, а из вишен — чтобы пересадить на дверь. «Мне уже удалось произвести несколько этих странных, даже сумасшедших пересадок, когда я вдруг обнаружил присутствие сеньора Пичота, он какое-то время стоял у меня за спиной, оставаясь незамеченным. Он не смеялся, как обычно, когда дело касалось моих экстравагантных выходок. На сей раз я услышал, как после глубокого раздумья он пробормотал себе под нос: "Гениально!" После чего безмолвно удалился».
«Эти слова навсегда отпечатаются в моем сердце, — признается Дали и добавляет: — Придет день, и весь мир поразится моему таланту».
Вечером за ужином Пепито Пичот объявил Дали, что собирается поговорить с его отцом и посоветовать ему нанять сыну учителя рисования. «Нет, — гордо ответил Дали, — мне не нужны никакие учителя: я художник-импрессионист!»
Отец все же записал его на вечерние курсы Хуана Нуньеса Фернандеса, директора муниципальной художественной школы, куда юноша будет ходить каждый день после занятий в школе французских братьев. Здесь ему понравилось. Нуньес оказался как раз тем преподавателем, какой был ему нужен.
В отличие от многих других учителей рисования Нуньес был очень неплохим художником. И даже, по признанию Дали, обычно скупого на похвалы, «превосходным рисовальщиком». Человек, страстно увлеченный своим делом, лауреат Римской премии по литографии, он сумеет выделить Дали среди сотни других своих учеников.
Занимаясь у него, Дали добился таких успехов, что отец, преисполненный гордостью, устроил выставку картин своего сына и всех гостей потчевал морскими ежами.
Нуньес, пригласив лучшего ученика к себе домой после занятий, показал гравюру Рембрандта, с которой обращался с крайним почтением, и посвятил его в «тайны» светотени. А главное — он поощрял его занятия живописью и побуждал его к развитию способностей, сразу признав их выдающимися. «Я выходил от сеньора Нуньеса радостным и ободренным, щеки у меня лихорадочно горели от самых что ни на есть амбициозных творческих планов, и меня просто распирало от прямо-таки благоговейного уважения к искусству».
Не это ли лихорадочное состояние толкало его к тому, чтобы по возвращении домой заняться в туалете «этим», как он сам это называл (и как точно так же называл это Уорхол)? Не исключено. Услышав, как Пепито Пичот произнес «гениально», Дали и тогда тоже сделал «это». Но теперь он пошел дальше. Он принял решение: избегать девушек, поскольку ему казалось, что они представляют большую опасность для «души, уязвимой во время бурных страстей».
«При этом, — уточняет он, — я все устраивал так, чтобы постоянно находиться в состоянии влюбленности, но никогда не встречаться с объектом своей любви. Я выбирал в качестве такого объекта какую-нибудь встреченную мною случайно на улице девушку из соседнего города, которую, как я был уверен, мне не суждено было никогда больше увидеть».
Что же должно было случиться такого страшного, чтобы довести его до такой жизни? Он поведал об этом в одном из наиболее удивительных и кажущихся фантастическими эпизодов «Тайной жизни Сальвадора Дали». Рассказ этот так поразил меня, что мне хочется переписать его целиком: он, вне всякого сомнения, является предтечей его самых вдохновенных картин двадцать девятого и тридцатого годов. Там уже все в наличии. Даже костыль...
Сцена, охарактеризованная как «рассказ о любви и ужасе», место действия которой — Мельница у Башни, начинается с находки костыля (и погребального венка) на чердаке, куда юный Дали пришел за лестницей, необходимой для сбора липового цвета. Этот костыль он принял — будучи не в состоянии объяснить, почему — за магический предмет, дарующий власть. Он вселял в него уверенность и даже сообщал некоторое высокомерие, которым, по его заверению, он никогда ранее не отличался.
Липовый цвет собирали три женщины, одна из которых, настоящая красавица, обладала роскошной грудью, обтянутой белой шерстяной кофточкой. С ними была еще девочка лет двенадцати. Он тут же влюбился в девочку, «я думаю, — говорит он, — что ее сутуловатая спина и вихляющие бедра напомнили мне Дуллиту». Своим костылем он коснулся ее спины и, когда девочка обернулась, объявил ей, да не просто, а «с яростью в голосе»: «Ты будешь Дуллитой».
Комментарий Дали: «Ее лицо было ангельской красоты. Она затмила образ Дуллиты, и три идола моих грез слились теперь в один. Моя страсть возросла до такой степени, что стала невыносимой». Но когда он повторил свое заклинание в вопросительной форме — «Ты будешь Дуллитой?», — то произнес его таким страшным, сиплым голосом, что девочка испугалась и убежала, не дав ему возможности погладить себя костылем по голове, что он хотел сделать, дабы продемонстрировать ей таким образом... нежность своих чувств.
Разочарованный тем, что ему не удалось таким необычным образом завоевать доверие «Дуллиты», он удалился к себе, сам испугавшись столь странных проявлений своего импульсивного характера.
Он вернулся в свою мастерскую, затаив злобу на ту, что посмела нарушить его одиночество и разрушить его «Храм Нарцисса». Чтобы справиться с одолевавшими его чувствами, он решил что-нибудь нарисовать. Но что? Мышь, которую он держал в клетке в курятнике. Он отправился туда и там, к своему ужасу, к которому примешивался восторг, наткнулся на дохлого ежа со съеденной червями головой. Он приблизился к нему, потом ретировался, потом опять вернулся. Но вонь там стояла такая, что он убежал к женщинам, собиравшим липовый цвет.
Через некоторое время, несмотря ни на что, он вновь вернулся посмотреть на свою находку и опять убежал. Так он метался между мертвым зверьком и женщинами. «И каждый раз, проходя мимо, я выливал темную воду моего взгляда в солнечный колодец небесных глаз Дуллиты. Хождения туда-сюда приобрели столь нервный, столь истеричный характер, что я вдруг почувствовал, как теряю контроль над своими действиями. Приближаясь к ежу, я сгорал от желания совершить нечто неслыханное, например, броситься к нему и потрогать. Точно так же при каждом приближении к Дуллите я испытывал непреодолимую тягу приникнуть к ее приоткрытому рту, похожему на свежую рану, и испить ее ангельскую душу, безыскусную и боязливую».
Во время одного из этих подходов к мертвому ежу он чуть было не упал на его кишащие червями останки. Думаете, он убежал? Нет, отвращение переросло у него в непреодолимое желание прикоснуться к тому, что осталось от ежа. Почти на грани обморока, он ткнул в него костылем, ручку которого затем резко крутанул. Это привело к тому, что кожа на животе мертвого ежа лопнула, а клубок червей размером с кулак вылетел оттуда, шлепнулся на землю и рассыпался. Охваченный ужасом юный Дали бросился прочь. Ему потребовалось довольно много времени, чтобы осознать, что его непроизвольный жест нанес непоправимый ущерб его любимому предмету, оскверненному прикосновением к мерзким червям. «Благословенный фетиш превратился в символ смерти».
Что же делать? Путем омовения очистить от скверны костыль, «мои фетишистские чувства по отношению к которому после утреннего приключения возросли еще больше».
После обеда он возвращается к сборщикам липового цвета и, убедившись, что «Дуллита» благодаря его обаянию «крепко привязана к концу поводка из желтой кожи» и что отныне она будет покорна ему как рабыня, позволяет себе довольно любопытный и забавный комментарий. «Что за удовольствие рассеянно скользить взглядом по сторонам, — говорит он, — когда объект нашей страсти считает божественной каждую минуту, проведенную рядом с нами. Только наша извращенность дает нам силу не замечать любимое существо, пренебрегать им как собакой, хотя мы знаем, что в следующее мгновение сами будем готовы ползти за ним на брюхе, подобно собаке».
Уверенный в том, что «Дуллита» у него в руках, юный Дали поддается новому искушению, неудержимому и безумному: он хочет дотронуться тем же орудием, которым он перевернул ежа, до согретой солнцем груди крестьянки, подхватить разветвляющейся частью костыля эти шелковые полушария...»
Комментарий Дали: «Вся моя жизнь состояла из капризов подобного рода, и в любой момент я был готов отказаться от самого роскошного путешествия в Индию ради такой вот ребяческой пантомимы, как эта».
А дальше была разработана сложная стратегическая операция, целью которой было заставить крестьянку подняться по лестнице и показаться в окне комнаты, где Дали в своей горностаевой мантии, накинутой на голое тело («Я находил себя в этот день очень красивым», — говорит он), ручкой своего костыля разделывал дыню, выдавливая из нее сок, который собирал губами, а взгляд его при этом метался от дыни к грудям и от грудей к дыне, как незадолго до этого сам он бегал от мертвого ежа к крестьянкам и обратно.
На следующий день «Дуллита» прибежала к нему во время грозы на мансарду башни. Там, посреди чердака, переступив через его корону, она улеглась на пол — «как мертвая». Девочка попросила, чтобы он поцеловал ее, и сама стала его целовать. «Меня охватил такой стыд, что я резко вскочил, оттолкнув ее от себя с такой силой, что она гулко ударилась головой об пол, а корона больно вонзилась ей в кожу. Вероятно, у меня был такой угрожающий и решительный вид, что она обреченно приготовилась к самому худшему. Ее покорный взгляд, ее готовность услужить только разжигали мое желание сделать ей больно», — сообщает нам Дали и добавляет: «Мне хотелось причинить ей боль, добравшись до нежной ложбинки на ее спине». Он вонзит в ее нежную плоть металлическую корону? Нет. Он приказывает ей следовать за ним на чердак башни. А поскольку она медлит, он возвращается за ней, хватает за волосы и тащит за собой, а там наверху замахивается на нее своим костылем, словно собираясь вытолкнуть ее из окна, но в последний момент вместо девочки швыряет вниз, в бездну эту свою игрушку, совершив своеобразную подмену.
«С тех пор, — заключает Дали, — костыль навсегда стал для меня символом смерти и сексуального возбуждения».
И вновь какая бредовая фантазия! Какое буйное воображение! Какая заторможенная сексуальность!
Причем у нас есть все основания верить, что этот удивительный рассказ имеет под собой реальную почву. В семействе Пичотов действительно воспитывалась приемная дочь по имени Юлия, которой к тому времени, когда юный Дали поселился в Мельнице у Башни, исполнилось семнадцать лет. В одном рассказе, относящемся к 1922 году и носящем название «Песнь о моих двенадцати годах. Стихи в прозе и красках», он описывает, как однажды днем, увидев в саду Юлию, только что пробудившуюся после дневного сна, он почувствовал непреодолимое желание дотронуться до груди весело смеющейся девушки. В другой раз они отправились собирать липовый цвет с Юлией и ее подружкой. Девушки влезли на лестницы. Юный Дали был потрясен открывшимся ему видом их бедер и трусиков. А еще как-то раз он настойчиво добивался от Юлии, чтобы она назвала имя своего возлюбленного. Когда же она сделала это, он залился краской от стыда, у него даже горло перехватило.
Каким контрастом окажется этот бесподобный рассказ из «Тайной жизни Сальвадора Дали» о том, что было для него таким вожделенным (какая яркая иллюстрация тесной взаимосвязи Эроса и Танатоса, какая ее апологетика!), занимавшим все его мысли, но несбыточным, с текстом на страницах его «Дневника» 1919—1920 годов, первая тетрадь которого (на самом деле, шестая из двенадцати) была обнаружена у одного парижского букиниста и опубликована в 1962 году благодаря стараниям А. Рейнольдса Морса, коллекционера и создателя музея Сальвадора Дали в американском Санкт-Петербурге, что во Флориде. Это стало настоящим откровением, а для Дали еще более неприятным сюрпризом, чем книга «Сальвадор Дали глазами сестры», поскольку в данном случае он сам все это написал и сам представил себя в таком свете, который сильно разнился с тем, что он желал явить миру.
Остальные дневники, найденные после смерти художника в его доме в Порт-Льигате, будут опубликованы Фондом «Гала — Сальвадор Дали» в 1994 году, во Франции они выйдут в 2000 году в издательстве «Роше» в скрупулезно выполненном переводе Патрика Жифрё.
Перед нами предстает совсем не тот образ, который он тщательно создавал на протяжении всей своей жизни и который преподнес нам в своей «Тайной жизни Сальвадора Дали». В его книге мы видим настоящего монстра, убийцу или почти убийцу, мальчишку, одержимого желанием убивать, а кого мы видим в дневниках? Романтического юношу, сгорающего от любви к разным Кармен и Стеллам и прилежно делающего уроки.
И это один и тот же человек? Да.
Но нужно сделать поправку на то, что в первом случае его рассказ предназначался для широкой публики, а во втором написан только для себя — при этом не стоит излишне подозрительно относиться к первому и беспрекословно принимать на веру второй, — да и не это главное: следует обратить внимание на четкое различие в стилях повествования, ведь в первом случае цель автора — докопаться до глубинных пластов самых сокровенных истин, поэтому его мало заботят несущественные для него детали, он жонглирует по собственному усмотрению датами и персонажами и не церемонится с орфографией («Тайная жизнь»), а во втором — замалчивает свои истинные проблемы, много и страстно говорит о политике и осмеливается признаваться в своей любви к искусству, чего практически никогда более он не будет делать.
Что до правды... В «Дневнике» столько же недомолвок, сколько и в повествовании более позднего времени. Даже наедине с самим собой Дали не расстается со своей маской.
И постоянно контролирует себя: и когда пишет, и когда думает.
«Меланхоличный, облачный день» (12 ноября 1919 года), «Меланхоличная, переменчивая погода» (22 ноября 1919 года), «Монотонный, серый день» (27 ноября 1919 года), «Деревья и кусты роз все в цвету. Но на сердце у меня тоска» (14 мая 1920 года), «Грустный день. Серые листья, серый свет» (30 октября 1920 года)... Их много, таких строк, прерываемых рассуждениями о том образе, что ему приписывали другие, основанных на той видимости, которую он уже тогда старательно создавал. Разве не он писал после разговора со своим дядей: «Он сказал, что у меня романтический вид» или после встречи с танцовщицей Кармен Тортолой, приехавшей выступать в театре «Эль Жарден»: «Тортола сказала, что моя внешность ей знакома. Высокий, худой парень в шляпе и с бакенбардами... без сомнения, натура романтичная». Сам же он описывал себя так: «Я ходил в широкополой шляпе, с бакенбардами, с галстуком-бантом на шее и в плаще, накинутом на плечи, словно мантия».
В 1919 году ему исполнилось пятнадцать лет. Это был молодой человек, одержимый искусством и думавший лишь о живописи (и сексе), но еще он был таким, каким мы открываем его для себя в «Дневнике», то есть весьма посредственным учеником, который боялся вызова к доске, радовался, если вдруг хорошо ответил, и паниковал перед экзаменами: «Сеньор Пепито Сане устроил мне настоящую пытку с задачкой по алгебре. К счастью, я решил ее правильно», «Сане опять спрашивал меня по алгебре — я не блистал», «Сане вызвал меня на уроке. Это была катастрофа!», «Беседовал с тетушкой об экзаменах. Разговоры помогают мне преодолеть страх перед ними», «Я очень нервничаю. Экзамены пугают меня до ужаса», «Торрес влепил всему классу по "нолю" за то, что мы опоздали на урок», «Учитель по физиологии вызвал меня к доске. Все обошлось».
Иногда он вздыхает: «Я думаю о Кадакесе, о живописи».
А рядом (какой контраст!) записи о сеньоре Нуньесе и курсах рисования: «Сегодня я, как никогда, повеселился. На рисовании мы хохотали как сумасшедшие. Наш учитель сеньор Нуньес излишне либерален и все нам позволяет: полная свобода действий. Искусство не терпит никаких оков! Все это знают, но слишком часто забывают об этом. Я никогда больше не позволю давить на себя» (13 ноября 1919 года).
«Я никогда больше не позволю давить на себя...» Весьма любопытно.
Как любопытна реакция — или, скорее, сумасшедшие заносы — этого юноши, которого все в один голос называли робким, собственно, он и был таковым в бурное время политических катаклизмов.
22 ноября 1919 года: «Этим утром, придя в лицей, я обнаружил, что на занятиях нет ни одной девочки. Мальчики, сбившись группками, обменивались своими соображениями по этому поводу. Оказалось, что сеньору Эйкзарчу пришла в голову гениальная идея обучать раздельно девочек и мальчиков! По какому праву? Когда нам объявили об этом решении, по рядам пробежал возмущенный, если не сказать угрожающий, ропот. Таким образом они хотят поставить под сомнение нашу нравственность! Когда кто-то из девочек прорывался в школу, под охраной препровождался в библиотеку. Остальные громко и бурно протестовали за воротами. Они передали нам, что ужасно скучают без нас и что мы должны освободить их из тюрьмы.
Мы побежали к выходу и облепили решетку ограды, выходящей на улицу. Через нее переговаривались и смеялись. Во время большой перемены, на которой мы завтракали, все побежали купить им хлеба и шоколада.
Послезавтра я соберу делегацию, чтобы пойти с протестом к директору».
6 декабря 1919 года: «Ученики ведут себя в лицее крайне неспокойно. Мы проголосовали за то, чтобы провести несколько частичных забастовок».
Хлеб, шоколад и частичные забастовки...
Становление Дали-коммуниста, ежедневно читавшего две газеты: мадридскую «Эль Соль» и барселонскую «Ла Публиситат», и его пылкие речи о политике — вот то, что больше всего удивляет в его «Дневнике», даже если поначалу забавно отмечать эти резкие и отчаянные переходы от рассуждений о школьной жизни и любви к революционной риторике. Или наоборот.
18 ноября 1919 года: «Скорее всего Антанта, увидев, что ее надежды не оправдываются, будет вынуждена пойти на уступки и подпишет мир с Лениным, признав, наконец, славную и героическую русскую революцию. День сегодня был ясный, прозрачный. В лицее мы играли в футбол с командой шестых классов и выиграли!»
19 ноября 1919 года: «Она улыбнулась и прошла мимо, казалось, будто за ней тянется благоуханный шлейф любви.
Красные продолжают свое победоносное наступление».
13 июня 1920 года: «Эмилия и Эстелла стояли в дверях мясной лавки, мы весело поздоровались с ними. Расстались мы на углу улицы, и она быстро взбежала по лестнице на свой этаж. Я вернулся домой. Полистал газеты. Русская революция с каждым днем набирает силу (...). Красные захватили Персию, и коммунистические восстания начались по всей Азии».
Когда Дали открыл свой «Дневник» — 10 ноября 1919 года — Первая мировая война 1914—1918 годов уже завершилась. Случилось это несколькими месяцами раньше — 28 июня 1919 года — победа Франции и ее союзников над Германией и подписание Версальского мирного договора. Ни одного слова по поводу этого события, весьма, впрочем, значительного, приведшего к переделу практически всей Европы. Хотя нет, две фразы и довольно прозорливые: «Подписанный в Версале мир — это карикатура. В Германии милитаристский прусский капитализм, ослепленный идеей реваншизма, продолжает вооружаться до зубов». Зато начиная с 11 ноября Дали постоянно радуется за красных, которые «продолжают свое победоносное наступление», и за Троцкого, который «блестяще защитил Революцию».
Дали и его отец по своим убеждениям были левыми (это нужно принять как данность) и как истинные каталонцы сильно тяготели к анархизму. Так что нет никаких сомнений в том, что они живо реагировали на неспокойную ситуацию в мире в целом и в Испании (в первую очередь в Каталонии) в частности.
Думаю, не лишним будет напомнить: для современной истории Испании ключевым моментом стала потеря ею своих американских колоний. Более или менее напрямую подготовленные вторжением Наполеона на Иберийский полуостров национально-освободительные движения за океаном начали поднимать головы уже с 1810 года. Восшествие на престол Фердинанда VII на короткое время притормозило этот процесс, хотя Аргентина и Парагвай еще в 1816 году объявили о своей независимости, а вскоре их примеру последовали остальные. Друг за другом. В 1818 году скинула иностранный гнет Чили, затем Колумбия (1819) и Мексика (1821), чуть позже Боливар и Сан-Мартин освободили Эквадор и Перу. Колониями остались лишь Куба и Пуэрто-Рико. Но не надолго. В 1898 году Испания в обернувшейся для нее катастрофой войне с Соединенными Штатами потеряла не только Кубу и Пуэрто-Рико, но и, чтобы быть точными до конца, Филиппины. Испания, которой на Венском конгрессе досталась роль статиста, стала государством второй величины.
Закончилось и относительное спокойствие, связанное с установлением в 1876 году парламентской монархии. К тому времени, когда родился Дали, Альфонс XIII, взошедший на трон в 1902 году, повернул страну к абсолютизму. Оживились региональные общественные движения, в том числе и каталонизм, зародившийся как сентименталистское литературное движение, но вскоре оформившийся в политическую партию («Лига»), она имела успех на выборах; также ширилось анархистское движение. Консерватору Антонио Мауре, возглавившему правительство, придется принимать меры в ответ на устроенную в Барселоне «кровавую неделю» с ее многочисленными покушениями. Он будет вынужден уйти в отставку после казни Франсиско Феррера (1909). А Эдуардо Дато, один из инициаторов социальных преобразований, и Хосе Каналехас, проводивший умеренно антиклерикальную политику, погибнут, в свою очередь, от рук анархистов. За этим последует период нестабильности, бесконечных правительственных кризисов и всеобщих забастовок, из-за которых жизнь в стране замрет. В Барселоне забудут, что такое порядок. Затем, год спустя после того, как Дали вновь отложит свой «Интимный дневник», испанская колониальная армия в Марокко потерпит под Новый год сокрушительное поражение, а в 1923 году генерал Примо де Ривера совершит государственный переворот и с одобрения Альфонса XIII, который увидит в этом возможность восстановить в стране порядок, создаст военную хунту, отвратив от себя каталонцев тем, что ликвидирует органы общественного самоуправления, право на которые было ранее пожаловано их четырем провинциям.
В России же с весны 1918 года шла Гражданская война. Белая армия, которая контролировала территорию от Волги до Тихого океана, в середине 1919 года начала наступление на ряд центральных городов, занятых Советами.
С 1918 по 1920 год Троцкий, назначенный военным народным комиссаром, занимался созданием Красной армии.
В 1923 году Дали написал его сатирический портрет акварелью и тушью.
12 ноября 1919 года, когда Советская республика выдвинула Антанте свои условия заключения мира, согласно которым великие державы должны были прекратить военную интервенцию в Россию и снять блокаду, юный Дали написал: «Мирные предложения Советов грандиозны и справедливы».
И еще по меньшей мере одно восторженное заявление: «Чем дальше, тем более неотвратимым и ощутимым становится приближение мировой революции. Я жду ее со страхом, к которому примешивается нетерпение. Я жду ее с распростертыми объятиями и готовым сорваться у меня с губ приветствием: "Да здравствует Республика Советов!" И если для того, чтобы прийти к истинной демократии и настоящей народной республике, нужно будет применить тиранию, то: "Да здравствует тирания!"»
Шли дни, шли недели. «У Красной Армии победа за победой!» — ликует Дали 17 ноября 1919 года.
«Армия Советов победоносно вошла в Омск, столицу белогвардейской России» (19 ноября 1919 года).
«Красные продолжают наступление» (22 ноября 1919 года).
«Красные победно продвигаются вперед, им помогает поднявшееся против царских войск население» (13 января 1920 года).
«Колчак капитулировал. Деникин уходит из Одессы (вперед!)» (14 января 1920 года).
«Ленин знает, что нужно делать. Нужно совершать мировую революцию. Нужно укреплять рабочие партии <...> Существует одно лекарство, и лекарство это называется Революция» (12 октября 1920 года).
Столь же безапелляционно и с той же горячностью комментирует Дали ситуацию в Барселоне и Испании в целом: «Зачем при капиталистическом режиме нужны депутаты?» (17 ноября 1919 года).
«В Барселоне подложили еще одну бомбу. Опять терроризм! Что ж, тем лучше!» (24 ноября 1919 года), «Нам вновь хотят навязать мысль о "твердой руке" и необходимости сильной власти. За испанской монархией нет никакой моральной силы. В ответ на первую же казнь испанский пролетариат поднимется словно ураган, чтобы снести этот гнусный и позорный режим и провозгласить диктатуру рабочего класса. И действительно, силе правительства ответит сила и ярость угнетенных, которые поднимутся все как один» (2 декабря 1919 года).
«Только что было совершено фантастическое покушение на мерзкого человека. Он сам настоящий террорист» (7 января 1920 года).
«Вся Испания бурлит. Можно сказать, что у нас началась гражданская война. Всюду рвутся бомбы, всюду грандиозные всеобщие забастовки» (28 мая 1920 года).
Да, Испания действительно бурлила: 10 октября в Фигерасе состоялся съезд Федерального республиканско-националистического союза Ампурдана, на котором решался вопрос о вступлении в III Интернационал. Большая часть руководства Каталонской республиканской партии, в которую входил этот союз (и членом которого был Лайрет), высказалась за вступление. Но другой видный деятель ФРНС Пи-и-Суньер выступил против, на следующий день он разъяснил свою позицию. Его логика была простой: с ростом экстремизма поле деятельности республиканских партий все больше сужается. А следовательно, сейчас им нужно защищать демократические, националистические и социалистические позиции, не смешиваясь с организациями рабочих. Именно эта точка зрения в конце концов и победит в Фигерасе, она будет поддержана большинством голосов. Против проголосуют лишь Рафаэль Рамис Романс и Хосе Солер Грау.
Преподаватель лицея Солер Грау дружил с семейством Дали. Тем не менее 10 октября Дали так прокомментировал эти события: «Пи-и-Суньер прибыл защищать свою позицию. С другой стороны, Солер и Рамис тоже хотели защитить свою: они были за вступление в Интернационал. Естественно, Пи имел большой успех, тогда как двоих других едва слушали [...] Из-за всего этого у меня вышел спор с моими товарищами, которые начинали пороть всякую чушь, когда не могли ответить на мои аргументы»...
А вскоре был убит Лайрет.
«Лайрет был душой рабочих масс, — писал Дали. — И правительство поступило очень "демократично", оно приказало убить его. Других лидеров рабочих выслали из страны. Либералы считают это совершенно нормальным: да, вполне нормальным, а главное — либеральным. Бросать в тюрьмы, убивать тех, кто думает иначе, чем они. Так что, оказавшись под красной диктатурой, мы не будем иметь никакого права протестовать против произвола "чрезвычайных комиссий"» (декабрь 1920 года).
И он до хрипоты спорит с другими лицеистами, «гневно и возмущенно сверкая глазами». Недавно убитый Лайрет пользовался большой популярностью в среде учащейся молодежи.
А еще Дали часто спорил за столом со своим отцом во время домашних трапез, и женская половина семейства молчаливо слушала их, не смея вмешиваться. Он оттачивал свой ум, уже тогда острый, в схватках с умом отца, не менее гибким, пытливым и упрямым.
В своем революционном запале Дали не забыл и про спартаковцев, про «героев-спартаковцев», оказавшихся «увы! в жалком меньшинстве, которое смогло бы воплотить в жизнь свои идеалы только посредством кровавой диктатуры» (15 января 1920 года).
Но таким пламенным революционером и радикалом Дали бывал лишь время от времени. И сообразно обстоятельствам, сказали бы мы, читая его «Дневник». В другое же время он оставался смешливым подростком, который восклицал: «Жизнь прекрасна и многоцветна!» и «Мир — это райское место!»; который с удовольствием ходил на корриду и ярмарку и покупал каштаны у Мансианы, известной в Фигерасе торговки; который уверял, что никогда не скучает, что «мир неисчерпаем» и что «врагами его являются равнодушные люди»; который обожал кино и любил побузить. Который намекал на некоего тайного «ночного друга», но никто так и не сумел его распознать. И который пытался скрыть или замолчать свою крайнюю чувствительность. Чувствительность, заставлявшую его краснеть по пустякам и очень досаждавшую ему.
Что же касается любви...
Для любого подростка это самое важное в жизни. А что значила любовь для Дали?
Простого ответа на этот вопрос нет.
К тому же не будем забывать, о какой эпохе мы сейчас говорим: ведь в 1919—1920 годах в каталонском городке Фигерасе, как и во всей Испании того времени, по словам Бунюэля, сексом можно было заниматься только либо в борделе, либо дома с законной супругой. Так что любовь нужно было делить на идиллическую (платоническую) и физическую. Нужно было лавировать, обходя подводные камни, чтобы разобраться со своими чувствами, требованиями плоти и всем остальным.
По сути, это как раз то, чем и занимался Дали, но со свойственной ему горячностью, резкостью, впадением в крайности... и с учетом имевшихся у него сексуальных проблем.
Он кричал на каждом углу: «Дали импотент!»
Затем сам себя поправлял: «Ну, не совсем». После обеда у него всегда находилось время, чтобы немножко помастурбировать.
Мастурбация — тема, которую Дали в дальнейшем будет активно и громогласно обсуждать, в его «Дневнике» затрагивается лишь вскользь. За год и три месяца всего три упоминания: «Я принял твердое решение», «Испытывая искушение, я утешаю себя, говоря, что тот, кто признается в своем грехе, уже сделал серьезный шаг. Но в этом тоже есть свое искушение, не так ли?», «Я опять испытал сладострастное желание; я пошел в туалет. И вновь доставил себе огромное удовольствие. Но, выходя оттуда, я чувствовал себя подавленным и испытывал отвращение к самому себе. Как всегда, я дал себе слово больше никогда этим не заниматься. Я принял твердое решение на этот счет. Я боюсь, что это может вызвать кровотечение. А мне это совсем не нужно».
Впервые это случилось с ним в школьном туалете и заставило его испытать жестокое разочарование, сопровождавшееся сильнейшим чувством вины. «Я думал, — писал он в "Тайной жизни Сальвадора Дали", — что это нечто совсем другое!» Что не мешало ему снова и снова заниматься этим, каждый раз давая себе обещание, что в последний раз, и находя удовольствие в угрызениях совести. «Я никогда не мог бороться со своим желанием дольше одного дня или одной ночи. И вновь занимался этим, этим, этим». И как мы видим это уже в «Аппарате и руке» в 1927 году, а затем в «Мрачной игре», «Я рос, и росла моя рука».
А еще он множество раз повторял: «У меня маленький член». Будучи ребенком, он стал сравнивать себя с другими и обнаружил, что в этом плане сильно проигрывает своим сверстникам. И видимо, испытал досаду, беспокойство и растерянность. Тем более что сексуальность его уже пробудилась, и желания давали о себе знать, равно как пылкость и порывистость его натуры.
Так что же повлияло на его странные отношения с противоположным полом, отмеченные то сильным влечением, то ярко выраженным отвращением: индивидуальная склонность к нарциссизму, проявившаяся у него уже в раннем детстве, физические недостатки, вопиющая безграмотность в вопросах секса (разве мастурбация может вызвать кровотечение?) или социальные запреты? Очевидно, каждая из этих причин сыграла свою роль.
Дали действительно мог прийти в крайнее возбуждение от того, что случайная прохожая на улице улыбнулась ему.
При таких обстоятельствах он едва не лишался чувств и долго потом страдал. Во всяком случае, так он утверждал. Но почти всегда звучало это довольно фальшиво. Слишком выспренно было рассказано, слишком красиво написано. Юный Дали был слишком озабочен впечатлением, какое он производит. Под выставляемым напоказ романтизмом сквозит явная холодность, да еще какая! Созерцательность (вуайеризм? уже?) и расчет очень часто — и очень быстро — брали у него верх над чувствами.
А когда они начинали захлестывать его, он тут же их гасил. Осторожно, чувства ведут к страданиям и отвлекают от дела!
Но подружки у него были, одна из них посещала вместе с ним муниципальную художественную школу, звали ее Ана Эстелла. «На мольберте, — записал он в своем «Дневнике» 12 ноября 1919 года, — я нашел записку от Эстеллы. Она пишет мне, что ей очень грустно оттого, что я ей не написал». С самого начала с его стороны наблюдается явная пассивность: это она постоянно пытается заигрывать с ним. На следующий день он ей ответил: «Я написал стихотворение и нарисовал несколько человечков на листочке Эстеллы». Далее шли двадцать пять стихотворных строк, которые начинались так:
Короче говоря, он на скорую руку набросал несколько фигурок на записке, что прислала ему его «ангел любви», и переписал ей расхожий стишок, повсюду в то время печатавшийся, тщательно скопировав его в свой «Дневник», и был явно доволен если не ею, то собой точно.
Через день он встретил ее на улице, и «она вместо приветствия изобразила на лице улыбку, полную любви». И что же сделал он? А ничего. Он позволил любить себя.
Он тоже «изображает на лице улыбку», предназначенную той, что не сводит с него глаз, и попутно замечает, что «ночная красавица так и не вылетела из своего прекрасного и благоуханного гнездышка». Вот вам влюбленный, которого не очень-то волнует объект его страсти и который мало похож на «раба любви».
Впрочем, прошло совсем немного времени, и в его жизни появилась Кармен, Кармен Роже, которую поначалу он называл мадемуазель Роже, она тоже посещала школу рисования, а училась в коллеже французских монахинь; Ана Мария Дали описывает ее как блондинку с очень светлой кожей, грустными глазами, загадочной улыбкой и называет ее очень милой девочкой. «Это была романтическая, юношеская любовь», — заключает она. Позже Дали жестоко обзовет их дружбу с Кармен «пятилетним планом», поскольку встречались они в течение пяти лет, считая и летние каникулы, которые он проводил в Кадакесе.
Первое упоминание о ней: «Мы пошли на Рамблу. Кармен нежно улыбалась, она предложила поехать за город в воскресенье во второй половине дня... на прогулку... Почему бы и нет?» Как всегда первый шаг сделала девушка, а не он. Да и это его «Почему бы и нет?» звучит, на наш взгляд, не слишком заинтересованно. В общем, прошло еще три месяца, прежде чем появилась на эту тему следующая запись: «Я смотрю в лицо Кармен, а она, в свою очередь, смотрит на меня; мы улыбаемся друг другу. Мы бросаем хлеб золотым рыбкам; все вокруг дышит счастьем».
Но это не мешало ему с нетерпением ждать того часа, когда он отправится на Рамблу, чтобы встретиться с «красавицей» Эстеллой и отметить, что «Эстелла роскошно выглядит», или в другой раз сказать какой-то девушке, что она просто красавица, и услышать в ответ, что у нее дома есть зеркало, она сама в нем все видит, так что спасибо, и все в том же духе, со смехом и лукавыми взглядами, а еще как-то раз — расточать улыбки укротительнице львов в цирке шапито.
«Мы с ней перекинулись парой слов. Я бурно аплодировал, стараясь привлечь ее внимание, она улыбнулась мне... посмотрела в мою сторону. На следующий день я вновь пришел туда, но цирка уже не было. Несколько мгновений я стоял как столб в тоске и разочаровании...» По всей видимости, на сей раз первый шаг сделал именно он. Но из этого ничего не вышло.
18 мая 1920 года. Вместе с приятелями он вышел после урока истории из лицея, чтобы «как обычно» прогуляться «с нашими подружками», и, оставив Кармен, отправился поболтать с мадемуазель Карре, то есть Лолой, его наперсницей. «Мне обидно, что ты не все мне рассказываешь», — упрекнула его она. После чего меж ними произошла короткая дружеская перепалка. «Ты не права... о чем это ты... я не понимаю...» И тут она выпалила: «Ты влюблен в Кармен, не так ли?» — «Откуда ты знаешь?» — «Знаю!» — «Кто тебе это сказал?» — «Кармен». — «Кармен?» — «Да. Сала мне всё рассказывает... и о твоей любви... Мне так обидно, ведь я желаю вам только счастья». — «Спасибо». — «Мне ужасно обидно, что ты всё рассказываешь Сале, а не мне!»
И Дали признается, что действительно влюблен в Кармен, но это секрет, который он никогда никому не собирался открывать и предпочел в одиночку страдать от своей любви.
Спустя какое-то время, обдумав то, что произошло, он вновь возвращается к этой теме (но искреннее ли он на этот раз?): «Какой же я циник! Я вовсе не влюблен в Кармен. Тем не менее притворился, что влюблен в нее. Я рассказал обо всем этом Сале совершенно случайно. Я посоветовал ей никому ничего не говорить [...] Что меня утешает и возможно даже оправдывает, так это то, что она тоже притворяется, и еще больше меня, а мое единственное желание — часами мечтать о том, как мы могли бы заниматься любовью».
На следующий день записи в «Дневнике» не в пример восторженнее предыдущих, но касаются они живописи. Если он изъясняется как влюбленный, как возлюбленный, это значит, что он залез в своей комнате в шкаф и достал оттуда коробки с красками, а из них извлек тюбики и принялся с благоговением их разглядывать, представляя себе «священный труд художника». «И я вижу, — говорит он, — как краски чистейших тонов вытекают из тюбиков на палитру, где их любовно смешивают мои кисточки, как продвигается моя работа. Как я терзаюсь муками творчества. Как прихожу в экстаз и теряю голову от игры света, цвета, от жизненности изображаемого. Как моя душа сливается с душой природы... Как я всегда что-то пытаюсь постичь, всегда что-то новое, большее...»
В тот же самый день Кармен зачитала ему одно письмо. «Я сделал вид, что сильно взволнован, — говорит Дали, — и старался казаться задумчивым. Она это заметила, и я испытал чувство удовлетворения».
Затем были уроки и разговор с друзьями: «Ты признаешься ей в своей любви?» Ответ Дали проникнут показной горечью: «А что это даст?» В «Дневнике» он приводит несколько интересных высказываний: «Любовь, на самом деле, грустная штука», «Я никогда не думал, что любовь может быть взаимной». И в своей обычной манере законченного Нарцисса: «В конце концов, это она влюблена в меня».
Он говорит: «Я заглянул в глаза Кармен; они такие ясные, я видел в них сияние звезд», но когда она пытается заговорить с ним, он избегает общения. Что это, тактический ход или отсутствие интереса?
Может быть, он обиделся?
И вот в записи от 19 октября мы читаем: «Турро оказался в курсе самых интимных подробностей и все утро настаивал на том, чтобы поговорить со мной обо всем этом. В результате он мне все открыл. Девчонки ему все рассказали. Мне стало ужасно горько. Их лицемерие, их притворство сильно обидели меня. В конце концов я утвердился в мысли, что вокруг одна ложь и неискренность». И смешно добавляет: «Меня всего трясет, такого со мной никогда еще не было!» — очень похоже на то, что часто делал Уорхол в своем «Дневнике».
Спустя четыре дня после довольно длинного вступления о погоде, о небе, затянутом облаками, естественно, меланхоличном, затем о появившемся на небе просвете, об экскурсии, которую они собирались совершить и совершили-таки, о няньке, долго искавшей чемоданы, о бабушке, о которой все «забыли» (она была в туалете), и о веселом возвращении в Фигерас в вагоне третьего класса, где они бросались друг в друга цветами, он рассказывает о том, как надевает пальто и что-то на голову и отправляется на Рамблу со своим другом Гуатксинданго. Они встречают там девушек и среди них конечно же Кармен. «Я не могу рассказать ей обо всем этом, — думает он, — время упущено».
Меж тем ему удалось уговорить ее пойти на Нувель-Променад. «Это было несложно, — поясняет он, как всегда хамовато, — поскольку ей этого хотелось больше, чем мне».
Именно она, опять же по его рассказам, искала повод остаться с ним наедине. «Все было хорошо продумано», — говорит он. Подошли остальные. Комментарий: «Конец фарсу». И тут встряла Лола: «Ну же, признаетесь вы наконец друг другу в любви или нет?!»
«Она застыла как каменная, а я как мраморный, — говорит Дали. — Установилась полная тишина. Потом, когда первое удивление прошло, я предложил подняться вверх по улице и погулять там». Что его глаз фиксирует в тот момент, так это... окружающий их пейзаж, который он описывает (говоря, что отмечал все «мимоходом») очень обстоятельно и как бы отстраненно, хотя и уверяет: «Я был в сильном волнении».
Меж тем «признание в любви» он все же сделал, сделал «дрожащим голосом», неотрывно глядя в глаза Кармен.
Комментарий в «Дневнике»: «Что же произошло? Какой сумбур в моей голове и моем сердце! О, бедный Дали, где ты?..»
Называть себя «бедным Дали» после того, как он только что узнал, что девушка, в которую он влюблен, отвечает ему взаимностью, после того, как признался ей в любви и в ответ услышал, что она его тоже любит, да он должен быть на седьмом небе от счастья! Но не тут-то было, и здесь мы приближаемся к ключевому моменту в понимании его сущности: Дали остерегался и всегда будет остерегаться любовных порывов, которые могли бы отвлечь его от другой его страсти, гораздо более реальной для него и требующей не меньше сил и внимания, имя ее — искусство.
На следующий день он задается вопросом: «Неужели то, что я чувствую, это действительно любовь?» И углубляется в самоанализ: «Какая наивность, какие желания! Не продолжение ли это фарса? Не ложь ли любовь? Я прихожу именно к таким выводам».
Затем в нем заговорил литератор: «Я вновь смотрел на луну и чувствовал, как тихо и нежно трепещет мое сердце, и тогда я понял, что это действительно любовь. Читать ее письмо под ночным небосводом и отвечать ей в порыве осеннего настроения...»
На следующий день после «осеннего настроения» всплеск настоящих чувств: он наблюдается, когда речь заходит об искусстве.
Во-первых, он пишет о визите к Хуану Нуньесу Фернандесу, учителю рисования и директору муниципальной школы рисования, тому, кто сразу же выделил его из общей массы своих учеников, как только увидел, как он рисует, тому, кто поверил в него и кто приглашал его к себе домой после занятий, чтобы говорить с ним вновь и вновь об искусстве и передать ему если не свою любовь к этому искусству, то хотя бы свое благоговение перед ним.
Дали пишет, что это был его «годовой отчет». Он взвалил свои картины себе на спину и с трудом понес их. «Вся любовь, которую я хочу показать, — в моих картинах, которые я так люблю» — так написал он перед тем, как сообщить, что постучал в дверь и сказал, что пришел к своему учителю. Обратите внимание: «хочу показать», а не «ему хочу показать». Что из того, что Хуан Нуньес сыграл в его жизни такую важную роль, продолжал ли он оставаться для него по-прежнему авторитетом?
Теперь у него холодный взгляд, и он без всякого снисхождения отмечает, что жена Нуньеса сильно растолстела, хотя и сохранила кое-какие следы былой привлекательности, что костюм на его учителе дорогой, но довольно потертый в местах локтей и ягодиц, что его мастерская, не представляющая собой ничего особенного, выдает дурной вкус хозяина, что почти все его работы слабые: «Цвета нет, совсем. Катастрофа». И последняя стрела, пущенная с чудовищной жестокостью: «Он прекрасный гравер и у него темперамент художника. Но это не значит, что он художник».
Уход Нуньеса со сцены. «Мои работы гораздо лучше его, в этом нет никакого сомнения», — констатирует ученик. Если он и показывает Нуньесу свои картины, то больше для того, чтобы увидеть его реакцию, чем для того, чтобы услышать, хороши ли его творения.
Реакция была такова: поначалу Нуньес с вежливым интересом смотрел принесенные ему картины («он нашел, что у меня есть фантазия»), но затем пришел в настоящий восторг и даже воскликнул: «Все книги на помойку! Всё побоку, вы должны целиком посвятить себя живописи». Дали не смог отказать себе в удовольствии записать то, что учитель сказал ему: «Вы добьетесь успеха, с моей помощью, конечно». Вывод: «Хотя слова учителя придали мне смелости <...> они не породили во мне ни надежд, ни иллюзий, поскольку все это у меня уже было». Трудно быть более равнодушным к мнению других и более уверенным в себе!
Это не значило, что Дали не мучился сомнениями. Но уже тогда мнение других почти ничего для него не значило.
Он ломал комедию.
Прятал свой энтузиазм глубоко внутри.
Стыдливо маскировал его, прикрывая краснобайством, литературными сентенциями.
Что не мешало ему быть жестким. Словно юный Дали изо всех сил стремился защитить то, чем он действительно дорожил, выставляя вокруг «обманки».
Имели значение только искусство, детство и его территория: Рамбла, дома в Фигерасе, море, скалы на мысе Креус и дом в Кадакесе. Кадакесе, которому в «Дневнике» посвящены самые восторженные слова: «Кадакес, каким удивительным очарованием веет на меня от этого названия! Вот что значит жить, вот она — свобода!» Эта запись была сделана в тот самый вечер, когда он нанес визит Хуану Нуньесу. «Какая жизненная сила, какая тайна заключена для меня в море! Какой это источник вдохновения для меня!» И в другой раз: «Бестолковый шум цивилизации оглушает меня, я мечтаю о послеполуденном покое в Кадакесе».
Семейство Дали, которое было родом из Льерса, обосновалось в Кадакесе в начале девятнадцатого века. Именно там в 1872 году появился на свет отец художника. В возрасте шести лет он вместе с родителями перебрался в Барселону.
Там же, в Кадакесе, пересеклись пути семейства Дали с семейством Пичотов. Случилось так, что Антония Хиронес, родительница Пичотов, сняла на лето дом в Кадакесе, а поскольку ее домашним там очень понравилось, она купила на побережье участок земли, выступающий в море, и поручила Пепито превратить его в «экзотический сад». Они поставили там дом, который впоследствии надстроили и расширили. Они нарекли его «Эс Сортель», по названию этой местности. Двери дома всегда были открыты для многочисленных эксцентричных и талантливых друзей детей хозяйки. Они доезжали на поезде до Фигераса, там пересаживались в коляску, запряженную лошадьми, и часов за десять добирались до имения «Эс Сортель», где прекрасно проводили время, музицируя и купаясь в море. И одним из первых в качестве гостя появился там друг Пепито: Сальвадор Дали Кузи.
Ему тоже так понравилось в Кадакесе, возможно, воскресившем у него воспоминания раннего детства, что он задумал приобрести там какое-нибудь жилье. При посредничестве Пепито он вначале арендовал принадлежащее сестре последнего некое подобие сарайчика на пляже Эс-Льянер, а затем выкупил его и перестроил.
Тогда это было единственное жилье в том уединенном местечке. На фотографии того времени дом выглядит почти призрачным: весь белый, прилепившийся к скалам на берегу маслянистого моря.
Сегодня дорога, проложенная вдоль морского побережья, отделяет дом от пляжа, а вокруг выросло множество таких же домов в окружении садиков, отгороженных друг от друга оградами, сложенными из местного камня. А тогда, если верить Дали и тем, кто бывал у него в гостях, в частности Бунюэлю и Лорке, это был настоящий рай. «Кадакес — место, о котором только можно мечтать», — восхищался Дали в письме своему дяде.
Уже с середины июня у Дали начиналась этакая предотъездная лихорадка: «Все эти последние дни я только и делал, что думал о Кадакесе. Каждое утро со сладко замирающим сердцем я считал в календаре оставшиеся до отъезда дни. Я уже подготовил все, что мне нужно для занятий живописью, и жадными глазами осматривал все эти коробки, сложенные в шкафу, и блестящие тюбики красок от Тейксидора, на которые я возлагал столько надежд».
Далее в записях «Дневника» большой перерыв.
Новые появляются лишь в октябре. Первая фраза: «Я думаю только о Кадакесе».
Композиция «Кружевницы» Вермеера, которую Дали подверг самому тщательному анализу, построена так, будто все, что изображено на картине, сконцентрировано вокруг иглы, но игла эта невидимая, на ее месте в самом центре картины — пустота. Кадакес, словно невидимая игла Вермеера, и есть пустое место в самом сердце «Дневника» Дали. Как самое важное в нем. То, что надо суметь разгадать.
Почему, когда он писал свои картины, то забрасывал «Дневник»? Не знал, что сказать по поводу своего искусства, своих устремлений, своих изысканий? Может быть, в том умонастроении и том творческом порыве ему не нужно было иного способа самовыражения кроме того, что он выплескивал на своих полотнах?
В Фигерасе, где он рисовал мало, «Дневник», очевидно, заменял ему живопись... Этим обстоятельством можно объяснить появление «ангелов любви», «осеннего настроения» и другие изыскания подобного рода... которые, даже если они и кажутся нам сегодня немного смешными, воспринимались в тогдашней Испании не иначе, как новаторство. Во всяком случае, именно это утверждал Бунюэль в книге своих воспоминаний «Мой последний вздох», говоря о поэте Альберта, одной из «ярчайших фигур» студенческой резиденции, которая станет общим домом для Дали, Бунюэля и Лорки в 1922—1926 годах.
«Дневник» — это кладезь информации о том времени, когда Дали было пятнадцать-шестнадцать лет; причем важно не то, что Дали рассказывает там о своих политических пристрастиях истинного или мнимого юного бунтаря и своих чувствах истинного или мнимого влюбленного, сколько в том, что это была попытка написать автобиографию, предпринятая будущим автором «Тайной жизни Сальвадора Дали». Самая первая. Далеко не однозначная. И довольно интересная.
Уже тогда автобиография? Да.
Об этом свидетельствуют пробелы и уловки, хотя «Дневник» писался для себя, а не для широкой публики. Об этом свидетельствует и дистанция, занятая им по отношению к самому себе. И надписи, сделанные на некоторых тетрадях, например на девятой: «Моя жизнь. Глубоко личные впечатления и воспоминания», и на десятой, где такие слова: «Моя жизнь в этом мире...»
Итак, Кадакес. Оказавшись там, он не может скрыть своего ликования, он словно возрождается. «Как же много рассказывает мне море!» Он гуляет по улицам, которые знает наизусть, и купается в своих любимых бухточках, получая безумное удовольствие. «Какое наслаждение, какая жизнь!» — восклицает он в экстазе.
Именно там он пишет свои картины. Там лакомится морскими ежами и местным деликатесом — супом из морских ежей, угрей и каракатиц с добавлением зеленого горошка. Там наслаждается еще одним необычным блюдом под названием «буллит», оно готовится из припущенных овощей, которые затем жарят на сковородке, другое его название — «омлет без яиц», созвучное «яичнице без сковороды», часто появляющейся на сюрреалистических полотнах Дали. Там, на мысе Креус, он обнаруживает пейзаж, столь близкий ему по духу. Там он упивается гармонией. Там он счастлив.
Он очень ждал этого. Ждал с надеждой. Задолго до отъезда в Кадакес представлял себе этот момент. «Я как безумный буду наслаждаться жизнью, — писал он, — буду без перерыва писать свои картины, все время познавая что-то новое, буду восхищаться природой, которая сама по себе уже есть искусство, буду любоваться заходом солнца, сидя на влажном песке пляжа, и упиваться поэзией долгими чудными вечерами, почти в полудреме, в этом сладком мире зеленоватых волн и отражающихся в тихой воде звезд».
Кадакес находится в тридцати километрах от Фигераса. Добраться туда можно по петляющей среди скал дороге, резко спускающейся вниз на подходе к деревне, такой беленькой, такой красивой — с узкими улочками, мощенными плиткой, с домами, плотно обступившими притулившуюся на возвышении церквушку и разбежавшимися полукругом по берегу, очерчивая бухту.
На въезде в Кадакес — статуя Свободы. Но у здешней подняты обе руки и в каждой — по факелу. Этот экстравагантный памятник создан по эскизу Дали, о чем сообщает табличка на постаменте.
Несмотря на постоянный наплыв туристов, Кадакес как был, так и остался маленькой деревушкой с собственным «казино», больше похожим на прокуренное и шумное кафе.
Сюда приходят поиграть в карты и пропустить стаканчик. Туристические проспекты, искусствоведческие книги поведают вам, что здесь сиживали Пикассо, Миро, Магритт, Элюар и Бретон. Но местные жители предпочитают вспоминать о том, что здесь были Юл Бриннер и Кирк Дуглас.
Нужно видеть Кадакес зимой, когда там празднуют день Епифании. Дали в детстве обожал этот праздник и всегда наряжался королем-магом — в горностаевую мантию и корону. Чудесный праздник Епифании был очень популярен у местных жителей и никого не оставлял равнодушным. Пожалуй, лишь праздник святого Себастьяна превосходит его в Кадакесе по популярности.
Чуть забегая вперед, хочется заметить, что нам придется вспомнить об этом, когда мы будем говорить об интимной переписке между Лоркой и Дали, в которой святому Себастьяну, идолу гомосексуалистов, будет уделено особое внимание.
Итак, короли-маги прибывают в Кадакес по морю и первым делом раздают подарки больным детям. Затем их усаживают на троны, установленные на специальных повозках. А «слуги» — добровольные помощники устроителей празднества — пригоршнями бросают конфеты в толпу ребятишек, и те наперегонки кидаются подбирать их, стараясь схватить как можно больше. Процессия направляется к церкви. Короли-маги входят в храм, следуя друг за другом, под громкие аплодисменты собравшихся здесь людей. И возлагают дары к ногам младенца Иисуса, чья восковая фигурка установлена на клиросе. Затем во главе толпы они покидают церковь и возвращаются на площадь, где поднимаются на сцену, специально возведенную для них напротив бара-ресторана под названием «Буй», там под музыкальный аккомпанемент в стиле «софт-техно» они наделяют подарками и треплют по щекам детишек, выстроившихся в длинную вереницу и по очереди подходящих к ним.
В Кадакесе вам охотно расскажут, что трамонтана здесь дует так сильно, что лодки приходится привязывать к огромным, тяжелым буям. Бар-ресторан «Буй» получил свое название в честь одного такого экземпляра, вынесенного на берег резким порывом ветра. Буй этот был таким тяжеленным, что, по словам местных жителей, его так и не смогли отбуксировать обратно в море.
Сохранилась фотография, на которой Дали, одетый в полосатый пиджак, сидит в этом баре-ресторане в компании губернатора провинции, местного алькальда и своего секретаря Сабатера. Фотографию мне показала жена одного моряка, живущая в маленьком домишке по соседству с домом, где появился на свет отец Дали. Она рассказала мне о рыбаке, который снабжал семейство Дали рыбой. Его Дали всегда приветствовал, вставая из-за столика какого-нибудь кафе, на террасе которого он в этот момент сидел, чтобы обнять, чем приводил в изумление толпу зевак, спрашивающих друг друга: «Кто это, кто это?» А ее собственный муж порой сопровождал Дали, когда тот отправлялся к скалам на мыс Креус или в Порт-Льигат, он нес мольберт художника и никогда не забывал взять с собой что-нибудь из еды, чтобы устроить пикник.
«Кадакес — деревенька с белыми домиками у моря, у самой кромки воды». Именно так начинаются те несколько страниц в юношеском «Дневнике» Дали, что посвящены Кадакесу. Они стоят особняком и очень похожи на выдержки из какого-нибудь путеводителя или школьного сочинения, а также на наброски к биографическому очерку. «В Средние века Кадакес был крепостью. Ее возвели на морском побережье возле красивейшей бухты, на том самом месте, где сейчас стоит деревня, — писал он. — До нашего времени дошло несколько старинных гравюр с изображением этой крепости. Позже вокруг стали строиться дома, поначалу это было рыбацкое поселение, но постепенно оно разрасталось. Так и родилась деревня. Со временем она стала самой богатой на побережье благодаря своим виноградникам, дававшим невиданные урожаи, за этим виноградом приходили корабли даже из Франции. Мой отец — дитя Кадакеса — родился в одном из белых домиков, что рядом с церковью. Он многое помнит. Он рассказывал мне, что виноград грузили на спины ослов, сбруя которых была украшена колокольчиками и разноцветными кисточками».
Обступившие деревню террасы напоминают о ее виноградарском прошлом. Как почти повсеместно в Европе, виноградники на горных склонах начали сажать монахи. Когда-то благоверные христиане причащались не только тела (хлеба), но и «крови Господни» (вина). Традиция прекратилась в XIV веке из-за чумы. Кроме того, в монастырях вовремя путешествий останавливались на отдых коронованные особы со своими свитами, а им нужно было оказать достойный прием; в благодарность, если прием им приходился по вкусу, те жаловали монастырям окрестные земли.
В V веке, изгнав со своей территории мавров, король франков раздал отвоеванные земли своим товарищам по оружию, кое-что перепало и церкви.
Помимо того, в конце X — начале XI века в этих местах существовала система обязательной посадки арендатором виноградной лозы, что тоже объясняло распространение здесь виноградников. Пьер Бонасси описывает эту систему в своей книге «Каталония на рубеже нового тысячелетия». Речь там идет о почти идеальных отношениях, которые устанавливались между арендодателем и арендатором на основе договора с очень гибкими условиями. Произведя обязательные посадки виноградной лозы и ожидая, когда она начнет плодоносить (этот период мог длиться от четырех до семи лет), арендатор имел полное право использовать свободную от посадок часть доверенной ему земли по своему усмотрению. В междурядьях молодых лоз он мог по желанию возделывать любые другие культуры, доход от которых оставлял себе. Затем вошедший в силу виноградник делился на две равные части между арендодателем (то есть хозяином земли) и арендатором (то есть фермером, возделывающим виноград). При этом (что было основополагающим, по мнению Пьера Бонасси) арендатор не мог кому угодно продать свою долю. В случае выставления ее на продажу арендодатель и его наследники имели преимущественное право покупки, позволявшее им вернуть принадлежавшую им ранее собственность по самой выгодной цене. Этот пункт договора часто использовался к всеобщему удовлетворению. Почему?
Для арендодателя выгода заключалась в том, что он за бесценок приобретал одну половину виноградника, в возделывание которого ничего не вкладывал и за полцены мог приобрести вторую. Для фермера выгода была двойной: с одной стороны, он в течение нескольких лет пользовался бесплатной арендой земли, а с другой — продав свою долю виноградника, получал определенную сумму денег, которую можно было рассматривать, как его зарплату. «При таких условиях, — подчеркивает Пьер Бонасси, — нет ничего удивительного в том, что существовала целая категория людей, специализировавшихся исключительно на договорах о посадках, это были крестьяне, основной (но, видимо, не единственный) род занятий которых заключался в том, чтобы возделывать виноград на чужих землях».
Известный своей любовью к путешествиям Самора восхищался этими бескрайними виноградниками в 1789 году, когда спускался из Родеса в Эль-Порт-де-ла-Сельва. В XIX веке здесь виноградники еще приносили богатый урожай, тогда как во Франции, Италии и Германии все они уже были уничтожены филлоксерой. Вино тогда резко поднялось в цене, и в окрестностях не осталось ни одного клочка земли, не засаженного виноградом. Под виноградники возводились все новые и новые террасы... Но в 1879 году филлоксера добралась-таки до Ампурдана и погубила все это богатство, всю эту жизнь, всю эту красоту. Многие местные жители вынуждены были переселяться в другие края. На опустевших землях стали выращивать оливы.
Со стороны Порт-Льигата ими были засажены целые поля, но в 1956 году оливковые деревья сильно пострадали от заморозков. Еще там произрастают те самые пробковые дубы, упоминание о которых мы находим в единственном романе, подписанном именем Дали и получившем название «Спрятанные лица».
А чуть севернее лежит тот удивительный, величественный мыс Креус, которым Дали восхищался всю свою жизнь и который предстает перед нами на многих его полотнах.
По своему виду он чем-то напоминает Пуант дю Ра в Бретани со всеми ее эстуариями и выщербленными ветром и водой скалами, совершенно нереальными, принимающими самые замысловатые формы — то мертвой женщины, то орла, то носорога, — будоражащими воображение и служащими источником фольклора. Перпендикулярная побережью цепь Пиренейских гор — огромный гребень из пепельного, почти черного сланца, с прожилками полевого шпата и кварца. Он дыбится и наползает на морской берег. Пиренеи стоят на пути трамонтаны, которая не позволяет укорениться на их отвесных кручах никакой растительности кроме травы и низкорослых кустарников, лишь они способны выжить в краю, где правят бал ураганный ветер, морская пена и суровые скалы.
Многие из тех ни на что не похожих форм, что в начале тридцатых годов изображал Дали, — отсюда, из этих скал, миллионы лет подвергающихся бешеным атакам трамонтаны, разъедаемых морской солью и меняющих свои очертания в результате движения земной коры.
Жоану Жозепу Тарратсу Дали как-то поведал, что он ощущает себя человекообразным результатом реинкарнации этого первобытного пейзажа — созданного природой театра умопомрачительных оптических иллюзий.
Дом в Кадакесе Дали в «Дневнике» описывает так: «На одном удаленном от деревни пляже, у самого моря стоит белый дом. Его окна и балконы выкрашены в зеленый цвет, а потолочные балки в столовой — в голубой, в тон морю. Все в этом месте дышит величайшим покоем. Ближе к вечеру, когда небо бледнеет и приобретает перламутровый оттенок, когда вода почти неподвижна, а на небе загораются первые звезды, вокруг воцаряются покой и тишина. Лишь стрекот сверчка, шелест листьев кустарника у горного ручья да размеренный плеск весел проплывающей мимо лодки сотрясают теплый воздух длинных летних сумерек. Белое здание в уединенном месте у кромки воды и есть наш дом в Кадакесе».
Он обожал этот дом, но в нем не было места для мастерской. Он отправился искать место для нее в деревню и нашел его не очень далеко от дома, на пляже Са-Куэта, расположенном сразу за Рива Пичот.
Это была самая обычная, но очень большая комната, беленная известью, в надстройке к рыбачьей хижине. Когда-то она служила мастерской Рамону Пичоту. (Опять Пичоты!) Все стены комнаты были расписаны его рукой: мяукающие кошки, кюре, еще какие-то картинки.
Когда Дали первый раз вошел сюда, комната была загромождена банками с анчоусами, винными бочками, сваленными в кучу стульями, грудами тряпья и рыболовными снастями. Потолок ее готов был вот-вот обвалиться. Сквозь дыры в крытой тростником крыше проглядывало голубое небо.
«Живописно, но очень грязно и немножко опасно», — заключает Дали.
После того как из комнаты все вынесли, молодой человек смог как следует там осмотреться. Прямо перед собой он увидел балкон, с которого открывался чудесный вид на небо, море и проплывающие мимо лодки с надутыми ветром парусами. Окно на противоположной стороне выходило на гору Пани, у подножия которой рос миндаль. У одной из стен был выложен алтарь в стиле барокко, беленный известью. Дали поставил на него кувшин с букетом розмарина. В шкафу он расставил свои книги. Их список дан в «Дневнике»: несколько томов Барохи, несколько Рубена Дарио, один Эсы де Кейроша и один Канта. Тут же серия книг по искусству, выпущенная издательством «Гованс», а также альбомы с репродукциями.
На столе стояли банка с кисточками, коробка с красками, бумага, чернильница, карандаши, молоток, чтобы чинить стулья и сбивать рамы для картин, рулоны энгровской бумаги и полотна. Посреди комнаты стоял большой мольберт. Маленький висел на гвозде, вбитом в стену.
С балкона, заставленного горшками и кастрюлями с землей, в которых росла петрушка, открывался вид на одну из тех самых террас, на которых когда-то возделывали виноград, за ней виднелись скалистые утесы, сбегавшие к морю. Теперь на этой террасе росли герань, томаты, тыквы и фиговое дерево, а также разгуливали на свободе куры и кролики. Чуть ближе к дому была разбита беседка. Внутри нее — каменный стол.
«Там, — писал Дали в том витиеватом стиле, который он так любил тогда, — я проводил теплые, тихие, наполненные сиянием вечера, предаваясь занятиям живописью, пока не начинало смеркаться и на небе не появлялись звезды. Именно в этот час отчетливее всего слышны шум волн и шуршание песка. Небо сияет подобно драгоценному камню, а в кустах, которыми поросли склоны гор, робко заводит свою песню сверчок, и зелеными звездочками кружатся в воздухе светлячки. Проходило еще немного времени, и на небо чинно всходила луна. А еще ухо улавливало размеренный плеск воды под веслами и порой тихий звук поцелуя».
Там он писал свои картины. Маслом. С восторгом и даже какой-то лихорадочностью он рисовал Кадакес в разных ракурсах, что называется — анфас, в профиль и со спины, рисовал его с горы Пани, рисовал сосны, бухточки, сад их дома в Эс-Льянере, крестьянку с гибким станом и крутыми бедрами, лодки, девушку в саду, своего отца, тетку, бабушку Ану за шитьем, самого себя на фоне природы или за работой в мастерской Пичотов, в ярком солнечном свете. В его картинах уже сейчас то сияние красок, что станет характерной чертой всего его творчества.
Анн Бернар в своем великолепном исследовании, которое она назвала «Раскрытые секреты Сальвадора Дали» и которое было напечатано на последних страницах каталога выставки Дали, состоявшейся в парижском Центре Помпиду в 1979 году, замечает, что среди ранних работ художника есть такие — правда, их немного, — на которых он обыгрывает фактуру материала, используемого в качестве полотна для картины, в частности это касается «Бригантины, бросившей якорь вблизи Кадакеса». В 1917 году он без всяких колебаний выбирает оберточную бумагу, чтобы написать на ней «Вид Кадакеса с горы Пани», и грубую дерюгу для портрета «Бабушки Аны за шитьем у окна в Кадакесе». А для «Автопортрета», написанного им в 1921 году, когда он жил в студенческой резиденции, он взял мешковину, напоминающую ту, которой рыбаки укрывают зимой свои лодки. Ему доводилось писать картины и на холстах, которые не были специальным образом подготовлены, так было, к примеру, с «Видом на Эль-Льяне-Пти», написанным в 1922 году. Короче говоря, он широко использовал самые разные материалы и технику.
В 1918 году (напомним, что в это время художнику было четырнадцать лет) в помещении Муниципального театра Фигераса была устроена выставка его работ. В газете «Ампурдан Федераль» некто Пубис (возможно, кто-то из друзей семейства Дали) писал: «У нас нет никакого права называть Дали юным художником, ибо юноша, наделенный таким талантом, как у него, уже является вполне зрелым человеком, и у нас нет никакого права писать о нем, как о многообещающем художнике, поскольку художник он уже сложившийся. Сеньор Сальвадор Дали Доменеч будет великим художником».
Спустя год вместе со своими лицейскими товарищами Дали стал издавать небольшой журнал под названием «Студиум». Журнал продавался по двадцать сантимов за экземпляр и выходил с января по июнь. Дали напишет для него шесть статей о Дюрере, Гойе, Эль Греко, Микеланджело, Веласкесе и да Винчи и опубликует в нем поэму, озаглавленную «Бредни». В нем же увидят свет образчики его поэтической прозы под названиями «Когда умолкают все звуки» и «Сумерки». В них автор жалуется на свое одиночество, глядя на проходящую мимо влюбленную пару. Кроме того, художник принимает участие в выпуске первых номеров сатирического журнала «Эль Сеньор Панкраси», который печатался на оберточной бумаге. Самый первый его номер вышел в августе 1919 года. Обуреваемый жаждой деятельности, желаниями и энтузиазмом, Дали читал Ницше, Вольтера, Канта, Декарта и Спинозу, а еще писал роман, вернее — новеллу под названием «Летний вечер», навеянную его впечатлениями от пребывания в имении Пичотов и так и оставшуюся неоконченной: он написал лишь около двадцати страниц. Главный герой — молодой художник по имени Льюис, он «пишет свои картины, повинуясь больше голосу сердца, нежели рассудка», и преклоняется перед «божественной природой». «Он обожал муки творчества, — писал Дали. — Он старался выразить те чувства, что рождались у него в сердце и что навевала ему природа [...] Неустанно жаждущий общения с искусством и пьянеющий от красоты, он любовался природой, широко раскрыв свои сияющие глаза, а та улыбалась ему, купаясь в лучах солнца и радости, что приводило его в состояние экстаза. И он принимался уверенно водить своими худыми и нервными руками по безжизненному пока полотну, повинуясь движениям своей души...»
Дали регулярно переписывался со своим дядюшкой Ансельмом, владельцем «Вердагер» — одной из старейших книжных лавок Барселоны.
8 января 1920 года: «Чем больше я умею, тем лучше понимаю, что творить искусство совсем непросто. Но чем больше я делаю, тем большее получаю удовольствие [...] Я больше не занимаюсь рисунком, я иду дальше. Теперь все усилия я направляю на цвет и передачу чувств. Не важно, ниже будет какой-то дом или выше. Именно цвет и цветовая гамма несут в себе жизнь и гармонию. Я считаю, что рисунок является самой что ни на есть второстепенной частью искусства живописи, он выполняется машинально, по привычке; следовательно, не требует ни глубокого изучения, ни больших усилий». Речи импрессиониста, который совсем недавно написал на смерть Ренуара: «Ренуар, без всякого сомнения, был одним из лучших французских импрессионистов, если не самым лучшим. Самым искренним... Это траурный день для всех художников, для всех тех, кто любит искусство и любит самого себя».
Как вам нравится это: «и любит самого себя»?..
Спустя пять лет (а в этом возрасте пять лет — большой срок) эпиграфом к своей выставке в галерее Дальмау в Барселоне он возьмет эту цитату Энгра: «Рисунок — высшая честность искусства». Жозеп Дальмау был большим другом дядюшки Ансельма. Он был достойным уважения человеком, достойной уважения личностью и достойным уважения профессионалом. В 1916 году он устроил первую в мире выставку абстрактного искусства и познакомил Барселону с журналом Пикабиа «391». В этой галерее была представлена коллекция авангардистского искусства, самая лучшая не только в Барселоне, но и во всем мире.
6 июня 1920 года он на весенней выставке, которую муниципалитет Барселоны ежегодно устраивает во Дворце изящных искусств. Там было представлено 699 произведений 335 художников. Самый почетный зал был целиком отдан под работы скульптора Жозепа Льимоны, два специальных зала отвели скульптору Энрике Касановасу и художнику Риккардо Канальсу. Еще один зал был посвящен памяти живописца Марти-и-Альсины. На оставшейся площади, по свидетельству Ж. М. Жуноя и многих других, теснились все остальные с произведениями «второстепенной значимости». Что не помешало Жоакиму Фольчи-Торресу написать в «La Veu de Catalunya», что там ощущались «взволнованное биение сердца и многообещающее стремление к поиску нового, зарождающиеся в лоне каталонского искусства».
Дали подолгу пропадал в зале королевы-регентши, где были выставлены полотна из коллекции Леопольда Хила Льопарда, коллекции, которую он унаследовал от своего отца Папаши Хила Баррота, депутата от Таррагоны. «Там висел весьма посредственный портрет святого Лаврентия, написанный кем-то из учеников Риберы, — оставил свой комментарий Дали, — одно полотно Веласкеса, очень плохое, очень слабое по исполнению, очень блеклое, и, судя по тому, что я там увидел, оно должно относиться к первому периоду, периоду "запоев", или, может быть, к предшествующему ему. "Христос" Ван Дейка замечателен по манере исполнения и по свету, очень точен в передаче тонов, но совершенно лишен чувства».
Дядюшка Ансельм постоянно интересовался успехами молодого Дали. Он снабжал его книгами и журналами по искусству. В частности, издававшимся в Париже «Эспри нуво» — носителем пуристских идей Ле Корбюзье и Озанфана. Просматривая его, Дали открыл для себя «простую и волнующую красоту удивительного мира механизмов». А благодаря итальянскому «Валори Пластичи» Дали всегда был в курсе всех новейших европейских тенденций. Именно оттуда он почерпнул информацию о кубизме, о котором написал в своем дневнике 17 октября 1920 года, тогда как ни его преподаватели, ни его товарищи ничего об этом не слышали, кроме, пожалуй, его приятеля Субиаса, часто бывавшего в Барселоне. «Я столкнулся с Субиасом, — писал Дали, — и укрылся от дождя под его зонтиком [...] Мы говорили с ним об Эль Греко, о русской революции, о Пикассо, метафизике и кубизме».
Дали воодушевлялся, критиковал, восторгался. «Враги — это равнодушные люди», — написал он в своем дневнике, и далее: «Нам просто необходимо говорить с чувством». Кого он больше всего не любил после людей равнодушных, так это обывателей! Чтобы заклеймить их, он придумал им прозвище «тухлятина». И считал их «отвратительными» как в моральном плане, так и в профессиональном. И не меньше.
Это превратилось в позицию и игру. «Мы ходили на Рамблу, где изучали некоторые виды тухлятины, — писал он. — Обнаружили просто великолепные экземпляры. Мир неиссякаем».
Все думали, что это словечко придумал Лорка тремя годами позже, когда они все вместе жили в студенческой резиденции в Мадриде. А оказывается, оно принадлежит Дали. И доказательство тому — запись в его «Дневнике», датированная 15 мая 1920 года. Некий судья, которого Дали называет Галеха, был уполномочен провести расследование по поводу недостойного поведения лицейского преподавателя естествознания по фамилии Босч. Все в том же «Дневнике», но несколькими днями раньше этот преподаватель был назван Дали «самодовольным ослом». А судью он наградит прозвищем в духе персонажей карикатуриста Багарии, назвав его «разлагающимся, протухшим ослом».
Так в 1925 году был задуман проект «Libra de putrefactos». Совместная книга должна была состоять из текстов Гарсиа Лорки и рисунков Сальвадора Дали. В письме к другу последний так объяснял идею: «Гроц (немец) и Пассэн (француз) уверяли всех, что рисуют разложение, но на самом деле рисовали глупость, рисовали с ненавистью, гневом, горячностью, рисовали в "социальном" смысле. В результате они смогли добраться лишь до первой, самой верхней оболочки дурачества; они остановились на этой первой оболочке дурачества; они остановились, добившись лишь самой первой реакции, которая позволяет отличить настоящего дурака от того, кто является таковым в самой малой степени. Мы же, в противоположность им, возвысили дурака до категории лирической. Мы смогли показать лиризм человеческой глупости; но сделали это с такой искренней нежностью и теплотой, что она стала от этого почти францисканской». Гарсиа Лорка так никогда и не напишет этих текстов. А вот многие изображения «разлагающихся особей», выполненные Дали, сохранились.
Среди всех этих важных дел, которыми был так занят Дали, особняком стоит одно, показавшееся ему совершенно неуместным, — вручение наград на вечерних курсах рисования. В «Дневнике» оно представлено в типичном для Дали гротесковом стиле: «Алькальд стоял посередине. По бокам от него расположились один из его секретарей и наш учитель. Многозначительная тишина... Сеньор Нуньес взял листок бумаги и прочел: "Сальвадор Дали". Присутствует. Все расступились, и я прошел к трибуне. Алькальд торжественно обратился ко мне: "С чувством глубокого удовлетворения мы вручаем вам первую премию. Она делает честь не только семейству Дали, но еще и этой академии, про которую в будущем мы сможем сказать, что она воспитала знаменитого художника..." Я принял эту награду, эту первую премию, изо всех сил стараясь не расхохотаться, так комично это все выглядело... Потом я пошел на Рамблу. А затем домой, где меня ждали мои домашние, они довольно улыбались, радуясь, что у них такой отпрыск».
Следует заметить, что вокруг Дали оказалось множество проницательных людей, которые предсказывали, что этот молодой человек, помешанный на живописи, непременно станет великим художником и обретет мировую известность.
Разумеется, будущий великий художник не избежал заимствований. Помимо влияния импрессионистов и пуантилистов, помимо влияния — и очень заметного — Пикассо, Дали испытал на себе чары некоего Исидора Нонелля, у которого позаимствовал его самые мрачные краски, он также попал под обаяние каталонского художника Хавьера Ногеса, связанного с движением «ноусентизма». Местная пресса, естественно, не оставила это незамеченным:
«Можно подумать, что это работы Ногеса. Так говорят все наши друзья. Да, это бросается в глаза, но подражать Ногесу в семнадцать лет, значит, уже быть аристократом. Мало кто в состоянии понять Ногеса, еще меньше тех, кто в состоянии подражать ему...»
«Его пейзажи темперой говорят о его потрясающей плодовитости, потрясающей эмоциональности и потрясающем изяществе. Видно, что наш великий Ногес произвел на него неизгладимое впечатление» («Эль Диа графико». 21 октября 1921 года).
Дали стал уделять внимание своей внешности. Он отпустил бакенбарды, втихаря пользовался косметикой своей матери, пудрил щеки и шею, подводил карандашом глаза, чернил брови и покусывал губы, чтобы они стали более красными.
Денди по натуре, он стремился всех удивлять.
И это прекрасно ему удавалось.
В Фигерасе цыгане, приходившие позировать для его картин, прозвали его за растительность на лице «сеньором Бакенбарды». Отец предупредил его: «Еще немного и мы перестанем куда-либо выходить вместе с тобой: каждый вечер мы, словно клоуны, притягиваем к себе все взгляды». Внял ли отцу молодой Дали? Отнюдь, он пошел еще дальше в своих чудачествах: вместо обычных длинных брюк стал носить укороченные, надевая их вместе с чулками или обмотками. По настроению.
Он пишет многочисленные автопортреты, до такой степени пронизанные нарциссизмом, что делается неловко. Один из них, созданный, по всей видимости, под влиянием автопортрета Рафаэля, представляет художника на фоне кадакесской бухты обратившим свой взор на зрителей. Шея неестественно удлинена. Круто изогнутые брови сходятся над переносицей, бакенбарды спускаются до середины щеки. Красный (слишком яркий) цвет губ перекликается с таким же красным цветом винограда, что висит над головой. Другой автопортрет, в гораздо более мрачных тонах, представляет его в широкополой фетровой шляпе на голове и с пенковой трубкой во рту, в подражание его отцу.
«Нет никакого сомнения в том, — признается он в своем «Дневнике» в октябре 1921 года, — что я комедиант до кончиков ногтей, человек, который живет лишь для того, чтобы позировать перед публикой. Я позер по манере одеваться, говорить и порой даже по манере писать свои картины».
К этому он добавляет два замечания, очень откровенные и очень важные: «Я безумно влюблен в самого себя» и «Совсем недавно мне пришлось очень близко познакомиться с миром обмана и иллюзий». Не тогда ли он обнаружил, что его отец изменяет своей жене Фелипе с ее младшей сестрой Каталиной?
Травма, нанесенная этим открытием подростку, станет еще глубже: 6 февраля 1921 года его мать уйдет из жизни, а отец вскоре женится вторично, причем на Каталине, которую молодой Сальвадор, как и все в их доме, называл «tieta» — тетушка.
Этот момент биографии Дали был недооценен исследователями: Каталина Доменеч Феррес постоянно проживала с семьей своей сестры и в Фигерасе, и в Кадакесе. А между тем Феликс Фанес в своих комментариях к изданию «Дневника одного подрастающего гения» на французском языке отмечает, что некоторые антропологи называют случай, когда мужчина вступает в повторный брак с сестрой своей бывшей жены, «инцестом второго типа», при этом в ряде стран подобные браки классифицируются как классический инцест. Во Франции, например, они были запрещены до начала двадцатого века.
Женитьба отца на тетушке Каталине гораздо сильнее изменила судьбу Дали, подведя черту под его прежней жизнью, чем собственный отъезд начинающего художника через пару месяцев в Мадрид, где он поселится в студенческой резиденции. Существовавшее равновесие было нарушено. Мечты развеяны.
Видимо, не случайно негативные высказывания в адрес отца начинают появляться у молодого Сальвадора именно в этот период. 30 января 1920 года: «Мой отец все еще прикован к постели из-за своей постыдной болезни». 14 мая 1920 года: «Мой отец жестоко страдает от подагры. Его друг Коста часто навещает его. Он рассказывает о цирке, о Тиволи, об одном английском клоуне, о Клаве. Оба вспоминают то время, когда они встречались в Барселоне. Они с удовольствием обсуждают то, что уже никогда не вернется».
Позднее высказывания Дали об отце исключительно язвительны, он постоянно подчеркивает его порочность и в своей «Тайной жизни...» дойдет даже до искажения реальных фактов и сознательного преуменьшения роли отца в формировании его личности.
Так, может быть, страдая необъективностью, он также преувеличивал и свои фобии, в частности, фобию, связанную с кузнечиками, как преувеличивал свои неуспехи в школе (судя по его школьному табелю, он учился не просто хорошо, а почти отлично)?
15 октября 1920 года он записал в своем «Дневнике», что его опять «мучили кузнечиками». Что здесь имеется в виду?
По рассказам Дали, однажды в Кадакесе его двоюродная сестра раздавила у него на шее кузнечика, он был тогда еще совсем маленьким. А кузнечик был гигантским, принадлежал к одному из тех видов, что были характерны для их местности. Дали пишет в «Тайной жизни...», что испытал тогда панический страх, сопряженный с отвращением, поскольку вновь ощутил ту противную липкость, какую незадолго до этого случая ощутил, взяв в руки рыбу.
С той поры кузнечики превратились для него в «кошмар наяву», так как его школьные товарищи прознали про его ужас перед столь заурядным и столь широко распространенным насекомым и, используя любую возможность, стали подвергать его «самой изощренной из пыток», всюду подкладывая ему кузнечиков: «Иногда, открыв книгу, я находил его там, раздавленного, в желтой жиже, с оторванной головой, огромной, похожей на лошадиную, и со все еще шевелящимися ножками...»
«В лицее мой страх перед кузнечиками дошел до того, что я не мог думать ни о чем другом. Они мерещились мне повсюду, даже там, где их не было. Мои приятели от души веселились, слушая мои вопли. Обычный ластик, пущенный мне в затылок, заставлял меня подпрыгивать и трястись».
Он посвятил этому насекомому многие страницы автобиографии и превратил его в важный иконографический элемент своей живописи конца двадцатых годов.
Но «Тайная жизнь...» умалчивает о том, каким способом он смог положить конец этой пытке, кстати, этот способ он частенько использовал, что свидетельствует о его мастерском умении расправляться со своими фобиями: так вот, он пустил слух, что еще больше, чем кузнечиков, боится... бумажных самолетиков. К счастью для него, его приятели тут же угодили в расставленную для них ловушку и отныне стали пытаться донимать его, обстреливая бумажными самолетиками.
Его политический экстремизм (благодаря которому он проведет некоторое время в заключении) день ото дня разрастался. Дали бесило, что в Испании все происходит слишком медленно и что ее жители не спешат совершать такую жизненно необходимую вещь, как революция. «Испания это дерьмо: и правительство, и народ». Он подписался на французскую «Юманите». Стал «таким ярым коммунистом, каким никогда не был» и превозносил диктатуру пролетариата. Осенью 1921 года в Фигерасе он вместе с несколькими друзьями, объединившимися в немногочисленную, но активную группу, создает организацию под названием «Социальное обновление», которая будет признана первым советом Испании.
Во всех областях своей деятельности Дали демонстрировал завидную энергию и ненасытную пытливость ума. Не так уж неправ был Пикассо, когда сравнивал его с лодочным мотором.
«Бодрствуя с семи часов утра, мой мозг не знал отдыха в течение всего дня, — писал Дали. — Мои родители вечно твердили: "Он никогда не развлекается, он не отдыхает ни единой секунды"».
В своем «Дневнике» 12, 13, 14, 15 и 16 апреля 1920 года Дали утверждает: «Кульминационным и, возможно, самым важным моментом в моей жизни и сигналом к отъезду стало следующее решение (одобренное семьей): досрочно сдать экзамены на степень бакалавра, пройдя оставшиеся мне до конца обучения два года за один; затем уехать в Мадрид в Академию изящных искусств. Там я собирался трудиться не покладая рук в течение трех лет. Академия имеет для меня особую привлекательность. А кроме того, служить истине и идти ради нее на жертвы — это никогда не пропадет втуне».
Итак, отец Дали принял решение отправить сына учиться в Мадрид в «Escuela especial de pintura, escultura у grabado», являющуюся педагогическим отделением «Real Academia de Bellas Artes de San Fernando». Его навязчивой идеей было обеспечить будущее сына. Если тот не преуспеет как художник, то всегда сможет заработать себе на жизнь в качестве учителя рисования. «Подобная позиция говорит отнюдь не в пользу того, что отец был уверен в таланте молодого Сальвадора», — утверждают некоторые биографы Дали. «Эта позиция отца свидетельствует о том, что он совершенно не представлял себе, насколько мало вчерашний студент готов к роли преподавателя», — уверяют другие, причем столь же безапелляционно. Как будто нотариус мог не знать этого. Просто-напросто он как отец тревожился за своего сына: он делал то, чего как раз делать не следовало, прекрасно зная, что следовало бы делать.
Составленный им в 1925 году документ дает ясное представление о его тогдашних мыслях по поводу своих отцовских действий: «Я твердо уверен в том, что искусство не является средством, способным обеспечить его существование. Это лишь способ отдохновения души [...]. Тем не менее после экзамена на степень бакалавра нам пришлось признать очевидное: его склонность к живописи сильнее всего остального. Я не считаю себя вправе препятствовать развитию столь явно проявившихся наклонностей».
И отец предлагает юноше банальную до слез сделку: пусть тот поступает в Академию изящных искусств в Мадриде, но при этом проходит курс, необходимый для получения диплома учителя рисования. А получив его, ходатайствует о месте преподавателя в университете, что обеспечит ему материальное благополучие. «И тогда, — подвел черту отец, — он сможет целиком посвятить себя Искусству, а я буду уверен в том, что он не останется без куска хлеба».
Почему он остановил свой выбор на художественной школе в Мадриде? Потому, что там учился Хуан Нуньес. А кроме того, престиж Художественной школы в Барселоне в это время резко упал.
Итак, был взят курс на Мадрид.
В своем плаще, обмотках и новом берете из ангоры, который, по его мнению, чрезвычайно красил его, Дали в сопровождении отца и четырнадцатилетней сестры переступил порог Академии изящных искусств, чтобы держать вступительный экзамен. Суть экзамена заключалась в следующем: нужно было сделать рисунок с натуры, коей являлась гипсовая копия античного «Бахуса» Якопо Татти или Сансовино. Абитуриенту отводилось на выполнение этой работы шесть дней при условии, что он будет посвящать рисованию по два часа ежедневно.
В своей «Тайной жизни...» Дали представил нам шуточный отчет об этом событии, довольно занятный, по большей части вымышленный, который стоит всех других описаний, найденных в различных источниках и претендующих на «научность» и объективность.
Итак, вначале все шло нормально, пока к отцу, который нервно мерил шагами двор, поджидая, когда выйдет его отпрыск, не подошел школьный смотритель и не обратился к нему со следующими словами: «Я не могу судить о художественных достоинствах рисунка вашего сына, но он не удовлетворяет экзаменационным правилам. В них ясно сказано, что рисунок должен быть размером с лист энгровской бумаги, а ваш сын сделал его таким маленьким, что оставленное им белое место нельзя будет засчитать за поля».
Это был верный способ еще больше напугать и без того напуганного несчастного родителя, который принялся изводить себя и других вопросами, стоит ли, несмотря ни на что, заканчивать начатый рисунок или же нужно его переделать; он противоречил сам себе и вносил сумятицу в голову сына, который по дороге домой, вместо того чтобы успокоить отца, развлекался тем, что пугал его еще больше. Хотя сам, заразившись отцовской нервозностью, решил, что на следующий день сотрет все, что нарисовал накануне.
Когда на другой день он вышел из класса, к нему тут же подбежал отец: «Ну, что ты сделал?» — «Я все стер». — «И как обстоят дела с новым рисунком?» — «Пока что я только стер старый и сделал новые расчеты. Я хочу быть уверенным в том, что на сей раз мой рисунок получится таким, как нужно». — «Это разумно. Но два часа на расчеты — не многовато ли? У тебя осталось всего два дня. Мне следовало отговорить тебя от того, чтобы все стирать».
«Отец не спал всю ночь, — ехидничает Дали, — потому что ему не давала покоя мысль о том, что ему, наверное, не следовало толкать сына на переделку его рисунка».
На следующий день — новый сеанс. На пороге школы мертвенно-бледный отец с вопросом: «Ну, что?» На сей раз рисунок оказался слишком крупным. И Дали уже стер его. Слезы навернулись на серо-голубые глаза нотариуса, который, сделав над собой видимое усилие, проговорил с натужной бодростью: «Ничего, завтра у тебя будет еще одна попытка. Сколько раз ты выполнял свои рисунки менее чем за два часа...»
«Но было видно, — замечает Дали, — что он не верит в то, что это возможно. Он думает, что нам придется с позором возвращаться в Фигерас. В Фигерас, где его сын был первым в школе по рисованию и где Нуньес уверял всех, что он без труда поступит в академию».
— Если ты не сдашь этот экзамен, — сказал отец, — то только по моей вине и по вине этого идиота-смотрителя. Зачем он вмешался? Если твой рисунок был хорошим, то какая разница, какого он был размера?
Дали не скрывает, что его ответ отцу прозвучал излишне резко:
— А я тебе что говорил? Если рисунок хороший, то его обязательно должны оценить.
— Но ты же сам мне сказал, что рисунок очень-очень маленький.
— Нет, я просто сказал, что он маловат.
— А я понял, что он чересчур маленький. Так, может, он вполне и сошел бы.
Нотариус потребовал уточнений насчет размеров рисунка. Молодой Сальвадор притворился, что не может вспомнить. Отец стал настаивать, а сын нарочно злить его. Сестра принялась рыдать.
Последний сеанс. «Всего за час, — говорит Дали, — мой рисунок был готов». Следующий час он занимался тем, что любовался своим творением.
Далее настоящая феерия.
Отец у выхода, бледный, с плотно сжатыми губами, даже не осмеливается задавать сыну вопросы.
— Я сделал замечательный рисунок, — сообщил ему Дали.
И после паузы добавляет: «К сожалению, он еще меньше, чем тот, первый!» Слова его произвели эффект разорвавшейся бомбы. И все же Дали был принят в академию. Решение комиссии сопровождалось следующим пояснением: «Хотя рисунок был выполнен не в том масштабе, в каком предписывается правилами, он настолько совершенен, что жюри сочло нужным засчитать его».
Отец и сестра отправятся домой. А сам Дали останется в Мадриде и поселится в студенческой Резиденции, «куда открыт доступ только тем, у кого отличные рекомендации».