Дул попутный ветер, и маленький парусник императорского флота летел по волнам, как на крыльях. Для Сабина было загадкой, как такое маленькое суденышко могло отыскать в открытом море крошечный остров? Корабельный префект только рассмеялся, когда Сабин спросил его об этом:

— Да, есть всякие способы, хотя главное, конечно, опыт. Сначала я ориентировался на мыс Кирки, а там поверну по солнцу на юг и буду плыть до самого острова Понтия, где мы тебя и высадим. В тридцати милях от него к востоку лежит Пандатериа — наша следующая цель.

Он знает, что там живет Агриппина, но остерегается произносить ее имя.

— Что ты там будешь делать?

Префект повернул к нему обветренное лицо, ухмыльнулся и пожал плечами.

— Ничего, что бы касалось тебя, трибун.

Сабин хлопнул его по плечу и снова принялся смотреть на воду. Когда вдалеке показался остров, он спросил:

— Где мы причалим?

— С восточной стороны есть маленькая гавань. Там живет только пара рыбаков.

— Какого размера этот остров?

— Где-то пять миль в длину, а пересечь ты его сможешь в самом широком месте за полчаса. И все-таки это счастье быть сосланным сюда, а не на Пандатерию или Синонию: те острова не больше двух акров, за час можно обойти все.

— Спасибо за пояснения. К счастью, я отправился сюда добровольно и долго не останусь.

— Но провести здесь всю жизнь… — префекта передернуло. — Да, ничего хорошего, но пока человек живет…

— …он надеется! — закончил Сабин.

В гавани их уже ждали легионеры, которые, правда, не знали, что им пришлют в начальники трибуна, но рассчитывали получить кого-нибудь вместо Приска.

Слуга помог Сабину надеть броню, шлем и сандалии и проверил быстрым взглядом состояние короткого меча.

— Вот они удивятся, господин, — сказал он, — когда увидят, что на место центуриона прибыл трибун.

— Легионер не удивляется, Руф, а подчиняется, центурион ли его командир или трибун.

— Так точно, трибун!

И все-таки они немало удивились, собравшиеся легионеры. Ни один из них не был здесь добровольно, каждый когда-то проштрафился и под угрозой позорного увольнения из легиона должен был пробыть здесь какое-то время.

Один из солдат вышел вперед и отрапортовал:

— Приветствуем тебя, трибун! Декурион Квинт Кукулл и его двенадцать легионеров построены в честь твоего прибытия!

Сабин подавил улыбку, потому что у слова «Кукулл» было еще значение «дурачок» или «лентяй».

В Риме его познакомили со списком солдат охраны. И напротив имени декуриона он прочитал: «Около пятидесяти лет, мужественный, всегда готов лезть в драку, вспыльчивый, был неоднократно разжалован, в конце концов служил декурионом сирийского легиона. Рекомендовано обращаться жестко, но справедливо».

«Да, — подумал Сабин, — внешность твоя о многом говорит, мой друг». Два глубоких шрама — один ото лба к правой щеке, другой от левой щеки к подбородку — рассекали широкое лицо. Раны эти так искажали его рот, что казалось, будто Кукулл всегда ухмыляется. Его левый глаз был мутным и, по всей вероятности, слепым, правый угрюмо смотрел на Сабина.

В гавани стояли наготове две лошади: для трибуна и для декуриона.

— Могу я спросить, трибун, что произошло с Приском, с центурионом Авлом Приском?

— Конечно, Кукулл, это никакая не тайна. Он был приговорен военным судом к бичеванию до смерти, но император смягчил наказание и приказал отрубить ему голову.

— А я думал, я думал… — бормотал декурион.

Но Сабин не обратил на это внимания. Дорога стала подниматься вверх, пока они не достигли равнины, обрамленной скалами, на которой в отдалении друг от друга стояли два дома. Декурион показал на них рукой.

— В том, который поменьше, живет ссыльная Ливилла, большой дом — это наша казарма, за ней — отсюда его не видно — еще один маленький дом, где жил центурион. Догадываясь о твоем прибытии, я распорядился навести там порядок.

Оставшиеся две дюжины легионеров выстроились перед казармой и приветствовали своего нового начальника.

«Сорок человек для охраны одной женщины», — подумал Сабин, удивляясь, какой опасной считал Калигула сестру.

Он спрыгнул с лошади и прошелся вдоль ряда солдат. В основном это были заслуженные, видавшие виды легионеры, по чьим лицам читались истории целой жизни. Вот, например, хитрый лис с маленькими бегающими глазками, который каждый раз все же оказывался немного глупее начальников, за что и расплачивался. А другой с его отсутствующим взглядом и недоверчивым лицом походил на лодыря, всегда готового увильнуть от любого дела, в чем его и уличали. Дальше стояли мелкие воришки, вечно недовольные и обиженные мятежники, драчуны и пьяницы.

Сабина проводили до его дома, который выглядел весьма запущенным. Внутри стоял запах пыли, пота и отходов.

— Распахни ставни, Руф, пусть вонь выветрится, а потом приготовь мне ванну.

Декурион ухмыльнулся, и Сабин хотел уже накинуться на него, но остановился: возможно, причиной ухмылки были шрамы.

— Ты свободен, декурион. Я позову тебя позже.

Прошел почти час, пока Руф нагрел достаточно воды, чтобы наполнить помятую медную ванну. Со вздохом погрузился Сабин в уже почти остывшую воду и принялся себя намыливать. Воняло страшно, и он с отвращением понюхал серый жирный кусок мыла. Да, жизнь Приска на острове была далека от цивилизованной. Неудивительно, что он мечтал о лучшей, достичь которую ему должна была помочь Ливилла. Пока Руф вытирал его, Сабин рассуждал вслух:

— Парни ждут, что я их построю, выступлю с короткой речью, пригрожу, назначу наказания, а потом все опять пойдет своим чередом.

— Да, трибун, в частях так обычно и бывает.

Сабин засмеялся:

— Откуда знать это такому зеленому юнцу, как ты? Я уже служил в одиннадцатом легионе в Эфесе, когда ты еще сосал материнскую грудь.

— Так точно, трибун.

В этот момент Сабин вдруг осознал, что вся его военная жизнь была ошибкой и всегда диктовалась обстоятельствами, которые ничего общего не имели с карьерой. От скуки он начал тренироваться с Хереей, и это было началом. Потом, поскольку Херея стал его другом, он подружился и с его занятием, с военным делом, а когда надо было разыскать Елену, сделал следующий шаг. Сабин стукнул себя кулаком по лбу. Казалось, что Марс положил на него глаз и не дает снять броню и шлем. Он уже почти сделал это, но тут умер дядя, и он решил отомстить за его насильственную смерть.

А теперь прибыл сюда, должен был разыгрывать начальника и командира для кучки опустившихся солдат, показывать им, что такое римский трибун и что шутки с ним плохи. Но этим он займется завтра, а сейчас надо было навестить Ливиллу. Руф хотел побежать за ним, как преданная собачонка, но Сабин остановил его.

— Иди в казарму, Руф, и скажи остальным, что мне не нужно сопровождение.

Небо помрачнело, поднялся холодный резкий ветер, куда ни кинь взгляд — кругом безрадостная картина. На маленькой скалистой площадке чахла пара иссушенных летним солнцем кустов, отчаянно цепляющихся за скалистую поверхность. К югу открывался вид на долину с редкими виноградниками, но на расстоянии они казались такими же серыми, как сумрачное небо и бескрайнее море.

Тропа к дому Ливиллы немного поднималась вверх, и он прошел уже почти половину, когда позади послышалось покашливание. Сабин обернулся и увидел декуриона, приближавшегося к нему торопливой походкой.

— Трибун, трибун… — прохрипел запыхавшийся Кукулл, — тебе, наверное, незнакомы здешние правила, но никому независимо от ранга не разрешается разговаривать с пленницей один на один, никому…

— Декурион! — рявкнул Сабин. — Ты обязан стоять по стойке смирно, когда обращаешься ко мне! Кроме того, меня не интересуют твои правила! Уже давно существуют другие, о которых мне сообщил император лично. Завтра на утренней перекличке вы все о них узнаете. Ты свободен!

Единственный глаз декуриона светился ненавистью, но он выполнил приказ и отрапортовал:

— Слушаюсь, трибун!

Охрана у двери в дом с любопытством разглядывала Сабина.

— Я ваш новый начальник, трибун Корнелий Сабин. Завтра на перекличке вы узнаете о новом порядке. Пока я разговариваю с узницей, прогуляйтесь вокруг дома на расстоянии не меньше тридцати локтей. Понятно?

— Понятно, трибун!

Сабин постучал в обитую железом дверь, и она приоткрылась.

— Кто это? — услышал он голос из глубины дома.

— Трибун Корнелий Сабин, госпожа, назначенный императором на место Приска. Могу я войти?

— Пусть войдет, Миртия!

Рабыня пропустила его в дом. Небольшое помещение было уютно обставлено простой мебелью; первое, что бросалось в глаза, — полки с книгами.

— Да, ты устроила здесь настоящий кабинет ученого, госпожа.

Ливилла сидела у окна, разглядывая гостя.

— Мы случайно не знакомы, трибун?

С гладко зачесанными волосами, в простом платье, Ливилла едва ли выглядела привлекательной, но ее большие, умные глаза излучали силу и самоуверенность.

— Не то чтобы знакомы, мы встречались за обедом у императора.

— Ах да, тот самый молодой, старательный трибун, который так хотел на службу к императору.

— Если у тебя сложилось такое впечатление, госпожа…

— Здесь нет никакой госпожи, трибун, а только пожизненно сосланная Юлия Ливилла, которая проклинает свою судьбу за то, что родилась сестрой чудовища.

Сабин не стал развивать тему.

— Возможно, ты бы с большим удовольствием стала моей сестрой? Мой отец хранитель библиотеки, и такая любительница чтения, как ты, была бы для него желанной дочерью.

Ливилла улыбнулась, и показалось, будто лицо ее озарил луч света.

— Ах, трибун, я бы с радостью на это согласилась, тогда мне бы не пришлось сидеть здесь. Ты разговариваешь со мной один, а это запрещено. Не боишься, что император заподозрит тебя, как Авла Приска? Кстати, что с ним стало?

— Пепел, — кратко ответил Сабин.

— Можно было и не спрашивать. Что ж, Сабин, ты все исполнишь лучше, как верный слуга своего господина.

— Надеюсь, Юлия Ливилла. Я могу сообщить тебе, что император проявил милость и изменил строгие предписания. Ты можешь покидать дом, когда захочешь. Охранники будут сопровождать тебя, но на расстоянии. Мне разрешено навещать тебя и разговаривать с тобой, когда ты захочешь, а также передавать твои письма, которые я прежде должен тщательно проверять. Если тебе нужна еще одна служанка…

— Нет, моей верной Миртии мне достаточно. Все равно следующая служанка будет шпионкой. Но все же братишка здорово облегчил мне существование — вопрос только, с какой целью. Удовольствие он вряд ли хотел мне доставить. Кстати, как идут дела у божественного повелителя мира, с которым Юпитер говорит, как другие со своим поваром?

— Сенат в страхе дрожит, народ радуется.

— Ему плохо придется, когда однажды задрожат все.

— У тебя есть еще вопросы или пожелания?

— Нет, трибун, я рада, что ты здесь. Приск был глупее и скучнее тебя; он заслужил свое место в урне.

— Возможно, ты права, Юлия Ливилла, я не знал его. Можно, я завтра навещу тебя в полдень? Мы могли бы вместе прогуляться.

— Хорошее предложение, трибун. Итак, до завтра!

«Она скучает и рада любой перемене, — думал Сабин. — Конечно, она хочет прощупать испытать меня, а я ее. — Только не перестараться, — принял он решение. — Потребуется время, чтобы сломать ее недоверчивость и дать понять, что мы оба хотим одного».

Заговор Папиния страшно взволновал императора; даже когда он был раскрыт и все участники схвачены, он долго не мог успокоиться. Если личные мотивы Агриппины и Лепида были ясны, то причины нового заговора оказались для него непостижимы. Они признались, что хотели предотвратить превращение принципата в монархию, потому что он, Гай Цезарь, ведет себя как настоящий монарх, который ни с чем и ни с кем не считается, а сенат превратил в стадо угодливых подпевал.

Калигула не понимал этих людей. Разве сенаторы при Августе и Тиберии не были послушными помощниками принцепса? Это Август, его высокочтимый предшественник, отобрал власть и значение у сената, которыми они владели в дни Республики, а он, Гай Цезарь, просто продолжил традицию. Каждый знал, что только так можно было предотвратить гражданскую войну, потому что сенаторские семьи постоянно враждовали между собой, а поле их битвы называлось Римом. Основанный Августом принципат положил этому конец раз и навсегда. Такие аргументы представил Калигула в монологе с самим собой, а Цезония была его единственной молчаливой слушательницей.

— Они обвиняют меня в том, что я расточитель, растрачиваю государственную казну на личные цели. У императора не может быть личных целей! Если я строю себе то тут, то там виллу, то для того, чтобы придать еще больший блеск Римской империи: ведь любому ребенку понятно, что я не могу одновременно в них во всех жить. Это безмозглое стадо баранов не понимает значения символов. Если я трачу на государственный торжественный обед пару миллионов сестерциев, то с той же целью: я демонстрирую вассалам мощь и блеск империи, перед которой они должны трепетать в страхе! Трепетать и платить, да! Я держу империю, не даю ей развалиться — я, я, я, принцепс!

Цезония рассматривала себя в зеркало, слушая Калигулу.

— Но мне этого объяснять не надо, любимый. Я знаю, что ты прав, и многие, возможно, даже гораздо больше людей, чем ты думаешь, к счастью, тоже это знают.

Калигула на секунду остановился и снова забегал из угла в угол.

— У римских патрициев, похоже, короткая память. Они что, хотят вернуть времена, когда старый, озлобленный император сидел на Капри, а Сеян размахивал над Римом кровавым бичом? Я, во всяком случае, не собираюсь уступать этой челяди, пусть они замышляют еще сколько угодно заговоров.

Гнев оживил его неподвижные глаза, бледное лицо раскраснелось.

— Иногда мне кажется, что всех их подстрекают сверху, чтобы я не знал покоя, чтобы всегда нуждался в них.

— В ком — в них?

Калигула зло рассмеялся.

— Кто же еще? Толстый Каллист и Клеменс, префект преторианцев.

Он остановился и стукнул себя по лбу.

— Конечно, я же хотел допросить обоих и сделаю это немедленно.

Он стремительно вышел. По лицу Цезонии скользнула улыбка. Каким важным казался он себе, как трясся за свою жизнь. Для нее существовали только здесь и сейчас. Фортуна капризна, и Калигула тоже. Если он прогонит ее завтра, как Орестиллу или Павлину, то она, во всяком случае, хотела бы в полной мере насладиться статусом Августы. Но беспокоиться было нечего: она была нужна ему, как растению вода, а рабу плетка. Она могла быть довольной, и таковой она и была.

На следующее утро Каллисту и Клеменсу передали приказ явиться к императору. Он принял обоих восклицанием:

— Вот он я и отдаю себя в ваши руки! Если я заслужил смерть, так убейте меня. Но тогда я паду по собственной воле, а не жертвой тайного заговора.

Калигула вырвал у одного из германцев меч и бросил его к ногам Клеменса, охране же приказал выйти.

— Итак, мы одни. Клеменс, тебе надо только поднять меч и нанести удар, если считаешь, что я достоин смерти. Вы оба мои самые близкие доверенные, и если уж принять смерть, то от вас. Или вам не хватает смелости? Тогда я сделаю это сам, но с вашего согласия.

Он поднял меч и приставил острие к груди. Каллист знал, что все это дешевый спектакль, и у них не будет возможности уйти. Германцы за дверями тут же изрежут их на куски. И Калигула понимал, что они знают это.

«Иногда тебя совсем несложно раскусить, Сапожок, — думал Каллист, — и что тебе кажется таким хитрым и умным, на самом деле по-детски глупо и театрально».

Клеменс не выказывал своих чувств, но в голове его промелькнули похожие мысли: если он сейчас воткнет меч себе в грудь — а ведь какая заманчивая картина, — они не смогут живыми покинуть дворец.

И они сделали единственно правильное в их положении — упали перед императором на колени, целуя его руки.

— Кем бы мы были без тебя? — воскликнули они в один голос. — Только благодаря тебе мы сильны и пользуемся влиянием. Да подарят тебе блаженные боги долгую жизнь!

— Встаньте! Я знал, что могу на вас положиться. Подготовьте в ближайшие дни казнь изменников и постарайтесь, чтобы весь Рим надолго запомнил ее.

Между праздником жертвоприношения Янусу и Юноне 1 октября и посвященным Юпитеру праздником вина 11 октября никаких религиозных торжеств в Риме не проходило. Поэтому Калигула передвинул казнь на 6 октября, желая превратить ее в предупреждающее зрелище с большим числом участников. Плебеи, конечно, исключались, ведь они явились бы просто развлечься и сделали бы неправильные выводы.

Нет, на эту казнь он пригласил консилиум сената, представителей самых значительных патрицианских семей и еще ряд персон, чье присутствие считал необходимым.

О желании явиться на казнь заявила и Цезония, известная пристрастием к жестоким играм, будь то травля зверей, бои гладиаторов или пытки и казни, что так ценил в ней Калигула, ведь ей не приходилось ради него притворяться: их вкусы совпадали.

Ватиканские сады тянулись вдоль Тибра от мавзолея Августа на запад и с древних времен являлись собственностью императорской семьи. Калигула приказал построить там стадион, дорожку для скачек и другие спортивные сооружения. Там же возвышался и обелиск из Гелиополя, для перевозки которого пришлось строить специальный корабль.

Здесь на закате солнца должна была состояться расправа над заговорщиками, и преторианцы с факелами окружили императорскую ложу и предназначенное для казни место. После того как все зрительские места были заняты, прошло добрых полчаса, прежде чем раздались фанфары и появился император с императрицей, сопровождаемые друзьями и придворными, среди которых были Геликон, танцор Мнестр, Каллист, Азиатик и придворные дамы Цезонии. Затем ввели приговоренных, закованных в тяжелые цепи. Секста Папиния пришлось нести, настолько он был плох. За ним появились Басс, трое сенаторов и еще дюжина так или иначе причастных к заговору. Для каждого вбили в землю столб, к которому потом привязали за руки. Герольд императорского суда вышел вперед и зачитал приговор:

— Все обвиняемые признаны государственными изменниками за участие в заговоре против императора и приговорены к бичеванию и обезглавливанию.

Тут Калигула не смог больше сдерживать себя и, вскочив, заорал со своего места:

— Ну что, дело того стоило? Вы думали, что легко убить императора, вы — трусливые и коварные подлецы? Вы хуже черни, вы отбросы человечества! Теперь вам придется почувствовать на собственной шкуре, к чему приводит предательство принцепса!

Он дал сигнал и, тяжело дыша, снова опустился на место. С приговоренных содрали одежду, и за каждым встал преторианец с тяжелой плетью. Потом раздались удары по обнаженным спинам и послышались первые стоны и крики, в то время как Калигула злорадно смеялся.

— Вот они, звуки прелестной музыки! Бейте крепче, чтобы ваши инструменты звучали лучше. Что там с Бассом, почему я не слышу ни звука?

Перед этим целый день лил дождь, и преторианец, который занимался Бассом, все время поскальзывался. Калигула заметил это и крикнул:

— Подложите ему под ноги одежду, чтобы он крепче стоял.

Солдату бросили свернутую тогу осужденного, и он принялся стегать с большим рвением.

Кассий Херея вместе с другими трибунами стоял у ложи императора и наблюдал за извивающимися в мучениях обнаженными телами, на которых тяжелые кожаные плети оставляли кровавые борозды. Картина не была новой для Хереи, ведь в легионе ему много раз приходилось видеть бичевания. Но причиной всегда бывали конкретные проступки, а число ударов ограничено и известно заранее. Здесь же били до потери сознания. Кроме того, он вообще сомневался в вине некоторых осужденных. Как долго еще будет продолжаться кровавая пляска? И почему преторианцы должны были работать палачами? Потому что его, главного палача, все сложнее было удовлетворить.

Тут и там потерявших сознание снимали со столбов и укладывали на землю. Потом им давали нюхать крепкие эссенции, чтобы они пришли в себя и прочувствовали свой конец. Вот уже несколько раз Калигула напоминал палачам:

— Они должны чувствовать, как умирают! Я не желаю легких смертей!

Потом замученных передали в руки других преторианцев, натренированных в казнях подобного рода, которые сильными ударами стали отделять головы от истерзанных тел. Когда дошла очередь до Секста Папиния, привели его отца, купившего жизнь предательством.

Император прокричал ему:

— Встань впереди, Аниций Цереал, чтобы лучше видеть, как умирает сын.

Палач поднял меч, и Цереал закрыл глаза, но Калигула заметил это.

— Стойте, так не пойдет! Ты раскрыл заговор и должен получить удовольствие, наблюдая за справедливой карой.

Сенатор вновь открыл глаза и увидел, как опустился меч, увидел кровавое изуродованное тело своего сына и резко отвернулся, игнорируя слова императора.

Калигула злорадно смеялся.

— Отпустите его! Пусть наслаждается своей предательской наградой и радуется купленной смертями жизни.

А потом наступила тишина. Мерцающий свет танцевал над телами казненных. Земля вокруг столбов была истоптана и пропитана кровью.

Император поднялся.

— Теперь я чувствую себя лучше, — крикнул он. — Такой акт возмездия оставляет приятное ощущение. Император исполнил свой долг, Рим спасен. Посмотрим, помирюсь ли я с сенатом. Во всяком случае, я злюсь теперь лишь на немногих.

Сенаторы молча опустили головы. Кого он имел в виду? Кому суждено испытать императорский гнев? И страх, постоянный спутник достопочтенных отцов, так и остался, но каждый надеялся, что ему повезет больше других.

Когда Калигула поднимался на носилки, взгляд его упал на Херею.

— Смотрите-ка, наша Венера в броне! Не слишком ли пострадала твоя нежная душа от увиденного, трибун? Если да, то я мог бы одеть тебя в женское платье и передать придворным дамам моей Цезонии. Правда, тебе, с твоим нежным голоском, будет нелегко перекричать ее бас.

До этого момента свидетелями унижений Хереи были только его товарищи — сегодня же его страдания стали достоянием всех.

— Я даю тебе три дня отдыха, мой сладкий зайчик, чтобы ты пришел в себя от пережитого.

Император со смехом уселся на носилки. В оглушенном от стыда и гнева мозгу солдата молнией пронеслось: «Смерть! Ты заплатишь за эти слова жизнью, принцепс, сегодня палач нашел своего палача».

В сенате гадали дни напролет, какую же честь оказать императору, чтобы поздравить с раскрытием заговора. Наконец одному сенатору пришла в голову счастливая идея подтвердить божественность императора указом и причислить его к римским богам. В дополнение было решено построить новому божеству храм с собственным жречеством и ритуалом. Император милостиво принял решение к сведению и заявил, что удивляется, почему этого не случилось раньше. Он сразу же почувствовал возможность извлечения из идеи денег и издал распоряжение, согласно которому вступление в жреческую коллегию было связано с денежным пожертвованием в размере от пяти до десяти миллионов сестерциев — в зависимости от ранга и состояния будущего жреца. Первым кандидатом по воле императора оказался его дядя, Клавдий Цезарь, чей «добровольный» взнос должен был составить восемь миллионов.

Вконец растерявшийся Клавдий не был настолько богат, чтобы сразу же предоставить требуемую сумму. Он отправился к Каллисту и пожаловался на свое несчастье.

— Восемь миллионов! Где же мне их взять? У меня есть только дом в Риме да вилла на Тибре. Могу я просто отказаться?

Каллист вздохнул и сочувственно улыбнулся.

— Отказаться? Нет, я бы не советовал. Это может навести императора на прежние мысли, что самые лучшие родственники — мертвые родственники. Ты должен раздобыть эти деньги, тут ничего не поделаешь. И я кое-что придумал. Собери вместе все, что есть в твоих домах, без чего можно обойтись: мебель, лампы, статуи, вазы — и выстави на продажу. Я между тем распространю слух, что все это — ценности из императорского дворца, и подсажу пару человек на аукцион. Они должны будут в случае низких предложений просто поднимать руку, а если вещь достанется им, то оплачу ее я, потому что уверен, что в недалеком будущем ты мне все вернешь сполна.

Лицо Клавдия исказила очередная гримаса, он вздохнул и произнес:

— Ты настоящий друг, Каллист. Без твоей помощи меня бы, наверное, уже не было в живых. Надеюсь, что смогу с тобой однажды расплатиться.

Каллист поднял руки.

— Как бы мы жили без надежды? К сожалению, мы не можем делать деньги из воздуха, как наш божественный император, поэтому должны уметь помочь себе по-другому.

Сенаторы не забыли, что сказал император в ватиканских садах после массовой казни: «Посмотрим, помирюсь ли я с сенатом. Во всяком случае, я злюсь теперь лишь на немногих».

Тут, конечно, возникал тревожный вопрос: кем были эти немногие? Просочились сведения, что один из осужденных назвал под пыткой одно имя, а именно имя сенатора Скрибония Прокула. Но он уже очень давно исчез из Рима. Пытали раба Прокула, но тот сказал лишь, что его господин уехал по срочному делу в свое имение в Апулию. Поскольку это произошло еще до раскрытия заговора, бегством его отъезд назвать было нельзя, да и других доказательств вины Скрибония тоже не нашли. Отправленные в Апулию преторианцы нашли гнездо пустым. От мажордома они узнали, что Прокул вот уже пять дней как отбыл обратно в Рим. И ничего не подозревающий сенатор стал считаться виновным уже потому, что его разыскивали, но не могли найти.

Император едва знал этого Скрибония, но чувствовал к нему страшную ненависть и желание поскорее уничтожить, будто тот был единственным нарушителем его душевного покоя. Но Калигула не хотел нового процесса: он решил поручить сенату освободить его от этого предателя.

— Это как с воспаленной раной: чтобы спасти все тело, надо отрезать больную руку или ногу.

На этот раз все должно было произойти в курии, на глазах сенаторов. Когда Скрибоний в соответствии с обычаем и традицией сообщил о своем прибытии и хотел на следующий день занять место в сенате, Калигула приказал по сигналу напасть на него и убить.

Император нанял вольноотпущенника Протогенеза только для того, чтобы тот вел черные списки будущих приговоренных и периодически вносил поправки. Он сидел у входа в курию, в то время как сенаторы робко приветствовали всем известного учетчика смертников и быстро проходили на свои места. Когда появился Прокул, Протогенез сказал ему полным упрека голосом:

— Меня-то ты приветствуешь, но ты ненавидишь императора!

После этих слов убийцы набросились на Прокула и изрезали его своими ножами почти на куски. Особенно усердные сенаторы подбегали и кололи своими грифелями тело умирающего, который так и не понял, почему его убили, как дикого зверя на арене. Вскоре появился и император, к ногам которого сенаторы с гордостью подтащили кровавые останки несчастного. Калигула довольно кивнул и провозгласил:

— Можете считать, что я помирился с вами! Надеюсь, из ваших рядов выкорчевано все, что могло бы нанести вред империи.

Калигула снизошел до примирительного жеста, освободив обвиненного ранее в оскорблении величия консула Помпея Пенна. Его возлюбленную Квинсилию наградили за молчание под пыткой восемью тысячами сестерциев. Когда уже поседевший консул хотел поцеловать в знак благодарности руку императора, Калигула убрал ее и вытянул ногу.

«Он остается верным себе», — думал Валерий Азиатик, который оказался свидетелем этой сцены. Азиатика, по-прежнему входящего в узкий круг приближенных императора, никто не заподозрил в причастности к заговору, и совершенно справедливо, поскольку он, хоть и знал о нем, только благосклонно наблюдал издалека. Азиатик считал богов изобретенной человеком фикцией, потому что Олимп, по его мнению, являлся лишь отражением земных отношений, и никто из богов не мог служить образцом, так же как и никакое религиозное или философское видение мира не могло быть поднято до высот идеала. Но он по-прежнему придерживался стойкого убеждения, что Рим не мог позволить долгое время выносить на троне мнящего себя божеством полусумасшедшего.

Поэтому как-то само собой получилось, что он присоединился к кругу сенатора Анния Виниция, который с одобрения Каллиста и Клеменса готовил новый заговор. Эти люди не были идеалистами, поскольку в основе их действий лежали конкретные мотивы. Но ни планов, ни договоренностей, как надлежало вскрыть гнойный нарыв, пока не существовало.

Даже в страшном сне не могло присниться Виницию, Каллисту, Клеменсу и всем остальным, что кому-то из них придется убить Калигулу собственными руками. Все они уже давно позаботились о будущих временах, надежно припрятав нажитое.

На одном симпозиуме циничный Азиатик высказался довольно ясно по этому поводу:

— Мы все желаем нашему Сапожку хорошего палача, и в Палатине не сыщется ни одного человека нашего ранга, который бы думал по-другому, но никто не желает этим палачом быть. Кому хочется войти в историю убийцей императора? Убивать можно только ему, нашему жестокому богу, для которого понятия справедливости давно не существует. Он заменил его новым, обозначающим его высшую добродетель — да, так он считает! — понятием «бесстыдство». Сам себя он видит мерилом всех и всего, и даже перед нашими великими поэтами не сдерживает своего спесивого высокомерия. Он не стесняется называть Вергилия невежественным, а историка — Ливия болтуном и пройдохой.

— К сожалению, это недостаточное основание для убийства, — сухо заметил Клеменс.

Азиатик засмеялся.

— Конечно, нет, поскольку всем вам кажется достаточным основанием то, что он всех нас схватил за горло. И могу только согласиться. Это даже противоестественно — позволить угрожать себе и, возможно, даже лишить себя жизни такому низкому, жалкому человеку. Это все равно как если бы вонючая крыса нападала на благородного скакуна.

Виниций от души рассмеялся.

— Во имя богов! Ты сравниваешь нас со скакунами. Метафору с крысой еще можно назвать меткой, но скакуны…

— Большинство сравнений всегда неудачны, мне просто ничего другого не пришло в голову. Но вернемся к теме: кто это сделает? Каждый день, проведенный в бездействии, может привести нас на Гемониевы ступени. Никто этого не хочет, но что делать? Собственно, продвижение дела целиком зависит от тебя, Клеменс. Ты единственный, кому позволено носить в его присутствии оружие, и Калигула до сих пор считает тебя своим доверенным другом и слугой.

— К сожалению, все изменилось, — поспешил защитить себя Клеменс. — С того момента, как он разыграл перед нами с Каллистом сцену самоубийства, он больше не подпускает меня близко и делает все, чтобы натравить нас друг на друга. Подтверди, Каллист.

Толстый секретарь согласно кивнул:

— Все точно. Не проходит и дня, чтобы император не сделал о Клеменсе какого-нибудь пренебрежительного замечания. Потом он обычно выжидает моего одобрения, которое я, конечно же, высказываю, чтобы не привести его в бешенство.

Клеменс добавил:

— А мне он постоянно жалуется, что на Каллиста больше нельзя положиться, и интересуется, кого бы я предложил на его место. Пока мне удавалось отговориться тем, что императорский секретарь и префект преторианцев выполняют настолько разные задания, что мой совет окажется, скорее всего, никчемным.

Виниций воскликнул:

— Но как раз так он и добьется, что мы объединимся против него, вместо того чтобы возненавидеть друг друга и шпионить за всеми. Кроме Геликона и переписчика, кандидатов в покойники, у Калигулы больше не осталось преданных людей во дворце. Оба знают, что падут вместе с ним, поэтому всегда будут его поддерживать.

Он обратился к Клеменсу:

— Вам, преторианцам, легче. Вы всегда можете сослаться на приказ, и следующий император поспешит прежде всего осыпать вас деньгами и подарками.

— Может быть, но за это нам приходится выполнять всю грязную работу, которой никто не позавидует, — спокойно ответил Клеменс.

Каллист согласно кивнул.

— Верно, и мы снова коснулись нашей темы: кто выполнит всю грязную работу? Хотя я бы скорее определил это как героический подвиг освободителя.

Вопрос был адресован Клеменсу, который вдруг стукнул себя кулаком по колену:

— Конечно! Почему я сразу о нем не подумал? Я знаю одного подходящего человека, но имя его называть не хочу, потому что пока не уверен в его согласии. Обо всем расскажу вам в ближайшие дни.

С тех пор как император женился, он не часто беспокоил Пираллию. Она с его согласия переселилась из дворца в маленький старый дом недалеко от форума Цезаря, который приобрела на подаренные Калигулой деньги. Прежнее ремесло Пираллии пришлось оставить, так как это было желанием императора. Он сказал, ей с серьезным видом:

— Кто хоть однажды ложился в постель с богом, не должен осквернять себя связями с обычными людьми.

Иногда ее приглашали на пиры и праздники, где она играла на своей лютне и исполняла дерзкие песенки. Если иногда после этого Калигула брал ее в свои покои, так только для того, чтобы скоротать бессонные ночи. Он метался по своему обыкновению из угла в угол и говорил, говорил без остановки, перескакивая с одной темы на другую. При этом он беспрестанно пил, пока, утомленный речами и вином, не засыпал далеко за полночь. Пираллия же, следуя его желанию, должна была оставаться рядом, и она не могла не любить этого неугомонного, одержимого, жестокого и сумасшедшего человека. Всему, что он совершил, она находила оправдание, а однажды даже сказала прямо в лицо:

— Я верю, Гай, что большинство нарушений права и жестокостей, в которых тебя винят, вынашиваются твоими приближенными во дворце. Они подсовывают их тебе, чтобы укрепить свое положение, получить собственную выгоду.

Калигула ответил на удивление спокойно:

— Не строй иллюзий, Пираллия. Ты представляешь меня — не знаю почему — в гораздо более мягком свете. Но я не жесток и не нарушаю право, потому что просто не могу. Я император, Пираллия, а императору позволено все. Что он делает, то и справедливо, а его жестокость — это только предусмотрительность, чтобы отпугнуть других.

Когда Пираллия в одну из таких ночей тихонько освободилась из объятий спящего Калигулы и вышла, ей повстречалась Цезония в сопровождении придворных дам. Понятие ревности было императрице чуждо, и она никогда не обращала внимания, с кем Калигула отправляется в постель. Пираллия ей даже нравилась, потому что никогда не пыталась оказывать на императора влияние. И она крикнула ей, приветливо улыбаясь:

— Пираллия! Приятную ли ночь ты подарила императору? Какое было настроение у нашего господина?

— Была ли ночь для него приятной, я не знаю — император говорил три часа подряд, а потом уснул на моем плече. У меня затекло все тело от неудобного положения. Я получила мало удовольствия…

Цезония громко рассмеялась.

— Мне это хорошо знакомо. Хочешь позавтракать со мной?

От этого предложения Пираллия отказаться не могла, тем более что в животе у нее действительно было пусто. Они устроились в маленьком обеденном зале, и Цезония выпроводила свою свиту за дверь.

— Эти гогочущие гусыни постоянно бегают за тобой, нуждаешься ты в них или нет.

— Мне бы это тоже было в тягость, и я рада, что тогда отговорила императора от его планов жениться на мне.

Цезония посмотрела на нее скорее со смехом, чем удивленно.

— Что? Он хотел на тебе жениться?

— Да, на мне, на проститутке, если ты это имеешь в виду.

— У меня нет никаких предубеждений, Пираллия, — желая успокоить ее, произнесла Цезония. — Когда бедная девушка продает себя богатому жениху, она ведет себя, собственно, как проститутка. Я ничего не имею против таких, как ты. В этом мире мужчин женщины должны помнить о своей выгоде, и тем из них, что стремятся наверх, нужны мужчины.

— Трудно не согласиться. Тебе, во всяком случае, удалось то, чего не смогла добиться ни одна твоя предшественница: ты удержала императора. Не могла бы ты повлиять на него, чтобы он стал немного осторожнее? Предусмотрительнее?

Я имею в виду в обращении с людьми. Боюсь, что двумя заговорами дело не кончится, что императору по-прежнему грозит опасность.

Порочный рот Цезонии растянулся в омерзительной ухмылке.

— Тут ты стучишь не в те двери. Мне он нравится таким, какой есть, и я бы не хотела, чтобы он менялся. Но, к счастью, надежды на такую перемену не существует. Я знаю, как они его ненавидят и боятся, и не верю, что кто-то еще отважится затевать против него заговоры. Ночь в ватиканских садах была для всех хорошим уроком.

— Такие люди найдутся.

— Я не боюсь.

— Я боюсь за него…

— Если он падет, то и я вместе с ним, но не в моих правилах забивать себе голову мыслями о завтрашнем дне. Ты любишь его, Пираллия, не так ли?

— Да, а ты?

— Я не боюсь его и думаю, что это он ценит гораздо выше.

— Я бы хотела, чтобы во всем Риме у людей не было причин его бояться… — тихо сказала Пираллия.