Одно из моих любимейших занятий на посту сенатора — встречи с общественностью. За все время работы я провел их тридцать девять, по всему Иллинойсу, в крошечных городишках наподобие Анны и в процветающих пригородах, таких как Нейпервилл, в черных церквях Саутсайда и колледжах Рок-Айленда. Проходят они обычно без всякой шумихи. Для начала мои сотрудники звонят в местную среднюю школу, библиотеку или колледж и интересуются, не желают ли там организовать такую встречу. Где-то за неделю до намеченной даты мы даем объявление в местной газете, церковной общине и на радиостанции. В сам день встречи я прихожу пораньше, примерно за полчаса, знакомлюсь с местным руководством и расспрашиваю о том, что волнует здесь людей больше всего, — допустим, о ремонте дорог или о строительстве нового дома престарелых. После обязательного фотографирования мы заходим в зал, где уже собрались слушатели. По пути к сцене я пожимаю протянутые мне руки; на самой сцене практически ничего нет — только трибуна, микрофон, бутылка воды и американский флаг. И здесь почти час, а иногда и дольше отвечаю на вопросы тех, кто послал меня в Вашингтон.

Количество участников таких встреч может быть самым разным: приходило и пятьдесят человек, и больше двух сотен. Но, сколько бы их ни было, я всегда благодарен этим людям. Они — срез населения тех округов, куда мы ездим: республиканцы и демократы, старые и молодые, полные и не очень, водители-дальнобойщики, профессора колледжей, матери-домохозяйки, ветераны, школьные учителя, страховые агенты, аудиторы, секретари, врачи, социальные работники. Как правило, они вежливы и внимательны, даже если не согласны со мной (или друг с другом). Они расспрашивают меня об отпуске лекарств по рецепту, дефиците бюджета, правах человека в Мьянме, этаноле, птичьем гриппе, финансировании школьного образования, космических программах. Частенько они меня удивляют: молодая блондинка где-нибудь на далекой ферме может страстно обсуждать положение в Дарфуре, а чернокожий джентльмен почтенного возраста в самом центре города с полным знанием дела говорит об охране почвенных ресурсов.

Когда я выступаю перед такими простыми людьми, то всегда волнуюсь. В их манере держать себя видно трудолюбие. Они обращаются со своими детьми так, что видно, как они на них надеются. Такие встречи — как прыжок в холодную реку. После них я всегда как будто чисто вымытый, всегда радуюсь, что избрал именно эту работу.

В конце люди подходят ко мне, пожимают руку, фотографируются или подводят детишек, чтобы те взяли у меня автограф. В руках у меня оказываются газетные статьи, визитные карточки, записки, военные медальоны, предметы религиозных культов, талисманы. И обязательно кто-нибудь, взяв меня за руку, скажет, что они очень на меня надеются, но боятся, как бы Вашингтон не изменил меня и я не стал таким же, как все, кто находится у власти.

Не меняйтесь, пожалуйста, говорят мне.

Не разочаровывайте нас.

Американцы привыкли объяснять проблемы политической жизни личными качествами политиков. Временами они просто не выбирают выражений: президент — болван, а сенатор такой-то — бездельник. Бывает, вынесут и целый приговор: «Да все они там продаются!» Большинство избирателей считает, что в Вашингтоне лишь играют в политику, что все обсуждения и голосования происходят без всякого зазрения совести, что все делается в угоду интересам предвыборной кампании, рейтингу, верности партии, но вовсе не по-честному. Очень часто по первое число достается политику из своей же партии, демократу, «который ничего не защищает», или республиканцу, «который только так называется». Отсюда следует, что, если мы хотим что-нибудь изменить в Вашингтоне, необходимо избавиться от непорядочных людей.

Но год за годом они сохраняют свои места — количество переизбранных членов Палаты представителей доходит до девяноста шести процентов.

Политологи представят вам множество объяснений этого феномена. В сегодняшнем мире, где все тесно переплетено, трудно воззвать к чувствам вечно занятых и куда-то спешащих избирателей. Следовательно, политическая победа сводится к тому, чтобы тебя узнали. Поэтому большинство деятелей тратят неимоверное количество времени между выборами на то, чтобы их имя оставалось на слуху, — перерезают ленточки на открытиях чего-нибудь, участвуют в парадах в День независимости или в утренних ток-шоу по воскресеньям. Есть еще и хорошо известный прием по сбору средств, которым многие охотно пользуются, потому что группы по интересам — не важно, правые или левые, — стремятся набрать очки, когда речь заходит о пожертвованиях. Нельзя забывать и о роли политических махинаций в изолировании членов палаты от сколько-нибудь серьезных угроз: в наше время почти каждый избирательный округ по выборам в Конгресс руководящая партия рисует с компьютерной точностью, чтобы обеспечить явное большинство республиканцев или демократов на своей территории. Без преувеличения можно сказать, что избиратели теперь не выбирают своих представителей, скорее наоборот — представители выбирают избирателей.

Существует и еще один фактор; о нем не часто говорят, но именно он и объясняет, почему опросы показывают, что граждане терпеть не могут Конгресс, но при этом любят своих конгрессменов. В это трудно поверить, но политики, оказывается, милейшие люди.

Безусловно, я скажу то же самое о своих коллегах по Сенату. Когда мы один на один, о лучшей компании остается только мечтать — редко встретишь таких рассказчиков, как Тед Кеннеди или Трент Лотт, таких острословов, как Кент Конрад или Ричард Шелби, таких радушных, как Дебби Стебнау или Мел Мартинес. Как правило, все они умны, вникают в любую проблему, трудолюбивы и готовы без устали трудиться в интересах своих штатов. Да, были и такие, которые полностью соответствовали стереотипу, которые могли уболтать любого собеседника и грубить своим сотрудникам; и чем дольше я работал в Сенате, тем чаще во всех сенаторах замечал недостатки, более-менее свойственные всем нам, — несдержанность, необъяснимое упрямство или непомерное тщеславие. Но надо сказать, процент этих недостатков оказался в Сенате не выше, чем в любом другом произвольно выбранном сегменте нашего общества. В разговорах даже с теми коллегами, с которыми я расходился буквально по всем пунктам, я отмечал про себя их искренность, их желание работать и сделать страну лучше и сильнее, их стремление представлять своих избирателей и оставаться верным своим ценностям настолько, насколько это позволяют обстоятельства.

Так почему же в глазах общественного мнения эти мужчины и эти женщины предстают мрачными, жесткими, беспринципными, подлыми личностями, какими их рисуют вечерние новости? Почему принято думать, что разумные, совестливые люди не могут прорваться к управлению государством? Чем дольше я работал в Вашингтоне, тем внимательнее друзья приглядывались ко мне, то ли ища на моем лице следы высокомерия, то ли готовности к спору или, напротив, обороне. Я и сам задавался такими же вопросами; я стал замечать в себе те же черты, что видел в своих коллегах, и боялся, как бы не уподобиться стереотипному политику из не менее стереотипного телефильма.

Я начал с того, что решил разобраться в природе амбициозности, потому что, по крайней мере в этом отношении, все сенаторы отличаются друг от друга. Мало кто попадает в число сенаторов США случайно. Как минимум для этого требуется своего рода мания величия, искренняя вера в то, что среди всех способных людей нашего штата только у вас есть какой-то особый, необыкновенный дар и вы можете выступать от их имени. Кроме всего прочего, вы должны твердо знать, что выдержите временами возвышающий, иногда унижающий, но неизменно чуть смешной процесс, который мы называем кампаниями.

Но и одних амбиций тоже недостаточно. Среди множества мотивов, и возвышенных, и приземленных, которые побуждают нас стремиться к сенаторскому креслу, те, кто хочет преуспеть, должны продемонстрировать почти фанатическую прямоту, часто при этом жертвуя своим здоровьем, отношениями, душевным спокойствием и достоинством. После того как закончились предварительные выборы, я, помню, посмотрел в календарь и увидел, что за полтора года у меня набралось ровно семь выходных дней. Все остальное время я работал по двенадцать — шестнадцать часов в сутки. Гордиться здесь особенно нечем. Мишель во время той кампании не раз говорила мне, что это просто ненормально.

Поведение сенатора, однако, зависит не только от его амбиций или прямоты. Есть еще одна эмоция, вездесущая и разрушительная, эмоция, которая начиная с головокружительного дня, когда вас объявляют кандидатом, буквально хватает вас за шкирку и не отпускает до самого дня выборов. Эта эмоция — страх. Но не просто страх поражения — это еще полбеды, — а страх полного, абсолютного унижения.

К примеру, я до сих пор с ужасом вспоминаю один свой разгром, буквально наголову, полученный в 2000 году от Бобби Раша, тогда сенатора от Демократической партии. Это была настоящая охота, где все, что только можно, шло неправильно и мои ошибки превращались сначала в трагедию, а потом в фарс. Через две недели после объявления меня кандидатом, собрав всего несколько тысяч долларов, я попросил организовать первый опрос общественного мнения и обнаружил, что мистер Раш набрал почти девяносто процентов голосов, тогда как я — всего одиннадцать. Его деятельность одобрили примерно семьдесят процентов опрошенных, а мою — восемь. Так жизнь научила меня одному из главных правил современной политики: проводить опросы перед тем, как выставляешь свою кандидатуру.

С того дня все пошло вразнос. В октябре, собираясь на встречу, где я должен был заручиться поддержкой одного из немногих деятелей партии, который еще не поддержал моего оппонента, я услышал по радио, что взрослого сына конгрессмена Раша неподалеку от дома застрелили двое торговцев наркотиками. Сочувствуя ему, я приостановил кампанию на месяц.

Потом, когда начались рождественские каникулы и я на пять дней съездил на Гавайи в гости к бабушке и наконец-то выкроил время для Мишель и Малий, которой тогда было всего восемь месяцев, Законодательное собрание штата собралось на специальную сессию для голосования по законопроекту об ограничении продажи оружия и усилении контроля над ними. Малия заболела, мы не смогли вылететь, я пропустил голосование, проект не прошел. Через два дня мы прилетели ночным рейсом в аэропорт О'Хара, Малия хныкала, Мишель со мной не разговаривала, и первое, что я прочел, была статья на первой полосе «Чикаго трибюн», из которой я узнал, что законопроект не добрал всего нескольких голосов и что мистер Обама, сенатор и кандидат в Конгресс, «предпочел работе» отдых на Гавайях. Позвонил руководитель моей избирательной кампании и сообщил еще одну новость. К выпуску готовился рекламный ролик — среди пальм в пляжном кресле сидит человек с бокалом коктейля майтай в руке и соломенной шляпе на голове, переливчато играет гавайская гитара, а голос за кадром объясняет: «В то время когда Чикаго переживает высочайший в своей истории всплеск преступности, Барак Обама…»

Тут я прервал его — все было ясно и так.

И вот, пройдя меньше половины предвыборной кампании, я интуитивно понял, что начинаю проигрывать. Каждое утро с того самого дня я просыпался в ужасе с мыслью, что опять придется пожимать руки, улыбаться и делать вид, что все идет нормально. За несколько недель до предварительных выборов дела пошли чуть лучше: я удачно провел дебаты, которые не особенно освещались в прессе, получил поддержку своих предложений в области здравоохранения и образования и даже одобрение в «Трибюн». Но уже сработало правило «кто не успел, тот опоздал». Я пришел отпраздновать победу и обнаружил, что отстаю.

Не хочу сказать, что такие черные полосы случаются только у политиков. Дело в том, что, в отличие от большинства людей, которые имеют возможность залечивать свои раны в тишине, политик проигрывает у всех на виду. Зал полупустой, и ты радостно читаешь заявление о признании поражения, невозмутимо утешаешь сотрудников и сторонников, звонишь тем, кто тебе помогал, говоришь слова благодарности и робко забрасываешь удочку насчет того, не согласятся ли они и дальше с тобой работать — конечно, с выплатой всех накопившихся долгов. Ты делаешь все это как можно лучше, но, как ни стараешься подбодрить себя, объясняя поражение непродуманным планом действий, невезением или нехваткой денег, в какой-то момент все равно приходит чувство, что общество тебя отталкивает, что ты просто не дотягиваешь до его ожиданий и что, где бы ты теперь ни появился, на тебе будет висеть ярлык «неудачник». Многие испытывали такое чувство последний раз только в средней школе, когда девочка, по которой ты с ума сходишь, вдруг жестоко вышучивает тебя на глазах своих подруг, или когда ты пропускаешь пару бросков в ответственной игре, — а ведь взрослые люди мудро стараются избегать подобного в своей жизни.

И вот представьте себе, что такие эмоции обрушиваются на известного политика средних лет, который (не то что я) вообще редко проигрывал, который еще со средней школы привык руководить, который от имени всего класса произносил прощальную речь, отец которого был сенатором или адмиралом и которому с детства твердили, что его ждут великие дела. Как-то я говорил с членом правления крупной корпорации, который горячо поддерживал вице-президента Альберта Гора в президентской кампании 2000 года. Мы сидели в его роскошном кабинете, выходившем окнами на Мидтаун, и он заговорил со мной о встрече, которая состоялась примерно через полгода после выборов, когда Гор искал спонсоров для своей тогда еще новой телевизионной компании.

— Так было странно… — вспоминал этот человек, — ведь он был вице-президентом, всего несколько месяцев назад почти самым могущественным человеком на планете. Когда шла его кампания, он мог звонить мне в любое время суток, и ради него я без звука менял все свои планы. Но после выборов, когда он вошел в кабинет, я не мог отделаться от чувства, что эта встреча была ему крайне неприятна. Мне неловко об этом вспоминать потому, что Гор на самом деле мне нравился. Но теперь он не был вице-президентом. Передо мной стоял просто посетитель, один из тех, которые по сто раз на дню приходят ко мне и просят денег. Вот тогда я и понял, на каком опасном обрыве стоите вы, политики.

Когда стоишь на обрыве, жди падения. За последние пять лет Гор доказал, что жизнь после политики вовсе не кончается, и, я думаю, тот член правления еще не раз и с удовольствием отвечал на звонки бывшего вице-президента. Но, наверное, после поражения в 2000 году Гор заметил перемену в своем друге. Сидя в этом же самом кабинете, рассказывая о своей телевизионной компании, старательно сохраняя хорошую мину при плохой игре, он наверняка думал, что оказался в смехотворном положении; что он проиграл дело всей своей жизни из-за итогов какого-то жалкого голосования, а вот его приятель, руководитель, который сидит сейчас напротив и снисходительно улыбается, может позволить себе год за годом занимать второе место в своем бизнесе, видеть падение акций своей компании или неудачно вложить деньги и все-таки считаться преуспевающим, наслаждаться признанием, щедрым вознаграждением за труды, данной ему властью. Конечно, в этом была некая несправедливость, но против фактов бывший вице-президент не мог возразить. Как большинство избравших для себя общественное поприще, Гор прекрасно понимал, что его ждет. В политике может быть второй акт, но не может быть второго места.

Множество мелких политических грешков следуют из этого, самого крупного греха — стремления победить, а также стремления не проиграть. Дело здесь не только и не столько в больших деньгах. Были такие времена, до принятия законов о финансировании предвыборных кампаний и вездесущих репортеров, когда политические вопросы легко и просто решались при помощи взяток, когда политик мог обращаться со своим предвыборным фондом, точно с личным банковским счетом, и разъезжать по стране за казенный счет, когда солидные суммы от заинтересованных лиц были самым обычным делом и закон писался в расчете на того, кто больше заплатит. Если верить сообщениям в выпусках новостей, эти скрытые формы коррупции до сих пор не исчезли; конечно же, в Вашингтоне есть люди, которые видят в политике средство обогащения и которые, хотя, конечно же, не принимают из рук в руки пачки наличных денег, с радостью окажут всяческую помощь спонсорам и будут спать спокойно, пока не придет время порочной практики лоббирования тех, кем они когда-то управляли.

Чаще всего, однако, деньги влияют на политику по-другому. Мало кто из лоббистов так открыто предлагает выбранным политикам взаимовыгодную сделку. Им это просто не нужно. Влияние их состоит в другом — им легче, чем рядовым избирателям, выйти на этих политиков, у них больше информации и очень много выдержки для того, чтобы провести сомнительное положение налогового законодательства, которое сулит их клиентам миллионные прибыли и которое никого, кроме них, не волнует.

Деньги для большинства политиков отнюдь не являются средством обогащения. Большинство сенаторов богаты и так. Дело тут, скорее, в поддержании определенного статуса и сохранении власти, в устрашении противников и преодолении страха. Деньги не обеспечивают победу — ведь не купишь же страстность, харизму или дар рассказчика. Но без денег, без рекламы, которая стоит уйму денег, ты оказываешься верным кандидатом на выбывание.

Деньги здесь крутятся огромные, особенно в крупных штатах с хорошо развитыми средствами массовой информации. Работая в Законодательном собрании штата, я никогда не тратил на избирательные кампании более ста тысяч долларов и даже стяжал сомнительную славу ретрограда, как только речь заходила о сборе средств. Так, я выступил соавтором первого за двадцать пять лет Закона о финансировании предвыборных кампаний, неизменно отказывался от обедов с лоббистами, возвращал чеки от королей игорных центров и табачных корпораций. Когда я решил баллотироваться в Сенат США, мой консультант по работе со СМИ Дэвид Аксельрод вынужден был открыть мне глаза на суровую правду жизни. План нашей кампании требовал не такого уж большого бюджета, в основном сформированного за счет добровольных пожертвований и «оплаченной прессы», то есть способности делать собственные новости. Но Дэвид рассказал мне, что неделя телевизионной рекламы только в одном Чикаго обойдется примерно в полмиллиона долларов. За неделю рекламы по всему штату придется доплатить еще двести пятьдесят тысяч. Итак, четыре недели телевизионной рекламы, административные и накладные расходы на кампанию по всему штату обошлись бы нам в сумму около пяти миллионов. А если бы я выиграл предварительные выборы, то нужно было бы добавить еще миллионов десять — пятнадцать на выборы всеобщие.

Я пришел домой и в столбик выписал фамилии тех, кто мог бы меня спонсировать. Рядом с фамилиями я проставлял максимальные суммы, которые, как я считал, мне будет удобно у них просить.

Подбив итог, я получил пятьсот тысяч.

За исключением солидного личного капитала, существует практически единственный способ собрать деньги, необходимые для участия в сенатских выборах, — надо обращаться к богатым людям. В первые три месяца своей кампании я закрывался в кабинете вместе с помощником по сбору средств и методично обзванивал спонсоров Демократической партии. Приятным это занятие назвать было никак нельзя. Кто-то клал трубку, даже не дослушав до конца. Чаще всего мне отвечали секретари, записывали, как положено, мое сообщение, но никто не перезванивал, и я вынужден был звонить по два, а то и по три раза, пока не сдавался сам или не получал наконец вежливый, но недвусмысленный отказ. Я научился хитроумному искусству отсутствовать на работе в нужное время — то устраивал перерыв, чтобы принять душ или выпить кофе, то предлагал своим помощникам в третий или четвертый раз перечитать и поправить речь по вопросам образования. Иногда в этой круговерти я думал о дедушке, который уже в зрелом возрасте работал страховым агентом, но не слишком преуспел на этом поприще. Я вспоминал, как он сердился, когда приходилось назначать встречу с человеком, который больше радовался встрече с зубным врачом, чем со страховым агентом, и как неодобрительно на него поглядывала бабушка, которая работала всю жизнь и всегда получала больше, чем он.

Вот тогда я хорошо понимал, что чувствовал в такие моменты мой дед.

За три месяца мы собрали таким образом всего лишь двести пятьдесят тысяч долларов, то есть гораздо меньше того, что требовалось для солидной кампании, способной внушить доверие. Потом произошло самое страшное: в кампанию включился богатый кандидат, который вовсе не нуждался в стороннем финансировании. Звали его Блэр Халл, и год назад он за пятьсот тридцать один миллион долларов продал свою трейдинговую компанию инвестиционной группе «Голдман Сакс». Без сомнения, им двигало желание, может быть даже неосознанное, принести пользу обществу, и он был выдающимся по всем статьям человеком. Но в роликах своей кампании он выглядел болезненно застенчивым и скованным, как человек, который почти все свое время проводит в одиночестве, глядя в экран компьютера. Я подозреваю, что, подобно многим, он думал, что профессия политика — в отличие, скажем, от профессии врача, летчика или сантехника — не требует никакой специальной подготовки и что бизнесмен, такой, как он, может справиться с ней не хуже любого профессионального политика, которых он во множестве видел по телевидению. Мистер Халл с цифрами в руках доказывал, что это занятие — своего рода нематериальный актив. Он представил репортерам формулу, выведенную им для победы в любой кампании. Начиналась она так:

вероятность =

1

1+e-1x (-3,9659056 + вес общих выборов х 1,92380219)…

а заканчивалась еще несколькими таинственными множителями.

Казалось, мистера Халла не стоило считать серьезным противником, но, как-то апрельским или майским утром выехав из своего жилого комплекса в офис, я заметил громадные красные, белые и синие буквы рекламных плакатов, развешанные по всему кварталу. Плакаты гласили: «БЛЭР ХАЛЛ — В СЕНАТ США», и целых пять миль я созерцал их на каждой улице, каждой крупной магистрали, на каждом углу, в окне каждой парикмахерской, на заброшенных зданиях, автобусных остановках, бакалейных лавках — Халл лез отовсюду, как одуванчики весной.

Среди иллинойских политиков бытует поговорка: «Подписи не голосуют», и означает она, что нельзя судить об успехе кампании по количеству подписей, собранных кандидатом. Но никто и никогда в Иллинойсе еще не видел, чтобы развешивали столько плакатов и собирали столько подписей, сколько мистер Халл умудрился за один день. С пугающей быстротой всего за один вечер целые бригады нанятых им сотрудников срывали плакаты других кандидатов и вешали на их место плакаты мистера Халла. К нам начали поступать сведения о каких-то активистах негритянских районов, которые вдруг решили, что мистер Халл кинется защищать их права, каких-то людях, которые утверждали, что мистер Халл будет поддерживать семейные фермы. За этим последовала массированная реклама по телевидению, полгода рекламы без единого перерыва до самого дня выборов, круглосуточно, на каждом канале, по всему штату: Блэр Халл со стариками, Блэр Халл с детьми, Блэр Халл готов вычеркнуть Вашингтон из своих особых интересов. К январю 2004 года мистер Халл во всех опросах занимал лидирующие позиции, и мои сторонники оборвали у меня все телефоны, призывая к действиям, настаивая, чтобы я немедленно выступил по телевидению, иначе все, конец.

Что мне оставалось делать? Я объяснял, что, в отличие от мистера Халла, не располагаю собственным капиталом. Даже допуская развитие событий по наилучшему сценарию, нам хватит денег ровно на четыре недели телевизионной рекламы, и, учитывая это, надо оттянуть всю кампанию до августа. «Потерпите немного, — говорил я своим сторонникам, — верьте в нас, не паникуйте». Я опускал трубку, выглядывал из окна и, бывало, видел автофургон, в котором Халл разъезжал по штату. Это была огромная машина размером чуть ли не с океанский лайнер, оборудованная, как говорили, по последнему слову техники, и я иногда поддавался общему настрою и думал, что, может, и действительно мне уже пора паниковать.

Во многих отношениях мне повезло больше, чем другим кандидатам в подобных обстоятельствах. По неведомым причинам начиная с какого-то момента моя кампания словно начала заряжаться энергией, получила второе дыхание; среди состоятельных спонсоров стало модно поддерживать меня, а более мелкие спонсоры со всего штата вдруг с бешеной скоростью начали присылать мне чеки по интернету. Удивительно, но этот статус «темной лошадки» защитил меня от многих подводных камней: большинство комитетов политических действий в крупных корпорациях избегали иметь со мной дело, поэтому я никому ничего не был должен; а те, которые все же поддержали меня, как, например, Лига избирателей — защитников окружающей среды, разделяли мои воззрения, за которые я очень долго боролся. В конечном счете мистер Халл потратил на свою кампанию в шесть раз больше, чем я. Но, к его чести (хотя, возможно, и к его сожалению), он не сказал ни единого слова против меня. Цифры наших опросов разительно отличались, и на самом финише, когда мои ролики появились на телевидении, а рейтинг стал расти, его кампания окончательно захлебнулась, особенно после того, как стало известно о его безобразных ссорах с бывшей женой.

Итак, по крайней мере, для меня недостаток средств или поддержки крупных корпораций не стали серьезным препятствием на пути к победе. Но не могу не признать, что эта охота за деньгами повлияла на меня. Скажем, я стал меньше стесняться, когда приходилось просить большие суммы денег у совершенно незнакомых людей. К концу кампании, разговаривая по телефону, я перестал шутить и вести милые беседы ни о чем, как имел обыкновение раньше. Я говорил только по делу и старался добиться от собеседника положительного ответа.

Меня тревожили и другие перемены в работе. Я заметил, что стал проводить все больше времени с состоятельными людьми — партнерами юридических фирм и инвестиционными банкирами, менеджерами хеджевых фондов и венчурными инвесторами. Все это, в общем, были умные, интересные люди, весьма осведомленные в вопросах государственной политики, либеральные в своих взглядах и желавшие только, чтобы в обмен на их чеки прислушались к их мнению. Но все до одного они представляли интересы своего класса — примерно одного процента населения с доходом, который позволял им выписать чек на две тысячи долларов политическому кандидату. Они верили в свободный рынок и образованную элиту; им было трудно представить, что существуют такие болезни общества, которые нельзя излечить высоким баллом теста на проверку академических способностей. Они терпеть не могли протекционизм, жаловались, что профсоюзы не дают им жить спокойно, и не особенно жалели тех, чья жизнь пошла под откос из-за перемещений мирового капитала. Большинство твердо выступали в поддержку права на аборт и против ношения оружия и с подозрением относились к глубокому религиозному чувству.

И хотя наше с ними мироощущение во многом совпадало — все мы учились в одних и тех же школах, читали одни и те же книги, одинаково тревожились за своих детей, — я поймал себя на том, что во время разговора старательно избегаю некоторых тем, сглаживаю противоречия, стараюсь предугадать их ожидания. Я был откровенен в принципиальных вопросах и не скрывал от своих богатых собеседников, что налоговые льготы, которые им предоставил Джордж Буш, надо бы уменьшить. При первой же возможности я рассказывал им то, о чем говорили мне избиратели из других слоев общества: о серьезной роли веры в политике или о глубоком культурном смысле ношения оружия в сельских районах штата.

Да, я знаю, что, собирая деньги для кампании, уподобился свои богатым спонсорам — в том смысле, что стал проводить все меньше времени в обычном мире, в мире, где люди голодают, отчаиваются, боятся, не доверяют разумным доводам, где девяноста девяти процентам населения живется совсем не просто, — то есть в том мире, ради которого я и пришел в политику. В той или иной степени это правило распространяется на всех сенаторов: чем дольше работаешь в Сенате, тем уже становится круг общения. Можно делать попытки прорвать его, можно проводить встречи с общественностью и разговаривать со старенькими соседками. Но график жизни таков, что просто уводит вас в сторону от тех людей, которых вы же и представляете.

С приближением каждой следующей гонки внутренний голос подсказывает, что вам уже не хочется начинать заново и клянчить мелкие суммы, чтобы набрать нужное количество денег. Вы понимаете, что вас уже знают, а это отнюдь не преимущество; вам не удалось изменить Вашингтон, и более того, множество людей недовольны трудной предвыборной кампанией. Путь наименьшего сопротивления — сборщики средств, специально организованные в группы, корпоративные комитеты политических действий, ведущие лоббистские конторы — начинает казаться ужасно соблазнительным, и, если мнения и взгляды всех участников этого процесса не слишком согласуются с теми, которые были когда-то у вас, вы начинаете оправдывать все эти перемены соображениями реальности, компромисса, необходимостью вовремя сориентироваться. Голоса простых людей, жителей городка в северном промышленном районе или сельской глубинки, начинают казаться скорее отзвуком, чем настоящей жизнью, неким миражом, которым надо управлять, а не проблемами, требующими решений.

Работу сенатора движут и другие силы. Деньги, конечно, играют огромную роль в кампании, но не только сбор средств выносит кандидата наверх. Если вы хотите победить — по крайней мере, если не хотите проиграть, — то должны помнить, что организация важна не менее, чем банкноты, особенно при низкой явке избирателей на предварительных выборах, которые, кстати, с учетом постоянного перекраивания избирательных округов и разделения электората часто оказываются самым важным этапом для любого кандидата. В наши дни находится все меньше людей, имеющих время и желание поработать добровольцем в политической кампании, в частности, потому, что такая работа сводится обычно к заклеиванию конвертов и хождению от дома к дому; до написания программных речей и выдвижения масштабных идей дело, как правило, не доходит. И если вам, кандидату, нужны работники или избиратели, вы идете туда, где люди уже организованы. Для нас, демократов, это профсоюзы, объединения защитников окружающей среды, группы, выступающие за право женщины на аборт. Для республиканцев это религиозные правые, местные торговые палаты, отделения Национальной стрелковой ассоциации, сторонники движения против увеличения налогов.

Мне никогда особо не нравился термин «специальные интересы», который валит в одну кучу «Эксон-Мобил» и каменщиков, лоббистов фармацевтических гигантов и родителей умственно отсталых детей. Большинство политологов, скорее всего, не согласятся, но, мне кажется, есть большая разница между корпоративным лобби, работающим исключительно за деньги, и сообществом людей, объединенных общими интересами, будь то работники текстильной промышленности, страстные любители оружия, ветераны, владельцы семейных ферм; между теми, кто пользуется экономическими рычагами для распространения политического влияния далеко за пределы своего круга, и теми, кто стремится голосами повлиять только на своих представителей. Первые извращают саму идею демократии. Вторые выражают ее суть.

Впрочем, влияние заинтересованных групп на избираемых кандидатов — это далеко не всегда приятно. Для сохранения в своих рядах активистов, постоянного поступления денежных средств, наконец, для того, чтобы их услышали, группы, влияющие на политиков, не должны действовать так, как будто выражают национальные интересы. Они не рвутся поддерживать самого умного, самого компетентного или самого либерального кандидата. Вместо этого они занимаются конкретными вопросами — пенсиями, защитой урожая, какими-то другими проблемами. Проще говоря, они ведут свою игру и хотят, чтобы вы, их представитель, помогали им в этой игре.

Во время моей кампании по предварительным выборам я заполнил, наверное, не меньше полусотни разных анкет. Они не сильно отличались одна от другой. Как правило, в каждой анкете было десять — двадцать вопросов вроде такого: «В случае избрания можете ли Вы обещать, что отмените закон Скруджа, по которому вдов и сирот можно выкидывать на улицу?»

Время требовало, чтобы я заполнял только анкеты от организаций, которые действительно могли меня поддержать (с учетом итогов голосования по моей кандидатуре Национальная стрелковая ассоциация или движение «Право на жизнь», которое выступает против абортов, к ним никак не относились). Поэтому я не слишком внимательно вчитывался и отвечал «да» на большинство вопросов. Некоторые из них, однако, заставляли задуматься. Я мог соглашаться с каким-нибудь профсоюзом, что в наше трудовое законодательство необходимо ввести более жесткие стандарты охраны труда и окружающей среды, но вот считал ли я, что Североамериканское соглашение о свободной торговле пора отменить? Я мог соглашаться, что общенациональная программа здравоохранения должна стать одним из самых главных наших приоритетов, но следовало ли из этого, что для достижения данной цели необходимо принять очередную поправку к Конституции? Я заметил за собой, что долго раздумываю над этими вопросами, пишу на полях, объясняю, как трудно сделать тот или иной выбор. Мои сотрудники только качали головами. Мне говорили: «Один неверный ответ, и все сторонники, работники и избиратели достанутся другому». «Да уж, послушаешь вас, — думал я про себя, — и начнешь как раз такую тупую фанатичную борьбу, которой обещал положить конец».

Говорите одно во время кампании и совсем другое после избрания — и сразу станете типичным двуличным политиком.

На некоторые вопросы я отвечал не так, как надо, и поэтому потерял нескольких сторонников. А бывало и наоборот — к нашему удивлению, несмотря на неверный ответ, группа выражала мне поддержку.

Иногда вообще не имело значения, что именно я писал в той или иной анкете. Кроме мистера Халла, моим самым серьезным соперником в предварительных выборах демократов в Сенат оказался главный финансовый контролер Иллинойса Дэн Хайнс, прекрасный человек и способный государственный служащий, отец которого, Том Хайнс, был в свое время президентом Сената штата, работал в налоговых органах округа Кук, входил в комитет городского избирательного округа, трудился в Национальном комитете Демократической партии и вообще был одной из самых заметных фигур в политической жизни штата. Еще не начав свою кампанию, Дэн уже получил поддержку восьмидесяти пяти из ста двух глав округов штата, большинства моих коллег по Законодательному собранию и Майка Мэдигана, в то время совмещавшего обязанности спикера Палаты представителей и председателя иллинойского отделения Демократической партии. Просматривать список сторонников на сайте Дэна было все равно что читать титры после фильма — дойти до конца просто не хватало терпения.

Несмотря на это, я рассчитывал привлечь голоса и на свою сторону, особенно из числа членов профсоюзов. Семь лет я был их союзником в Законодательном собрании штата, поддерживал их законопроекты и выставлял их проблемы на обсуждение. Я знал, что традиционно Американская федерация труда — Конгресс производственных профсоюзов поддерживает своих союзников. Но в ходе той кампании начало твориться нечто непонятное. Профсоюз водителей грузовиков созвал свой съезд в Чикаго в тот же день, когда я поехал в Спрингфилд для голосования; они отказались перенести дату съезда, и мистер Хайнс получил их поддержку, не дав им даже встретиться со мной. Нас пригласили на прием, организованный профсоюзом во время традиционной ярмарки штата, но предупредили, что реклама кампании строжайше запрещена; придя туда, мы увидели, что плакатами Хайнса увешан весь зал. Вечером, когда шел съезд АФТ — КПП, я заметил, что многие мои сторонники отвели глаза, когда я вошел в зал. Пожилой председатель одного из крупнейших местных отделений профсоюза подошел ко мне и дружески хлопнул меня по плечу.

— Дело не в тебе, Барак, — сказал он с грустной улыбкой. — Понимаешь, мы с Томом Хайнсом знаем друг друга почти полвека. Мы вместе росли, ходили в одну церковь… Да что там говорить, я Дэнни еще мальчишкой помню…

Я ответил, что все прекрасно понимаю.

— Может, ты согласишься избираться на место Дэна, когда он попадет в Сенат? Как думаешь? Уж из тебя-то контролер получился бы отличный.

Я вернулся к своим сотрудникам и сказал им, что, похоже, поддержки АФТ — КПП мы не дождемся.

Но опять все обернулось не так. Лидеры нескольких крупнейших профсоюзов — Иллинойской федерации учителей, Межнационального союза работников сферы обслуживания, Американской федерации государственных, окружных и муниципальных служащих, Профсоюза работников швейной и текстильной отраслей промышленности, представляющего, вдобавок, и служащих гостиниц и работников сферы общественного питания, — спутали все карты и поддержали меня, а не Хайнса, и это придало моей кампании так необходимый ей вес. С их стороны это было весьма рискованно; в случае моего проигрыша они теряли и деньги, и поддержку, и доверие своих членов.

Так я стал должником профсоюзов. Когда их лидеры звонят мне, я откладываю все свои дела и решаю их вопросы. Я никогда не назову наши отношения коррумпированными; я чувствую свои обязательства и перед сиделкой, которая за символическую плату подкладывает судно под лежачего больного, и перед учителями в отдаленных сельских школах, которые перед началом учебного года за свои деньги покупают ученикам тетрадки и карандаши. Я пошел в политику, чтобы отстаивать интересы этих людей, и я только рад, что профсоюз напоминает мне об их нелегкой жизни.

Но я понимаю, что не за горами те времена, когда одни обязательства столкнутся с другими — например, с обязательствами перед неграмотными детьми, которые живут в бедных городских районах, или перед еще не рожденными младенцами, которым мы оставим в наследство огромный государственный долг. Сложности уже дают о себе знать — я, например, предложил провести эксперимент с введением системы доплат для учителей и ужесточить систему оценки эффективности работы, несмотря на возражения друзей из Объединенного профсоюза рабочих автомобильной и аэрокосмической промышленности и сельскохозяйственного машиностроения Америки. Я постоянно напоминаю себе, что буду ставить вопрос о доплатах снова и снова — точно так же, как, я надеюсь, мой коллега-республиканец будет последовательно выступать за снижение налогов или против исследований стволовых клеток, как он это делал перед кампанией, потому что это лучше для страны, пусть даже его избиратели против. Я надеюсь, что всегда смогу прийти к своим друзьям в профсоюзах и объяснить им, почему я отстаиваю именно такую позицию, как она соотносится с моими ценностями и их долгосрочными интересами.

Но, как я подозреваю, профсоюзные лидеры не всегда будут придерживаться таких взглядов. Возможно, придет время, когда они усмотрят в этом измену. Они могут убедить своих членов в том, что я их продал. Ко мне могут прийти сердитые письма, а в офис будут звонить разгневанные избиратели. Может, в следующий раз они меня и не поддержат.

Если такое случается с вами не впервые и вы почти проигрываете гонку, потому что необходимое для победы большинство недовольно вами или вам приходится отражать нападки соперника по предварительным выборам, который обвиняет вас в измене, то вы можете потерять вкус к борьбе, к противостоянию. Вы начинаете прислушиваться к внутреннему голосу: что лучше — не позволить заинтересованным группам надавить на себя или сохранить хорошие отношения с друзьями? Ответ, между прочим, не так уж очевиден. И вот вы начинаете действовать бездумно, как будто заполняете анкету — ставите себе галочки в квадратиках, обозначенных «да», и все.

Политики стали заложниками своих крупных спонсоров, на них оказывают давление заинтересованные в них группы — это непреложный факт нашей современности, о котором упоминает любой анализ проблем нынешней демократии. Но для политика, озабоченного сохранением своего места, существует еще и третья сила, которая заставляет его действовать, задает тон политическим дебатам, определяет границы его возможностей, положения, которое он может или не может занимать.

Лет сорок — пятьдесят назад такой силой был партийный аппарат: большие боссы, политические ветераны, вашингтонские воротилы, которые могли запустить или, наоборот, сломать карьеру всего одним телефонным звонком. Сегодня этой силой стали средства массовой информации.

Здесь необходимо пояснение: в течение трех лет, начиная с выставления своей кандидатуры в Сенат и до конца первого года моей работы там, пресса относилась ко мне удивительно, иногда даже незаслуженно лояльно. Конечно, я был обязан этим не только своему статусу непроходного кандидата на предварительных выборах, но и тем, что был своего рода новинкой — чернокожим кандидатом экзотического происхождения. А может быть, дело было еще и в моем стиле речи — горячем, непоследовательном, иногда многословном (о чем мне постоянно напоминают и Мишель, и мои сотрудники), который вызывает сочувственный отклик среди образованных кругов.

Более того, даже когда я оказывался героем нелицеприятных политических репортажей, их писали люди, которые всего лишь делали свою работу. Они записывали наши беседы на диктофон, подбирали нужный контекст для моих заявлений и звонили мне всякий раз, когда меня критиковали, чтобы узнать, что я об этом думаю.

Так что мне как частному лицу грех жаловаться. Конечно, это не означает, что я могу позволить себе роскошь полностью игнорировать прессу. Именно потому, что я увидел, как быстро она возвела меня на пьедестал, я всегда помню, что и сбросить с пьедестала она может стремительно.

Давайте решим простую задачку. За первый год работы я провел тридцать девять встреч с общественностью, в каждой из которых участвовало человек четыреста — пятьсот, то есть всего тысяч пятнадцать — двадцать. Если бы я продолжал в том же темпе, то до дня выборов смог бы лично встретиться с девяносто пятью — сотней тысяч своих избирателей.

А вот трехминутный ролик не на самом рейтинговом местном канале новостей в Чикаго могут одновременно увидеть двести тысяч зрителей. Получается, я, как и любой другой политик федерального уровня, целиком и полностью завишу от средств массовой информации в отношении привлечения к себе сторонников. Это своего рода лаборатория, в которой рассматриваются под микроскопом мои слова, анализируются заявления, проверяются убеждения. Для широкой публики, по крайней мере, я таков, каким подают меня средства массовой информации. Я говорю то, что, по их словам, я говорю. Я становлюсь тем, кем, по их словам, я уже стал.

Влияние СМИ на нашу политику проявляется весьма разнообразно. Сегодня только ленивый не говорит о пристрастности и полном отсутствии всяких принципов: новости по радио, «Фокс ньюс», редакционные статьи газет, ток-шоу по кабельному телевидению, а в особенности блоггеры — все оскорбляют друг друга, бросают обвинения, сплетничают круглосуточно, беспрерывно. Многие замечали, что такой стиль уже далеко не нов; он обозначает возврат к преобладавшей некогда традиции американской журналистики, к таким классикам жанра, как Уильям Рандольф Херст и полковник Маккормик. Только после Второй мировой войны яда в статьях поубавилось, а объективности, наоборот, стало больше.

Трудно отрицать, что словесная трескотня, многократно увеличенная телевидением и интернетом, очень огрубляет нашу политическую культуру. Она воспитывает неуравновешенность, порождает недоверие. Нравится это политикам или нет, словесный яд медленно, но верно отравляет наш дух. Удивительно, но чем откровеннее нападки, тем меньше они задевают; если слушателям Раша Лимбо нравится, что он в эфире называет меня «Осама-Обама», мне, грубо говоря, плевать. Гораздо больнее могут ужалить более изощренные противники, потому что им быстрее верит публика и они прекрасно умеют извращать слова и делать из человека идиота.

Так, в апреле 2005 года я оказался на открытии Библиотеки имени президента Линкольна в Спрингфилде. В своей пятиминутной речи я сказал, что именно человеческие качества Авраама Линкольна, его такие понятные недостатки и делают его привлекательным для всех нас. «Восхождение Линкольна из бедности, его самообразование, мастерское владение словом, уважение к закону, способность подняться выше личных потерь и оставаться спокойным перед лицом многочисленных угроз — все это черты, которые составляют фундамент американского характера, веру в то, что для достижения больших целей мы можем постоянно самосовершенствоваться», — говорил я тогда.

Через несколько месяцев ко мне обратились из журнала «Тайм» с просьбой написать очерк для специального выпуска, посвященного памяти Линкольна. Времени у меня было мало, поэтому я спросил, не подойдет ли моя речь. Журнал ответил согласием, но попросил, чтобы я немного добавил, написав о том, как Линкольн повлиял на мою жизнь. Между многочисленными совещаниями я внес необходимые изменения, в том числе и в процитированное предложение. Оно получилось таким: «Восхождение Линкольна из бедности, его самообразование, мастерское владение словом, уважение к закону, способность подняться выше личных потерь и оставаться спокойным перед лицом многочисленных угроз напоминают мне, что трудности встречаются в жизни каждого, а не только в моей».

Не успел журнал выйти из печати, как последовала реакция Пегги Нунен, бывшего спичрайтера Рейгана, а тогда корреспондента «Уолл-стрит джорнал». В статье под заглавием «Самомнение правительства» она написала: «На этой неделе вечно осторожный сенатор Барак Обама вдруг распустил крылья и заявил, что он — ни больше ни меньше — улучшенный вариант Авраама Линкольна. Ничего страшного в претензиях сенатора Обамы нет, но ему не стоит сбиваться на такой кичливый тон. Право же, это не добавляет сенатору величия. Так и будет, если Обама продолжит говорить о себе подобным образом». Вот так вот!

Трудно сказать, серьезно ли миссис Нунен считает, что я решил уподобиться Линкольну, или просто ей нравилось так элегантно меня пинать. Но признаться, по сравнению с другими ударами прессы это так, щекотка.

Так я получил урок, который давным-давно вызубрили мои старшие коллеги, — каждое мое слово будет толковаться и перетолковываться, и я никак не смогу на это влиять, в нем будут выискивать ошибки, разночтения, противоречия, которыми могла бы воспользоваться противная сторона или которые можно будет засунуть в какую-нибудь телевизионную антирекламу. В обстановке, когда любое неосторожное замечание может наделать больше вреда, чем годы непродуманной политики, мне не стоило удивляться, что на Капитолийском холме каждая шутка тщательно продумывается, ирония вызывает подозрение, непосредственность выходит из моды, а горячность относится к категории особо опасных явлений. Я думал, сколько же времени потребуется, чтобы разобраться во всем этом; сколько, оказывается, в голове каждого человека сидит писателей, редакторов и цензоров; как тщательно готовятся «моменты искренности», когда вы гневаетесь и возмущаетесь именно в тех местах, где это предписано сценарием.

Ну что, давно вы научились говорить как политик?

Еще один урок был таким: как только появилась колонка миссис Нунен, она сразу же пошла бродить по интернету, на сайтах правых политических сил, как бы в доказательство того, насколько я высокомерный и притом поверхностный тип (при этом все сайты цитировали одно только это предложение, а не всю статью целиком). Этот эпизод стал симптомом очень скрытой, но необыкновенно опасной болезни современных СМИ — одна-единствен-ная цитата повторяется снова и снова, мчится через ки-берпространство со скоростью света и входит в плоть и кровь реальности; политические карикатуры и перлы банальной мудрости входят в наше сознание исподволь, без всякого контроля с нашей стороны.

Например, сегодня ни одно упоминание о демократах не обходится без замечания, что мы «слабы» и «не можем ничего защитить». Республиканцы, конечно же, «сильны» (пусть даже иногда и злобны), а Буш так просто образец решительности, даже если он меняет свои решения по десять раз на дню. Любое слово или выступление Хиллари Клинтон, которое не укладывается в привычные рамки, назовут заранее продуманным и холодно рассчитанным; если то же самое проделает Джон Маккейн, скажут, что он все такой же — настоящий возмутитель спокойствия. Как едко заметил один наблюдатель, мое имя «по определению» должно сопровождаться эпитетом «восходящая звезда», хотя статья Нунен предлагает другой, не менее традиционный вариант знакомой сказочки: молодой, никому не известный человек приезжает в Вашингтон, совершенно теряет голову от свалившейся на него известности и в конце концов становится либо сухарем, либо фанатиком (если только не исхитрится примкнуть к лагерю нарушителей спокойствия).

Конечно, пиар-машины политиков и их партий работают без остановки, и в последних предвыборных кампаниях республиканцы преуспели в подобном «цитировании» гораздо сильнее, чем мы, демократы (клише, к несчастью демократов, совершенно обоснованное). Сплетни, однако, циркулируют именно потому, что пресса всегда готова сплетничать. Каждый репортер в Вашингтоне работает под давлением своих редакторов и продюсеров, которые, в свою очередь, несут ответственность перед издателями и владельцами кабельных сетей, которые уже зависят от рейтингов прошлой недели, от прошлогодних цифр подписки и всячески стараются победить в борьбе с «Плейстейшн» и реалити-шоу. Чтобы успеть к сроку, чтобы сохранить свою долю на рынке и задобрить чудовище кабельных новостей, репортеры начинают передвигаться стаями, выдавать одинаковые выпуски новостей, снимать в одинаковых местах, с одними и теми же героями. При этом для вечно занятых и потому неприхотливых потребителей новостей старая, навязшая на зубах история не так уж и противна. Думать о ней не надо, тратить на нее время — тоже; переваривается она легко и быстро. Сплетня проще, удобнее для всех.

Это удобство объясняет, почему даже самые дотошные репортеры зачастую понимают объективность всего лишь как публикацию мнений противоположных сторон без всяких указаний, чье мнение ближе к истине. Обычно статья начинается так: «Из Белого дома сегодня сообщают, что, несмотря на недавнее уменьшение налоговых сборов, сокращение дефицита бюджета наполовину произойдет не ранее 2010 года». Эту сенсационную новость потом комментируют либеральный аналитик, критикующий цифры, названные Белым домом, и консервативный аналитик, наоборот, защищающий их. Кому верить — тому или другому? Найдется ли независимый аналитик, который возьмется объяснить нам значение этих цифр? Кто знает? Репортеру недосуг уделять внимание подобным мелочам; ведь дело не в преимуществах уменьшения налога и не в опасностях дефицита, а именно в споре между двумя сторонами. После нескольких абзацев читатель приходит к выводу, что республиканцы и демократы опять поцапались, и раскроет спортивную страницу, где все более или менее предсказуемо и по счету сразу видно, кто победил.

Сопоставление противоположных точек зрения так привлекательно для репортеров еще и потому, что обозначает их любимое детище — личный конфликт. Нельзя не отметить, что за последнее десятилетие политическая вежливость сильно упала в цене и партии придерживаются диаметрально противоположных взглядов по серьезным политическим вопросам. В какой-то мере это произошло потому, что с точки зрения прессы политическая вежливость невыносимо скучна. Если вы скажете: «Я понимаю точку зрения своего оппонента» или «Вопрос действительно непростой», этого никто не заметит. Но попробуйте пойти в наступление, и от камер вам уже не удастся скрыться. Часто репортеры переходят всякие границы и как будто специально задают такие вопросы, которые могут вызвать вспышку гнева. В Чикаго был один репортер, который славился умением так вести интервью, что его собеседник чувствовал себя участником комического дуэта Эбботта и Костелло, известного в пятидесятые годы.

— Считаете ли вы, что своим вчерашним решением губернатор вас предал? — начинал, бывало, он.

— Нет. Я беседовал с губернатором и уверен, что до конца сессии мы сумеем преодолеть свои разногласия.

— Без сомнения… Но считаете ли вы, что своим вчерашним решением губернатор вас предал?

— Я бы не сказал «предал». Он считает…

— Но разве со стороны губернатора это не предательство?

И так далее и тому подобное…

Слухи, раздувание конфликтов, безудержная охота за скандалами и промахами нацелены на размывание общепринятых стандартов и понятий о том, что такое истина. Существует чудесная, хотя, может быть, и мифическая история о Дэниеле Патрике Мойнихане, покойном сенаторе от штата Нью-Йорк, человеке острейшего ума и горячего нрава. Говорят, Мойнихан горячо спорил о чем-то со своим коллегой, и тот, чувствуя, что начинает проигрывать, бросил в сердцах: «Пат, можешь со мной не соглашаться, но я имею право на собственное мнение». Мойнихан тут же холодно парировал: «На собственное мнение — да, но не на собственные факты».

Позиции Мойнихана больше никто не придерживается. У нас нет авторитетов, подобных Уолтеру Крон-кайту или Эдуарду Роско Марроу, к которым мы могли бы прислушаться и доверить разбор наших противоречий. Вместо этого картина, рисуемая средствами массовой информации, распадается на тысячу фрагментов; каждый представляет собственную версию происходящего и клянется в верности расколотой мнениями нации. В зависимости от ваших взглядов глобальное потепление ускоряется угрожающе или не очень угрожающе, бюджетный дефицит увеличивается или, напротив, уменьшается.

Это явление не ограничивается только лишь сложными вопросами. В начале 2005 года «Ньюсуик» опубликовал статью о том, что охрана и следователи из лагеря в Гуантанамо обозлили содержащихся там военнопленных и оскорбили их чувства тем, что спустили Коран в унитаз. Белый дом заявил, что эта история — ложь от первой до последней буквы. Не имея надежных доказательств, на фоне яростных выступлений против статьи, которые начались в Пакистане, «Ньюсуик» был вынужден напечатать покаянную статью. Несколько месяцев спустя Пентагон опубликовал доклад, в котором указывалось, что ряд сотрудников Гуантанамо действительно были не раз замечены в недостойном поведении — например, женщины во время допросов делали вид, будто мажут задержанных своей менструальной кровью, а охранник, один раз точно, помочился на Коран и на своего охраняемого. Сообщение в вечернем выпуске «Фокс ньюс» гласило: «Пентагон не нашел доказательств того, что Коран смыли в унитаз».

Я понимаю, что голые факты не всегда способны устранить наши политические разногласия. Наши взгляды на проблему аборта не определяются тем, что наука знает о развитии зародыша, а мнение о том, пора или нет выводить войска из Ирака обязательно должно опираться на реальную оценку возможностей. Но иногда ответы могут быть лишь более или менее точными; существуют и факты, о которых не поспоришь; скажем, спор о том, идет дождь или нет, решить легко — стоит только выйти на улицу. Отсутствие пусть даже самого общего согласия по поводу фактов создает равные условия для каждого мнения и тем самым уменьшает базу возможного компромисса. В самом благоприятном положении оказывается не тот, кто прав, а тот, кто, подобно пресс-службе Белого дома, кричит громче всех, чаще и назойливее других повторяет свои аргументы и пользуется при этом крепкой поддержкой.

Политик наших дней прекрасно это понимает. Может, он и не врет, но отдает себе отчет в том, что говорить правду — себе дороже, особенно если правда эта низка и горька. Правда может напугать; на правду могут напасть; у средств массовой информации не будет ни терпения, ни желания разбираться с фактами, и широкая публика так и не узнает, где правда, а где ложь. Особое значение, следовательно, приобретает уместность — заявления по тому или иному вопросу должны избегать острых углов, а общие рассуждения должны немедленно обнародоваться, все слова должны вписываться в тот образ, который создает пресс-служба отдельного политика, и одновременно не противоречить тем болванкам, которые пресса создает для всех политиков вообще. Политик может, конечно, заупрямиться, не желая влезать в эти рамки, и продолжать резать правду так, как он ее понимает. Но он прекрасно понимает и то, что его искренняя вера значит гораздо меньше, чем игра в искреннюю веру, и что прямой разговор — ничто, если он при этом не транслируется по телевидению.

По моим наблюдениям, множество политиков обоего пола умудрились обойти эти ловушки, сохранив свою внутреннюю целостность, собрать средства для своей кампании и остаться при этом неподкупными, получить поддержку и избежать давления заинтересованных групп, контролировать средства массовой информации, оставаясь самими собой. Но одна, последняя ловушка подстерегает всех без исключения обитателей Вашингтона, в той или иной степени беспокоящая их совесть; и эта ловушка — совершенно неудовлетворительная процедура законотворчества.

Не знаю ни одного законодателя, кто постоянно не жаловался бы на решения, которые они вынуждены принимать. Бывает, что законопроект настолько очевидно правилен, что он практически не обсуждается (первое, что приходит на ум, — поправка Джона Маккейна о запрете пыток). Бывает и другое — законопроект явно однобок или так плохо составлен, что только диву даешься, как это его составитель не сгорит от стыда при обсуждении.

Чаще всего, однако, обсуждение — штука довольно муторная, собрание сотен маленьких и больших компромиссов, смесь высоких политических устремлений, позерства, составленных на скорую руку схем согласования и старомодных казенных кормушек. Очень часто в первые месяцы работы в Сенате я читал законопроект и ловил себя на том, что его главная цель вовсе не так ясна, как мне показалось сначала, и что любое голосование — что «за», что «против» — будет не совсем чистосердечным. Голосовать ли мне за законопроект по энергетике, в который включено мое предложение о развитии альтернативных видов топлива, что, без сомнения, улучшит статус-кво, но полностью противоречит стремлению Америки к независимости от иностранной нефти? Голосовать ли против изменений в Законе о контроле над загрязнением воздуха, которые ослабят законодательные нормы в одних областях, ужесточат в других и этим создадут более понятную систему определения соответствия корпораций? Что, если этот законопроект усилит загрязнение окружающей среды, но предусмотрит выделение средств на развитие технологий обогащения угля и поможет создать рабочие места для бедных жителей Иллинойса?

Снова и снова я размышляю над очевидным, взвешиваю все «за» и «против», стараюсь уложиться в жесткие временные рамки. Мои сотрудники сообщают мне, что почта и телефонные звонки распределяются равномерно, а заинтересованные группы обеих сторон набрали равные очки. Когда подходит моя очередь голосовать, мне на ум часто приходит отрывок из «Рассказов о мужестве», написанных Джоном Кеннеди полвека назад:

Мало кто сталкивается со столь ужасной необходимостью принятия окончательного решения, как сенатор, которому предстоит голосовать за какой-нибудь важный законопроект. Может быть, ему нужно чуть-чуть времени, чтобы обдумать свое решение, может быть, он считает, что стороны еще не все сказали, может быть, он уверен, что небольшие изменения устранят все трудности, но, когда подходит его очередь, он уже не может скрыться, не может увильнуть, не может медлить; он чувствует, что его избиратель сидит рядом, на его сенаторском кресле и, как ворон в поэме Эдгара По, кричит: «Никогда», в то время как сенатор, голосуя, определяет свое политическое будущее.

Может быть, здесь есть некоторое преувеличение. И все же ни один законодатель, ни государственный, ни федеральный, никогда еще не избегал этой непростой участи, всегда гораздо худшей для той партии, которая не находится в данный момент у власти. Будучи в большинстве, вы имеете больше возможностей изменить важный для себя законопроект еще до того, как его поставят на голосование. Вы можете попросить председателя комитета добавить в него слова, которые помогут вашим избирателям, или, наоборот, убрать то, что им не понравится. Вы можете даже обратиться к лидеру большинства и договориться с ним о том, чтобы попридержать законопроект, пока не придете к компромиссу, который устраивает вас больше.

Если же вы в меньшинстве, то таких возможностей у вас нет. Вы должны голосовать «за» или «против» по любому законопроекту и при этом прекрасно знаете, что вряд ли возможен разумный компромисс, который одобрили бы и вы сами, и ваши сторонники. В наше время, когда торжествует принцип «ты — мне, я — тебе», когда принимаются комплексные затратные законопроекты, некоторое успокоение приносит мысль о том, что хотя в них множество неудачных статей, но есть и такие — скажем, о финансировании изготовления армейских бронежилетов или небольшом увеличении пенсии ветеранам, — против которых нечего возразить.

По крайней мере, в первый срок Буша члены его кабинета показали себя мастерами высокого класса в этой юридической игре. Есть поучительная история о том, как в первом раунде уменьшения налогов, предпринятого Бушем, проходили переговоры Карла Роува с сенатором от демократов о возможной поддержке им пакета предложений президента. На предыдущих выборах Буш играючи победил в штате сенатора, в частности, и за счет предложений об уменьшении налогов; сам сенатор, в принципе, тоже поддерживал эту идею. Его смущало лишь то, в какой степени налоговые льготы отразятся на состоятельных гражданах, и он предложил внести некоторые изменения, чтобы сделать законопроект более справедливым в этом отношении.

— С этими изменениями, — сказал сенатор Роуву, — я гарантирую, что «за» проголосую не только я сам, но и еще семьдесят сенаторов.

— Семьдесят «за» нам не нужны, — как говорят, ответил Роув. — Хватит и пятидесяти одного.

Роув, может, и не находил законопроект Белого дома особо удачным, но быстро сообразил, кто в данном случае победит. Или сенатор голосует «за» и способствует принятию президентской программы, или он голосует «против» и становится очень уязвимым на следующих выборах.

В конце концов, тот сенатор, как и некоторые другие демократы от «красных штатов», проголосовал «за», что, конечно же, отражало отношение его избирателей к вопросу об уменьшении налогов. Но подобные случаи показывают, с какими сложностями сталкивается меньшинство в системе двухпартийной политики. Сама идея межпартийного сотрудничества всем нравится. Средства массовой информации, например, просто души не чают в этом словосочетании, потому что оно очень хорошо контрастирует с другим — «межпартийные склоки», излюбленной темой репортажей с Капитолийского холма.

Подлинное межпартийное сотрудничество, однако, подразумевает честный компромисс, причем качество этого компромисса определяется тем, насколько он способствует достижению общей цели, будь то улучшения в системе образования или уменьшение бюджетного дефицита. Это, в свою очередь, подразумевает, что большинство будет ограничено в своих возможностях добросовестного обсуждения как придирчивой прессой, так и в основном хорошо информированным электоратом. Если не соблюдать эти условия, то есть если никого за пределами Вашингтона особенно не интересует содержание законопроекта, если сумма сокращений по налогам тонет в бухгалтерских хитросплетениях и занижается на триллион с чем-нибудь долларов, то партия большинства может начинать любые переговоры с того, чтобы потребовать стопроцентного выполнения своих условий, согласиться потом на десять процентов, а затем обвинять всех членов партии меньшинства в обструкционизме, потому что они не согласились пойти на предложенный им «компромисс». В этих условиях для партии меньшинства «межпартийное сотрудничество» обозначает просто хронический силовой нажим, хотя отдельные сенаторы могут получить свои политические дивиденды, сотрудничая с большинством и приобретая таким образом репутацию «умеренных» или «центристов».

Неудивительно, что есть и такие, кто настаивает, что сенаторы-демократы должны сегодня из принципа стоять насмерть против любой республиканской инициативы, даже такой, которая имеет определенные достоинства. Об этих людях можно точно сказать, что они никогда не баллотировались от демократов на высокую должность в штате, где симпатии отданы республиканцам, и никогда не были мишенью многомиллионной антирекламы по телевидению. Каждый сенатор хорошо понимает, что за тридцать секунд такой рекламы можно легко и просто представить любой сложный законопроект источником зла, а вот чтобы внятно объяснить достоинства этого же законопроекта, понадобится минут двадцать, не меньше. Каждый сенатор знает еще и то, что за один срок своей работы он будет голосовать за несколько сотен законопроектов. Так что когда настанет время выборов, объяснять придется долго и упорно.

Во время моей сенатской кампании мне крупно повезло, что ни один из кандидатов не запустил адресованную мне антирекламу. Это связано с необычными обстоятельствами моего выдвижения, а вовсе не с отсутствием компрометирующего материала. До выдвижения я успел проработать в Законодательном собрании уже семь лет, шесть из которых оказывался в меньшинстве, и принимал участие в голосовании по почти тысяче непростых законопроектов. Согласно обычной сегодня практике, Национальная республиканская партия еще до моего выдвижения подготовила на меня увесистое досье, а мои аналитики потратили не один десяток часов, чтобы найти материалы, которые с успехом можно было бы противопоставить антирекламе, которой, вероятнее всего, запаслись республиканцы.

Много они не нашли, но все равно им хватило материала, чтобы разыграть нужную карту, — обнаружилось с десяток законопроектов, которые, без учета контекста, можно посчитать просто жуткими. Когда Дэвид Аксель-род, мой консультант по работе со СМИ, провел соответствующий опрос, мой рейтинг тут же упал на десять пунктов. Среди них оказался законопроект по уголовному праву, который должен был покончить с торговлей наркотиками в школах, но его так плохо составили, что я признал его и неэффективным, и не соответствующим Конституции. В опросе это было сформулировано так: «Обама проголосовал за смягчение наказания наркоторговцам, которые предлагают свой товар прямо в школах». Другой законопроект поддерживали противники абортов, и на фоне предыдущего он выглядел более-менее нормально — он предусматривал меры по спасению Жизни недоношенных детей (умалчивая при этом, что такие меры давным-давно закреплены в законодательстве), но приписывал некую «индивидуальность» плоду на раннем сроке беременности и этим противоречил прецеденту «Роу против Уэйда». В опросе говорилось, что я «проголосовал за отказ в спасении жизни недоношенных детей». Прочитав весь список до конца, я узнал, что, работая в Законодательном собрании штата, я проголосовал против закона, защищающего наших детей от сексуальных домогательств.

— Подожди-ка! — воскликнул я, вырывая листок из рук Дэвида. — Тогда я случайно нажал не ту кнопку. Я хотел проголосовать «за», и это, между прочим, тут же внесли в протокол!

Дэвид улыбнулся в ответ и взял у меня бумажку обратно:

— Знаешь, мне кажется, этот протокол в рекламу республиканцев не попадет. Да ладно, не вешай нос. Уверен, тебе это поможет, когда будет голосование по сексуальным преступлениям.

Иногда я думаю, что произошло бы, появись на телевидении такая реклама. Дело было бы даже не в том, проиграю я или нет, — предварительные выборы уже прошли, и я с перевесом в двадцать один голос победил своего республиканского оппонента, — нет, я уверен, что избиратели стали бы относить ко мне по-другому и, работая в Сенате, я имел бы гораздо меньший кредит доверия. Именно это происходит со многими моими коллегами, республиканцами и демократами, когда об их ошибках трубят на всех углах, слова извращаются, а мотивы действий ставятся под сомнение. Для них это как боевое крещение; они помнят об этом каждый раз, когда голосуют, делают сообщение для печати или выступают с заявлением; они боятся не только вылететь из политической гонки, но, самое главное, потерять доверие тех, кто послал их в Вашингтон, тех, кто в свое время сказал им: «Мы надеемся на вас. Пожалуйста, не подведите».

Конечно, в нашей демократии существуют инструменты, которые могут ослабить непомерное давление на политиков, существуют и структуры, которые усиливают связь между избирателями и избираемыми. Внепартийные округа, регистрация в один и тот же день, выборы, организованные в выходные, — все это усиливает соревновательность и должно, по идее, привлекать больше электората, ведь чем больше электорат заинтересован, тем лучше достигается единство. Государственное финансирование кампаний, бесплатное время в телевизионном и радиоэфире отобьют вкус к поискам денег и уменьшат влияние заинтересованных групп. Изменения в процедуре Палаты представителей и Сената усилят позиции меньшинства, сделают работу законодателей более прозрачной, а отчеты — более тщательными.

Но все это не произойдет само по себе. Необходимо изменить отношение к этим вопросам тех людей, которые находятся у власти. Необходимо сделать так, чтобы каждый отдельный политик ополчился на существующий порядок; чтобы на политиков перестал давить груз занимаемой должности; чтобы они боролись не только с врагами, но и с друзьями во имя тех абстрактных идей, которые мало интересуют широкую публику. Необходимо рискнуть тем, что вы имеете.

Для всего этого требуется качество, которое в начале своей карьеры попробовал определить Джон Кеннеди, выздоравливая после тяжелой операции; он был героем войны, но, думая о более амбициозных целях, которые стояли перед ним, он признавал, что для этого нужно обладать большим мужеством. Некоторым образом чем дольше вы работаете в политике, тем легче вам обрести это мужество. Ведь что бы вы ни делали, всегда найдется недовольный; как бы вы ни голосовали, на вас будут нападать; рассудительность могут принять за трусость, а само мужество — за бесчувственный расчет; осознавая это, вы становитесь удивительно свободным. Я нахожу успокоение в мысли о том, что чем дольше я занимаюсь политикой, тем менее привлекательной становится популярность, что гонка за властью, положением и славой означает предательство моих собственных устремлений и что я держу ответ прежде всего перед своей собственной совестью.

А мои избиратели… После одной встречи в Годфри ко мне подошел пожилой джентльмен и возмущенно спросил, почему, выступая против войны с Ираком, я до сих пор не призвал к полному выводу оттуда войск. Мы немного поспорили, и я объяснил, что слишком поспешный вывод войск может закончиться не только гражданской войной, но и полномасштабным международным конфликтом на Ближнем Востоке. После разговора он пожал мне руку и сказал:

— Я все же не согласен с вами, но мне кажется, что вы хотя бы об этом думали. Да что там говорить — мне бы не понравилось, если бы вы кивали и во всем со мной соглашались.

— Спасибо, — ответил я.

Он ушел, а я вспомнил слова судьи Луиса Брандейса: самая важная должность в демократии — это должность гражданина.