Океан. Выпуск двенадцатый

Оболенцев Юрий Ефимович

Щедрин Григорий Иванович

Цыганко Евгений Павлович

Тыцких Владимир Михайлович

Глушкин Олег Борисович

Озимов Игорь Васильевич

Устьянцев Виктор Александрович

Белозеров Валерий Васильевич

Каменев Сергей Михайлович

Тюрин Владимир Михайлович

Беляев Владимир Павлович

Гененко Анатолий Тимофеевич

Федотов Виктор Иванович

Чесноков Игорь Николаевич

Евреинов Всеволод Николаевич

Пронин Николай Никитович

Демьянов Владимир Петрович

Дыгало Виктор Ананьевич

Некрасов Андрей Сергеевич

Белоусов Роман Сергеевич

Белкин Семен Исаакович

Быховский Израиль Адольфович

Мишкевич Григорий Иосифович

Дудников Юрий

Эйдельман Давид Яковлевич

Ананьин В.

Мирошников А.

ПЛЕЩЕТ МОРСКАЯ ВОЛНА

 

 

#img_5.jpeg

 

В. Тыцких

ТРЕВОГА

В старом пруду с загустевшей осокой —                                                               тревога. В сердце, что с прошлой войны одиноко, —                                                               тревога. В доме, где малый ребенок заплакал, —                                                               тревога. В трепетном шелке гвардейского флага —                                                               тревога. В травах, покошенных танковым траком, —                                                               тревога. В сверхкрутизне корабельного трапа —                                                               тревога. Неповторимо прекрасна по жизни дорога, Но — повсеместно, всечасно — тревога, тревога! Если о ней позабудешь хотя б на мгновенье, Все остальное уже потеряет значенье.

 

О. Глушкин

ВРЕМЯ ПОИСКА НЕ ОГРАНИЧЕНО

Повесть

 

I

Этой ночью луна умерила свой свет, и на промысле опять появилась сардина. Суда кошелькового лова жадно ринулись в заметы, голоса капитанов в эфире стали резкими, на мачтах судов замелькали оранжевые огоньки. Надо было не упустить долгожданный момент, успеть вовремя выйти на косяк, успеть обметать его. После долгих томительных дней проловов, после безрезультатных поисков предчувствие удачи будоражило людей.

Последние дни капитан «Диомеда» Петр Петрович Малов почти не смыкал глаз. Он напряженно всматривался в ползущую под самописцем ленту эхолота, слушал переговоры в эфире, часто изменял взятый курс и мерил рубку широкими шагами. Здесь, в тропиках, океан не успевал остывать за ночь, и воздух был душным и серым. На новом судне Малов вышел впервые, до этого плавал на стареньком траулере, а тут наконец добился, получил на верфи сейнер из новостроя, с механизированной системой для выборки кошелька, с приборами, которые писали не только крупные косяки, но и мелкие стайки. Хотя и было много претендентов с высшим образованием на этот сейнер, но все-таки доверили приемку ему, человеку с опытом. И действительно, свое он отработал — пятнадцать лет безвылазно. Каюта на СРТ крохотная, не развернуться, с водой экономия — ни умыться, ни белье вовремя сменить. Здесь же апартаменты: баня досками дубовыми выстлана, пар сухой. И конечно, дело не только в комфорте, а в том, что возможности есть взять любой улов. Теперь надо закрепиться на этом судне, оправдать доверие, доказать, что недаром дали ему мощный сейнер. Но не получалось: сначала невод не могли настроить, а когда приладились и взяли пару хороших уловов, обстановка изменилась. И вот сегодня «наука» — так называли они поисковые суда — обещает рыбу, но здесь и без «науки» ясно: луна на ущербе; и рыбные записи эхолот начал чертить сразу после захода солнца…

— Штурман, курс? — спросил Малов, вглядываясь в сейнеры, бегущие параллельными галсами.

В свете судовых огней были видны крутые буруны, вздымаемые форштевнями. Казалось, будто белые рыси распластались над водой и мчатся наперегонки. Малов подошел к локатору, переспросил резко:

— Курс? Штурман, вы спите?

— Курс восемнадцать. — Второй штурман встряхнул копной светлых волос, как бы сгоняя дрему.

Сухов был опытным рыбаком, не то что остальные штурманы, почти еще мальчишки. Но в этом рейсе дело не ладилось и у него. Малов старался не дергать Сухова, но сдерживать себя сейчас, когда идет поиск, ни к чему. И он уже называл Сухова не по-дружески — Сергей, а говорил ему «вы» и «штурман». На берегу, встречаясь с капитанами, Малов любил заявлять о том, что за многие годы работы в море он научился видеть каждого человека насквозь и глубже, что о своем экипаже он знает больше, чем они сами о себе, при этом он добавлял: «Даже неинтересно становится!» И его друзья соглашались с ним, потому что действительно за рейс, который длится полгода, можно узнать о человеке больше, чем за годы, проведенные с этим же человеком на берегу. О Сухове Малов знал тоже почти все.

Жизнь часто ломала и крутила Сухова, но тот считал, что ему всегда везло, впрочем, с какой стороны посмотреть. В первый год войны — партизанский лагерь, зажатый в кольцо карателями; тогда он чудом уцелел: его заставили, уговорили и, в конце концов, отправили самолетом на Большую землю к своим. Потом завод — сутками в формовочной среди адского запаха литья, — выдержал. Было не до учебы. Но после победы наверстал, добился своего. Стал старпомом — судно в ураган выбросило на отмель. Гигантские волны в щепки раздробили о рифы легкий траулер, а до берега было несколько миль. Но и тут повезло: ни один человек из команды не погиб, море внезапно стихло, как бы удовлетворившись разнесенным по всем швам траулером, и оказалось, что выкинуло их на отмель, которая тянулась до самого берега. На рассвете они осторожно побрели по этой отмели. Огромное красное солнце, всходившее над водой, освещало их путь. Цепочка спасшихся людей целые сутки брела по пояс в воде, иногда они проваливались с головой, захлебывались, но крепко держали друг друга, а выскочив из провала, снова нащупывали ногами неведомую гряду, как будто специально уложенную здесь, чтобы соединить их с берегом, с жизнью.

После того случая Сухов два года ходил боцманом, пока не восстановили в должности, и вот теперь, когда он подошел к тому рубежу, что лишает человека моря, у него разладилась жизнь на берегу: жена, стойко терпевшая долгие годы разлуки, ушла в себя, замкнулась, и жизнь вдвоем стала почти невыносимой и настолько неуютной, что выход в рейс становился желанным и единственным исходом. Но вдруг в пятьдесят лет к нему пришла любовь, да такая, о которой он и не догадывался никогда и не думал, что существует подобное, могущее так захлестнуть человека. На судне все знали об этом, потому что его Людмила была рядом — она работала начпродом на плавбазе «Крым». И потому что все видели, насколько это серьезно, никто не подтрунивал над Суховым, а, напротив, старались помочь ему, и даже Малов сделал так, что единственные два улова они сдали именно на «Крым» и на период выгрузки Сухов был отпущен на плавбазу.

Сегодня первым заметил сто́ящий косяк именно Сухов. Акустик, молодой парень, прикорнул на минутку и, вздрогнув, открыл глаза, когда Сухов крикнул:

— Пишет!

Перо самописца провело на ленте первую жирную черту, потом вторую, третью; сигналы эхолота, напоминающие равномерное цвирканье сверчка, стали двойными. Привычное ухо чувствовало, как доходят они в толще воды до преграды из рыбьих спин и равномерная их музыка прерывается желанным отзвуком эха.

— Слева заметал! — тонким голосом крикнул старший механик, кургузый, похожий на медведя Кузьмич. — Опять не успеем, я же говорил, опять!

Кузьмич, как обычно, паниковал, зато, если уж что не получалось, он всегда прав: любой случай он предупреждал заранее, и Малов в такие минуты его ненавидел.

— Где ваше место? — крикнул Малов. — В машину, срочно!

Кузьмича как языком слизнуло.

Слева, на соседнем сейнере, замелькали оранжевые огни, понеслись по мачте вверх-вниз.

— Правее, заходи на ветер, Сергей, — уверенно сказал Малов.

— Есть правее, — четко ответил Сухов.

Судно метнулось вправо, заходя на ветер, мачты описали круг, резко качнулись звезды, дернулся узкий серпик луны.

— Пошли буи! — крикнул Малов в мегафон.

Загудели силовые блоки, зашуршали, скользнули в воду два пузыря — плавучие якоря, увлекая за собой первые метры сети; затрещали, застрекотали по палубе наплава — кругляши из пенопласта. В свете прожектора потянулась образуемая ими белая дорожка, в темной воде поскакал впереди нее буй — красный шар с мигающей лампочкой, надежный ориентир и маяк. Судно накренилось на вираже, рванулось от сетей, чтобы потом вернуться к ним.

— Акустик! Где косяк?

— Левее, Петрович!

— Ракету давайте, ракету! — зашумел с палубы тралмастер Вагиф.

Теперь надо не упустить богатый косяк, не дать ему уйти под киль. Сухов схватил ракетницу и выстрелил в воду с борта, противоположного тому, с которого был выметан кошелек. Надо было отпугнуть косяк, загнать его в сеть.

— Старпома бы поднять, пусть потренируется на замете, — сказал Сухов Малову.

— Пускай поспит пацан, — ответил Малов. — Ему еще достанется на своей вахте! Обойдемся без него!

Через час стянули невод. По кошельковой площадке шумно стекала вода с выбираемых сетей, потоки воды хлестали по резиновым комбинезонам матросов.

Малов слушал шуршание воды и вглядывался в темноту за бортом.

Наконец в свете прожекторов увидел рыбу. Темные пятна вздрагивали, пытались вырваться из ловушки, стайки были подвижные, и вода бурлила, будто внизу, в ее толще, включили гигантский кипятильник. Невод стягивался все больше.

— Вах, рыба! Рыба! — кричал на палубе Вагиф, пританцовывая и подскакивая.

— Тонн пятьдесят, не меньше, — сказал Сухов. — Пойду помогу ребятам.

Внизу, на палубе, добытчики подтягивали сеть к борту, накидывали ее на планшир, матросы шутили, смеялись — работа шла споро.

— Повара сюда. Где кок? Дремлет? — кричал Вагиф. — Пусть наберет свежей уха! Эй, Ефимчук!

— Красавица, а не сардина, — сказал Малов. — Одна к одной. Вот это дернули!

Даже единственный из экипажа не занятый в замете повар Ефимчук появился на палубе. Он медленно нагнулся к воде и зачерпнул сачком сардину. Рыба блестела и билась в его руках.

Малов видел сверху, как Ефимчук аккуратно перебирает рыбешку, и в который раз подумал, насколько повезло ему с поваром. Недаром сманил во флот. Хоть и впервые в море, но все у него поставлено солидно, чувствуется класс. Для настроения команды хороший повар считай полдела. А этот молчун — умелец! Каждый день — новое блюдо! Сухов, тоже смотревший вниз, сказал:

— Выполз кашевар. На замете спит, первый раз вижу такого.

— Повару не положено работать на палубе, — сказал Малов. — Что ты злишься?

— Да не злюсь я. — Сухов улыбнулся. — Просто вижу, не из того теста этот повар.

Малову уже не первый раз приходилось защищать Ефимчука от нападок Сухова — повар был его гордостью, он сам отыскал его, случайно встретив в приморском ресторане. Старик был одинок как перст, мотался по стране, не находил места, а предложил ему пойти в рейс — глаза загорелись, оживился.

Когда закончили подборку невода, небо несколько посветлело, но в воздухе стояла непривычная сырость, звезды заволакивало пеленой, на море опускался туман. Малов прошел в радиорубку, чтобы связаться с начальником экспедиции — договориться о сдаче рыбы.

Очередь была большая; удачно заметали еще восемь судов, так что надеяться на сдачу можно было только к исходу дня. Но главное было сделано — сегодняшний улов перекрывал все отставание, приборы показывали, что в кошельке много больше, чем пятьдесят тонн, но чтобы не «сглазить» рыбу и зная, как неохотно берут плавбазы большие уловы, потому что не могут их быстро обработать, Малов доложил, что взяли около пятидесяти тонн. При этом старался говорить нарочито спокойно, равнодушно, сдерживая бившуюся в нем радость.

Команда отдыхала. Сморенный усталостью, заснул и Малов. Никогда еще с начала этого рейса не засыпал он так сладко и беззаботно; обычно сон его был чуток, если только можно было назвать ту полудрему, которую он себе изредка позволял, нормальным сном. Он прислушивался к звукам, ждал звонков из рубки, ночью же, когда шел поиск, вообще не уходил с мостика, а если и спал, то чутко, как кот: спал и все слышал. Но теперь был тот случай, когда капитан сделал свое дело, улов в кошельке и остается только ждать очереди на сдачу.

Проснулся Малов оттого, что его тряс за плечо Кузьмич и кричал тонким, срывающимся голосом:

— Петр Петрович! Сухов исчез!

Малов вскинулся на койке, посмотрел на хронометр. Было четыре пятнадцать утра. Выскочил в рубку в одних плавках. Там уже объявили тревогу, под толстым колпаком стекла метался красный огонек авральной сигнализации.

— Я поднялся в рубку принять вахту. Сухова на вахте нет, обыскали все судно — нигде, — докладывал старпом.

— Что же вы стоите? Срочно на воду шлюпки! Боцман! Где боцман? — крикнул Малов и побежал к шлюпке.

Плотный туман окружал судно. Включили прожекторы, но сноп света увязал в белизне. Шлюпка сползла вниз и исчезла в тумане.

— Так у нас ни черта не выйдет, — сказал Кузьмич.

— Включите тифон, Сухов должен услышать, — приказал Малов.

Тонкий пронзительный вой судового тифона повис в тумане. Кошелек с рыбой мешал движению сейнера. Кто первый произнес: «Выпустить рыбу», — Малов не помнил. В рубке поняли, что вести поиск и одновременно сохранить рыбу невозможно. Тралмастер Вагиф перегнулся через борт, повис вниз головой, отнайтовывая сливную часть невода. Боцман стравливал бежной конец, накинутый на шпиль. Рыба, освобожденная от сетей, хлынула сплошной лавой, тягучей плотной массой. В тумане не было видно, как она всплывает, и только Вагиф у самого борта различал мертвенно-бледный цвет снулых рыб и темные пятна, клином врезающиеся в пространство. Казалось, не будет конца этому шуршащему за бортом потоку.

 

II

Начальник экспедиции промысловых судов Аркадий Семенович Шестинский получил сообщение об исчезновении Сухова в четыре часа тридцать минут. Радист флагманской плавбазы «Крым» принес радиограмму в каюту и доложил, что «Диомед» находится на связи. Смысл текста не сразу дошел до начальника экспедиции, Шестинский замотал головой, как бы стряхивая с редких волос невидимую воду, протер глаза и сказал радисту, что сейчас поднимается наверх, в радиорубку.

По радио Шестинский вызвал на связь капитанов всех судов экспедиции. Надо было срочно снимать свободные сейнеры с заметов и организовывать поиск. Он сказал, какие суда находятся вблизи от «Диомеда», — таких, по его расчетам, было около десяти; флот работал кучно; собственно, и плавбаза «Крым» была рядом с районом заметов, к тому же где-то в этих широтах должен быть спасательный буксир «Стремительный».

На связь вышел «Стремительный», и его капитан подтвердил, что идет к «Диомеду», но видимости нет — сплошной туман.

Шестинский вышел из рубки на крыло мостика. Все вокруг было погружено в белую пелену. Непроницаемая стена тумана отбрасывала всякие мысли о целенаправленном движении судов. Даже отсюда, с мостика, не было видно ни мачт плавбазы, ни кормовой ее надстройки. Шестинский с отчаянием всматривался в белую мглу. Сухов… Второй штурман Сухов… Шестинский пытался вспомнить его; за десять лет работы на промысле он успел узнать многих на судах. Это не тот ли Сухов, что ходил с ним в поисковую экспедицию? Как его угораздило выпасть за борт? Как он сейчас, Сухов? Отчаянно кричит или нет, понимает, что не услышат, и бережет силы — люди в океане гибнут от страха, а не оттого, что нет сил продержаться на воде. Если бы Сухов смог выдержать! Вода теплая, надо только экономить силы, не надо дергаться, плыть куда-то, надо просто держаться на воде; взойдет солнце, рассеется туман, и тогда суда обнаружат его.

Шестинский не мог уловить, движется база или замерла, скованная плотной белизной. И только когда он вошел в рубку, понял, что база медленно идет к очередному кошельку.

Первым его желанием было остановить это движение, подключить базу к поиску Сухова, но он не стал отдавать такую команду, понимая, что гигантская махина базы в таком тумане только бы мешала тем сейнерам, которые сейчас выходят на пеленг «Диомеда». И чем скорее освободятся суда от рыбы, чем скорее база примет их уловы, тем еще больший район можно будет охватить поиском.

База двигалась осторожно, рев тифона периодически сотрясал воздух, где-то впереди тонким попискиванием откликался сейнер. Машинный телеграф замер на отметке «самый малый вперед». Капитан плавбазы Аверьянович, низенький, подвижный, с лохматой головой, размахивая руками, метался по рубке.

— Рулевой! Курс? — через каждую минуту хрипло повторял он. — Громче дублируйте команды, чтобы я слышал!

Заметив Шестинского, капитан остановился, спросил:

— Ну как с «Диомедом»?

— Пока ничего.

— А мы вот к «Наяде» идем, очередь ее сейчас, близко она, только не найти никак, — сказал капитан, смягчив голос и как бы оправдываясь.

С поручней, с верхней рубки, с навесов соскакивали тяжелые капли воды. Солнце по времени должно было взойти, но лучи его, видимо, еще не в силах были пробить белую мглу, прорваться сквозь нее. Шестинский запретил по радио все разговоры, не относящиеся к поиску Сухова, и велел докладывать обстановку каждые пятнадцать минут.

Надрывно захлебываясь, загудела плавбаза, предупреждая сейнер о своем приближении. Шестинский почувствовал, как вой тифонов буквально пронизывает его, — такой гул можно услышать на большом расстоянии, может быть, его сейчас уловил Сухов, может быть, он придаст ему силы, поможет продержаться на воде.

Наконец и «Наяда» ответила тремя тонкими гудками.

— «Наяда», «Наяда»! Где вы? — прохрипел в мегафон капитан. — Какого черта молчите? «Наяда», не исчезайте со связи, постоянно сообщайте свои действия!

Вахтенный штурман оторвался от экрана локатора, вид у него растерянный:

— Не вижу «Наяды», исчезла!

Капитан до боли в глазах всматривался в белую мглу, пытаясь увидеть контур судна, которое выпало из поля зрения локатора и лежало теперь в «мертвой зоне», совсем рядом. Каждое мгновение могло стать роковым.

— Эй, на баке! Смотреть внимательно!

Очертания людей были расплывчаты, они как будто плавали там — вне палубы, которой не было видно, они кружились, словно привязанные к фок-мачте незримыми концами.

Где же «Наяда»? Почему так тянут со швартовкой? Шестинский уже не раз забегал в радиорубку — о Сухове ничего нового. Надо было срочно переходить на «Наяду» и возглавлять поиск, а то они там торкаются каждый сам по себе — десять судов, которыми можно прочесать весь квадрат.

Тифон смолк, и в рубке стало слышно, как с правого борта залаяла собака, — «Наяда» была совсем рядом. Машинный телеграф дернулся и замер на отметке «стоп». Тут же смолк двигатель на «Наяде». База и сейнер сближались по инерции.

Первым увидел «Наяду» вахтенный штурман.

— Вот же она! — закричал он.

Теперь и Шестинский заметил, как справа начал прорисовываться силуэт сейнера, словно проявлялось изображение на фотобумаге; сначала смутное, расплывчатое, но вот все четче, вот уже приобрело очертания, появились труба, надстройки, мачты.

— Ну и швартовка! В таком тумане почти вслепую… — сказал капитан плавбазы. Его лоб покрылся крупными каплями пота, он стер их ладонью, повернулся к Шестинскому. — Рыбы у них на «Наяде» — кот наплакал, мы мигом возьмем, полчаса, не больше.

Работали быстро, все знали: задержки быть не должно. Подали концы, притерлись бортами, загрохотал стамп — ковш, подаваемый с базы для рыбы.

Шестинский перешел в радиорубку, попросил радиста вызвать всех на связь и приказал сейнерам прекращать заметы и подключаться к поиску Сухова.

— Ноль внимания на рыбные записи, пусть хоть сотни тонн пишут. Метать невода запрещаю! Всем судам вести поиск. Время поиска не ограничено!

Когда Шестинский вернулся в рубку, он увидел начпрода базы Людмилу Сергеевну. Женщина в рубке — явление сверхнеобычное. Шестинский долго смотрел на нее в недоумении, затем перевел взгляд на капитана, словно убеждаясь, что и он здесь, что он видит эту женщину — своего начпрода, обычно всегда улыбавшуюся, аккуратно причесанную, а сейчас растрепанную, постаревшую, видит и не приказывает изгнать ее из святая святых — рулевой рубки. Было это и странно и непонятно. Аверьянович не метал громы и молнии, а, напротив, стоял сконфуженный, всем своим видом как бы оправдываясь перед ней. Видимо, до этого он безуспешно пытался ее успокоить, а теперь, поняв бесполезность слов, молча озирался вокруг. Это он-то, капитан, который презирал женщин, считал их источниками всех бед на флоте, вдруг сник и растерялся. Людмила Сергеевна всхлипывала, ее волосы спутались, а всегда распахнутые зеленоватые глаза сузились, стали красными щелочками, обведенными морщинками.

Заметив Шестинского, она вытерла лицо синим платком, вся сжалась, сказала:

— Вам все безразлично. Человек тонет, а вам наплевать. Вам только рыба, рыба!..

— Полно тебе, Сергеевна. — Вахтенный штурман робко дотронулся до ее плеча.

Но успокоить ее было невозможно. От любых слов она начинала всхлипывать еще сильнее, пока наконец резко не выбежала из рубки, и последние слова ее были уже в дверях:

— Если вы, мужики, ничего не можете, я сама, сама…

Капитан закашлялся, фыркнул и забурчал:

— Распустились бабы… Она думает, мы не люди и только ей дело до Сухова.

Шестинский чувствовал, что капитан говорит совсем не то, о чем думает. Видно, и его, капитана, гложет червь сомнения, чувство вины, ведь можно было не брать рыбу с «Наяды». Зачем, кому нужен этот мизер? Сейчас не это главное; если потеряем человека — вот основная беда!

В это время по радио на связь вышел «Диомед». В рубке стало тихо.

— Аркадий Семенович, — послышался сквозь треск в эфире голос Малова, — пока безрезультатно… Нужны еще суда…

Дальше все забила морзянка и какой-то бой: не то барабанов, не то позывные береговых станций.

— Сейчас перехожу на «Наяду», — сказал Шестинский в микрофон. — Иду к вам. Продолжайте поиск, светите прожекторами. Подробно дайте обстоятельства исчезновения Сухова. И ракеты — постоянно, не жалейте. Как поняли? Прием.

 

III

Шесть сейнеров и буксир «Стремительный» двигались в кабельтове друг от друга. Суда разрезали слои тумана прожекторами и пронизывали пространство непрерывными гудками. Они равномерно прочесывали неподвижную и пока еще невидимую гладь океана в надежде, что Сухов держится где-то поблизости и они каким-то чудом заметят его или он сам сумеет подплыть к ним, когда они будут проходить рядом. Туман начал медленно рассеиваться, и это укрепляло надежду на спасение Сухова. Воздух стал просветляться, и в зените, над головой клочки голубого неба росли и увеличивались; на востоке сквозь толщу белизны проглядывал матовый диск солнца. Белая пелена отступала от бортов, серый слой у воды становился реже, и уже можно было различить, что море сегодня совсем штилевое.

Поиск направлялся и ориентировался с «Диомеда». Люди на сейнере молча вглядывались в слои тумана, проносящиеся вдоль борта, смотрели в бинокли, настроение у всех было подавленное. Не верилось, что человек, к которому уже успели привыкнуть, опытный рыбак, исчез за бортом в тумане. С какой стати? Почему? Оступился? Или пытался что-нибудь сделать: поправить тросы, подтянуть невод?

Первый настоящий замет — и вот вместо радости от удачи выпуск рыбы и метание в тумане. Хорошо, если поиск кончится каким-то результатом, а если так — просто для очистки совести?.. Все это удручало Малова, рушились его надежды на удачный рейс, виделось бесславное возвращение в порт, объяснительные, приказы. А то, что он узнал от Баукина и Ефимчука, совсем выбило его из колеи.

Баукин — молодой парень, а весь какой-то заторможенный, с замедленной реакцией. Только после часа поисков он вдруг хватился, сказал:

— Часа в четыре, капитан, верно, слышал я, будто шумели на палубе. По нужде проснулся. Вроде Сухова голос и Ефимчука. Тогда-то я не подумал ничего, а сейчас вот смекаю, не иначе они шумели, а тогда что, я ведь с усталости так вроде проснулся и не проснулся.

Говорил этот матрос как-то уж очень неуверенно, но надо было убедиться: почудилось ему это или нет?

— Хорошо, Баукин, разберемся, — сказал ему Малов и попросил вызвать Ефимчука.

Каюта повара была заперта, его долго искали, и за то время кто-то вспомнил, что когда закончили замет и пошли перекусить в салон, то ничего не было приготовлено и пришлось довольствоваться остатками вчерашнего ужина. Случай для аккуратиста Ефимчука необычный.

Ефимчук вошел в капитанскую каюту, резко распахнув двери, и, когда он уселся на маленьком диванчике, Малов увидел, что под левым глазом у него синяк, а на горбинке носа свежая ссадина. Обычно чисто выбритое, холеное лицо повара теперь казалось серым, и оттого, что брови были редкие, почти незаметные, то скорее не лицо, а маска с прорезями глаз смотрела на капитана. После недолгого молчания Малов спросил:

— Где это вас так угораздило?

— Со всяким бывает, Петр Петрович…

— На вас это не очень похоже: и возраст и манеры не на синяки рассчитаны. У меня нет времени, и мне нужна ясность: что произошло?

Ефимчук высоко приподнял редкие брови и пожал плечами.

— Не надо притворяться, мне только что доложили, что вы именно тот человек, кто последним видел Сухова. Думаю, и след он вам не зря оставил, а? Так в чем же дело? Почему не доложили сразу? Что у вас произошло?

— Виноват, Петр Петрович, сразу не сказал, в этом виноват. — Ефимчук придвинулся к Малову вплотную и заговорил почти шепотом, скороговоркой, помогая жестами своих коротких пухлых рук: — Понимаете, Петр Петрович, ведь отвечаю я за продовольствие, а наверху у меня, на надстройке, нечто вроде кладовки, там капуста, картошка, так, по мелочи. Ну и ночью я решил проверить, показалось мне, что кто-то ходит там, ворошит припасы. Я поднялся, смотрю — тень какая-то у плотика спасательного. Я ближе притаился, разглядел — Сухов нагнулся и отвязывает плотик. Я прижался к надстройке, замер, потом смотрю — он пакеты к плотику таскает. Дело весьма подозрительное, хоть и начальник он, а смекнул я сразу, что нечисто здесь, понял, что доложить надо вам срочно, хотел бежать к вам, а он меня заметил. Ну я ему: «Ты что здесь делаешь?» А он мне: «Молчи, — говорит, — если жить хочешь». Тут и дошло до меня, что он задумал. На плотике удрать собрался! «Ах ты сукин сын!» — говорю ему, а он мне кулаком. Очнулся я, он уже плотик стаскивает. Тут я бросился на него, а он раз меня в переносицу — и сиганул в воду…

Малов слушал Ефимчука не перебивая, а когда тот смолк, вскочил из-за стола, закричал:

— Что вы мне мозги крутите! Вы что, идиот или наивный мальчик? Прошел час поисков, а вы изволите мне только сейчас это сказать! Да вам надо было сразу, немедленно поднять тревогу. Какое право вы имели молчать!

Ефимчук поднялся с дивана, лицо его стало совсем неподвижным, он уставился в одну точку и, уже не вглядываясь в глаза капитана, не ища у него сочувствия, сказал твердо:

— Конечно, оплошал я, неприятности может принести вам этот случай, лишитесь вы всякого доверия, лишитесь своего капитанского мостика, не хотел я раздувать это дело и не сказал об этом никому. Думал, решат, что Сухов исчез просто так, упал случайно за борт, а если вскроется, что хотел удрать, заранее готовил уход, тут совсем другое дело. Я обещаю, Петр Петрович, никому ни слова, твердо обещаю… Сухов давно на дне, следов в океане не остается. Я думаю, для всех лучше, чтобы меньше шума было, и вам будет спокойнее тоже.

— Как? Что вы советуете мне?! — возмутился Малов. — Кто бы ни был Сухов, хотел ли он удрать или… Мы все равно найдем его! Я Сухова знаю много лет… — Малов повернулся, закрутил иллюминатор, потом, не оборачиваясь, добавил: — Впрочем, людей пока не будоражьте, молчите, а сейчас уходите, я вызову вас, когда закончим поиск.

У Малова не было времени анализировать события, лишь одна мысль не давала ему покоя: кого теперь искать? Друга, старого опытного штурмана или же врага, хуже — предателя?! Думать об этом не хотелось. Может быть, было у Сухова просто отчаяние, минутное настроение. Запутался: жена, Людмила… Влюбился. С возрастом человек становится сентиментальным, уязвимым, а тут сплошные истории. И если все, что рассказал Ефимчук, правда… Значит, это задумано заранее, подобрано наиболее удобное время — после замета, судно с кошельком не может двигаться, значит, не ринутся в погоню сразу же. Люди спят беспробудно после ночной рыбалки, — все учтено. Но повар — тоже штучка! Не поднять тревоги, таиться, по его словам, во благо команды, для капитана!.. Конечно, в чем-то он прав, потом на берегу затаскают, задергают: не усмотрел, не разобрался — какой ты капитан! И пожалуй, впервые закралась в Малова неуверенность, не находил он ясного ответа сомнениям, пытался вспомнить все, что связано с Суховым, чтобы найти ту трещину в нем, которую прозевал, и не находил ее.

Когда Малов поднялся в рубку, там сидел старший помощник. Это был совсем молодой парень с лихо закрученными гусарскими усами и бакенбардами; даже здесь, в океане, он не расставался со сшитой по специальному заказу фуражкой, отличающейся высокой тульей. Дело свое старший помощник, несмотря на свои двадцать три года, знал, и лоск у него был только внешний, идущий, наверное, от тех романов о флоте, которых он вдоволь начитался, от желания нравиться девчонкам. Здесь, на борту, старпом был исполнителен и невозмутим. И эта его невозмутимость бесила Малова.

Несколько раз Малов проверял прокладки, но ошибок в записях по судовому журналу не было. В старпоме была точность отлаженного механизма. Единственное, что смущало старшего помощника, то, что на судне многие звали его Витюня. Старпом этого не терпел и всякий раз поправлял: «Виктор Ильич — пора усвоить». Малову же возражать не решался и только однажды на переходе попросил: «Капитан, в порядке поддержания дисциплины на судне поймите: я давно не младенец!»

Петр Петрович чувствовал, что этот молодой штурман — без пяти минут капитан, стоит чуть оступиться — и он на твоем месте. И оттого, что он знал, как гладок и прост его путь — путь специалиста с дипломом высшей мореходки, Малову всегда хотелось поставить этого мальчишку на место, ткнуть его носом в допущенные промахи. Они несколько раз крупно стыкнулись. Еще на отходе старпом уперся как баран и стал требовать от снабженцев замены тросов: он, видите ли, нашел, выискал где-то порванные пряди, и вынь да положь ему новые. Это грозило сорвать отход судна, и Малов, только что получивший назначение, боялся попасть в неловкое положение. Он не хотел и не мог подводить управление, которому обещал выйти в оговоренный срок.

«Забудьте ваши учебники! — закричал он тогда на старпома. — Здесь рыбацкий флот, а не богадельня, и если вы этого не поняли сразу, списывайтесь, пока не отдали концы! Мне отвечать за отход, а не вам!»

Старпом промолчал, но от снабженцев не отвязался, пока не привезли на судно новую бухту троса. Настырности у него не отнимешь, но понятий о работе еще никаких. На первом же удачном замете разорался на весь эфир — и что пишет эхолот, и где косяк, — показать себя задумал. Тут уж Малов не выдержал: выставил его из рубки, но тот так ничего и не понял. «А что, — говорит, — здесь такого, что и другие суда позвал?» Добренький за чужой спиной! Но при всем этом надо отдать ему должное — умен!

Старпом обстоятельно доложил Малову, каким курсом двигается сейнер, кто идет справа, кто слева, какие были распоряжения с «Крыма», о том, что начальник экспедиции перешел на «Наяду» и когда полагает прибыть на борт «Диомеда». Здесь же, в рубке, вертелся и ворчал стармех Кузьмич, теперь он был, как всегда, прав. Малов не прислушивался к его бормотанию, и тогда Кузьмич стал причитать громче, что-то вроде того, что вот до какой жизни доводят себя некоторые, что не надо было разрешать Сухову переходить на борт «Крыма», что таким вещам не надо потакать в море.

— Успокойтесь, Кузьмич, — сказал ему Малов. — Вы правы, успокойтесь.

Старпом дождался, когда Кузьмич ушел из рубки, и, отведя Малова в сторону от рулевого, сказал тихо:

— Капитан, я проверил плотики. Один из них разнайтован. Я нашел эту карту и несколько ракет — вот здесь, в рундуке, все это.

— Ясно, — сказал Малов. — Прошу об этом пока никому не говорить, после вахты все в пакет и ко мне в каюту.

— Вас понял, — четко ответил старпом.

«Вот и этот гардемарин докопался. Стоило ли говорить с ним, чтобы не болтал? Но он не поймет ведь», — подумал Малов.

В открытые лобовые окна рубки было видно, что туман идет на убыль, он уже не был таким плотным, как несколько часов назад. Справа и чуть впереди по курсу была видна плавная корма спасательного буксира, слева росли очертания траулера. Тифоны методично буравили воздух, всхлипывали и вновь смолкали. Матросы толпились вдоль бортов, и боцман стоял прямо у штевня, плотно прижав к глазам черный бинокль.

— Видимость пять баллов, — сказал старпом. — Если и дальше так пойдет, то это значительно облегчит дело, если…

Он не договорил, пристально посмотрел на своего капитана. Малов промолчал, потом еще раз связался по радио с капитанами, занятыми поисками. Нигде ничего нового, только все выражали надежду, что теперь, когда туман рассеивается, шансы спасти Сухова значительно увеличились.

Капитан плавбазы «Крым» Аверьянович нельзя сказать чтобы был женоненавистником, что жизнь обошла его, что на берегу он был жестоко обманут; нет, он недавно женился, был влюблен, но твердо и раз навсегда уверился, что океан не для женщин, что им здесь не место. Он знал, что начпрод Людмила Сергеевна влюблена в штурмана с «Диомеда», осложнений это не приносило, но чувствовал, что это серьезно, знал, что начпрод его женщина строгая, обстоятельная и что главное для начпрода — идеально честная во всех расчетах, а потому никаких шуток по ее поводу сам не позволял да и других одергивал. Однако в таком варианте, когда один из влюбленных находится на другом судне, по его мнению, хорошего было мало. Во-первых, тот сейнер, где находится влюбленный, постоянно лезет на швартовку; в смысле сдачи рыбы это выгодно, а вот снабжать его часто топливом, продуктами, бельем не столь приятно; во-вторых, даже при сдаче рыбы влюбленный с сейнера всеми правдами и неправдами рвется на базу. Отказать в пересадке невозможно, тем более что официально заявляется, будто направляется товарищ к врачу, и приходится подавать сетку. Забежав на мгновение в амбулаторию и отметившись там, влюбленный, как таран, рвется в кормовую надстройку, где живут женщины. В итоге выгрузка заканчивается, а сейнер, сдавший улов, не отходит без члена своего экипажа, и приходится несколько раз напоминать по судовой трансляции, что время свидания истекло. Но капитан не мог обижаться на своего начпрода, здесь была точность, и в те два подхода к «Диомеду» никого не надо было разыскивать. Отношения начпрода и Сухова не походили на случайную игру в океане, встречу ради встречи.

Людмила Сергеевна не любила излишних разговоров, слыла молчуньей, и даже ее соседка по каюте буфетчица Тоня не знала никаких подробностей, хотя часто ночами пыталась завести разговор о Сухове. Только однажды Людмила Сергеевна рассказала ей о своем знакомстве с Суховым.

Это случилось три года назад. На плавбазе «Крым» кончились запасы овощей и мяса. Тогда по распоряжению начальника экспедиции сейнер «Торопец» прервал лов, приняв на борт Людмилу Сергеевну, и был направлен к транспортному рефрижератору «Гавана», который прибыл в район промысла из порта. Команда на сейнере состояла только из мужчин, болтались они в океане уже четвертый месяц, и многие впервые видели женщину вблизи в этом длительном рейсе.

Людмилу Сергеевну пригласили к капитану, шутили, каждый старался, чтобы она обратила на него внимание. Ей запомнилось это милое ухаживание, шутки, анекдоты, рассказываемые под дружный хохот, теснота в каюте капитана, где все пододвигали ей самодельные балыки, рулеты, но больше всего ей запомнились глаза штурмана «Торопца» Сухова, его молчание, его готовность вступиться за нее в любой момент. Они еще не сказали друг другу ни слова, но между ними уже образовался незримый, не видимый никому мост, соединяющий их мысли, движения, та тяга, которая возникает вдруг с первого взгляда и все растет, укрепляется с каждой минутой и которую уже ничто не может разрушить, хотя поначалу стараешься ей сопротивляться, откинуть ее всем своим прежним опытом, не оставляющим надежды на счастливый исход и не желающим никаких повторений.

На швартовку к плавбазе подошли под утро. Было странно отсюда, с маленького сейнера, наблюдать, как растет впереди огромный борт с надписью на нем «Крым». Людмила Сергеевна и не думала никогда, что база ее такая исполинская, напротив, временами, и особенно в шторм, плавбаза казалась ей беззащитной, такой крошечной посредине разъярившихся валов, а здесь, с сейнера, когда вода плещется рядом, нагнулся с борта — и можно зачерпнуть ладонью, с сейнера, который резко подбрасывало зыбью, она смотрела на растущую громаду, на целый город огней, надвигающихся осторожно и медленно, и плавбаза казалась ей самым уютным и надежным местом в мире, но почему-то ей не очень хотелось покидать гостеприимный шаткий «Торопец». Были уже поданы тросы, на базе цепляли сетку для продуктов, на сейнере матросы подволакивали ящики к борту, Сухов стоял рядом с ней, и тут ее как будто осенило, она и не собиралась ничего предпринимать, но помимо своей воли, надеясь на что-то, сказала, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Как же я справлюсь на сетке? Там же у меня в ящиках банки с соком, их надо поддерживать.

— Я помогу, — сказал Сухов.

И когда подали сетку и они ухватились за стропы, он стоял совсем рядом, и его рука была у нее за спиной и касалась легко, осторожно, и в то же время она чувствовала, как он весь напряжен, как готов поддержать ее, и ей было совсем не страшно, когда палуба оторвалась, пошла куда-то вниз, на базе закричали: «Вирай помалу!», и они закачались вверху. Она даже решилась взглянуть вниз, туда, где между бортами вскипала, пенилась вода, где скрипели, визжали сдавливаемые резиновые кранцы. Это было страшно, и она зажмурилась, чтобы не закружилась голова, а когда открыла глаза, увидела рядом лицо Сухова, его улыбку, он что-то пытался сказать ей, она не расслышала, но кивнула головой, и в это время сетка опустилась на базу. Сухов придержал ее за талию несколько дольше, чем это требовалось для страховки, потому что они уже стояли на твердой просторной палубе, окруженные нетерпеливыми матросами, жаждущими узнать, что удалось достать на транспорте.

Пока разгружали сетку, усилилась зыбь. На «Торопце» оставались еще ящики с мясом, их успели погрузить, подать на базу, и в это время очередная волна зыби рванула судно в сторону, кто-то закричал: «Полундра!» Лопнул прижимной конец. Затем разорвало кормовой. Волны зыби периодически и методично накатывались на борт, становились все более крутыми. На «Торопце» успели отдать носовой конец, и сейнер, подхваченный пятиметровыми волнами, то устремлялся вверх, то исчезал из глаз, опускаясь между валами, и на том месте, где он недавно был, уже ничего нельзя было рассмотреть.

Было решено подождать, когда зыбь уляжется, и тогда идти на швартовку. Сухов остался на базе.

Зыбь не утихала в течение суток, за это время они успели рассказать друг другу о многом, она узнала о его военном детстве, его трудную жизнь в послевоенные годы и тот долгий путь, которым он шел, чтобы стать штурманом. О срыве на этом пути. У нее создалось впечатление, будто они очень давно знают друг друга.

«Торопец» снялся с промысла на месяц раньше плавбазы. Сухов приходил в порт, когда база встала к причалу, искал Людмилу Сергеевну, но она постаралась уйти с борта так, чтобы он не встретил ее. Вот уже десять лет она жила одна, сын вырос и поступил в училище, а один раз ошибившись в выборе, она уже не искала новой судьбы.

Прошел год. И, как-то случайно встретив Сухова в порту, Людмила Сергеевна не выдержала, кинулась ему навстречу, увидела слезы в его глазах, и, хотя это было столь необычно, именно тогда она поняла, как он одинок. Сухова надо было заставить поверить в себя, ему нужен был человек, который бы тоже нуждался в его поддержке. И она чувствовала, как с каждой новой встречей он все больше оживает, возвращается к жизни. А перед отходом в этот рейс Сухов ходил в инспекцию. Рассказывал он ей об этом оживленно, говорил, что требуется совсем немногое, нужны курсы, что в конторе хотели в этот рейс его направить капитаном, но не было подходящего судна. Он решил, что лучше всего ему теперь плавать не на малых сейнерах, а устроиться на базу, тем более у него пошаливало сердце, да и они бы смогли быть все время вместе.

На берегу у Сухова была своя семья, свой дом, и, хотя Людмила Сергеевна знала, что дом тот давно стал чужим для Сухова, ей это было неприятно: различные слухи, осуждения, разговоры в конторе, встречи тайком, хотя и таиться уже было ни к чему. Сухов сам рассказал жене обо всем. Опрометчиво ли было это с его стороны — судить трудно, в этом был Сухов. Он не умел выкручиваться, лгать, и в то же время жила в нем какая-то неуверенность, которую Людмила Сергеевна пыталась вытравить из него. Висели над ним прежние неудачи, груз которых надо было скинуть во имя его же блага, чтобы он мог подняться, встать во весь рост, жить раскованно. Теперь, когда, казалось, все прояснилось, он вдруг исчез, и она не в силах ничего сделать, чтобы спасти его!

Людмила Сергеевна выбежала из рубки, кинулась к радистам, те пытались успокоить ее, сказали, что все прекратили лов, что Аркадий Семенович перешел на «Наяду», что «Наяда» идет к «Диомеду». Она побежала вниз, чтобы упросить Шестинского взять и ее на «Наяду», но было уже поздно, сейнер отходил от борта.

На базе подавали в цех рыбу, принятую от «Наяды». Матросы возили снег, засыпали его в бункера, где он тотчас смешивался с темной водой и серыми слоями рыбы. Снег из льдогенераторов был первозданно чистый, искрящийся, матросы лепили снежки и швыряли друг в друга, — шла обычная работа, жизнь продолжалась. Но сейчас все это показалось Людмиле Сергеевне кощунством, бездушием, ей хотелось накричать на пышущих здоровьем молодых матросов, ровесников ее сына, она отвернулась, вцепилась в фальшборт и наклонилась к воде. Там, внизу над водой, стелилась дымка, в прогалах этой дымки виднелась поверхность моря, не голубая и искрящаяся, как обычно бывает в этих широтах, а темная. Такая вода встречается в лесных озерах, темно-коричневая, вязкая вода.

 

IV

— Давай, шеф, покажи себя, — сказал Ефимчуку боцман, — покажи свой класс, начальство большое к нам идет, так что учти, чтобы были твои люля-кебабы! Усек?

Боцман, здоровенный детина, обожавший камбуз и всегда требующий добавки, был, пожалуй, единственным на судне, кто нашел общий язык с поваром. Заговаривал ему зубы, помогал, чем мог, и поэтому стал своим человеком в провизионке.

Ефимчук рубил мясо. Равномерно опускался топор, точно находя промежутки между костями.

— Какое еще начальство? — спросил он равнодушно.

— Сам Шестинский. Говорят, расследовать будет: почему, что, отчего. Да и командовать поиском.

На мгновение топор застыл в руках Ефимчука и жмакнул по куску говядины в кость.

— Ну, я пошел, — сказал боцман. — Надо «ледянку» принять.

«Ледянкой» называли легкую алюминиевую шлюпку — это Ефимчук знал. Уже на переходе он успел многое запомнить: и как спускать шлюпку, и как пользоваться плотом. Когда были учебные тревоги, он путался в мудреных названиях, но никто над ним не подсмеивался, а, напротив, охотно все объясняли. Ему нравился флотский порядок, точность во всем, и он клял себя, что раньше не устроился на рыбацкий траулер, много раньше, а проторчал столько лет в приморском санатории, хоть и отдаленном от больших городов, тихом, но зато с калейдоскопом лиц, со сменой заездов, с мельтешением людей, вырвавшихся отдохнуть. Им не было никакого дела до того, кто и как готовит в парах огромной кухни, им был виден только результат, и вкусы у них были привередливые. Здесь же никаких жалоб — все довольны.

Много людей за эти годы побывало в том санатории. И то, чего он со страхом ждал, произошло. Это было явление оттуда, ожившее привидение. В парке санатория, среди весенних, блестящих от дождя кустов, шел Паскин: белые седые волосы, холеное лицо, острый взгляд насмешливых черных глаз и оттопыренные губы. Ефимчук узнал его сразу: глубокий шрам пересекал высокий лоб Паскина — и больших доказательств не требовалось. Ефимчук тотчас свернул в боковую аллею, а на следующий день внезапно занемог, и врач санатория, ничего не обнаружив, решил, что все дело в нервах. «Больной» провалялся дома ровно столько времени, сколько отдыхал в санатории человек с белой гривой волос и шрамом на лбу. После отъезда Паскина Ефимчук задумал уволиться. Свое выздоровление он отметил походом в ресторан, что было не совсем обычно для уклада его жизни, основным правилом которой было стараться меньше вылезать из дома и не заводить никаких друзей-приятелей, любящих лезть в душу с расспросами. Ресторан был в другом городке, в получасе езды от санатория, там Ефимчука не знали, и хотя он пришел рано, все равно сел за самый дальний столик, с тем расчетом, чтобы никто не польстился на свободное место рядом с ним. Но получилось так, что в ресторане уже через час стало шумно и многолюдно, за столиками мелькали загорелые руки, лица, синие куртки с шевронами. Оркестр исполнял на заказ одну и ту же песню о моряке, который вразвалочку сошел на берег. Рядом за столом сидел высокий плотный человек с водянистыми, но веселыми глазами, к которому все относились почтительно, а в спорах обращались за советом и окончательным решением только к нему, со всех сторон то и дело слышалось: «Петр Петрович, а как вы считаете?»

Часам к восьми моряки сдвинули столы, появились девушки, все в зале завертелось, задергалось в современном танце. Петр Петрович, оказавшийся капитаном рыболовного сейнера, из-за стола поднялся и в тот момент, когда они остались сидеть одни, а все остальные танцевали, кивнул Ефимчуку, улыбнулся, широко открывая ровные зубы, сказал:

— Скучаем, отстаем от молодежи.

Ефимчук согласился с ним: мол, да, не те годы, хотя был этот капитан в полтора раза моложе. Они разговорились, и впервые за все последние годы Ефимчук не стал отмалчиваться, поддержал разговор. Капитан жил заботами промысла, говорил, как ловили скумбрию в Атлантике, рассказывал о сдаче рыбы в каком-то африканском порту. Ефимчук слушал заинтересованно и в ответ на вопрос, как он живет, объяснил, что остался один, без семьи, годы упущены, пристроился поваром в санатории, жизнь скучная, все надоело, люди приезжают на короткое время, бесятся, но ему это все ни к чему, противно, так вот уходит время.

— Старик, — сказал Петр Петрович, — не так живешь, старик!

Ефимчук согласился:

— Не так.

— Давай с нами в Атлантику. Радость у меня — новый сейнер получаю, а вот с поварами не везет. Решайся. Будешь кормить не каких-то там бездельников, а тружеников. Видел моих ребят? Один к одному и непривередливые!

— Наверное, трудно к вам оформиться, — засомневался Ефимчук.

— Ну, ерунда. Если медкомиссию пройдешь, остальное беру на себя. Пойдем без захода, а потом посмотрят в кадрах, оформят все как положено. Так лады?

А потом, когда оркестр кончил играть, Ефимчука перетащили к ним за столик, и Петр Петрович сказал:

— Это вам не какой-нибудь самоучка, это настоящий шеф-повар из санатория!

В своей душной маленькой комнате Ефимчук долго ворочался на узком диване, вставал, пил холодную воду, нашлась в холодильнике и бутылка пива. Забылся он тяжелым сном лишь под утро, а когда солнце пробилось сквозь стекло, он тотчас открыл глаза и вскочил с постели. Спал он не раздеваясь.

Так было всегда. Он просыпался сразу, спрыгивал на пол, осматривался, как бы не веря, что здесь он один, что начинается новый обычный день и никто не стоит за дверью, никто не явился за ним ночью. Он всегда оставлял окно приоткрытым — так, на всякий случай, хотя понимал, что в его годы убежать, выпрыгнуть из окна со второго этажа будет трудно. В его существовании был один выход: затаиться, стать неприметным, жить так, чтобы комар носа не подточил. Здесь, в Прибалтике, пока все сходило; народ был пришлый, некоренной, понаехали со всех концов: кто из Белоруссии, кто из Сибири, никто ничему не удивлялся. Работает одинокий старый человек, дело свое знает, отдыхающие довольны — и ладно. С годами прошлое отодвигалось все дальше, иногда казалось оно страшным, нереальным сном, историей, увиденной в кино, хотелось верить, что все это было не с ним. Он отгонял видения тех лет, но чем больше сопротивлялся этим видениям, тем чаще и настойчивее будоражили они его — входили в полудреме ночей, настигали неожиданно. Это были тени истощенных людей в порванных гимнастерках, бараки, грязь, в которой умирали раненые, и смерть со всех сторон, из которой он вышел, встав на сторону откормленных властителей, заслужив их доверие, получив право на жизнь. В двадцать три года расставаться с ней было страшно. Годы списывали все. Где теперь те, кто остался в длинных бараках, за проволокой? Их нет, давно нет.

Так казалось Ефимчуку, потому что работали в зондеркоманде с немецкой аккуратностью, не оставляя следов, не оставляя надежд для обреченных. Но откуда Паскин? Неожиданное появление, воскресение из мертвых. И там, в лагере, этот парень жил дольше, чем положено было существовать человеку его нации; он выдавал себя за молдаванина, он мог провести любого, но не Ефимчука, детство которого прошло в Виннице… И с очередной партией Паскин стоял у свежевырытого рва. Тогда Штейхер приучал их к крови — пулеметы молчали, а людям Ефимчука выдали металлические пруты…

Удар по голове — и человек падал вниз окровавленный, со страшным воплем, а обреченные следующей партии забрасывали землей корчащееся месиво тел. Откуда же взялся теперь Паскин, превратившийся из доходяги в уверенного в себе мужчину, идущего по аллее без оглядки, размашистым шагом? А если он тоже вспомнил, узнал карателя, заметил на мгновение и дал знать куда следует? И уже наводят справки, пошли запросы в Ашхабад… Не надо ему было забываться там, на юге, но потянуло жить, как все живут. Маленькая бессловесная женщина — медсестра из тубдиспансера — была идеальной женой. Полгода они прожили на окраине города, снимая приличную квартиру, и за эти полгода она догадалась почти обо всем. Как догадалась, понять трудно. Может быть, проговорился во сне или сомнения родились у нее, потому что он ни с кем не переписывался, говорил, что у него совершенно нет родственников, нет друзей, ни о ком не вспоминал. По-видимому, чутье любящей женщины. Пришлось устроить так, что налаживающаяся семейная жизнь развалилась, и он срочно подыскал место на другом конце страны. Теперь опасность нависла в очередной раз, но сейчас была возможность покончить со страхом навсегда, он об этом сразу подумал, когда еще сидел в ресторане. Оставалась боязнь перед заполнением анкеты. Стандартные вопросы: изменял ли фамилию, имя, отчество… участие в войне… Он несколько раз заходил в кадры, зажав в руке записку Петра Петровича, и всякий раз поворачивал назад, пока не столкнулся в коридоре с Маловым, и тот, узнав, что Ефимчук еще не прописан по судну, схватил его, затащил к инспектору, начал шуметь: повар настоящий позарез нужен, надо оформлять с ходу, формальности все после рейса, чего тут судить да рядить, люди спасибо скажут.

Ефимчук снял деньги со сберкнижки, попросил, чтобы дали сотенными, сложил аккуратно, завернул в полиэтилен. Собирался тщательно, продумывая каждую мелочь, знал о том, что захода в инопорт не будет и рассчитывать надо только на свои силы. Как только вышли из канала, Ефимчук вздохнул свободнее, он без сожаления смотрел на уходящую вдаль, растворяющуюся кромку земли, с которой его уже ничего не связывало. Через двое суток, когда проходили Большим Бельтом, пожалуй, надо было решиться прыгнуть за борт: рядом сновали яхты, паромы, суденышки с чужими флагами, — но такой прыжок был уж слишком рискован, и Ефимчук продолжал готовить судовые обеды.

С первого же дня прихода на промысел он начал подготовку и сборы; правда, не спешил: рейс только начинался и надо было выяснить, в каких местах удобнее покинуть судно. И когда начали работать вблизи африканских берегов, решился. Кажется, он продумал все до последней детали, но черт дернул этого влюбленного штурмана бродить по судну… Именно этот штурман с самого начала рейса что-то заподозрил, и Ефимчук старался поменьше встречаться с ним. Ефимчук догадывался, что Сухов воевал, самое страшное было — вдруг завяжется разговор и Сухов спросит: в каких частях воевал? Где? Что? Когда? И все, попался!

Ефимчук рубил мясо и лихорадочно обдумывал создавшееся положение. Скоро прибудет начальник экспедиции, начнутся выяснения. Некстати еще этот матрос Баукин. Будет ли молчать капитан? Поймет ли, что ему не стоит раздувать кадило? Как найти путь для того, чтобы напугать его сильнее, убедить, сыграть на его тщеславии? Пока еще не зажали в кольцо, надо попытаться этой же ночью уйти. Но сделать это более осторожно, дождаться, когда рядом будет иностранное судно. Надо еще различить какое, не нарваться на болгар, их здесь, говорят, полно. Просто так он не дастся. Это последний шанс.

Вода уже грелась в большом котле. Ефимчук вычистил сковородку, нарубил шматки мяса для бифштексов, вытер лохматым полотенцем руки и, сделав огонь поменьше, встал, чтобы пойти на палубу. В это время на камбуз просунулась голова боцмана, и Ефимчук услышал:

— Быстро к капитану!

 

V

Шлюпка-«ледянка», мягко скользнув по гладкой поверхности, осторожно приткнулась к борту «Диомеда». Матрос уперся веслом в клюз, крикнул:

— Кончики подайте!

Шестинский привстал, схватил поданный сверху пеньковый конец и ловко завязал его за банку. С борта «Диомеда» спустили короткий штормтрап с длинной балясиной в середине. Аркадий Семенович ухватил поперечины трапа и, сделав несколько движений, очутился на борту сейнера. Там его уже ждали Малов, так и не успевший еще раз переговорить с Ефимчуком, необычно сумрачный, суетящийся Кузьмич и несколько матросов.

В радиорубке Аркадий Семенович связался с сейнерами, переговорил с капитаном плавбазы. Новостей было мало, за исключением того, что на научных судах приняли карту погоды: синоптики обещали штиль, некоторое улучшение видимости днем, а к вечеру сгущение тумана. Значит, времени у них оставалось в обрез, часов до восемнадцати местного.

— Не слишком ли мы быстро бегаем? — спросил Шестинский.

— Возможно. Я об этом тоже думал. Нам нельзя далеко отходить от тех координат, в которых исчез Сухов, — согласился Малов.

— Вызовите «Наяду», — сказал Аркадий Семенович радисту, — да, впрочем и «Крым» тоже, пусть кто-нибудь из них ляжет в дрейф именно в этом месте, а то суеты много, а толку никакого.

Шестинский ни на минуту не терял надежды на удачный поиск, тем более сейчас, когда туман начал спадать; потерять человека, опытного рыбака в штиль, в районе, где столько судов, — оправдания этому не было бы никакого. На берегу сейчас не знают почти ничего, а утром на стол начальника будет положена дислокация судов с прочерками в графе «вылов». На общефлотском совете придется держать ответ; если не найдут Сухова — значит, плохо организовали поиск, если нашли — все равно виноваты; запаниковали, сорвали весь флот, упустили сардину, все другие флотилии с уловом, и только вы одни в пролове. Но теперь дело не в упреках, главное было в Сухове, и Аркадий Семенович готов был с радостью принять любые разносы, если бы сейчас сообщили: такое-то судно спасло человека.

Теперь он уже точно вспомнил Сухова, они ходили вместе в поисковую экспедицию лет десять назад, когда Шестинского только-только перевели из Запрыбпромразведки в руководство промыслом, в штаб промысловых экспедиций. Тогда, в первой поисковой экспедиции, было хорошо тем, что суда работали на одну базу, выловы были небольшие, приспособились работать тралами с двойными мешками, а потом именно Сухов предложил работать тремя малыми тралами. Десять лет назад они были почти пацаны, и Сухов казался ему стариком; еще бы — сорок!

— Вы опросили всех людей? С кем был дружен Сухов? Кто его видел в последний раз? В чем причина? — спросил Аркадий Семенович у Малова.

— Разве сейчас поймешь, в чем она, причина? Найдем Сухова — узнаем, — ответил Петр Петрович после некоторого молчания. Ему не хотелось посвящать начальника экспедиции во все свои сомнения и детали.

Прошло уже около восьми часов с того момента, когда хватились Сухова, теперь Малов понимал, что штурман навсегда исчез в океане, продержаться столько времени не хватит сил и у молодого, здорового парня, а тут, если верить Ефимчуку, человек сам захотел уйти, а коли не удалось — вряд ли стал он бороться с водой. Да и стоит ли сейчас раздувать все это? Время покажет, где истина. А начинать копаться в деле сейчас — значит ждать любого решения, вплоть до отзыва с промысла.

— Он рассказывал о своих семейных делах? — спросил Шестинский у Малова и, видя, что тот безуспешно шарит по карманам куртки в поисках сигареты, протянул ему пачку «Опала».

— Он был скрытен, но ни для кого не было секретом, что у него на плавбазе есть женщина. Дело зашло далеко, может быть, я виноват, вовремя не одернул. Я знал, что он собирается разводиться с женой, мы, кстати, с ним почти соседи. В последний свой отпуск он уехал, я его не видел, а перед прошлым рейсом он почти и не показывался дома. Слишком много у него было срывов, выдержать это трудно. Характер к тому же не сахар. Ждет, что ему все на блюдечке поднесут! Я ему говорил: «Собери документы, снеси в инспекцию», а он — ноль внимания. Ну и сиди штурманом! — Малов говорил быстро, глубоко затягиваясь и выпуская дым сильными короткими выдохами.

— Я, конечно, знаю Сухова хуже, чем вы, но мне приходилось с ним работать, и непохоже все это на него… чтобы вот так закончить, — сказал Аркадий Семенович.

Вопросы раздражали Малова. Явился… Хоть и говорят на промысле, что Шестинский спокойный и рассудительный, что не лезет никуда, если того не требует обстановка, а на самом деле настырный. Сидел бы на базе и оттуда командовал, а здесь и без него достаточно загадок; начнет еще по судну бродить, каждого выспрашивать, доберется и до Ефимчука, и до Баукина. Старпом тоже что-то измышляет. Молодой, воображает себя сыщиком, а что здесь копать? Человек исчез, его не оживишь, а рейс — псу под хвост. Надо было успокоить Шестинского, отвязаться от него, успеть еще раз переговорить со старпомом, но Аркадий Семенович из рубки не уходил, хотя уже несколько раз Малов предлагал ему перекусить.

После переговоров с начальником промрайона Шестинский наконец согласился спуститься в отведенную ему каюту, сполоснуть лицо и руки.

— Проведите Аркадия Семеновича, — приказал Малов боцману, — да не забудьте сменить там постель.

Каюта, отведенная Шестинскому, была небольшой и, судя по всему, принадлежала кому-то из комсостава, а хозяина ее на время поселили в другую каюту. Вещи оставались еще здесь: в углу на вешалке висела кожаная куртка, на умывальнике стоял флакончик одеколона «Свежесть», лежали щетка, мыло, разные пластмассовые коробочки; на полках — лоции. Боцман принес чистые отглаженные простыни, стал менять постель, но Шестинский остановил его:

— Не стоит, излишне. Возможно, мне и не понадобится, спать я пока не собираюсь.

Боцман ушел. Аркадий Семенович скинул рубашку, включил воду, подставил под кран плечи. Тело уже впитало тепло дня, становилось душно, и надо было прогнать сон, усталость.

Он взял чистое полотенце, растер руки, спину, и в это время в каюту постучали.

Дверь тихо отодвинулась, и он увидел молодого парня с роскошными усами, подтянутого, вышколенного, одетого по форме. Это было не совсем обычно. В рыбацком флоте форма только для берега, чтобы явиться в управление, в бухгалтерию за расчетом, иной раз в ресторан, а здесь в море — заношенный свитер, кожаная куртка, может быть, и дубленка — в зависимости от широты; да еще бывает так: повезет капитану с выловом в какой-нибудь рубахе — так и будет таскать ее на промысле, пока она не истлеет.

Юноша, вошедший в каюту, стоял в полной форме, положенной по уставу, — пуговицы блестели, черный галстук, новые шевроны.

— Разрешите обратиться? — сказал он сухо.

— Обращайтесь, старший помощник, — сказал Аркадий Семенович, определив его должность по числу нашивок.

 

VI

Сухов не представлял, сколько времени он продержался. Он чувствовал, как все тяжелее дается ему каждое новое движение, мускулы буквально задеревенели, хотелось пить, мысли смешались, перестали быть четкими, и только в сознании все время билось: выжить, выдержать, ни в коем случае не терять надежды. Его несколько приободрило, что пелена тумана стала теперь не сплошной, на несколько метров вокруг стала видна вода. Солнце было скрыто за дымкой, и поэтому вода вокруг была темной. Самое страшное было позади. Но теперь Сухов понимал, что страшнее любой ситуации — пустота и отсутствие надежды на спасение. Надо держаться, только держаться, остальное не в его силах. Он должен держаться на воде, подгребая одеревеневшими руками, и дышать. Дышать, напрягая уставшую шею, изредка, при неудачном движении, погружаясь в соленую воду, но дышать! Ночью он напрасно метался. Непростительно запаниковал! Надо было просто держаться на месте. По-видимому, не рассчитал, рванулся, заметался в воде, как рыба, ищущая выход из сетей. Забыл основное правило: очутился в воде — не суетись, береги силы, береги тепло, поддерживайся на плаву, тебе все равно не догнать, не найти судно, оттуда сами заметят тебя, подойдут, кинут спасательный круг, спустят штормтрап, подплывут на шлюпке. Хорошо еще, что сразу не пошел на дно! Если бы удар не пришелся вскользь… Удар ребром тренированной ладони; удар, рассчитанный на самое уязвимое место — шейные артерии. Даже нанесенный вскользь, потому что Сухов почти интуитивно сделал легкое движение плечом, удар мог стать роковым.

Очнулся он в воде, механически задержал воздух в легких, всплыл, рванулся к судну. Ночь была такой, что в ней не существовало ориентиров. И даже через много часов, когда забрезжил рассвет, он не приоткрыл завесу: сплошная темнота сменилась густой белизной. Белое молоко вокруг, мир, окутанный непроницаемым слоем мглы. Он пробовал кричать — бесполезно! Звук вяз в пространстве, натыкаясь на безответную белую стену. И только через час Сухов услышал тающие гудки судовых тифонов, он пытался плыть на звук, но гудки исчезли, растворились вдали, и он снова потерял всякую ориентировку. Еще раньше, до этих звуков, он неожиданно попал в месиво снулой рыбы, в поток белых вздутых брюшек, в слои чешуи, липкой, лезущей в уши, в рот. Это была умирающая, задохнувшаяся сардина. И по прорвавшимся гудкам тифонов, и особенно по этой массе погибшей рыбы он понял, что на «Диомеде» хватились его, ищут, а рыба эта выпущена из кошелька его судна. Значит, «Диомед» здесь, рядом, он крутится совсем близко! Мертвая рыба была вестником близкой помощи, спасения, но отняла столько сил! Руки вязли в скользящей, липкой массе, чешуя набилась в волосы, лезла в глаза. Сухов с трудом выбрался из этой липкой массы, и туман поглотил то, что когда-то было рыбьим косяком.

Гудки тоже стихли — мир погрузился в плотное молчание, где каждое движение порождало звонкий всплеск и болью отдавалось в ушах. Полное отчаяние охватило его. Он не хотел больше двигать онемевшими мускулами. Захотелось скользнуть вниз, в глубину, в холодные слои, прозрачные, тихие и бесконечные. Желание было неотступно, как наваждение, — разом покончить со всеми мучениями. Но там, на борту «Диомеда», оставался Ефимчук, для которого гибель его, Сухова, означала жизнь, дальнейшее тихое существование в личине классного повара, находящего путь к людям через желудок, ежедневное спасибо от всех в салоне, камбуз, полный запахов пряностей, и день, когда все успокоится и можно будет уйти беспрепятственно. И еще оставалась в этой жизни почти одинокая женщина, которая сникнет в печали и которой после его гибели будет поздно начинать все сначала. Сухов осторожно перевернулся на спину, в таком положении держаться на воде было легче.

К жажде, к усталости прибавилась еще одна беда: опять давало себя знать сердце, которое давно, вот уже несколько лет, беспрестанно напоминало о себе. Каждая медкомиссия могла стать последней, особенно с того времени, как в рыбацкой поликлинике ввели проверку при помощи кардиографа. Обманывать приборы становилось все труднее, он задолго готовился к встрече с ними, старался больше бывать на свежем воздухе, обходил все неприятности, пытался забыть. Теперь вода помогала сердцу, она смачивала грудь, защищала от духоты. Солнце все отчетливее пробивалось сквозь рваные полосы тумана, и жара могла стать губительной.

Годы, подорвавшие сердце, научили Сухова выносить любые удары, закалили, его кожа задубела, а нервы стали жгутами. Всегда нужна была только цель, и не было таких дней, чтобы он жил без нее, поддавался просто течению, не сопротивляясь, хотя все считали, что он слишком спокойно реагирует на происходящее, — просто он не позволял выплескиваться наружу эмоциям, ввергать в свои треволнения других людей. Он убедился, что человек может вынести все, что нет предела его силе. Убедился он в этом еще совсем молодым парнишкой, когда в партизанском лагере зажатые в кольцо карателями люди сумели выстоять: ели кору, варили похлебку из трав, все, что могли, отдавали детям, женщинам — и выстояли, сумели собрать силы в кулак, прорвались, уцелели.

Хотелось пить. Соленая теплая вода усиливала жажду. Руки и ноги становились непослушными, их как бы скручивали проволокой, стягивая мышцы и сосуды, тысячи иголок вонзались в сердце. Потом ноющая боль на миг отступала, но лишь на миг, и с новой силой кололо под левой лопаткой.

«Неужели это конец? — подумал Сухов. — Неужели не хватит сил?!» Он подумал о том, что все, что было с ним в жизни, сейчас уйдет, закончится вместе с тем мгновением, когда вода хлынет внутрь и не будет уже сил всплыть, вытолкнуть соленую массу из легких, вдохнуть чистый воздух. Ну что ж, каждому приходит своя пора. Но почему именно сегодня, сейчас?!

Они взяли отличный улов, предстояла сдача на базу. Сухов надеялся, что подойдет «Крым», он вглядывался в туман, опускавшийся к ночи на тихие воды, пытался рассмотреть огни базы, которая лежала в дрейфе справа по борту. Ему было приятно думать, что там его ждут, что он нужен кому-то, и вдруг метнувшаяся тень на юте, шуршание, возня, резкий прыжок по трапу туда, в темноту, где Ефимчук пытался спустить плотик. На этот раз подвела привычка действовать с ходу, можно было не спешить! Куда бы он делся, этот повар? Надо было тихо, неслышно подняться в рубку, дать сигнал аврала — и все на ногах. А если бы он успел, этот повар? Успел именно за это мгновение и скрылся бы в тумане?.. Тихоня и аккуратист, любитель судовых карт — так вот почему часто заглядывал в рубку, интересовался прокладкой, как юнга, мечтающий стать штурманом!

Развиднелось вокруг, посветлела вода. Было видно, как юркие рыбешки проносятся мимо, расплывчатые медузы тают, вздымаются из воды, как будто дышат. Рыбы уже не остерегались человека, они видели, насколько слабы его движения, с каким трудом он удерживается на воде и сипло дышит приоткрытым ртом.

Сухов почти в бессознательном состоянии в который уже раз погрузился в воду, охнул, выныривая, оглянулся вокруг и не поверил своим глазам — серая растущая тень скользнула слева от него! Он разглядел иллюминаторы на борту, надстройка была скрыта пеленой, на носу прочитал отчетливую надпись: «Наяда». Наконец-то! Он рванулся, пошел саженками, разгребая воду, захлебываясь, на секунду приостановился, вытолкнулся из воды, хотел крикнуть: «Помогите, здесь я! Сюда!» Но получилось нечто нечленораздельное, сиплое, с трудом вырывающееся из гортани, очень слабое, едва слышимое. Он со страхом видел, как уменьшается тень борта. Вот уже и надпись стала неразличимой… Куда же они, куда? Сухов попытался сильнее отталкиваться от воды, но руки не слушались его, а тень все уменьшалась, уходила в дымку тумана, таяла на глазах, пока совсем не растворилась.

Сухов уже не верил, что рядом была «Наяда». Так получилось: просто воображение нарисовало этот манящий борт — остров тепла, спокойствия, остров спасения. Теперь конец, можно подводить итоги! Он опять впал в какое-то непонятное, полубессознательное состояние; словно в калейдоскопе, вспыхивали лица друзей, Людмила. Людмила… Он знал наверняка, чувствовал, как она сейчас мечется по палубе плавбазы, это ее беспокойство, отчаяние передавались ему.

Морская вода как слезы. Если бы она была чуть преснее! Больше не было сил дышать; и эта боль слева, проклятая сдавливающая тяжесть. Держаться, во что бы то ни стало держаться, твердил про себя Сухов. Ведь не одна «Наяда»! Не одна!

Солнце прорвалось сквозь туман и перестало быть союзником, теперь оно несло не только свет, но и зной, ослепляющую жару тропиков.

 

VII

— Разрешите сесть? — спросил старший помощник.

Шестинский кивнул.

— Только покороче, что у вас? — спросил сухо Шестинский: визит старпома был не совсем ко времени.

— Я хотел ввести вас в курс дела, полагаю, капитан о чем-то умалчивает, — сказал старпом и замялся — видимо, понял, что выглядит это не очень красиво.

— Ну, ну, продолжайте, и как можно короче, у меня совершенно нет времени, — сказал Шестинский и натянул куртку.

— Видите ли, я полагаю, что Сухов не просто упал за борт. Я долгое время наблюдал за поваром — он у нас какой-то странный человек, а сегодня он вообще старается не вылезать наверх, и лицо у него в синяках. Они о чем-то беседовали с капитаном, правда, я не в курсе дела, но матрос Баукин утверждает, что повар ночью был с Суховым на палубе и они кричали друг на друга. Вообще-то Сухов и раньше недолюбливал повара, мы считали, что он придирается к нему, но сейчас я понял, что здесь более глубокий конфликт. К тому же плот был разнайтован, рядом лежал запас ракет, я уже докладывал капитану. Думаю, стоит прижать Ефимчука, потому что просто так Сухов не мог исчезнуть. Вот и все, пожалуй. Могу изложить это письменным рапортом.

Старший помощник замолчал, лицо его налилось краской, покраснела даже шея, и это особенно подчеркивал воротничок ослепительно белой рубашки.

«Кто он? — подумал Шестинский. — Начинающий карьерист, метящий на место Малова, или просто мальчик с больным воображением? Малов не стал бы от меня ничего скрывать. Я же спрашивал его. А впрочем… Что-то неуверенное было в его словах».

— Давайте срочно в рубку! — сказал Шестинский.

Он рванулся из каюты, перепрыгнул через комингс и взбирался по трапу так, что старший помощник, стремящийся всегда соблюдать спокойствие, едва поспевал за ним. В рубке вахтенный, третий помощник, тоже совсем молодой парень, что-то напряженно выслушивал по телефону. «Набрали сосунков, — подумал Шестинский, — вот они и играют здесь в казаки-разбойники».

— Где капитан? — спросил Шестинский у вахтенного.

Третий помощник даже не обернулся на вопрос.

— Срочно вызовите мне капитана! — приказал Шестинский старпому.

— Капитан в машине, — буркнул вахтенный и уже в телефон крикнул: — Да знаю я, лаз туда идет из румпельного, знаю. Воду дам. Ясно, Петр Петрович.

Шестинский выбежал из рубки, спустился по вертикальному трапу, пробежал по коридору — дверь в машинное отделение была открыта. Внизу на площадке он увидел Малова, старшего механика Кузьмича, боцмана и еще нескольких человек — все они были чем-то взволнованы. Шестинский обратил внимание, что главные двигатели не рождали обычного шума, застыл без движения коленчатый вал, замерли поршни, только слева у переборки тарахтел аварийный движок. «Не хватало еще остаться без главных, потерять ход сейчас, когда так дорого время!» — подумал он. И успокоил себя тем, что стармех здесь опытный — разберутся, нечего торчать в машине Малову, надо выяснить с этим непонятным поваром, и причем срочно. Ну а если же все это не так, а просто домыслы старпома?.. Впрочем, лучше лишний раз перепроверить.

По маслянистой рифленке пайол Шестинский подбежал к людям, собравшимся у входа в котельную.

— Да подаст он воду, наконец, или нет? — кричал Кузьмич. — Распустили людей, я же говорил…

— Газосваркой я в пять минут переборку вырежу, — предложил моторист с худющим лицом и непомерно острым носом.

— Я тебе дам переборку курочить, так достанем! — закричал Кузьмич.

Малов, заметив Шестинского, подошел к нему.

— Что у вас такое? Из рубки нельзя отлучиться ни на минуту. Вы должны вести поиск, а вместо этого толпитесь в машине! Безобразие! — сказал Шестинский. — И потом, что вы скрываете от меня? Надо срочно вызвать вашего повара и разобраться в обстоятельствах исчезновения Сухова. Если вы не смогли это сделать, то позвольте мне заняться!

— Поздно! — почти крикнул Малов. — Поздно уже.

Из сбивчивого, торопливого объяснения капитана Шестинский узнал, что Ефимчук заперся в котельном отделении, задраил вход, затем позвонил в рубку. Когда Малов взял трубку то не сразу осознал, что происходит и что за нелепые требования тот ему выставляет. Сначала он подумал, что это шутка молодого моториста, — уж слишком все было неправдоподобно, но когда понял, что с ним говорит Ефимчук, то все связанное с поваром заставило осознать серьезность положения и далеко не наивную угрозу поставленного перед ним ультиматума. Ефимчук требовал, чтобы судно взяло курс на берег и подошло на такое близкое расстояние, насколько позволяет глубина. В противном случае он грозил тем, что взорвет котлы, подняв в них пар выше допустимой нормы. Взрыв котлов мог разнести машинное отделение. Малов тут же приказал отключить питание от котельной, а затем подать туда воду.

— Пусть захлебнется, гад, — закончил он.

— А вода не хлынет в машину? — спросил Шестинский.

— Я думаю, у него кишка тонка. Подступит вода к брюху — сам выскочит! — сказал Малов.

— Петр Петрович, — перебил их Кузьмич, — шланги с палубы подали, я насосы включаю! — И добавил, уже обращаясь к Шестинскому: — Вот из-за этого гада повара расхлебываемся. Я же говорил, может, он рецидивист какой! А что с котлами — так это он слаб до марки пар нагнать, там подрывные сработают. Это ему не камбуз, тут мозгой надо шевелить!

В действиях людей «Диомеда» не было растерянности, они были уверены, что никакие фокусы Ефимчуку не помогут, тем более что было несколько способов выкурить его из котельной. Малов действовал четко и спокойно, но именно это спокойствие вызывало раздражение у Шестинского. Неужели капитан не знает, что он сам прикрыл Ефимчука, что не разобрался в этом прохвосте, ведь были у него сигналы серьезные, а он отбросил их по простоте душевной, и только ли по простоте? И как бы ни кончились события, скандала на весь флот не избежать. И что нужно этому повару?! Ведь здесь ему не самолет, здесь не испугаешь.

— Постойте! — вдруг хватился Кузьмич. — А если он действительно пары поднял? Дадим воду — взорвет котлы!

— От вас дождешься когда-нибудь определенного решения? — не выдержал Малов.

Оттого что в машине горели только лампочки аварийного освещения, было тускло. Кузьмич, побежавший наверх, споткнулся о трубопровод, с грохотом лязгнула пайола. Сверху спустились Вагиф и старпом. Они начали открывать аварийный лаз, ведущий в котельную; оказалось, что Ефимчук прикрыл его неплотно, — задвижка поддавалась. Теперь надо было как-то отвлечь повара и проникнуть через лаз. Шестинский согласился — так будет проще. Моторист схватил запасной поршень и стал бить в переборку котельной.

— Этого он не поймет, — сказал Кузьмич. — Стучи хоть до посинения.

— Дайте я поговорю с ним! — сказал Шестинский.

После недолгого молчания в трубке послышалось:

— Да, что еще надо? Идете к берегу?

— Слушай внимательно, Ефимчук, говорит начальник экспедиции. Сейчас мы затопим котельную, всякое упрямство бесполезно, котлы не поднимут пары выше марки, здесь двадцать опытных моряков, отщепенец один ты. Не знающий судна. Добровольная сдача — вот единственный выход для тебя. Как понял?

В трубке что-то сипело, стучало.

Шестинский на мгновение оторвался от телефона и увидел, что ни Малова, ни Вагифа в машине не было. Только пыхтел рядом Кузьмич.

— Где все? — спросил Шестинский.

— Там. — Кузьмич показал рукой на подволок. — Через аварийный полезли!

Шестинский передал трубку Кузьмичу, сказал, чтобы был внимателен, чтобы моториста не отпускал, не исключено, что когда Ефимчук заметит ребят, то откроет котельную и попытается удрать через машину, и побежал наверх, через коридоры на ют, к аварийному входу. Матросы толпились около лаза, заглядывали внутрь, он растолкал их и ввинтил полнеющее тело в узкий темный овал. Придерживаясь за скоб-трап, он не спустился, а съехал вниз, ободрав ладони. Клинкетная дверь в котельную была открыта, он пролез внутрь, выпрямился и увидел мечущихся людей за паровым котлом, замахнувшегося на кого-то Малова, его злые глаза:

— Ах ты вонючий гад! Я убью тебя, убью…

Когда Ефимчука вытащили наверх, Шестинский придвинулся к Малову почти вплотную, сказал с тихой злостью:

— Я отстраняю вас от руководства судном, дела сдадите старпому, письменное подтверждение берега получите завтра. И учтите: если не спасем Сухова, будут приняты другие меры!

 

VIII

Туман развеялся, последние его клубы поднялись высоко в небо и там, в зените, расползлись, согреваемые солнцем. Поверхность моря заголубела, заиграла в светящихся бликах. Плавбаза «Крым», медленно раздвигая форштевнем зеркальную гладь, приближалась к заданным координатам. С выступа носовой надстройки Людмила Сергеевна видела, как плавно расходятся волны и гаснут вдали, сливаясь друг с другом. Теперь, когда туман спал, она вновь воспрянула надеждой на спасение Сухова.

— Стоп, машина! — крикнул наверху капитан.

База прошла чуть вправо по инерции и замерла в примерном квадрате, где пропал Сухов.

— Ботя! — крикнул капитан: он всегда называл так боцмана. — Ботя, готовь шлюпки!

На широкой палубе базы забегали матросы в оранжевых нагрудниках, заскрипели шлюпбалки, боцман влез в шлюпку. Спустили штормтрап, у которого уже собрались матросы.

— Все катера готовь, ну что за народ! Ботя, все, а не только третий номер! — крикнул капитан в мегафон.

Людмила Сергеевна оторвала взгляд от суеты у шлюпок и снова с надеждой начала всматриваться в даль. Там, слева по носу базы, у самого горизонта, низко над водой она разглядела чаек: черные точки кружились на одном месте.

— Посмотри, Аверьянович, — крикнул наверху радист, — видишь вдали…

Из рубки тоже заметили чаек.

— Просто так птицы не будут кружить. Дай-ка бинокль посильней, — сказал капитан.

Людмила Сергеевна почувствовала, как все дрожит, напрягается внутри: а вдруг… Она даже боялась подумать, чтобы не спугнуть догадку. Просто стоять и ждать она больше не могла. На мостике она буквально вырвала бинокль из рук вахтенного. Линзы приблизили чаек, но не больше.

— Ботя, — крикнул капитан, — а ну затормози! Я тоже пойду!

Катер замер, едва касаясь воды. Капитан натянул на голову матерчатую кепку с пластмассовым козырьком и стал похож на велосипедиста. С необычной резвостью он сбежал вниз, Людмила Сергеевна едва поспевала за ним. Так они бежали вдоль борта, пока капитан не остановился у штормтрапа и она не наткнулась на него.

— Возьмите меня, Аверьянович, возьмите, ради бога, — попросила она.

Капитан кивнул и полез к воде, туда, где колыхался новенький дюралевый катер, и уже снизу крикнул:

— Врача зовите! Где он пропал?

Вторя ему, закричал боцман:

— Доктор, в шлюпку!

Людмила Сергеевна закрыла глаза и перешагнула через планшир. Ее поддержали, и она уже смелее нашарила ногой перекладину. Внизу ее подхватили, усадили на банку. Затарахтел мотор. Прыгнул сверху длинный неуклюжий доктор. Катер рванулся, взял с места скорость, взвил веер брызг.

— Вижу! — закричал капитан. — Вижу!

Теперь уже и без бинокля все увидели черную точку впереди.

— Ну что же он, не видит нас, что ли? — крикнул боцман. Теперь уже отчетливо была видна облепленная чешуей безжизненная голова, которая непонятно каким чудом держалась на поверхности океана.

На катере сбросили обороты мотора, и в это время капитан одним махом скинул тенниску и прыгнул в воду. Отфыркиваясь и размашисто загребая руками, он уверенно приближался к Сухову. Вот он достиг его, обнял и потащил к борту катера.

Людмила Сергеевна бросилась к безжизненному телу, заострившееся лицо Сухова было похоже на слипшуюся маску из чешуи и соли. Капитан оттолкнул ее, крикнул доктору.

— Дыхание давай!

Но доктор и без этого окрика уже вытягивал Сухову руки, нагибался к лицу, вдувал воздух. Потом тронул запястье и побледнел. Людмила Сергеевна, оттолкнув державшего ее боцмана, бросилась к Сухову.

— Да дайте же ему воздуха! — закричал капитан. — Не заслоняйте!

— Сережа! Очнись! Это я! — крикнула Людмила Сергеевна.

Стеклянные зрачки Сухова на мгновение шевельнулись, он застонал и с трудом прохрипел:

— Ефимчук. Запомни, Мила…

 

И. Озимов

* * *

Помню скрипы переборки, Ночи без звезды, Все субботние приборки — Праздники воды. Как поют многоголосо Струи тенорком! А по палубе матросы Ходят босиком. И вода течет из Данги В Клайпедском порту. И брезентовые шланги Сохнут на борту. До тельняшки все промокло, — Всюду воду льют. Солнце блещет в толстых стеклах Прибранных кают. И на корточках,                     чумазы — Горе нипочем, — Драют шлемы водолазы Тертым кирпичом. И, скучая, жаждут ноши, Очереди ждут Водолазные галоши Весом в целый пуд.

 

В. Устьянцев

СЕРЕБРЯНАЯ ДУДКА

Рассказ

 

1

Командиром нашей роты в учебном отряде был инженер-механик капитан третьего ранга Кремнев. Он изо всех сил старался не уступать ни в чем другим командирам рот из строевых офицеров и, видимо, из-за этого был исключительно пунктуален в исполнении своих служебных обязанностей.

Но именно пунктуальность его и подводила. В отличие от щеголеватых строевиков, пользовавшихся лучшими пошивочными мастерскими и ателье города, Кремнев носил форму готовую, со склада, никогда не подгонял ее по своей фигуре, дабы не подавать дурного примера нам, курсантам. При малом росте и достаточно заметной полноте в неушитом обмундировании он выглядел мешковато и был чем-то похож на ночного сторожа. Ему бы впору берданку под мышку и тулуп.

К тому же, несмотря на свою твердую фамилию, характером Кремнев обладал мягким, покладистым, добродушным, а голос имел и вовсе уж не командный — тихий, слегка глуховатый, без единой металлической нотки.

— Извините, — вежливо обращался он к провинившемуся, — но вы нарушили установленный порядок, и я вынужден вас наказать. Как вы думаете, что вам полагается за подобное нарушение?

Сами определяя себе меру наказания, мы не были снисходительны. Наказывать самого себя — не очень-то приятное занятие, но мы считали, что с командиром роты нам повезло, и старались не подводить его. Мы уважали его за справедливость и ни капельки не боялись.

Неумолимым стражем порядка и грозой нарушителей был старший инструктор смены старший мичман Федор Харлампиевич Масленников. Фамилию носил он мирную, хоть бери ее и на хлеб намазывай, но это тотчас забывалось, когда он ехидно интересовался:

— Курсант Севастьянов, вы собираетесь служить на флоте?

Я уже служил на флоте добрых полгода, хотя и не на кораблях, а в морском учебном отряде, но попробуй догадаться, что старший мичман имеет в виду именно в данный момент? Я мысленно «обшариваю» себя с головы до пят. Так, ленточка на бескозырке, конечно, чуть длиннее, чем положено, однако не настолько, чтобы это можно было заметить сразу. Гюйс, то есть воротник с тремя белыми полосками, пристегнутый к голландке — синей форменной рубахе, лишь слегка вытравлен известью, чтобы пустить пыль в глаза городскому населению, преимущественно женского пола, насчет изъеденности этого самого гюйса соленой морской волной. Ремень? Но он затянут достаточно туго, да и старший мичман Масленников при всей его дотошности не какой-нибудь пехотный старшина, чтобы совать ладонь под бляху и накручивать наряды вне очереди. Нет, взгляд инструктора смены уперся куда-то ниже. Мой взгляд упал вслед за ним, и я обомлел. Батюшки, да как же это я вместо хромовых надел яловые ботинки?

— Разрешите переобуться, товарищ старший мичман?

— Чтобы через две минуты быть в строю, — разрешает Масленников. — Из-за одного разгильдяя я не намерен задерживать остальных.

Можно подумать, что я намерен. Ребята, наверное, не простят мне и двух минут, ибо это последнее наше увольнение перед отъездом на корабли, и тут счет идет не на минуты, а на секунды.

Я бегу в баталерку, хватаю с полки свои хромовые ботинки, не развязывая шнурков, выдергиваю ноги из яловых, нагибаюсь и… лечу головой вниз. То ли от полоснувшей по животу боли, то ли от удара головой о нижнюю полку теряю сознание, а когда очухиваюсь, то обнаруживаю, что лежу, скрючившись, на полу, а надо мной массивной колонной высится до самого потолка фигура старшего мичмана Масленникова. Мгновенно соображаю, что отведенные мне две минуты уже истекли, ребята ушли в город, а мне увольнение уже не светит.

— Курсант Севастьянов, в чем дело?

Я пытаюсь вскочить, но в живот снова будто вонзается что-то острое и раскаленное, и я лишь переваливаюсь на другой бок. Колонна переламывается пополам, и я совсем близко вижу встревоженный взгляд Масленникова.

— Что с тобой, Володя?

От столь неожиданного обращения ко мне я теряю дар речи и лишь указываю на низ живота. Масленников кладет на живот ладонь, осторожно нажимает и вдруг резко отдергивает руку. Я вскрикиваю.

— Так, ясно. — Несколько мгновений он раздумывает о чем-то и подытоживает: — Ну и дела!

Он без натуги, будто что-то едва весомое, поднимает меня, относит в кубрик и опускает на койку.

— Дневальный!

— Есть дневальный! — Из коридора просовывается не очень бодрое лицо курсанта Тимошина. Ну да, отчего ему быть бодрым, если выпало дневалить в самое последнее увольнение?

— Вызывайте врача, да поживее! — не оборачиваясь, говорит ему Масленников, пристально разглядывая меня.

А боль уже малость отпускает, и я с надеждой спрашиваю:

— Может, пройдет?

— Может, и пройдет, — соглашается Масленников.

— Мне в город надо. Очень…

— Посмотрим, — неопределенно говорит старший мичман. По его тону можно предположить, что он еще может разрешить увольнение. Теперь все будет зависеть от врача. Надо лишь потерпеть и убедить его, что у меня все прошло. И когда наш отрядный эскулап тоже нажимает пальцами на низ живота и затем резко отпускает, я терплю и не вскрикиваю. Но врач все время смотрит мне в глаза, разгадывает мой маневр и поворачивается к Масленникову:

— Придется госпитализировать. Пока я вызываю «скорую», вы тут соберите его.

— А что собирать-то?

— Ну, там, мыло, зубную щетку, пасту, сигареты. Впрочем, сигареты не надо, в госпитале теперь категорически запрещается курить.

— Да он и не курит.

— И правильно делает.

Масленников роется в моей тумбочке, отыскивая туалетные принадлежности.

— А это откуда? — удивленно спрашивает он, доставая из-под газеты, которой застелена полочка, боцманскую дудку.

Удивление мичмана можно было понять. Раньше никелированные боцманские дудки носили на цепочке и вахтенные, и дневальные, а уж боцмана без дудки на шее и представить было невозможно. Определенной мелодией, высвистанной на дудке, предварялась любая команда. Но лет двадцать, а то и все тридцать назад дудки на флоте отменили, и теперь легче было откопать мамонта, чем найти на корабле боцманскую дудку. Правда, дудки пока еще носят участники парадов, но нас на парад не пускали.

— Так откуда? — переспросил меня старший мичман, разглядывая дудку.

— Это подарок.

— Смотри-ка, да ведь она серебряная! — еще больше удивляется Масленников и, сунув мундштук в рот, сначала осторожно пробует, а потом четко выводит какую-то мелодию.

В дверь опять просовывается дневальный Тимошин, у него глаза лезут на лоб. Заметив его, Масленников прерывает мелодию и нежно, будто кошку, поглаживая дудку, говорит:

— А звук-то какой! Это же с ума сойти можно!

Тут его взгляд становится задумчивым и грустным, уходит куда-то в немыслимую даль. И мне невольно вспоминается, как эта дудка оказалась у меня.

 

2

Мы жили на первом этаже, точнее, в бельэтаже, в угловой квартире, окна ее выходили сразу на две улицы, и, когда родители уходили на работу, самым интересным занятием для меня было наблюдение за жизнью этих улиц. На одной из них, наискосок от кухонного окна, располагалась парикмахерская, и наблюдение за ней позволило мне сделать, быть может, первое в жизни логическое умозаключение: мужчины входят в парикмахерскую лохматыми, а выходят причесанными, а женщины наоборот.

На другой улице, напротив родительской спальни, располагалась булочная, наблюдение за которой привело меня к другому умозаключению: хлеб у нас в основном едят старушки. Было еще попутное наблюдение: подниматься на четыре каменные ступеньки в булочную со своими авоськами, сумками, батожками и палочками старушкам было куда легче, чем спускаться с них. Но мой личный опыт начисто опровергал это наблюдение, поэтому к определенному умозаключению по поводу ступенек я не пришел.

Однако самое интересное находилось не на противоположных сторонах обеих улиц, а прямо под нашей квартирой, на углу. Наблюдать это я не мог до тех пор, пока не научился с помощью кухонного стола и поставленной на него табуретки открывать верхний шпингалет окна. С нижним было проще, и, распахнув окно, я расстилался на подоконнике, свешивал голову вниз и обнаруживал там сапожника.

Познакомились мы сразу, с того момента, когда я впервые одолел верхний шпингалет и свесил голову за окно. Прямо подо мной сидел человек в полосатой тельняшке и тюкал молотком по длинному тонкому каблучку дамской туфельки. Сначала мне показалось, что он стоит на коленях, но, приглядевшись, я обнаружил, что не только коленей, а и ног у него нет, а вместо них — тележка на роликах, к которой он пристегнут ремнями. Это меня испугало, я захлопнул окно и долго не решался открыть его снова. А когда решился, возле сапожника уже сидел на табуретке, обтянутой кожей, мужчина в одном ботинке, а по резиновой подметке другого тюкал молоточком сапожник, поочередно выдергивая изо рта один гвоздь за другим.

Первым меня заметил тот, что был в одном ботинке, и строго предупредил:

— Смотри, мальчик, не упади!

Тут поднял голову сапожник. Из-под загнутых кверху усов у него торчал похожий на расческу ровный ряд гвоздей, они мешали ему говорить, и сапожник только подмигнул мне — весело и поощрительно, будто сказал: «А ты не бойся!»

Потом, когда мужчина потопал починенным ботинком и, бросив на тележку замусоленный рубль, отошел, сапожник опять поднял голову и, не вынимая изо рта гвоздей, спросил:

— Как тебя жовут?

И то, что из-за гвоздей во рту он произнес вот это «жовут», как произносил уже ходивший в первый класс соседский мальчишка Митька, терявший чуть ли не каждый день по зубу, окончательно расположило меня к сапожнику.

— Вова.

— А меня Конштантином Прокопьевищем.

Однако имя его мне в ту пору выговорить было трудно, и я его сократил:

— Копыч.

— Ну, Копыч дак Копыч, — согласился сапожник. — Будем, штало быть, жнакомы.

С тех пор так и повелось: Копыч да Копыч, вплоть до того момента, когда о его коротенький, как у ребенка, гробик сухо застучали мерзлые комья земли.

Но это случилось намного позже, когда я уже учился в девятом классе и когда, оставшись на его могиле один, вспоминал его живым. И почему-то вспоминались только неизменно торчавшие из его рта гвозди. Первые года два после нашего с ним знакомства мне казалось, что гвозди изо рта у него растут.

А дудку он мне показал не сразу. Когда я пошел в восьмой класс, Копыч однажды достал ее из-за пазухи и завел со мной такой разговор:

— На всю нашу эскадру только у меня была такая дудка. У всех были никелированные, казенные, а у меня серебряная, собственная. А досталась она мне в наследство от прежнего боцмана главного старшины Кондратенки еще до войны. А ему передал еще более «ранешний» боцман. Может, она уже в пятнадцатые руки переходила, потому что сделана была очень давно. А сделал ее матрос-инвалид по фамилии Колокольников. Ему, вот как и мне, тоже обе ноги оторвало, но намного раньше, еще при адмирале Нахимове, во время войны с турками.

Тут Копыч прервал рассказ. Должно быть, мысли его ушли куда-то далеко, он машинально вынул из кармана испачканную варом пачку «Беломора», щелкнул по ней пальцем, подхватил выскочившую папиросу, но прикуривать не стал, а все мял и мял ее в пальцах с мозолями на козанках, набитыми от постоянного отталкивания от тротуара при передвижении на роликовой тележке. Табак сыпался и сыпался на полы бушлата и тележку, вскоре выкрошился весь, но Копыч не заметил этого, а опять машинально начал мять мундштук. Мне показалось, что он совсем забыл обо мне, я уже собрался потихоньку отойти, чтобы не мешать ему, но он вдруг резко тряхнул головой и тем же ровным голосом продолжил:

— Дак вот, значит, Колокольникову тоже обе ноги оторвало. Ну, а без ног, понятно, служить на корабле невозможно, а душа-то у матроса никак не могла оторваться от флота. Вот и не поехал он после госпиталя домой, а остался в Севастополе. Однако применения себе на суше не нашел. Я-то, вот видишь, приспособился. Думаешь, почему я именно сапожником стал? А чтобы людям, у которых ноги целые остались, удобнее ходить было. Когда я вижу, как человек, притопнув ногой в починенном мною сапоге или ботинке, остается доволен, то мне кажется, будто я сам надел тот сапог или ботинок…

Копыч опять было умолк и достал папиросу, я подумал, что пауза и на этот раз затянется надолго, но он сразу закурил и тут же продолжил:

— Ну, а Колокольников, значит, к работе никакой не приспособился, а целыми днями сидел на берегу, смотрел на стоявшие на рейде корабли и тосковал до самой крайности. А с кораблей до него доносился перезвон склянок, пересвист боцманских дудок, разные команды, и он еще больше начинал тосковать по морю.

Долго ли так продолжалось, не знаю, только однажды Колокольников склепал из чистого серебра такую дудку, какой еще не бывало. Может, вот эту самую, а может, и другую, потому что после этого он еще много дудок сделал по заказу, и тоже из чистого серебра. Разошлись эти дудки по всем морям и океанам, и заговорила в них душа матросская серебряным голосом, призывая моряков к верности флоту и флагу.

Почитай более ста лет с тех пор минуло, а вот Колокольникова не только на Черноморском, а на всех флотах помнят, потому как он в эти дудки свою преданную морю душу матросскую вложил. Вот так-то, Вовша… И это вовсе не диво какое-нибудь, а в любом деле так. Если человек отдает этому делу всю душу, он останется в памяти людей надолго…

С этого дня Копыч начал учить меня высвистывать на дудке мелодии, соответствующие той или иной команде, — к подъему, на обед, по тревоге, к авралу и так далее. Если я путал их, Копыч спокойно поправлял и объяснял проще:

— Вот соображай: сигнал «Начать большую приборку». Что на корабле прежде всего делают во время приборки? Скатывают палубу водой, а потом драят ее деревянными торцами и битым кирпичом. Так вот, если к этой мелодии придумать слова, то получается: «Иван Кузьмич, бери кирпич — драй, драй, драй!» Запомнил? Ну, попробуй.

И верно, со словами мелодия запоминалась гораздо быстрее, и я тут же воспроизводил ее на боцманской дудке. А дудку Копыч подарил мне незадолго до смерти.

— Оно, конечно, полагалось бы передать ее кому-то из хороших боцманов, да только теперь дудки на флоте отменили, — с сожалением вздохнул он.

— Почему?

— Наверное, потому, что корабли теперь настолько напичканы всякой техникой, что все там гудит, и дудку можно не услышать, да и бегать с ней из кубрика в кубрик некогда, все теперь решают секунды. А команды предваряются ревунами и сильными электрическими звонками, они на кораблях называются колоколами громкого боя. Так что резон в отмене дудок есть. А все-таки с этой дудкой что-то и уходит. Память, что ли. Так вот ты ее для памяти и храни…

И вот сейчас, глядя на грустное лицо старшего мичмана Масленникова, я вспоминаю Копыча, и во мне тоже поднимается тихая грусть.

 

3

Операцию мне сделали в тот же день, а через неделю уже выписали и тут же в учебном отряде выдали предписание, в котором был указан далекий заполярный город и номер войсковой части. Старший мичман Масленников разъяснил мне:

— Это большой противолодочный корабль. На него из отряда отправилось еще двадцать восемь наших выпускников — радистов, минеров, сигнальщиков, торпедистов, акустиков. А добираться туда так: поездом доедешь до Энска (он назвал город), а оттуда до базы ходит рейсовый катер. Чемодан у тебя тяжеловат, попроси кого-нибудь из попутчиков помочь, а то как бы шов не разошелся.

От вокзала в Энске до пристани чемодан мне помог донести ефрейтор-пограничник. Но поезд наш опоздал, рейсовый катер не стал его ждать и отошел минут десять назад, а следующий будет только ночью. Дежурный по причалу посоветовал добираться на буксирном пароходике, он шел как раз туда, куда мне было нужно. Буксир стоял у другого причала, туда уже бежали несколько человек, тоже опоздавших на катер.

Едва я поднялся на борт буксира, как убрали сходню и отдали швартовы.

День выдался тусклый, как старая алюминиевая миска, из которой вахтенный матрос на буксире выковыривал ложкой пшенную кашу. Он сидел прямо на кнехте, повернувшись спиной к ветру, подняв воротник залосненного бушлата. На вид ему было лет двадцать пять. Я подумал было, что он уже отслужил срочную службу на флоте, но тут же отверг это предположение. В учебном отряде мы проходили практику на кораблях, и я уже знал, что любой матрос, прослуживший на военном корабле хотя бы месяц, никогда не сядет на кнехт, а тем более не станет вот так, прямо за борт, выбрасывать кашу. Да еще за наветренный.

Стоявший возле рубки старший лейтенант сердито заметил:

— Свинарник, а не пароход! — И, обращаясь к матросу, добавил: — Смотри, как ты борт загадил!

Матрос вытер тыльной стороной ладони сальные губы и усмехнулся:

— Ничего, старлей, вон за тем поворотом волной все начисто смоет.

И верно, едва буксир повернул за мыс, как налетел холодный ветер, взворошил воду и начал забрасывать брызги на палубу. Мы с ефрейтором укрылись за ходовой рубкой. Остальные пассажиры спустились вниз, в кубрик, на корме осталась только девушка в плаще из модной блестящей серебристой ткани. Даже издали было видно, какое у девушки бледное лицо, — у нее, судя по всему, начинается приступ морской болезни. Она, пожалуй, поступила правильно, что не пошла в кубрик.

— Тебе только до этой базы? — спросил ефрейтор.

— Да.

— Повезло тебе!

— Почему?

— Все-таки в городе служить будешь. А мне до самой дальней губы добираться. Говорят, губ тут много, а целовать некого. У нас, например, на весь гарнизон три домика, шесть собак и одна библиотекарша, да и та замужем.

Последняя фраза была сказана подчеркнуто громко и, видимо, предназначалась стоявшей на корме девушке. Ефрейтор разглядывал ее, пожалуй, слишком заинтересованно и подробно, и я предложил:

— Пошли в кубрик. А то замерзнешь.

— Ничего, я привычный к здешнему климату. На окружающую среду погляжу.

Ясно было, какая окружающая среда интересовала его в данный момент.

В кубрике было душно и тесно, люди сидели не только на рундуках и на столах, но и прямо на покрытой линолеумом палубе. На верхней койке, выводя носом сложные рулады, безмятежно спал матрос. Ему не мешал даже стук костяшек домино по моему старому фибровому чемодану, лежащему на чьих-то чужих коленях. В дальнем углу отыскалось местечко и для меня, но сесть прямо на палубу я не отважился: вывозишься, а представать в первый же день новой службы пред ясные очи корабельного начальства в неряшливом виде не стоило, потом этот вид еще долго будет за тобой числиться. Я ногой выдвинул из-под стола чей-то чемодан и преспокойно разместился на нем.

К обеду мы дошлепали до базы. Буксир приткнулся к маленькому пассажирскому причалу, и едва набросили швартовы и подали сходню, как все повалили на него. Ефрейтор устремился было за девушкой в плаще, но она прямо со сходни кинулась в объятия капитан-лейтенанта и стала целовать его. Ефрейтор поскреб затылок и поглядел на меня.

— Ладно, мне все равно куковать тут до следующей оказии еще полсуток, так что давай провожу до военной гавани. — И подхватил мой чемодан.

На контрольно-пропускном пункте старшина первой статьи с повязкой на рукаве, проверив мои документы, сказал, что большой противолодочный корабль стоит у четвертого причала, и показал, как туда пройти. Однако, когда в проходную сунулся и ефрейтор, задержал его:

— А тебе не положено.

— Так ведь я ему только чемодан донесу и тут же вернусь обратно.

— Что, он сам не донесет? Матрос ведь, а не барышня.

— Так ведь он же из госпиталя, после операции. У него шов разойтись может!

На мое счастье, в этот момент к КПП подошел лейтенант, он услышал перебранку ефрейтора со старшиной и предложил:

— Давайте я поднесу, мне все равно по пути. — И подхватил чемодан.

— Раз такое дело, я сейчас с противолодочного корабля кого-нибудь высвистаю. — Старшина выхватил из окошечка телефонную трубку.

— Не стоит, — удержал его лейтенант. — Сейчас «адмиральский час», зачем людей беспокоить?

В учебном отряде мы жили по корабельному распорядку дня, с двенадцати до тринадцати часов у нас тоже был обед, а потом до четырнадцати — час отдыха, тот самый «адмиральский час», во время которого даже высокое начальство без крайней на то надобности старается не беспокоить подчиненных.

Мы шли по причалу и с бортов кораблей нас сопровождали удивленные взгляды вахтенных. Еще бы не удивляться: лейтенант несет чемодан, а матрос порожняком барином вышагивает рядом. Должно быть, сей феномен заинтересовал и дежурного офицера противолодочного корабля, он, стряхнув дрему, вышел из рубки и стал с любопытством наблюдать, как мы с лейтенантом поднимаемся по трапу, и, когда лейтенант дошел до верхней площадки трапа, насмешливо спросил:

— Чему обязан?

— Вот, принимайте пополнение, — тоже усмехнулся лейтенант, поставил чемодан, отдал честь флагу и стал неторопливо спускаться на причал.

— Товарищ старший лейтенант, матрос Севастьянов прибыл для дальнейшего прохождения службы! — доложил я дежурному.

— Тэк-с, значит, прибыли. — Старший лейтенант оглядел меня с ног до головы. — Не соблаговолите ли, любезный, сообщить вашу специальность?

— Рулевой.

— Ага, сейчас я порадую вашего начальника, — улыбнулся дежурный и отправился в рубку. Через открытую броневую дверь было слышно, как он набирает номер. — Василий Петрович? Изволите почивать? Прошу великодушно извинить, что так бесцеремонно прервал ваши радужные сновидения, — заливался в трубку дежурный. — Но служба, братец, служба обязывает. Как что случилось? Судьба изволила преподнести вам очередной подарок в облике матроса Севастьянова. Так что покорнейше прошу принять. Ах, старшину Охрименкова пришлете? Ну-с, воля ваша.

В рубке скрипнули диванные пружины, кажется, дежурный тоже отдыхал. Его несколько старомодная манера разговаривать настораживала, за этой манерой могло скрываться что угодно.

— Из какой учебки? — спросил вахтенный у трапа.

Я назвал.

— Так ведь и я ее окончил всего год назад! — обрадовался матрос. — А ты, случайно, не из роты капитана третьего ранга Кремнева?

— Из нее.

— Ну, стало быть, земляки. Моя фамилия Воронин. Так что, если что понадобится, не стесняйся.

— Спасибо.

Похоже, мне везет на хороших людей. Даже старший мичман Масленников, которого мы считали сухарем, на поверку оказался совсем другим.

— А вон и твой старшина идет, — сообщил Воронин и предупредил: — Представься, как положено, он мужик суровый.

Ничего устрашающего во внешности старшины не было: роста он оказался ниже среднего, едва доставал мне до плеча; лицо настолько обыкновенное, что старшина, видимо, решил украсить его усами, но они росли так редко, будто регулярно пропалывались; глаза серые, невыразительные.

— Товарищ старшина второй статьи, курсант Севастьянов прибыл для дальнейшего прохождения службы! — доложил я четко и так громко, что из рубки недовольно выглянул дежурный.

— Старшина второй статьи Охрименков, командир отделения рулевых, — представился старшина и протянул мне руку. — Идемте.

Да, чемодан оказался тяжеловат — наверное, зря я взял книги, надо было оставить их Иришке или Масленникову. Но Достоевский и Маркес вряд ли есть в корабельной библиотеке.

Кубрик был небольшой, койки в два яруса, но лишь на некоторых лежали моряки. Трое из них не спали, а читали, еще двое сидели за столом и играли в шахматы. Все они оторвались от своих занятий и стали разглядывать меня.

— Здравия желаю! — сказал я.

— Привет, салажонок! — отозвался один из шахматистов.

— Голованов! — одернул его старшина. — Чтобы я больше этого слова не слышал.

Зазвенели колокола громкого боя, и кто-то железным голосом прорычал в висевшем на переборке динамике:

— Команде приготовиться к построению!

Кончился «адмиральский час», сейчас экипаж разведут по работам и занятиям — это я знал по учебке.

— Вы на построение не пойдете, — сказал старшина. — Пока устраивайтесь. Вот ваш рундук, занимайте нижнее отделение, а спать будете вот на этой койке.

Койка была во втором ярусе, под самым трапом. Всю комфортабельность такого расположения я оценил тотчас же, когда по трапу загрохотали яловые ботинки выбегавших на построение моряков. Уж что-что, а безмятежный сон в ближайшем будущем мне не угрожает. Но обиды на старшину за эту услугу не затаил: все-таки я был салажонком и должен, как все, пройти через это. А спокойный угол мне достанется, дай бог, на третьем году службы. Все справедливо. В кубрике остались только мы с дневальным.

— Василь Гурьянович, — назвался он. — По специальности штурманский электрик.

Пока я перекладывал вещи из чемодана в рундук, Василь провел полную их инвентаризацию. Когда очередь дошла до боцманской дудки, он спросил:

— А это что такое?

Я высвистел ему команду на обед. Мне хотелось есть, а расход на меня вряд ли заявляли. От выданного мне на дорогу сухого пайка остался кусок колбасы, я поделился ею с Василем, чем сразу завоевал его расположение.

Однако насчет расхода я ошибся. Сразу после развода на работы и занятия старшина второй статьи Охрименков повел меня на камбуз, и кок, демонстрируя традиционное флотское гостеприимство, накормил меня до отвала.

 

4

Командир БЧ-1 капитан-лейтенант Холмагоров принял нас со старшиной второй статьи Охрименковым в своей каюте. Выслушав наши доклады, предложил сесть. Но в каюте было всего два привинченных к палубе кресла, в одном из них сидел сам капитан-лейтенант, на краешке другого примостился Охрименков, а я остался стоять у двери.

— Ну-с, посмотрим, какие доблести за вами числятся, — сказал Холмагоров, раскрывая лежавшую на столе папку. — Тэк-с, взысканий нет — это, конечно, отрадно. Благодарность за отличное несение караульной службы. Всего одна. Что-то не густо, Владимир Александрович. — Он обернулся ко мне. — Да вы садитесь. Вон там, под умывальником, разножка, поставьте ее и садитесь. — На флот вас военкомат случайно направил или сами попросились?

— Сам.

— Почему? Ведь город, где вы жили, находится за тысячу миль от моря.

И тут я неожиданно для себя рассказал про Копыча и серебряную боцманскую дудку.

— Он ее с собой привез, — подсказал старшина второй статьи Охрименков.

— А ну-ка, принесите, — попросил капитан-лейтенант.

Когда я принес дудку, Холмагоров долго разглядывал ее, потом сунул мундштук в рот и высвистал нечто, лишь отдаленно напоминающее мелодию аврала.

— Не получается, — огорченно вздохнул он. — А ведь когда-то умел!

— Разрешите я покажу?

— А умеете?

— Так ведь Копыч же и научил.

Когда я высвистел ту же мелодию аврала, капитан-лейтенант заметил:

— Однако какой звук! — И надолго задумался. Потом вдруг встряхнул головой и сказал: — Вот что, Севастьянов, сейчас вы проиграете эту мелодию в телефонную трубку. Начнете, как только я взмахну рукой.

Он набрал номер телефона.

— Вениамин Иванович? Надысь вы что-то насчет подарочка соизволили намекнуть. Так вот я вам, любезный, алаверды изображу. — Холмагоров взмахнул рукой и поднес телефонную трубку к моему лицу.

Я высвистел мелодию. Как только я закончил, капитан-лейтенант, не говоря больше ни слова, положил трубку и обернулся к старшине второй статьи Охрименкову:

— Значит, так: сначала займетесь с Севастьяновым устройством корабля. Проведите его по всем помещениям от носа до кормы, благо это возможно, пока идет планово-предупредительный ремонт, и вы не будете мешать другим. На эту процедуру я вам отвожу… — Холмагоров сделал паузу, что-то прикидывая в уме, и подчеркнуто медленно произнес: — двадцать суток. Потом еще четверо суток на изучение инструкций и других документов, связанных с использованием механизмов. На пятые сутки поставьте его рассыльным, там ему придется еще побегать по кораблю и закрепить то, что покажете вы. После этого я приму у него зачет. Ясно?

— Так точно! — ответил Охрименков. — Разрешите идти?

— Вы идите, а Севастьянов пусть пока останется.

Но не успел Охрименков выйти, как в каюту ворвался дежурный по кораблю старший лейтенант и с ходу потребовал у Холмагорова:

— Покажи!

Капитан-лейтенант кивнул мне:

— Покажите ему, Севастьянов.

Я протянул дежурному дудку. Он тоже долго разглядывал ее, потом сунул в рот и высвистел сигнал подъема. У него это получилось лучше, чем у Холмагорова, но все-таки в двух местах он соврал.

— А теперь вы, Севастьянов.

Я постарался воспроизвести мелодию более точно.

— Однако какой чистый звук! — будто сговорившись с Холмагоровым, воскликнул дежурный.

— Так ведь она же серебряная.

— Да ну? Дайте-ка.

Я протянул ему дудку, он долго вертел ее и так и сяк и даже попробовал на зуб.

— Это вещь! Кто же ее соорудил?

Я пересказал слышанную от Копыча историю о матросе Колокольникове.

— Очень романтично. Странно, почему же я об этой легенде никогда не слышал? Посрамлен! — старший лейтенант поднял руки вверх.

— То-то же! — самодовольно ухмыльнулся Холмагоров.

— Послушайте, Севастьянов, вы не могли бы мне на денек-другой одолжить эту дудочку?

— Пожалуйста, — я протянул дежурному дудку.

— Премного благодарен! — Он приложил ладонь к груди и сунул дудку в карман. — Однако меня зовет совсем иная труба. Служба, братцы! — И выскочил было за дверь, но сунулся снова и сказал Холмагорову: — Ты, Василий Петрович, уж запиши этот должок за мной, при случае рассчитаюсь.

Когда я вернулся в кубрик, там меня уже ждал старшина второй статьи Охрименков.

— Срок нам командир боевой части выделил жесткий, поэтому начнем сегодня же.

Когда в учебном отряде капитан третьего ранга инженер Кремнев в течение академического часа воспевал, как любимую девушку, какую-нибудь пустяковую шестеренку, мы посмеивались. Но сейчас я вспоминал Кремнева с искренней благодарностью: сумел-таки он напичкать мою пустую голову массой полезных сведений по устройству и механизмам корабля.

И тем не менее старшина второй статьи Охрименков оказался прав: командир боевой части времени на подготовку к зачету выделил в обрез. Теперь-то я понял, что он не случайно говорил: столько-то суток, а не дней. Приходилось и верно заниматься чуть ли не круглые сутки. Но я понимал, что капитан-лейтенант Холмагоров не просто пожадничал, а специально рассчитал, чтобы закончить подготовку до выхода в море. Там на это пришлось бы потратить втрое больше времени, да и вряд ли нам позволили бы мотаться по отсекам и боевым постам во время плавания.

Когда старший лейтенант Вениамин Иванович Самочадин снова заступил дежурным по кораблю, меня назначили к нему рассыльным.

— Это вам полезно, — пояснил он. — За сутки узнаете корабль так, что потом с завязанными глазами пройдете по всем отсекам. Василий Петрович — голова. Так что считайте: с командиром «БЧ» вам просто повезло.

Я уже давно сообразил, что у старшего лейтенанта Самочадина и капитан-лейтенанта Холмагорова какие-то особые отношения, и они мне нравились. И на сей раз догадался, что не случайно меня поставили рассыльным именно к Самочадину. Несмотря на то что он явно одобрял мою привязанность к боцманской дудке, щадить меня на этом основании он отнюдь не собирался.

С момента заступления на вахту и до отбоя я ни разу не присел. Лишь после двенадцати ночи удалось прилечь на топчан. Но беспрерывно над ухом трезвонили телефоны, дежурный выслушивал доклады и передавал в вышестоящие штабы или оперативному разные сведения. Три часа полусна не освежили, а, наоборот, окончательно расслабили меня. Снова заныл было шов, но я тут же забыл, о нем, потому что без четверти четыре надо было будить очередную смену вахт. Почти всех заступающих на дежурства и вахты подняли дневальные по кубрикам, мне оставалось разбудить мичманов и старшин. Дважды меня крепко обругали: разбудил не тех, кого надо.

В шесть утра — подъем.

Весь день я носился по кораблю как угорелый, твердо помня, что в Корабельном уставе соответствующая статья гласит:

«Все распоряжения рассыльный исполняет бегом. Если рассыльный не находит лица, к которому послан с поручением, он обязан немедленно обратиться за указаниями к лицам дежурной или вахтенной службы».

— Рассыльный, найдите старшину первой статьи Гогоберидзе, пусть идет получать медикаменты.

Гогоберидзе полагается находиться в корабельном лазарете, но больных там сейчас нет, с разрешения врача старшина мог и отлучиться. Однако корабельный врач сошел на берег именно за медикаментами, у него не спросишь. В старшинской каюте Гогоберидзе тоже нет. Стало быть, надо объявить по трансляции. Но тут новая вводная:

— Рассыльный! К командиру!

Придется с розыском Гогоберидзе повременить, но как бы о нем вообще не забыть, водитель «уазика», доставивший медикаменты, уже начинает нервничать.

— Рассыльный, проводите корреспондента журнала к замполиту!

Видать, корреспондент — человек бывалый, сам хорошо ориентируется в хитросплетениях трапов и люков, на ходу выспрашивая меня о классовом происхождении и первых впечатлениях о флотской службе. К счастью, заместитель командира корабля по политической части капитан-лейтенант Молоканщиков оказался на месте, и я с облегчением сбагриваю ему этого назойливого корреспондента.

— Рассыльный! Передайте боцману, чтобы принимал водолей с правого борта.

И так без конца. Я уже облазил все отсеки от ахтерпика до форпика, у меня сложилось твердое убеждение в том, что я самый нужный человек на корабле.

Между прочим, в том же Корабельном уставе записано:

«Рассыльный назначается из числа матросов в распоряжение дежурного по соединению, дежурного по кораблю и вахтенного офицера. Они дают ему задание в тех случаях, когда приказание, доклад или сообщение не может быть передано по внутрикорабельным средствам связи».

Корабль хорошо радиофицирован, и все общие команды отдаются по трансляции. Почти во всех помещениях есть телефоны, переговорные трубы. Отлично действует звонковая сигнализация. И все-таки без рассыльного не обойтись. Ну, в самом деле, не пошлешь по радио или по телефону суточную ведомость или того же корреспондента!

В рубке дежурного по кораблю тесно и шумно. Почти непрерывно звонят телефоны, старший лейтенант Самочадин едва успевает отвечать. То и дело кто-нибудь чего-нибудь запрашивает или докладывает.

— Прошу разрешения вскрыть пороховой погреб.

— Остановлен второй дизель-генератор.

— Товарищ старший лейтенант, прикажите дать в душевую пар.

— Дежурного по низам просят в турбинное отделение.

— Товарищ дежурный, обед готов, прошу разрешения принести на пробу…

Старший лейтенант Самочадин снимает пробу, дает «добро». Теперь ему не надо отлучаться в кают-компанию, и он отпускает меня на обед на пятнадцать минут. Успеваю заглотить его за десять, остальные пять сижу, откинувшись на переборку, вытянув ноги. Чувствую, как по всему телу растекается блаженная истома, и предвкушаю несуматошность «адмиральского часа».

Но все оказывается наоборот. Старший лейтенант Самочадин, чтобы в этот святой час не тревожить экипаж излишними звонками и объявлениями по трансляции, использует меня на всю катушку.

Рассыльный! Отнесите штурману «Извещения мореплавателям».

Рассыльный! Передайте…

Рассыльный…

Рассыльный!

К концу дежурства мне уже кажется, что у меня нет и никогда не было ни фамилии, ни имени, ни прошлого, все поглотило это хлесткое, как выстрел, слово.

Наконец сменяюсь и устало бреду в кубрик с твердым намерением тотчас же завалиться спать, благо после вахты это разрешается. В темпе раздеваюсь, взбираюсь на свою верхнюю койку под трапом, но, как ни стараюсь, долго еще не могу уснуть. Должно быть, переутомился.

 

5

Еще в старину многие населенные пункты назывались по основному занятию жителей. По сей день сохранились деревеньки с такими названиями, как Хомутово, Гончары, Ложкино, Пасечники и прочее. Нынче у многих городов тоже есть главное их назначение. Есть города-металлурги, города-химики, города-университеты.

У этого небольшого города главным назначением было встречать и провожать корабли. Загрузив их ненасытные отсеки и трюмы провизией и боезапасом, город провожает их в океан. Провожает тихо, без оркестров и прощальных взмахов рук, без поцелуев и слез. Чаще всего корабли отваливают от причалов ночью или под утро. Хотя стоит полярный день, в хорошую погоду солнце светит круглые сутки, но люди спят именно в те часы, когда полагается наступить ночи.

Сегодня запись в вахтенном журнале гласила:

«02 ч. 43 мин. Отдали швартовы…»

За кормой в серой пелене дождя таяли последние дома города…

Дождь был унылый, липкий, видимо, затяжной. Впрочем, я уже давно не видел веселых дождей. Последний веселый дождь, который я помнил, был как раз когда я учился в восьмом классе, и мы с Тоней Канарейкиной поехали в деревню к ее бабушке. Дождь начался где-то на полдороге от полустанка, на котором мы сошли, до деревни. Начался он внезапно, и мы едва успели укрыться под брезентовым навесом полевого тока, на котором лежали горы янтарного зерна.

А дождь был тогда и впрямь очень веселый, выплясывал на тенте что-то жизнерадостное, серебряные нити его густо оплетали и замершие в поле комбайны, и копешки соломы, и протянувшуюся по дальней кромке поля темную зубчатую стену леса. Потом в синей проталине облаков проглянуло умытое солнце, тонкие нити дождя заиграли всеми цветами радуги, а когда дождь кончился, появилась и сама радуга, подковой охватившая почти полкупола неба. Один конец этой подковы уходил куда-то за лес, а другой окунулся в разлившееся на противоположном краю поля озерко…

— Створный знак, слева десять! — доложил отсыревшим голосом впередсмотрящий.

Его доклад явно запоздал, о створном знаке раньше доложили сигнальщики. Это и немудрено, они находятся выше впередсмотрящего метров на десять, кроме того, у них есть и бинокли, и стереотрубы. Но порядок есть порядок, и вахтенный офицер поощрительно отвечает:

— Есть!

За слезящимся стеклом ходового поста фигура впередсмотрящего на баке едва просматривается. В плаще с капюшоном он похож на нахохлившегося воробья. Сунув трубку в зажимы и захлопнув дверцу телефонного ящика, впередсмотрящий опять нависает над форштевнем.

Капитан-лейтенант Холмагоров выскакивает на левое крыло мостика, сдергивает чехол с пеленгатора, наводит его на створный знак и, щелкнув кнопкой секундомера, бежит в штурманскую рубку наносить на карту место корабля, по пути сунув чехол за обвес.

— Севастьянов, идите зачехлите пеленгатор, — не оборачиваясь, бросает мне старшина второй статьи Охрименков, за спиной которого я стою, внимательно приглядываясь к его действиям.

Я выхожу из рубки. Завязки на чехле намокли и затягиваются со скрипом. С крыла мостика более четко, чем из рубки, просматриваются оба берега залива, сопки, покрытые мохом и редкими островками каких-то низеньких кривых деревьев, мокрые, скользкие, почти отвесные скалы, усыпанные белыми пятнами птичьего помета. Самих птиц не видно, куда-то попрятались от дождя. Интересно, куда?

Но разглядывать мне некогда. Все мое тело обволокла промозглая сырость, я поспешно ныряю в рубку и опять становлюсь за спиной старшины. Залив начинает вилять и сужаться, и старшина то и дело перекладывает рукоятку манипулятора то вправо, то влево. А берега все сжимаются и сжимаются, и кажется, что они вот-вот сойдутся и дальше нам идти будет некуда.

— Смотреть внимательнее! — доносится из динамика голос вахтенного офицера.

— Входим в горло, — поясняет старшина и весь как-то подбирается.

Горло залива узкое, и от рулевого, наверное, требуется большое искусство, чтобы провести через него корабль. Я отхожу в сторону, чтобы ненароком не помешать старшине. Но лицо у него спокойное, лишь щеточки усиков чуть заметно подрагивают. А у меня даже мурашки пробегают по телу, когда я смотрю на стремительно пробегающие в нескольких метрах от бортов отвесные скалы.

Но корабль благополучно проскакивает горло, и перед нами распахивается вся ширь океана. Это происходит как-то внезапно, видимо, еще и потому, что здесь нет дождя, светит солнце, а на небе ни облачка.

В учебном отряде мы проходили практику на кораблях, дважды выходили в море, но плавали вблизи берегов и такого ощущения бескрайности испытать не довелось. А здесь, куда ни глянь — всюду только вода и небо. И корабль, казавшийся в гавани громадным железным чудовищем, здесь стал вдруг маленьким, затерявшимся в этом необозримом пространстве. И начинаешь невольно испытывать странное чувство своей мизерности и беспомощности.

Впрочем, когда смотришь вдаль, океан кажется спокойным и добрым. Но вблизи, у самого борта, он злой. Он даже позеленел от злости, сердито плюется брызгами, наскакивает на корабль, бьет его в борт, и эхо этих ударов гулко отдается в стальном чреве корпуса. Корабль нервно вздрагивает, точно испуганный конь, волна то и дело сбивает его с курса, и Охрименкову нелегко обуздать его. Старшина, по-моему, только делает вид, что легко с ним управляется.

— Для крещения вам погодка выдана, как по заказу, — говорит он. — Может, только к вечеру разгуляется. Вон перистые облака появляются, а они, как правило, к ветру.

А меня уже и сейчас поташнивает. Особенно когда смотрю на гюйсшток, который вычерчивает то в океане, то в небе замысловатые фигуры. От него у меня и начинает кружиться голова. Поэтому стараюсь смотреть на руки старшины и картушку гирокомпаса.

— Поворотный буй, прямо по носу, дистанция двенадцать кабельтовых! — докладывает сигнальщик.

— Есть! — отзывается вахтенный офицер.

И тут же через открытую дверь штурманской рубки слышится доклад капитан-лейтенанта Холмагорова на главный командный пункт:

— Товарищ командир, до поворота на новый курс осталось три минуты.

— Есть! — доносится голос командира корабля. — Ложитесь на курс сорок пять градусов.

Капитан-лейтенант Холмагоров входит в ходовой пост и смотрит прямо по носу. Вскоре и я вижу, как пляшет на волне оранжевый поплавок буя, возле него пенится вода, и кажется, что это чья-то голова торчит из-под кружевного воротничка. Когда мы поравнялись с буем, Холмагоров скомандовал:

— Право руля! Курс сорок пять!

Отрепетовав команду, старшина второй статьи Охрименков перевел ручку манипулятора, и нос корабля плавно покатился вправо. Курсовая черта остановилась точно на цифре «45».

— На румбе сорок пять!

— Так держать.

Капитан-лейтенант Холмагоров направился было снова в штурманскую выгородку, но вдруг остановился и удивленно спросил:

— А пеленгатор почему не зачехлили?

Я глянул на левое крыло мостика и обомлел: чехла на пеленгаторе не было.

Старшина второй статьи Охрименков вопросительно посмотрел на меня.

— Я крепко привязал, узел затянул туго, — начал было пояснять я, но старшина прервал меня:

— Виноват, товарищ капитан-лейтенант, я не проверил, а надо было самому посмотреть.

— Тесемки были мокрые? — спросил у меня Холмагоров.

— Так точно!

— Тогда все ясно. На ветру тесемки высохли, узел ослаб, и чехол слетел. Посмотрите, может, зацепился за что.

Я выскочил на крыло мостика. Ветер, острый, как нож, с маху полоснул меня, обжег и чуть не сорвал с головы берет, но я вовремя подхватил его и сунул за пазуху. Теперь корабль шел лагом к волне, его валяло, как ваньку-встаньку. Ветер снимал с верхушек волн белую стружку пены, будто стесывал гребни рубанком.

Вслед за мной вышел на крыло мостика и Холмагоров. Он тоже окинул взглядом надстройки. Чехла нигде не было.

А океан сплошь усыпан барашками, лишь за кормой протянулся гладкий и ровный след кильватерной струи.

— Смотрите, как по ниточке Охрименков ведет, — залюбовался следом Холмагоров.

Но когда мы вернулись в ходовой пост, капитан-лейтенант упрекнул старшину:

— Прежде чем с человека что-то потребовать, надо его сначала научить.

— Виноват, товарищ капитан-лейтенант!

Холмагоров задумчиво смотрел на меня. Ожидая его разноса, я сначала невольно съеживаюсь, потом вытягиваюсь в струнку. Но разноса не последовало. Вместо этого Холмагоров предложил:

— А ну-ка, Севастьянов, становитесь вместо старшины на руль.

Охрименков уступил мне место за рулем. Едва положив руки на манипулятор, я почувствовал, что удерживать корабль на курсе не так-то просто. Легкость, с которой делал это старшина, была только кажущейся. Волна то и дело сбивала корабль с курса, и я сразу же проскочил заданный курс на четыре градуса.

— Вы поспокойнее, — советует старшина. — Давайте на первый раз я буду вам подсказывать. Так. Отводи… Одерживай… Так держать! А вообще-то это надо знать, как таблицу умножения. Точнее, не столько знать, сколько чувствовать корабль. Это потом само придет.

А пока ко мне ощущение корабля не приходило, волна снова сбивала его и он начинал рыскать на курсе. Заглянувший в пост штурманский электрик старший матрос Голованов иронически ухмылялся.

— Вы не на нос смотрите, а больше за картушкой компаса следите, — подсказывал старшина. — Но и вперед не забывайте поглядывать. Сейчас мы одни, а когда в строю идем, можно наскочить и на другой корабль.

С того момента, как я стал на руль, прошло не более десяти минут, а я уже устал, и со лба градом лил пот. Никаких физических усилий я вроде и не прикладывал. Это, очевидно, от нервного напряжения.

— Ничего, для первого раза не так уж плохо, — хвалит капитан-лейтенант Холмагоров. — Бывало и похуже.

Но в это время в ходовой пост заходит командир корабля капитан третьего ранга Полубояров и строго спрашивает:

— Что это у нас корабль вихляется, как пьяный матрос? — Однако, глянув на меня, смягчается: — Ах, вот в чем дело! Ну и правильно.

Тем не менее Охрименков плечом оттесняет меня и сам становится на руль.

— А теперь поглядите на свой кильватерный след, — предлагает Холмагоров.

Я выскакиваю на крыло мостика и смотрю за корму. След извилистый, как синусоида. Понуро возвращаюсь в рубку.

— Ну и как? — спрашивает Холмагоров. — Есть разница?

— Нашли, с кем сравнивать! — неожиданно заступается за меня командир корабля. — Охрименков-то у нас почти все моря и океаны облазил, вон даже в Сингапуре побывал. Так ведь, старшина?

— Так точно, приходилось. Только я ведь, товарищ командир, на сухогрузе-то простым матросом ходил, а на рулевого уже здесь выучился.

— Вот и вы выучитесь, — говорит мне командир. — Не боги горшки обжигают.

В это время внизу раздается грохот, и все смотрят на палубу, даже старшина на мгновение отрывает взгляд от компаса. Топот доносится с сигнального мостика. Там кто-то сначала просто так прыгает, потом в топоте появляется ритм, и вот уже все узнают классическое «яблочко».

— Ну, он у меня, прохиндей, попляшет! — угрожающе говорит капитан-лейтенант Холмагоров и собирается спуститься на сигнальный мостик.

— И как вы намерены его наказать, Василий Петрович? — останавливает его вопросом командир корабля.

— Пару недель без берега посидит, тогда догадается, что из-за его самодеятельности Охрименков может и не услышать команду на руль.

— А может, и без наказания догадается? — Командир задумчиво смотрит вниз и вдруг оборачивается ко мне: — А вы плясать умеете?

— Никак нет.

— А жаль!

— У нас вон Голованов в этом деле мастак, — подсказывает старшина.

Командир поворачивается к Голованову.

— Пойдите подмените сигнальщика. А когда он поднимется сюда, пляшите, да погромче. Но и за горизонтом не забывайте поглядывать.

— Есть!

Голованов спускается на сигнальный мостик.

Вскоре оттуда поднимается в рубку матрос Воронин. Лицо и руки у него посинели, зуб едва попадает на зуб, когда он докладывает:

— Товарищ командир, матрос Воронин по вашему приказанию прибыл.

— Как там, на сигнальном, холодновато?

— Есть маленько. Но терпеть можно.

В это время снизу раздается топот. Голованов лихо отбивает чечетку.

Воронин удивленно смотрит вниз, потом вытягивается в стойку «смирно»:

— Виноват, товарищ командир! Я все понял.

— Вот и хорошо. А теперь сбегайте за тулупом, наденьте его и продолжайте службу.

— Есть продолжать службу! — радостно отзывается Воронин, четко поворачивается через левое плечо кругом, но, не удержав равновесия, шарахается в сторону.

Набегает большая волна, корабль, кренясь на правый борт, медленно взбирается на нее и вдруг стремительно падает вниз. Все мои внутренности подступают к горлу, я чувствую, что сейчас из меня вылезут все потроха. Зажимаю рот ладонью и выскакиваю на крыло мостика.

Я стою спиной к тем, кто находится в посту, но мне кажется, что все сейчас смотрят только на меня и посмеиваются. Хочется удрать отсюда подальше, забиться куда-нибудь в глухой темный угол. Но надо возвращаться в пост. Это сейчас для меня все равно что идти на эшафот. Но идти надо. Медленно оборачиваюсь и окидываю взглядом пост. На меня никто не обращает внимания. Или притворяются? Жалеют? А я не люблю жалости, считаю, что жалостью можно только унизить человека.

Опустив очи долу, выдавливаю из себя:

— Извините, товарищ командир.

Командир корабля непонимающе смотрит на меня. Наконец догадывается:

— Ах, это! Не обращайте внимания. Обычное житейское дело. Я когда первый раз в море выходил, так еще в гавани «траванул». При полном штиле, от страха.

Я не верю, полагая, что командир просто наговаривает на себя, чтобы подбодрить меня. А он продолжает:

— И потом еще долго привыкал. Уже офицером был, когда неподалеку отсюда дань Нептуну отдал. Да ты помнишь, Василий Петрович, — призвал он в свидетели Холмагорова.

— А я тогда думал, что вообще концы отдам, — подтвердил Холмагоров. — Знатный в ту пору штормяга трепал нас.

— Я тоже с полгода привыкнуть не мог, — сообщил и Охрименков, вынул из кармана воблу и, оглянувшись, незаметно сунул ее мне. — Вот, пососите, помогает.

Однако его жест все-таки не укрылся от бдительного ока командира корабля.

— Вы только подчиненных угощаете? — спрашивает он у старшины.

— Найдется и для вас, товарищ командир. — Охрименков достает еще две рыбины, отдает их командиру корабля и штурману.

Командир берет рыбу за хвост и долго стучит ею о край стола. Затем сдирает кожу и впивается зубами в воблу. Эту же операцию повторяет и капитан-лейтенант Холмагоров. Я чистить воблу не решаюсь, отвернувшись, потихоньку отгрызаю ей голову и сосу ее.

— Вот ведь, черти, достают же где-то, — удивляется командир. — В городе не продавали ее лет пять, на корабль не получали месяцев восемь, а все сосут. Где же вы ее, старшина, все-таки достали?

— Не имей сто рублей, а имей сто друзей, — уклоняется от прямого ответа старшина.

— Я вот проверю ваших друзей, — обещает командир. — Эти интенданты — как мыши, в каждом углу у них что-нибудь да припрятано.

Под шумок очищаю воблу. И верно, от соленого становится немного легче.

А за стеклом рубки качается полосатый океан, гюйсшток вычерчивает в небе замысловатые кривые. Волна то и дело окатывает палубу, и впередсмотрящий каждый раз отряхивается, как утка. Мне становится жаль его. Даже если мы и встретим другой корабль или обнаружим нарушителя наших морских границ в этом походе, то первым его заметит не впередсмотрящий. Радиометристы, сигнальщики, акустики прощупывают небо и океан намного дальше, чем можно увидеть простым глазом.

Но морскую границу охраняют пограничные корабли. А большой противолодочный корабль предназначен для того, чтобы обнаруживать и уничтожать подводные лодки. Вот бы и нам обнаружить чужую подводную лодку, притаившуюся в глубине наших территориальных вод.

Словно подслушав мои мысли, командир корабля, вроде бы ни к кому не обращаясь, говорит:

— К любому делу можно привыкнуть, хотя и не всякое можно полюбить. Но хорошо исполнять можно любое, если сознаешь его значимость. А в нашем деле главное вовсе не в том, чтобы задержать нарушителя, а в том, чтобы ни один чужой корабль не полез в наши воды. Не посмел. И никогда не смог…

Я понимаю, что эти слова предназначаются сейчас главным образом мне. Вроде бы ничего нового в них нет, об этом же нам не раз твердили и в учебном отряде. Но здесь, в океане, они звучат как-то более весомо.

— Разрешите я еще постою на руле, товарищ командир? — прошу я.

— Разрешаю.

Охрименков уступает мне место. Корабль опять начинает рыскать на курсе, но теперь я действую спокойнее и увереннее и постепенно приспосабливаюсь, картушка компаса тоже успокаивается, курсовая черта лишь слегка подрагивает возле цифры «45». Конечно, лежать на прямом курсе не то что проводить корабль через извилистую узкость, а все-таки приятно, что хоть что-то да я умею.

Сменившись с вахты, выбегаю на крыло мостика и смотрю на кильватерный след.

Он, конечно, не такой ровный, как у старшины второй статьи Охрименкова, но и не такой загогулистый, как в первый раз.

На палубе меня окатило водой. Спустившись в кубрик, переодеваюсь в сухое. Доставая из рундука носки, нащупываю на полочке боцманскую дудку. Потихоньку высвистываю «Захождение» и мысленно клянусь, что научусь водить корабль не хуже старшины.

 

В. Белозеров

АППЕНДИЦИТ

Опасен Даже малый промах. Вода Тверда, Как антрацит… И надо ж так: Схватил старпома, Согнул в дугу Аппендицит. На стол, под скальпель… В медицине Пока другого средства Нет. Врач лодки — В лейтенантском чине — Единственный авторитет. По боевому расписанью, Забыв про отдых, Каждый встал. Минер Латинские названья Заносит в вахтенный журнал. Жарища — Череп распирает: Софит В пятьсот свечей Палит. Лоб лейтенанту Вытирает В халате белом Замполит. «Щадящим» курсом, Дизелями, Наклоном легким На корму, Горизонтальными рулями — Все Ассистируют ему. Накрытый Простыней стерильной, Вдыхая Нашатырный спирт, Старпом — По должности двужильный — Зубами, Как швартов, Скрипит. Нашел! Чуть-чуть пинцет продвинул. Легки Прикосновенья рук. Как невзорвавшуюся мину, Аппендикс «Вытралил» хирург. …Старпом — Измучен и распарен — Потрогал бережно живот: — Спасибо, док, Ты — флотский парень… Не беспокойся — Заживет.

 

С. Каменев

УЛЬТИМАТУМ ШТУРМАНА ГОЛОВАНОВА

Рассказ

 

…Было бы лучше, если бы эту радиограмму не приняли. Но, видимо, радист пароходства был опытным. Прижав плотнее телефоны, он весь поглотился в слух — вызов был еле слышен. Сигналы то появлялись, то куда-то уплывали. Включив тумблер ограничителя помех, радист пароходства услышал вызов яснее. Тут же поставил номер радиограммы, начал заполнять бланк. Дав подтверждение на принятую радиограмму, радист пробежал глазами текст и вздрогнул. Машинально открыл ящик стола, вынул брошюру «Указания по организации судовой радиосвязи», волнуясь перелистал ее и, найдя раздел о кратких указаниях по радиообмену, прочел перечень сведений, которые запрещается передавать в эфир…

Капитан плотовода «Крылов» информировал начальника пароходства о том, что старший штурман Голованов самовольно покинул судно.

Вложив радиограмму в папку с надписью «Срочно», радист вышел из диспетчерской и заспешил к кабинету начальника пароходства. Без стука вошел, молчаливо положил на стол папку и вышел. Начальник, слушавший своего заместителя по перевозкам и движению флота, раскрыл папку…

— Николай Михайлович, у меня все, — почувствовав, что его не слушают, сказал заместитель.

— Хорошо, оставьте мне ваши записи, — думая уже о своем, попросил начальник. — Я разберусь.

Как только заместитель вышел, Николай Михайлович откинулся на спинку кресла, взглянул еще раз на текст радиограммы, встал и подошел к карте бассейна реки. Где-то здесь плотовод «Крылов», лидер соревнования, шел за рекордным плотом. О судне, его экипаже передавали по радио, печатали в газетах. Успехами плотовода интересовался министр. И тут такое ЧП.

Николай Михайлович сжал кулаки, резко разжал их и потер пальцами виски. Что и говорить, ни один навигационный год не проходит без происшествий. Все вначале идет хорошо — и раз… Попытался представить себе этого штурмана Голованова и не мог. Нажал кнопку селекторной связи.

— Василий Яковлевич, — обратился он к кадровику, — какие суда сейчас в районе «Крылова»?

— «Пламя» буксирует плот, на подходе буксировщик «Бойкий».

— Вы еще ничего не знаете про Голованова? — спросил он.

— Не-ет, а что?

— Да вот отмочил он тут. Захватите-ка его дело, пожалуйста, да зайдите ко мне.

— Хорошо, сейчас.

И вновь задумался, но теперь уже о другом, о пароходстве. Сравнить его нельзя ни с каким другим учреждением. Потому как в любом учреждении в нужный момент можно всех собрать сразу, а тут он один, суда разбросаны на тысячи километров друг от друга. Из пароходства идет координация их движения. Вот что случилось на «Крылове»? Почему в такой момент, когда весь экипаж на хорошем счету, когда список с их фамилиями отправлен в Москву для поощрения, случилось такое?

Тем временем кадровик, волнуясь, перелистывал личное дело штурмана Голованова. Убедившись, что оно аккуратно подшито, пронумеровано, встал из-за стола.

«Голованов, Голованов, что же ты натворил?» — терялся он в догадках, идя по коридору.

Навстречу попадались сослуживцы, здоровались, кадровик лишь машинально кивал в ответ головой. Беспокоила неизвестность. Он сам ведь направил Голованова на плотовод.

— Бойко! Там же матрос Бойко! Не он ли всему виной? — Кадровик вернулся назад, решив взять еще и дело матроса.

…Бойко был простым матросом речного пароходства, но его личное дело было пухлым, как рукопись романа: докладные капитанов, различные справки, объяснительные, выписки из приказов.

Проще было бы уволить его, материалов хватало, но оставался всего год до призыва его в армию. Жаль было парня.

Перед тем как войти в кабинет, Василий Яковлевич осмотрел себя, одернул китель.

— Разрешите, Николай Михайлович?

— Давайте, давайте. — Начальник пароходства нетерпеливо протянул руку. — А почему два?

— Второе матроса Бойко, — волнуясь, пояснил кадровик. — Мне кажется, что все могло произойти из-за него.

— Это почему же?

— Матроса Бойко штурман Голованов взял под свою ответственность. Мы его хотели увольнять, а он взял на исправление.

— Вот как? — Начальник удивленно покачал головой и стал листать дело. — Так натворил-то Голованов, а не Бойко. Он самовольно покинул судно. Один.

Кадровик лихорадочно вспоминал все прежние поступки штурмана и ничего понять не мог.

— Вы не знаете, почему он так мог сделать? — обратился начальник.

— Не-ет, даже не догадываюсь, — чуть заикаясь, ответил тот.

* * *

— Вася, у меня мечта попасть на самый отстающий теплоход, какой только есть в пароходстве.

— Ты что? Зачем тебе это нужно? С отличием закончил училище, тебе прочат капитанский мостик на самом современном теплоходе, а ты о какой-то колымаге бредишь.

— Себя надо проверить. Понимаешь — себя. На что ты годен. А для этого необходимо начать с самого низа, — горячо доказывал другу высокий худощавый парень в чуть заломленной набок мичманке.

— Брось чепуху молоть, Голованов. — Василий положил руку другу на плечо. — У тебя направление на пассажирский теплоход — и какой! Чистенький, свеженький, нарядные пассажиры, пассажирочки.

— Брось, Вась. Я же серьезно.

— А я что — шучу? Мне вот предложили работать в кадрах, так я сразу согласился. Ничего, что инспектором. Главное — на берегу, дома.

— Скучное дело.

— Ну и что? Зато работа потише. А еще, — Василий подмигнул, — я буду чаще видеть симпатичных девчонок.

— Вот-вот, это у тебя на первом плане…

Прошло с того разговора два года, и вот Чухлеб стоит перед начальником пароходства, а тот молча листает дело его друга…

— А чем проштрафился Голованов, если вы его перевели с пассажирского судна на плотовод?

— Ничем, сам пожелал.

— Пожелал?! Чудеса! А почему я не помню этого?

— Вы были в отпуске, подписал приказ о переводе ваш заместитель.

— Читаю — одни благодарности. Чего же не хватало ему, Голованову?

— А ему всегда хотелось чего-то такого…

— Чего такого?

— Да где потруднее да погорячее.

— Погорячее, говоришь? Выходит, вскипятил воду. — Начальник пароходства отодвинул дело в сторону. — Принеси-ка мне дело капитана плотовода.

— Прямо сейчас принести?

— А когда же?

Чухлеб рванулся к выходу. Задел ногой за стул.

«К неприятности», — тут же кольнула догадка. В деле капитана плотовода была докладная директора судоремонтного завода о том, что в период ремонтных работ тот неоднократно встречал капитана Трегубова в нетрезвом состоянии. Мер к капитану не принимали…

Так оно и получилось. Начальник пароходства прочел докладную, взглянул на кадровика.

— Что ему за это было?

— Ничего, Николай Михайлович. Перед открытием навигации время напряженное.

— При чем тут время? — раздраженно перебил начальник. — Вот во что обходится безалаберность. Кстати, сколько лет вы работаете в кадрах пароходства?

— Был инспектором два года, теперь — начальником.

— Привыкайте работать более серьезно…

 

КАПИТАН ПЛОТОВОДА

Волны вскипали за кормой буксировщика. Откатываясь к берегам, ударялись о них и исчезали. По всей ширине реки плыли ошметки пены, рыхлые недотаявшие льдины. То тут, то там выныривали набухшие бревна — топляки, так и норовившие угодить под нос судна, проползти по днищу и задеть винт. Буксировщик шел за первым плотом. Навигация предстояла трудная. Сильный паводок снес некоторые причалы, унес подготовленный для сплава лес.

Матрос Василий Бойко вяло покручивал колесо штурвала, поглядывал на левое крыло капитанского мостика, где стоял задумчивый капитан. Стычка с директором судоремонтного завода, потом затяжка времени с освобождением причала — все это волновало Трегубова. Капитан покусывал нижнюю губу, немигающе глядел на неспокойную воду реки, нервничал. Директор завода оказался человеком принципиальным и твердо настаивал на том, чтобы капитана отстранили от навигации. Но попался сговорчивый кадровик… Ладно, как-нибудь утрясется дело. Вот только как штурман?

Голованова он впервые увидал на совещании портовиков накануне открытия навигации. Среди знакомых капитанов, ветеранов флота, курсантов, работников порта он ничем не выделялся. Правда, лицо у него было не речника, сразу видно. Оно было больше похоже на лицо грустного музыканта. Но когда слово предоставили Голованову, все поразились живому, продуманному выступлению. О деле говорил. И как! Задел за живое. И вот теперь такой оратор ходит в его подчинении. А не специально ли его подослали, чтобы сменить его, капитана? Это тревожило. Понятно, Голованов молодой, энергичный.

Трегубов был из сибиряков, из тех, кого природа наделила молчаливостью на десятерых, силой на пятерых. Пошел он в деда, который всю жизнь землю пахал — случалось, и на быках. Рассказывали: заупрямился как-то бык, встал — и ни туда ни сюда. Как ни понукал дед, как ни кричал — хоть бы что. Упрямым оказался. Разъяренный дед подскочил, кулачищем в лоб быку трахнул — тот так и упал замертво. Оттащил его дед в сторону, сам стал в упряжку с другим быком. Так и допахали в паре бык с человеком. Потом, правда, дед жалел, что прихлопнул хорошего быка.

Трегубов понимал — неприятности еще впереди. Закроется навигация, соберутся речники, начальник пароходства выступит с докладом, подводя итоги года, и, конечно, назовет фамилию Трегубова среди нарушителей трудовой дисциплины. Неприятно. Начнут на всех собраниях склонять…

Расстроенный Трегубов повернулся к рулевому:

— Так и держи, не рыскай, тут все прямо. — Вышел из рубки и, стуча сапогами по лестнице, спустился к себе в каюту.

— Голованов, зайди-ка, — послышался его хрипловатый голос.

Хлопнула дверь каюты.

— Вызывали? — Штурман, чуть пригибаясь, вошел к капитану.

— Да, хотелось бы поговорить, а то как сычи. — Выставил на стол бутылку водки.

— Сергей Михайлович, я не буду. — Штурман взглянул в глаза чуть смутившегося капитана.

— Мне-то что, предложить, а там как хочешь. — Он убрал водку. — Я хотел по-человечески.

— Давайте поговорим. — Штурман сел на стул.

— Не-е, так откровенного разговора не получится. Не душой думать будешь, головой, а я хочу, чтоб от сердца все шло.

— Так и будет от сердца, Сергей Михайлович.

Капитан резко взглянул на штурмана, и Голованов понял: душевного разговора у них не получится.

— Отказываешься? — спросил капитан.

— Отказываюсь, вы уж извините.

— Смотри, Голованов, не дашь себе разрядиться, сердцу будет больно.

…Размолвка между штурманом и капитаном от экипажа в тайне не осталась. Взволновала она и Василия Бойко. Он вспомнил, как когда-то, воображая себя бывалым речником, мог опоздать на вахту, отстать от рейса. А все потому, что капитан, к которому он попал, сам не был дисциплинированным и дисциплины ни от кого не требовал. И пошло-покатилось. Теперь его считают неисправимым, а иные подшучивают: дескать, ты, Бойко, кандидат на скамью подсудимых. И стало на душе у Бойко обидно. Неисправимый. Никогда он не хотел быть таким…

 

МАТРОС БОЙКО

Впервые он увидел парня в форме речника в школе на вечере. Как он попал в далекий поселок нефтяников, понять было трудно. Видимо, приехал к кому-то, а девчонки пригласили. Матрос острил, громко смеялся. Смеялась и Людка, в которую был тайно влюблен Вася Бойко. Она даже не смотрела на него, а потом… Потом, взяв под ручку морячка, вышла из школы. Васек выбежал из школы. А как-то раз в газете прочел объявление о приеме в мореходку. Послал документы, пришел вызов. Дома, конечно, ахи, охи. Куда? Зачем? Все рядом. Хочешь быть нефтяником — пожалуйста, хочешь быть спортсменом — стадион рядом. Море, реки — они так далеко! Но у Васька на руках вызов.

Родители успокоились, стали собирать сына в дорогу. Отец, склонившись над картой железных дорог, высчитывал километры.

— Выходит так, до Красноводска поездом, там самолетом до Астрахани.

— Вот тебе три банки варенья, — сказала мама, — айвовое, вишневое и смородиновое. Ешь!

— Деньги в узле, — шепнула бабушка.

— В крупных городах крупные жулики, — подняв высохший палец, подметил, кашляя, дед. — Держи все при себе. Засмотришься — вмиг сопрут.

Васек кивал в знак согласия головой, хотя совсем не помнил, где какое варенье, где в узле деньги. Главное — вызов был в кармане.

Через несколько дней Бойко оказался в Астрахани, городе, пахнущем арбузами и рыбой. Запах рыбы доносился с Волги, запах арбузов — откуда-то с песчаников.

Кондуктор трамвая подсказал, как найти мореходку. Вышел Василий, заметив якоря. Достал вызов, протянул стоявшему вахтенному.

— Э, да тебе не сюда. Тебе в речное.

— Куда? — удивился Бойко.

— В речное училище, а здесь школа. Чувствуешь разницу? То-то. Так что топай, тебе еще далеко. — Но неожиданно вахтенный заметил, что Бойко в кедах. — Спортсмен?

— Левый нападающий.

— Честно?

— О чем спрашиваешь?

— А еще чем занимаешься?

— Боксом.

— Честно?

— Да что ты все — честно да честно! — обиделся Бойко. — Подскажи, куда мне ехать?

— Знаешь, давай к нам, а? Я тебе помогу. Зачем тебе быть лягушатником? Представь себе — мореходка, а?

— Да я как-то не знаю, — замялся Васек.

— Не дрейфь, пойдем вместе, — предложил вахтенный, подозвав проходившего рядом курсанта. — Постой пока, я сейчас. — И, обняв Васька, он повел его по длинному коридору.

Новый знакомый, назвавшийся Федей, быстро уладил все: взял документы, горячо заверяя какого-то парня в том, что Вася давно мечтает о море и что жить без него не может.

Вася только пожимал плечами и удивлялся.

— Всё, дело в шляпе, — радовался Федя, выходя с пакетом на улицу. — Теперь ты будешь курсантом мореходной школы и членом нашего спортивного общества «Чайка». — И он непонятно кому подмигнул.

И новая жизнь завертела Васю Бойко. Занятия сменялись спортзалом, стадионом. На него с уважением поглядывали преподаватели, а когда Вася в ответственнейшем матче с командой речного училища в прыжке забил левой ногой гол под самую перекладину, сам начальник училища стал пожимать ему при встрече руку.

Год пролетел быстро. Он с отличием закончил училище и был назначен сначала практикантом, а потом переведен матросом в штат на судно река-море.

Но, привыкший к вольности, он вдруг почувствовал себя скованным и во всем ограниченным. И нарушения посыпались, как кнопки со стола. Ему понавешали таких нелестных ярлыков, что капитаны, куда он приходил по направлению, тут же от него отказывались. Никому не нужным стал матрос Бойко. Сидеть бы ему в пароходстве, загорать, если бы не оказался тогда в кадрах штурман Голованов. Кадровик заметил Бойко, что-то шепнул идущему рядом штурману, тот посмотрел на матроса и спросил:

— Пойдешь на плотовод?

Бойко был в таком положении, что согласен идти хоть на край света. Так он оказался на «Крылове».

Шторм, буря, шквал, а в небе — альбатрос. Подай-ка, боцман, на пирс трос…

Радостно было на душе у Бойко. Рассеялся туман. Кругом тихая вода с молчаливыми берегами, на которых сползали к реке деревья, как на водопой. Река никогда не бывает бездушной, она может быть и другом и недругом.

— А древо наше есть жизнь, — поглаживая начинающую пробиваться бородку, произнес штурман Голованов.

— Что? — растерянно переспросил Бойко; ветер отнес слова штурмана.

Штурман повернулся к вахтенному:

— Да вот, Вася, вспомнил, что древние говорили про лес: это жизнь наша.

— Верно говорили, — тут же поддержал Бойко. — А от себя добавлю, что древо есть и денежки хорошие.

— Почему же?

— Посудите сами — за каждый сплавленный плот нам дают рекордные премии.

— Так-то так, — согласился Голованов, — но разве все дело в деньгах?

— Вы что, это серьезно?

— Вполне, потому вся наша жизнь не ради них.

— Это вы уж хватили, товарищ штурман! — усмехнулся Бойко. — Я нутром чувствую, что нам солидный куш перепадет за эту навигацию, оттого и стал таким спокойным и покладистым.

— А не скучно, Вася?

— Какая тут скукота? Самый разгар веселья. Кипучая жизнь ждет меня впереди. Вот пришли мы в порт с плотом, я тогда на вахте был, как ко мне подлетает журналист, да не из какой-нибудь многотиражки, хотя я эту газету очень люблю. За ручку здоровается, называет себя. Вы думаете, откуда он? Э, из центральной прессы. По имени-отчеству называет, здоровьем моим интересуется. Я так и оторопел. Кому раньше мое здоровье было нужно? До фонаря всему экипажу. А тут лично: «Как здоровье, товарищ Бойко?» Откуда меня он знает, ума не приложу. Я ему, о чем знаю, рассказываю, он слушает. Да ради такого момента я согласен не одну навигацию вкалывать. За человека стали считать. По душам поговорил и все плохое забыл. — Бойко, только что разгоряченно вспоминавший прошлое, утих. — А вот вы, товарищ штурман, не наших кровей.

— Отчего же?

— Не пойму я вас, ведете себя как-то странно. За всех нас заступаетесь, меня взяли в пароходство. Нет, я вас не подведу, но меня же никто не брал, капитаны только мою фамилию услышат — так стороной обходят, а вы… — Матрос словно споткнулся, замолчал на секунду. — А зашел я к вам в каюту, а у вас книг там тысяча… Но живете вы, как я думаю, без мечты, как святой.

— Разве?! — Голованов подошел ближе, встал у открытого окна. — А мечтаю я, Вася, о том времени, когда на судне каждый член экипажа будет взаимозаменяемым. Ты вместо меня, а я вместо тебя.

— Да ну? Это как же?

— А так, что каждому из экипажа, и тебе в том числе, жить надо мечтой о хорошем, а у тебя она еще не проклюнулась.

— Это почему же? — Бойко растерялся.

— Ну скажи, какая у тебя мечта?

— Мечта? Да у меня она самая обалденная. — Матрос вновь разгорячился, вспоминая. — Вот после навигации станем на прикол, получу тити-мити и махну в самый большой и шумный город. К примеру, в Москву. Прошвырнусь по улице и подкачу к стоянке такси. Возьму сразу три машины…

Бойко взглянул на штурмана, пытаясь уловить его смятение после произнесенного. Но штурман как стоял спокойно, так и остался таким же спокойным.

— Зачем тебе три машины?

— Когда у людей денег много, они не знают, куда их девать, — объяснил Бойко. — Так вот я возьму три машины. В первую небрежно брошу шляпу, к тому времени куплю себе такую, фетровую, во вторую швырну плащ, как у рулевого Степки с «Пламени». В третью машину поставлю портфель.

— А как же сам?

— А сам пойду по тротуару, а машинам прикажу медленно двигаться за мной. Блеск! Закурю американские сигареты «Крен». — Бойко так размечтался, что навалился на штурвал, отчего нос судна вильнул.

— Сигареты «Кент», — придерживая штурвал, поправил штурман.

— Фиг с ними, все равно задымлю.

— А не боишься?

— Чего?

— Что все машины скроются.

— Как это скроются?

— Так ведь пассажира нет, а город, сам говоришь, большой, шумный. Вот и лопнет твоя обалденная мечта.

— Да-а, — озабоченно произнес Бойко. — Промашка вышла.

— Понимаешь, Вася, — не обращая внимания на то, что его перебили, продолжал штурман, — жизнь всегда оказывается сложнее той, какую мы себе планируем. Ведь не всю же жизнь тебе быть матросом? Но для этого мало одного желания. Для этого необходим колоссальный труд. Вот и получается — все зависит от меры твоего трудолюбия.

 

ШТУРМАН ГОЛОВАНОВ

Рассекая потемневшую воду, натруженно гудя машинами, буксировщик рвался вперед. Воды катились под уклон, делая частые крутые повороты. И вдруг Голованову показалось, что вот такое зигзагообразное течение совершенно не случайно. Ведь нет ничего проще, чем течь прямо. А тут такое скопление поворотов, петляний, излучин. Как и в жизни. И вспомнилось…

У грузового порта свой особенный и неповторимый шум: пронзительные гудки портовых буксиров, сочные басы сухогрузов, протяжные — танкеров, скрипы башенных кранов, резкие сигналы тепловозов. И в этот рабочий гул врывались жалобные крики чаек. Голованов шел по причалу, вглядываясь в названия судов. Где-то должен быть его «Комсомолец», куда его назначили дублером штурмана. Впереди замаячил пассажирский причал со свисающими мягкими кранцами. Хоть и сказали в отделе кадров, что судно в порту, но он его не видел. Покачивающаяся мачта заставила Голованова пройти до конца причала. Он тут же заметил пароход с огромной трубой. «Комсомолец» — было выведено белыми буквами на корме. Голованов растерялся. Ему, отличнику учебы, вместо современного сухогруза придется работать на допотопной посудине?.. Захотелось тут же повернуть назад, но что-то подтолкнуло вперед. Лишь только он ступил на трап, как тут же раздался сердитый окрик:

— Вам кого?

Перед Головановым вырос невысокий, чуть сгорбленный вахтенный.

— Я к вам. — Голованов протянул направление.

Матрос даже не взглянул на направление, безразлично бросил:

— Вахтенный штурман у себя в каюте, пройдите.

Позевывая, штурман сам вышел из каюты.

— Пополнение, да? — потирая покрасневшую левую щеку, произнес он. — Это хорошо. Зайдем. — Напевая непонятный мотив, он сдвинул со стола в сторону бумаги, положил перед собой направление. — Вот так, товарищ Голованов, поселитесь в седьмом кубрике. Еще один матрос будет с вами жить. Но это временно, потом посмотрим, а пока устраивайтесь.

Не успел Голованов войти в кубрик, как следом вошел высокий парень.

— Куда бросить кости? — небрежно спросил он.

— Лучше за борт.

— О, с юмором у вас толково.

Голованов понял, что это и есть его сосед по каюте, матрос, о котором сказал штурман.

— Но на правах последнего займу верхнюю полку. — Он бросил туда спортивную сумку и протянул руку: — Чичулин Юрий. Или просто Чуча из Одессы.

— Голованов.

— По дрожащему голосу понимаю, что новичок, кодекса не знаешь. — Чичулин беспардонно сел на его койку. — Так слушай, советую запомнить. Любое судно не терпит людей двух категорий: пьяных и дураков. Те и другие могут все: во время шторма прыгнуть за борт, посадить судно на мель и выкинуть сотню-другую непредвиденных фортелей. Как понимаешь, я не из таких. Имею трезвый ум и здравую рассудительность. Поблажек от жизни не жду. Пока голову не свернул. — Матрос хлопнул по коленям. — И тебе советую, потому как на такой посудине все возможно.

Однако пророческие советы матроса не сбылись. Голованов успешно прошел преддипломную практику в качестве штурмана-дублера и был переведен в штат штурманом, но уже на другое судно. Когда он прощался с экипажем, пожимая руку матросу Чичулину, тот с заметной грустью в голосе напомнил:

— Про кодекс не забывай.

Парней с неспокойным характером, как у Чучи, он встречал в своей жизни немало. Вот и матрос Бойко. Неуспокоенный, пижонистый. Голованов уже знал, что из таких вырастают хорошие люди, им лишь в жизни необходимо всего один раз помочь. Упусти этот момент — и человек запетляет по жизни, как река.

Прошла вахта. Замигали буи. От воды струился прохладный ветерок. Голованов вышел на правое крыло, облокотился на поручни. С кормы послышался смешок матроса Бойко. Огонек папиросы высвечивал его собеседника — моториста Юрку Свечникова.

Юрка читал стихи, и Голованов поразился, с каким вдохновением в этой тихой ночи плыли строки неизвестного ему поэта.

— Чье это, Юр? — Бойко хлопнул по щеке, отгоняя комара.

— Нашего брата-речника, — пояснил Свечников. — Только, говорят, он потом бросил реку, осел в городе. — Моторист вздохнул. — Он где-то там, а стихи я его знаю, потому что писал он про нас от души.

Бойко лишь вздохнул.

— И еще скажу я тебе, сейчас на флоте совсем иные порядки. Вспомни, ты меня раньше мог уговорить туман шваброй разгонять, веником радиоволны от антенны отмахивать.

— Да брось ты, ведь это же шутки.

— Кому шутки, а кому и горе. Ведь я же думал, что так и надо, ты наблюдал за мной и укатывался от смеха, верно же?

— Что с тобой, Юр? Когда это было? — Бойко положил руку на плечо друга.

— Вот именно — когда? А что в тебе изменилось? Ничего, какой был неисправимый, такой и остался. Не будь Голованова, выгнали бы тебя с треском.

— Тут ты прав, — согласился Бойко. — Выручил он меня.

— А копни тебя чуть поглубже, — продолжал Свечников, не обращая внимания на сказанное, — так ничего в тебе нет.

— Брось, Юр.

— Да что ты все Юр да Юр. Скажи, ты хоть рубль матери отослал?

— Не-ет, — растерянно произнес Бойко.

— Вот. А она, бедная, все окна проглядела, ожидая тебя, а ты штурману загибаешь про шумные города, такси Эх ты! — Свечников бросил папиросу в полоску воды, отсвечивающую за кормой.

— Откуда ты знаешь об этом? — удивился Бойко.

— Ты же на судне работаешь, тут не может быть никаких секретов. Ты меня плоскими шуточками пичкал когда-то, а сам ничему не учился. Похохмил — и ладно. Тебе, как мне кажется, все безразлично: сегодня плавать, завтра канавы рыть.

Бойко молчал. Голованову показалось очень странным, что обычно молчаливый моторист Свечников сейчас допекает Бойко.

— У меня же все не так, — вновь заговорил Свечников. Если уж связался с рекой, то навсегда. А разве виноват я, что меня капитан за водкой посылает? Как мне отказаться, а?

Голованов насторожился.

— Не выполни — спишет он меня, и все. А куда мне? Стыдно мне в этом признаваться. Очень стыдно. Но так дальше продолжаться не может. Согласись!

— Я и сам знаю — не может. И знаешь, после чего? После того, как Голованова увидел. Знаешь, он за человека борется, за нас с тобой. Вот бы мне такой смелости…

— Скажи мне, откуда у людей появляется смелость? Знаю, не ответишь, потому что не у каждого она. Страх — совсем иное дело, он всю жизнь с нами под ручку бредет. Вот, к примеру, мне в первый раз сказали: «Иди, Свечников, тебя боцман уже ждет». Боцман!.. Я аж вздрогнул. Слово-то какое — ого-го! Глаза закроешь, и перед тобой встает эдакий человечище с бугристыми мышцами, короткой бычьей шеей и вечно полусогнутыми руками. От его сурового взгляда простыть можно. Матросы шарахаются при одном его появлении на палубе. Я еще не видел этого боцмана, а уже трясся. Вышел, а ко мне подходит симпатичный худенький парнишка. Здоровается.

— Вы Свечников?

— Да.

— А я ваш боцман, будем знакомы… Вот и теперь — Голованов совсем не похож на прежних штурманов. А я сейчас напоминаю себе дикую глыбу, которую завезли в мастерскую скульптора. И вот он, вооружившись зубилом и молотком, прохаживается вокруг, приглядывается ко мне, думая, где какой кусок отхватить. Он еще совсем не знает, что получится из этой глыбы, но отсекает ненужное. Так вот Голованов, друг мой Бойко, отсекает от каждого из нас всякие наросты. И я чувствую: что-то должно получиться. А что — сказать не могу. Уверен только в одном: хуже он нас не сделает, лучше — да.

 

ВОСПОМИНАНИЕ О ПЕРВОМ РЕЙСЕ

Плот растянулся по реке мехами брошенной гармони… Это не просто «кошели». Добротный, сплоченный в расчете на дальний и долгий путь. Сколько времени теряется, когда суда простаивают из-за неподготовленности плотов к сплаву!

Трудная работа по связке, учалке плотов. Еще весной, когда на реке только начинает «стрелять» лед, сплавщики стараются не упустить «большой воды», стараются продвинуть срубленный лес с протоков к берегу. То и дело слышится: «Эх, взяли! Ра-аз, взяли!» Бородатые, сильные, с баграми, крюками, люди скатывают бревна.

Хороший плот делают долго. И для всех будет великой бедой, если сплавляемый плот или по халатности, или при шторме разобьется. Освобожденные бревна угрюмо и неудержимо будут напирать друг на друга, топить. Река тогда словно в страхе замирает, течение ослабевает, вода от берега до берега перекрывается бревнами. Это залом, бедствие для судоходства.

«Бревна на реке, что айсберги в море», — говорят речники. Разбитый плот — это стихия, и с ней очень трудно бороться. Река вся взбурлит от буксировщиков, растаскивающих бревна. Едкий дым покроет ее, сколько будет послано проклятий в адрес тех, кто допустил аварию.

В рубку вошел бородатый радист Костя. Протягивая радиограмму капитану, пояснил:

— Штормовое предупреждение, четыре балла.

— Этого нам только не хватало, — произнес Трегубов. Разминая крючковатыми пальцами сигаретку, он задумался. — Шабаш, приплыли, пора на длительный перекур.

Капитан вышел на мостик.

— Боцман! Приготовиться к швартовке!

Сколько теперь придется стоять у берега, никому не известно: шторм на реке — беда для плотоводов.

Голованов, молча наблюдавший за помрачневшим капитаном, вспомнил преддипломную практику на рудовозе. Вспомнился тот рискованный рейс по реке, по которой и днем в штилевую погоду без лоцмана никто не отважился с грузом продолжать рейс. Капитан рудовоза решил пройти в тумане, густом тумане. И повел судно смело, без колебаний.

Капитан послал тогда матроса на бак, который уже с мостика был из-за тумана не виден, и приказал смотреть в оба и сразу же подавать сигналы, если что-то будет впереди.

— А вы, штурман, — обратился он к Голованову, хотя он был всего-навсего практикантом штурмана, — становитесь к штурвалу. Все мои команды выполнять сразу же. — И сам прильнул к локатору, поставив ручку на «малый вперед».

Судно вздрогнуло всем корпусом и медленно вошло в туман. Капитан ни на секунду не отрывался от локатора, отрывисто подавая команды:

— Вправо на полрумба. Малый ход! Стоп! Одерживай!

Шли целую ночь, и только потом, когда вышли на чистую воду, он, улыбаясь, оглядел всех и произнес странное слово «опцион». Голованов потом узнал, что оно означает «право выбора».

Что хотел доказать капитан? Очень многое. И главное — что можно сделать для того, чтобы выполнить поставленную цель.

Руда, которую везло судно, была необходима срочно, и ее доставили. Никто ранее не мог даже подумать, что их капитан способен на такое. Но он искусно, мастерски прошел весь фарватер в сплошном тумане. Он меньше всего думал о возможных опасностях, потому что все подчинил цели…

— Сергей Михайлович, который год вы ходите с плотами?

Капитан удивленно пожал плечами:

— Кажется, девятый, а что?

— А вы помните обращение ко всем речникам? К чему там нас призывают? — Голованов решил говорить откровенно, как равный с равным. — Нас призывают к досрочному выполнению навигационного плана. Так? Нас призывают к этому, рассчитывая на таких опытных капитанов, как вы, учитывают даже движение в тумане. Понимаете — в тумане, с закрытыми глазами. Но нас призывают, понимая, как дорого время навигации.

— Кончай, Голованов, — отмахнулся капитан. — Не на трибуне же находишься. Говори толком, есть мысль?

Голованов подошел к карте фарватера реки.

— Мы сейчас вот здесь. — Он провел пальцем по извилистому рисунку. — Подходим к раздвоению реки.

— Да что ты! — рассерженно произнес капитан. — Я эти места как свои пять пальцев знаю.

— Вот это я и хотел от вас услышать, — обрадованно произнес штурман, глядя на капитана. — Вы, будет это сказано не в обиду, слепо всегда верили прогнозам. Получили радиограмму, стоп машины — и к берегу, пережидать. Дня три-четыре потеряно. А что, если нам не обращать внимания на радиограмму и идти дальше?

— Что-о? — Нижняя губа у капитана мелко задрожала от волнения.

— Я предлагаю идти дальше, — повторил штурман.

Капитан хмыкнул, но не стал возражать. В его душе, давно обросшей ленивым спокойствием, шевельнулось, может быть впервые, желание рискнуть.

По сути, штурман ничего оригинального не придумал: просто предложил продолжать рейс. Но идти рискованно. Трегубов же не любил рисковать.

— Сколько нам придется стоять? — Голованов прервал размышления капитана. — Мы можем с первым плотом половину навигации простоять. — И подумал: «Неужели спасует?»

Трегубов думал о другом. Он понимал: если они пойдут дальше, пренебрегая штормовым предупреждением, ответственность велика. Если разнесет плот…

— Плот наш крепок, обтекаемость хорошая, можно смело идти, Сергей Михайлович. — Голованов, улыбаясь, смотрел на капитана.

Трегубову было нелегко решиться. Но если они вдруг выйдут в лидеры соревнования, то забудется стычка с директором завода, победителей не судят, а это уже что-то значит.

— Рискнуть, правда, можно. — Капитан поднял глаза на штурмана. — Но как экипаж? Если что, нам необходимо будет сразу же пристать к берегу. Тех, кто на вахте, не хватит. Согласятся ли остальные?

— Уверен, что да.

— Ну, раз ты уверен, можно и дальше идти. — Капитан убрал руку с ручки телеграфа. — Смотри, Голованов, разобьет плот — не миновать нам с тобой беды.

— О чем вы, Сергей Михайлович? — произнес штурман. — Еще спасибо скажете…

На реке стоял полный штиль. И когда через два дня они вошли в загон с плотом, там удивились. Штормовое предупреждение касалось северной части бассейна, а «Крылов» привел плот! Из диспетчерской радировали в пароходство о том, что первый плот успешно доставлен, — лес пошел. Плотовод «Крылов» занял прочное место среди лидеров.

 

СТЫЧКА

Юрка Свечников, моторист «Крылова», написал в газету. Написал о трудовых буднях экипажа. Написал про друга, моториста Мишу Бичевого, который на вахте сумел обнаружить неполадку и устранить ее. Написал о том, как штурман Юрий Подлесный и механик Николай Егорченко ходили в порт за корреспонденцией. Все было хорошо, газету читали, удивлялись. Никто не думал, что так складно может написать Юрка. Никто и не думал, что это к беде.

Сменившись с вахты, капитан зашел в каюту механика, и через час он попросил зайти в каюту Свечникова.

Юрка испуганно подошел к двери, постучал. Войдя, он увидел в каюте раскрасневшихся капитана и механика. Механик, облизывая губы, глянул на моториста.

— Ну, расскажи, писатель, как нас опозорил.

Свечников растерялся.

— Как же ты, дружок, а? — спросил капитан. — На все пароходство ославил.

— Это надо же, а? — Механик закачал головой. — Только навигация началась, а у нас в машинном отделении неполадки. И еще. — Он закурил. — Что ты там про меня накропал? Что это за письмо ты пропечатал? Жена пишет. Скучает… Почему точки поставил, а? Ты что же, хотел этими точками сказать, что моя женушка между делом погуливает, да?

Юрка растерялся:

— Что вы говорите, вы, вы…

— А ну, цыц! — тут же прикрикнул капитан.

Юрка не выдержал, резко выскочил из каюты, с силой хлопнув дверью. Первое, что пришло ему в голову, это сию же минуту бросить судно. Сойти на берег. Ни одной минуты ему не хотелось быть рядом с таким капитаном. Задумавшись, он чуть не столкнулся со штурманом.

— Юр, что с тобой?

Свечников только отмахнулся и хотел было пройти мимо, но его удержал за руку Голованов.

— Что случилось?

И Юрка, всхлипывая, рассказал о происшедшем.

— Подожди, успокойся. — Голованов быстро направился к каюте капитана.

Сейчас он твердо решил, что выскажет все Трегубову: и что капитан не испытывает элементарного уважения к своим подчиненным, и что все на судне живут под каким-то страхом. Вахта — кубрик. Кубрик — вахта. Жизнь однотонна. Так жить экипажу судна нельзя.

— Разрешите?

— А, Голованов, заходи, — предложил Трегубов, свесив ноги с кровати. — Вздремнуть решил, — потирая покрасневшие глаза, произнес он. — Тебе чего?

Голованов понял: сейчас говорить с ним о серьезном — только будить в душе зверя.

— Да вот решил с вами обсудить вопросы соревнования и распределения обязанностей между членами экипажа.

— Что-о?! — удивился капитан. — Какие еще обязанности?

— К примеру, каждый обязан стать образцовым матросом или мотористом, но для этого необходимо разработать условия соцсоревнования. Вот за этим я и зашел.

— Чудеса, — покачал капитан головой.

— Организуем соревнование между членами экипажа и за лучшее несение вахты, и за чистоту в каюте, и за выполнение общественной работы. Ведь можно же?

— В принципе да, но что это даст?

— Это даст очень многое. И главное — любовь к своей профессии.

— Ну еще у тебя какие соображения?

— Повесим экран соревнования, на котором распишем все пункты подробно и будем ежедневно проставлять результаты. Отстоял отлично вахту — красный кружочек, плохо — черненький.

— А не затеряемся мы в этих кружочках, Голованов?

— Не затеряемся, — улыбнулся штурман. — В конце месяца соберем судовое собрание, проанализируем итоги и определим победителей. Вручим памятные подарки.

— Вообще-то дельное предложение, — заинтересованно произнес Трегубов.

— На судне же одна молодежь, многие увлечены спортом, а надо сделать, чтобы все были спортсменами. Приобретем штангу, боксерские перчатки.

— Да нет, их не надо, а то еще синяков наставят кой-кому, — качнул головой капитан.

— Не наставят! — улыбнулся Голованов.

— Слушай, зачем такая обуза? Ведь трудно же!

— Начинать, конечно, всегда трудно. Но начинать надо, а то экипаж не экипаж: вахту отстоял, нырнул в каюту — и дрыхнуть. А то и картами стали баловаться.

— Да, это верно, — согласился капитан, — как-то не по-человечески.

— Вот и я это говорю. Необходимо оживить жизнь на судне.

— Давай собирай экипаж. — Капитан встал, поправил постель, взбил подушку. — А то совсем обленились.

— И еще. — Голованов выключил вентилятор. — Хорошо, что Свечников написал заметку.

— Что?

— Хорошо, говорю, что член нашего экипажа делится со всеми своими делами.

— Почему же? — Капитан развернул газету, в которой была заметка Свечникова.

— Правдиво все написано. Неполадка — так ее тут же и устранили. А кроме работы, у нас занимаются и спортом, и самоусовершенствованием. Это же плюс капитану.

Трегубов молча посмотрел на Голованова.

Штурман, выйдя от капитана, зашел в каюту к мотористу Свечникову. Юрка сидел на кровати, печально опустив голову. Он никогда не думал, что за какую-то заметку его могут так отругать.

— Перестань, Юра. Все улажено, вот только в следующий раз, — он весело взглянул в глаза моториста, — когда будешь писать заметку, покажи мне, вместе обмозгуем, хорошо?..

 

РЕКОРДНЫЙ ПЛОТ

«Крылов» шел за шестым плотом. За последние пять лет навигации такого в пароходстве не было. Радист судна, включив на всю громкость динамики, торжественно объявил:

— Товарищи! Слушайте спецвыпуск о нашем экипаже!

В динамике затрещало. Сквозь шум прорвался женский голос диктора:

— Разрезая гладь воды, идет буксировщик «Крылов» за рекордным плотом. Мы обратились к капитану судна, опытному речнику Сергею Михайловичу Трегубову, с просьбой рассказать о работе экипажа. Предоставляем ему слово.

В динамике послышался треск.

— В нашей работе, — раздался деловитый голос капитана, — все достигается благодаря коллективу. Каждый член экипажа имеет свои обязанности, каждый является членом соревнования и за лучшее несение вахты, и за чистоту в каютах.

Трегубов, слушающий себя, волновался.

Передача продолжалась.

— По рекомендации отдела опыт скоростной проводки плотов на примере «Крылова» будет внедряться в практику. А сейчас по просьбе капитана судна свои стихи прочтет молодой поэт Владимир Исаенко. Пожалуйста, Володя.

— Я доверяю полностью реке. Она сама всегда с глубокой верой, — приподнято читал молодой поэт. И голос его разносился над рекой. — Течет — как есть — вблизи и вдалеке, жизнь отдавая людям в полной мере. Я доверяю полностью реке…

Рекордный плот. Сколько было напряжения, трудностей, тревог! Теперь все позади. Вывернув из-за мыса, буксировщик вышел на середину реки. Вглядываясь, Голованов неожиданно заметил стоящий у берега буксировщик «Пламя». Отход ему от берега был перегорожен плотом.

Такое случается, если судно неожиданно застопорит ход. Плот по инерции продолжает двигаться, норовя протаранить буксировщик. Видимо, капитан свернул к берегу, а плот прошел мимо, перегородив отход. Из такой ловушки освободиться нелегко. Река окутается черным дымом, вода смешается с землей.

— Товарищ штурман, — Бойко, стоявший у штурвала, показал на буксировщик, — в западне они.

— Вижу, — задумчиво произнес Голованов. — Крепенько сидят. — Он снял телефонную трубку радиопереговоров. — «Пламя», я — «Крылов».

— Слушаю вас, я — «Пламя».

— Что случилось?

— Двигатель заклинило, а механика с аппендицитом увезли, вот и загораем.

— Сейчас мы подойдем к вам. — Голованов повесил трубку…

В это время в рубку поднялся капитан.

— Сергей Михайлович, им без нас не справиться.

Капитан взялся за ручку телеграфа, но медлил.

— Сергей Михайлович… — Голованов тревожно взглянул на Трегубова, судно проходило мимо попавших в беду.

— Времени у нас в обрез, — не глядя ни на кого, произнес он. — А мы идем на установление рекорда.

— Да при чем тут рекорд? У них же беда, неполадки! — торопливо произнес Голованов.

Капитан сурово посмотрел на штурмана.

— Здесь я принимаю решение. Мы идем за шестым плотом. Не будем терять время.

— Да вы что, Сергей Михайлович? Это же, это же… — Он старался не произносить оскорбительного слова, но не выдержал: — Это же предательство!

— Штурман! Вы что?.. — выкрикнул капитан.

— Если вы не остановитесь, — спокойно произнес Голованов, — я покину судно!

— Хоть сейчас. — Капитан зло взглянул на штурмана. — Мальчишка!

Голованов рванулся из штурманской рубки. Пробежал на корму. Затрещали блок-тали рабочей шлюпки.

Матрос Бойко, стоявший у штурвала, бросал тревожные взгляды то на капитана, то на штурмана.

— Товарищ капитан, — растерянно произнес он. — А как же я?

— Что ты? — свел брови капитан.

Бойко не ответил, выскочил из рубки, на ходу сбросил ботинки, расстегнул неизвестно для чего рубашку и, как был, в одежде с силой оттолкнулся от палубы, прыгнул в воду. Вынырнул, встряхнул головой и поплыл за шлюпкой.

…Через четыре часа на имя начальника пароходства поступила другая радиограмма, теперь от капитана буксировщика «Пламя», в которой сообщалось, что штурман Голованов помог устранить неполадки в двигателе судна, со штурманом — матрос Бойко.

Начальник пароходства облегченно вздохнул. Взял красный карандаш и двумя жирными линиями резко вычеркнул из настольного календаря запись:

«Разобрать недостойное поведение штурмана Голованова…»

 

В. Тюрин

ВЕТРЫ ДАЛЬНИХ ШИРОТ

Рассказ

Большой противолодочный корабль под ровный гул турбин величаво нес свое могучее светло-серое тело над встревоженной гладью Средиземного моря. Справа по борту в красном горячем мареве скрывалась Африка. Еще ночью, как только БПК минул Гибралтар, вода, воздух, небо, яркие лупастые звезды на нем — все вокруг как бы напиталось тягучим неясным беспокойством, куда-то подевались назойливые американские соглядатаи-корабли. А к полудню задул сирокко. С африканского берега, точно из огромного печного поддувала, дыхнуло обжигающим зноем и запахом раскаленного песка. Скрипучий, злой, секущий песок заволок все вокруг, и казалось, что волны вот-вот застынут барханами, а само море превратится в пустыню. Видимость упала до двух-трех кабельтовых.

Старпом корабля плохо чувствовал себя при резкой перемене погоды, и это злило его: напоминало о возрасте — ему недавно стукнуло уже сорок два. Сейчас была его вахта. Он бросил короткий взгляд на указатель курса, сердито, для острастки, буркнул рулевому: «Точнее держи», цепко взглянул на индикатор локатора, на выхватываемые лучом яркие точки рассыпанных по морю судов, отметил, что впереди по курсу пока никого нет, и, успокоившись, вышел на правое крыло мостика. Первое, что он увидел, был командир БЧ-5, который стоял на палубе с пустой пол-литровой бутылкой в руке, направляя ее горлышко в сторону Африки. «Опять чудит», — раздраженно подумал старпом и крикнул вниз:

— Эй, «мех», что ловите?!

Тот аккуратно заткнул бутылку пробкой, посмотрел ее на свет, потряс над головой и только после этого поднял вверх лучащееся радостью лицо.

— Сирокко! Повторяю по слогам: си-рок-ко! — Он знал, что старпом все хорошо слышит, но повторил специально, чтобы позлить его.

Старпом сплюнул набившийся в рот песок и снова юркнул в ходовую рубку. Здесь работал кондиционер, было в меру прохладно, по-деловому тихо и, самое главное, не забивался во все поры мелкий, как мука, хрусткий песок. Бросив свое тощее тело в полумягкое вращающееся кресло, старпом расслабился, прикрыл глаза, и вдруг перед ним встала счастливая физиономия механика. «Тьфу, черт! — досадливо выругался про себя старпом. — Мается же взрослый человек дурью…»

Они были совершенно разными людьми — старпом большого противолодочного корабля капитан второго ранга Николай Николаевич Сенькин и инженер-механик их корабля капитан третьего ранга Борис Васильевич Толмачев. И поэтому они не понимали друг друга, а от непонимания до неприязни — один шаг. И этот шаг грозил вот-вот совершиться.

Раскусить Сенькина совсем нелегко — он скроен сплошь из контрастов. Николай Николаевич бесконечно предан морской службе, не представляет себя без моря, и вместе с тем он начисто лишен морской романтики. Его сердце уже много лет глухо к ней, а океан для него настолько привычен, что в нем Николай Николаевич видит всего лишь огромное количество соленой воды, без которой не был бы никому нужен ни его корабль, ни тем более уж он сам. К штормам, штилям, экзотике он относился как к неизбежной и порой докучливой данности его службы.

Службист и прагматик из тех, для которых сосновый бор всегда видится лишь штабелем досок, он совершенно не честолюбив и чужд карьеризма. Он дважды уступал другим старпомам свою очередь на поступление в академию — у тех были какие-то особые резоны. В третий раз ему уже не предложили, и поэтому на пятом десятке лет он так и остался в старпомах. От службы на берегу он отказался принципиально.

Он может долго и нудно выколачивать из должника пятерку, занятую у него еще год назад, и тут же безвозвратно отдать сотню-другую, если кто-нибудь из его друзей оказывается в стесненных обстоятельствах. Для него важнее всего принцип: обещал отдать — отдай.

Вообще странностей в его характере предостаточно. Вот и холостым он тоже остался из-за своих принципов. Блюститель флотских традиций, он считал, что дореволюционный морской устав безусловно прав был хотя бы в том, что не разрешал флотским офицерам вступать в брак раньше тридцати лет. Прежде научись служить, а потом уж обзаводись семьей. Николай Николаевич и сам учился — учился долго, терпеливо, — а научившись, вдруг понял, что время для идиллических свиданий для него безнадежно ушло. Когда понял, не расстроился: суетная старпомовская должность не оставляет времени для самокопания.

Недавно он совершенно случайно узнал, что кто-то из корабельных острословов придумал ему прозвище Вековуха. Будучи человеком обстоятельным, Сенькин покопался в толковом словаре русского языка, вычитал там, что «вековуха — одинокая женщина, не бывавшая замужем», и не обиделся. «А что ж, и впрямь вековуха, — горько согласился он с острословом. — Холостой, неприкаянный. Двадцать лет на одном корабле — и уже старпом… — Так же горько пошутил он над собой. — Вековуха и есть…»

На корабле Сенькина уважали и даже побаивались. При встрече на всякий случай старались перебежать на другой борт. Береженого бог бережет.

Был он неулыбчив и внешне строг. У него и обличье-то было как у хмурой вертикальной скалы — страшно подступиться. Просто так не подойдешь и не спросишь: как, мол, живете, Николай Николаевич? Обращались к нему только по делам служебным. Дремучие лохматые брови скрывали его глаза, и поэтому никогда нельзя было наверное сказать, в добром он сейчас расположении духа или не в настроении. Телом старпом был чрезвычайно сух, а умом ироничен.

И совсем уж другим человеком был командир электромеханической боевой части Толмачев. «Мех», как его называл Сенькин. Борис Васильевич был этакий мяконький, округлый, лицо у него было простецкое, неприметное, каких на Руси миллионы. О таких лицах когда-то хорошо сказал А. Бестужев-Марлинский: «Их отливает природа для вседневного расхода». Он любил жизнь, людей, море, детей. Все любил и всему радовался. У него уже были два сына-близнеца, перешли во второй класс, а сейчас жена Бориса Васильевича была опять на сносях. Врачи обещали двойню, а то и тройню. «Мех» радовался и трем.

— В куче теплей, — отшучивался он.

Служил он на БПК недавно — год всего. Но за этот срок он ни разу ни с кем не поругался и не испортил отношений. Даже с подчиненными, хотя службу требовал с них жестко и непреклонно. Недаром его боевая часть стала лучшей не только на корабле, но и на всей эскадре. Дело свое он знал туго, того же требовал и от других.

Одним словом, человек как человек, даже больше — хороший человек. Вот только был он неистощимым фантазером, и именно это раздражало старпома, человека сугубо прозаического. Он твердо был убежден, что у «меха» мозги с вывихом. Непонятное всегда настораживает и даже чуть пугает. Вот так настораживал Толмачев и старпома.

Началось это еще год назад, в их первый дальний поход. Как-то ранним утром старпом увидел, как Толмачев, стоя у борта, подержал над головой пустую бутылку, затем аккуратно заткнул ее пробкой и сунул в карман. Зная, что инженеру-механику по долгу службы положено собирать в бутылки на анализ пресную воду, топливо, машинное масло, и застав его за этим занятием, старпом не обратил бы никакого внимания и прошел мимо — человек занят своим служебным делом. Но тут было что-то не совсем то, старпом почувствовал это многоопытным нутром. И всегда сдержанный Николай Николаевич не утерпел:

— Что это вы делаете, Борис Васильевич? — так, на всякий случай, спросил он.

— Собираю ветер, — невозмутимо и с обычной улыбкой ответил Толмачев.

— Зачем?

— Коллекционирую… — Механик повернулся и спокойненько направился в ПЭЖ, а опешивший Сенькин застыл столбом.

«Вот это дела-а-а», — ошалело подумал он.

За обедом в кают-компании старпом из под своих лешачих бровей изучающе и как-то по-новому рассматривал «меха» и размышлял, на какой почве тот мог свихнуться. Но явных признаков помешательства у Толмачева не было. Он улыбчиво слушал, как молодые офицеры допекали такого же, как и они сами, молодого доктора лейтенанта Буро́го. Потомственный сельский житель из глухоманной западносибирской деревеньки, Буры́й по прихоти судьбы попал в областной мединститут, с грехом пополам закончил его, а когда в военкомате ему предложили призваться на флот, с радостью согласился. И теперь вот, завидуя сам себе, он пребывал в должности начальника медицинской службы большого противолодочного корабля.

Известно, что образование прибавляет только знания, но не ум. Буры́й же оказался счастливым исключением: благодаря институту он не только пообтесался и поднахватался разных полезных и бесполезных знаний, но даже и поумнел. Вот только по части русского языка он так и остался, как говорится, с пробелами. Он, например, упрямо говорил «травиально», наивно полагая, что это слово произошло от флотского «травить», «лаболатория», «морально-психиологический», «консилий», «симпозий».

Однажды доктор, рассердившись на молодого и хамоватого кока, вслед ему пробурчал:

— Тоже мне, грепфрукт отыскался…

— Док, не грепфрукт, а грейпфрут…. — поправил его кто-то из офицеров.

Буры́й сердито отрезал:

— А я и говорю: «грейпфрукт»… Учит тут каждый.

Но в общем-то доктор был человеком веселым, легким, и подтрунивание над ним, нисколько не обижая его самого, доставляло удовольствие офицерам.

Ничего такого-этакого за механиком не заметив, старпом все же на всякий случай спросил его:

— Борис Васильевич, а если серьезно, все-таки что за манипуляции вы проделывали с бутылкой?

— Я и утром вам совершенно серьезно ответил: собирал ветер. Нот. Он назван так по имени греческого бога южного ветра Нота, брата Борея и Зефира. Вы обратили внимание, что еще с ночи на море упал туман? Его нанес нот.

— Поди ж ты, бюро прогнозов… — с заметной издевочкой удивился Сенькин. — А зачем вам, если не секрет, этот нот в бутылке?

— Извините, Николай Николаевич, но чего бы я вам ни сказал, вы все равно не поверите. В отличие от вас, я романтик. Да, да, романтик. Не удивляйтесь. Механики-мазурики, в соляре, масле, сурике — и вдруг на тебе… романтик моря. — Толмачева задел ернический тон старпома. — Я верю в алые паруса, в морских змеев, в Летучего голландца, в тайны Бермудского треугольника, в то, что души погибших моряков переселяются в чаек, и во все прочее такое, что вы называете одним словом: «че-пу-ха».

Старпом вздыбил свои лешачьи брови, и под ними блеснула молния — ему не по душе пришлась непривычная для «меха» запальчивость. Но он одернул себя.

— У вас, Борис Васильевич, сдается мне, представление о морской романтике какое-то опрокинутое. Я бы сказал, не совсем здоровое.

— Уж лучше нездоровое, чем вообще никакого. — И, почувствовав, что он сдерзил, Толмачев постарался как-то сгладить свою резкость. — У нас с вами, Николай Николаевич, просто-напросто разнопонимание этого слова.

Атмосфера в кают-компании начинала недопустимо накаляться, и доктор решил встрянуть в перепалку, выступить в роли громоотвода:

— Извините, товарищи офицеры, но я, как врач, должен предупредить вас, что пищеварение любит тишину. Еда — самое интимное общение человека с природой. Это не мое, Мечникова. — На этот раз доктор проявил скромность, не присвоил себе чужих мыслей, что за ним водилось. — И не надо это общение нарушать даже самыми умными разговорами.

Доктор своего добился: спорщики разошлись мирно.

А через несколько дней после дружеского визита корабля в Триполи, зайдя по каким-то делам в каюту Толмачева, Николай Николаевич увидел такое, чего никак не могло вынести старпомовское сердце: весь подволок каюты механика от борта до борта был завешан какими-то буро-белыми водорослями. Они лохмотьями свисали с трубопроводов, оплели броняшку иллюминатора и умывальник, вольготно развалились на койке Толмачева. Каюта напоминала обсыхающий грот: так же полутемно, сыро, остро пахнет водорослями и чуть-чуть гнильцой. Старпомовские могучие брови сошлись в одну линию.

— Это как понимать, Борис Васильич?.. Вам сюда еще крокодила не хватает…

«Мех» так и засветился улыбкой — ему очень хотелось сказать, что со временем, возможно, и крокодил будет.

— У себя в квартире можете устраивать хоть зверинец, а на корабле ваша каюта — служебное помещение. — Не добавив больше ни слова, старпом круто повернулся и вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Пришлось Толмачеву для водорослей искать другое убежище — мало ли на корабле таких дырок, куда даже самому занудливому старпому и в голову не придет лезть. А инженер-механик для того и служит на корабле, чтобы знать все эти дырки и проверять в них чистоту и порядок.

Прошло недели две. Старпом уже и забыл про эти водоросли. Но Толмачев напомнил о них сам.

В автономном плавании в Средиземном море не часто, но все же выпадают вечера, когда не штормит, над самыми мачтами не ревут американские самолеты, корабль прямо посреди моря стоит, зацепившись якорем за макушку давно погасшего подводного вулкана, вахта немногочисленная — якорная, а вокруг черным-черно, тихо-тихо и вода за бортом ласковая, шепотливая. Безветренно, теплый воздух напоен грустью и покойной радостью.

В такие вечерние часы просто невозможно долго грустить в одиночестве, душа требует человеческого участия, тепла. Матросы и старшины, как правило, собираются у обреза на юте и вспоминают о доме или же заливают веселые байки. Ярко мерцают огоньки сигарет, выхватывая из непроглядного мрака белозубые улыбки.

Офицеры, не занятые неотложными делами, тоже после ужина собираются в кают-компании. В эти вечера незаменимым бывает штурман капитан третьего ранга Фиолетов: он до училища закончил полный курс музыкальной школы по классу фортепиано, и, если у него бывало настроение, Фиолетов с удовольствием играл весь вечер на пианино. Судя по виртуозности исполнения, флотская служба сбила с истинного курса очень талантливого музыканта. Но сам Фиолетов об этом не жалел. В могучих звуках океана, в напряженном гуле турбин корабля, в посвисте ветра в вантах ему слышалась другая музыка, более близкая его сердцу.

В тот вечер настроения у Фиолетова не было: он уже третий месяц не получал от жены писем, понимал, что опять заболел сын Ванятка. Обманывать жена не умела, а правду писать не хотела. Сын у них был, как называют врачи, «кесаренок», ребенок повышенного риска. Вот и цепляются к нему хвори третий год подряд, совсем замучили маленького человечка.

Фиолетов внял просьбам товарищей, сел за инструмент, вяло потыкал пальцем в клавиши и поднялся.

— Не могу сегодня, братцы. Душа не лежит…

И тут же из угла донесся бодрый, как всегда, голос балагура-доктора:

— Да, это оно безусловно так, если что так, оно конечно, но тем не менее, однако… — Замолчал, прислушался.

Фиолетов подошел к Толмачеву и обнял его за плечи.

— Борис Васильевич, расскажи нам что-нибудь интересное… А?

Все знали, что механик прямо-таки напичкан всякими романтическими и таинственными историями, связанными с морем, и любит их рассказывать. Чиниться Толмачев не стал.

— В середине прошлого века английский парусник «Минерва», загрузившись, вышел с Бермудских островов на порты Африки и Дальнего Востока. Путь предстоял долгий, и сначала никого на берегу не волновало отсутствие вестей с «Минервы». Но прошел год, другой, и владельцы судна поняли, что оно погибло.

Рассказывать все эти истории Толмачев не только любил, но и умел. Голос его то понижался до таинственного шепота, то замолкал вовсе, то вдруг взрывался, заставляя сердца слушателей биться от радости или от ужаса. Слушали офицеры его, как мальчишки: раскрыв рты и затаив дыхание. Тем более история «Минервы» была действительно мистически-невероятна, фантастична.

Прошло несколько лет. И вот в одно прекрасное утро судно спокойненько вошло в бухту того же самого порта, из которого оно ушло когда-то. Обрадованные жители на лодках поспешили к судну, но… на судне не было ни души. Оно было пусто. Не нашли они и следов какого-либо несчастья — нападения пиратов, бунта команды и тому подобное. Все было цело, стояло на местах, а в каюте капитана лежал дневник, последняя запись в котором была сделана четыре года назад. «Минерва», влекомая течениями и ветрами, пройдя десятки тысяч миль, совершенно случайно вернулась в родной порт. О судьбе ее экипажа так никто никогда и не узнал, так же как и о том, что же все-таки произошло с судном в океане.

— Вот такой удивительный случай произошел сто с лишним лет назад. — Толмачев закончил рассказ и, улыбнувшись, успокоил слушателей. — Но всякого рода тайны и загадки — это не только удел давно минувших лет. И в наши дни есть еще много таинственного и неразгаданного. Например, в нашей Киргизии, километрах в двухстах от Пржевальска, в горах есть озеро-призрак. По-киргизски его название звучит так: Мирсбахара. Так вот это озеро то существует, и по его поверхности даже плавают айсберги пятнадцатиметровой высоты, то вдруг ни с того ни с сего куда-то исчезает. Бывает так: вечером озеро есть, а утром — одна сырость на камнях. Подрастут мои пацаны — обязательно махану вместе с ни…

Толмачев осекся — в кают-компанию вошел старпом. Все сразу как-то подтянулись, подобрались, уселись, как обычно сидят на служебном совещании. Старпом же, на которого, видимо, тоже подействовала истома тихого вечера, лениво и благодушно улыбнулся:

— Что, Борис Васильевич, опять сказки дядюшки Римуса заливаете?

Толмачев уже привык к подобным выпадам и не обижался.

— Разрешите продолжать заливать, Николай Николаевич? — Круглое лицо «меха» озорно залучилось.

— Валяйте… Вас послушать — и впрямь поверишь, что грибы похожи на зонтик только потому, что растут в дождливую погоду.

Старпом аккуратно опустился на мягкий кожаный диван, вытянул длинные тощие ноги и довольно, словно объевшийся кот, прищурил глаза.

— Так вот, — продолжил Толмачев, — всем известно, что змеи раз в году меняют кожу. За год старая поизнашивается, да и становится змеям мала. Они ведь тоже растут. Нечто подобное происходит и с нашим морским владыкой Нептуном, только не с кожей, а с бородой. Расти-то она растет, а стричь ее некому. Поэтому Нептун время от времени и сбрасывает ее. Как змеи кожу. Иногда бороду прибивает к берегу, и если повезет, то ее можно найти среди водорослей. — Толмачев, глядя на удивленно округлившиеся глаза слушателей — те не понимали: то ли он разыгрывает их, то ли говорит на полном серьезе, — хитро ухмыльнулся. — Но здесь особый взгляд нужен, чтобы отличить ее от водорослей. У Николая Николаевича, скажем, такого взгляда нет. Увидел у меня в каюте бороду и приказал ее выбросить…

— И вы ее, конечно, не выбросили?

— Не выбросил, Николай Николаевич. Я ее припрятал в другом месте. Сейчас покажу.

Толмачев не спеша вышел из кают-компании, а старпом помотал головой и рассмеялся:

— Ну, дает «мех»…

— Любите Бориса Васильевича — источник знаний… — подал реплику доктор, но под взглядом старпома тут же замолк.

В кают-компанию царственно-важно вплыл Толмачев. С лица его на вытянутые вперед руки падала, обвивая их несколько раз, густая, буро-коричневая, с яркой проседью, пушистая борода. Длиной она была не меньше двух метров. Офицеры ахнули, повскакивали с мест, бросились к Толмачеву и принялись осторожно и нежно трогать, оглаживать, обласкивать бороду. В ней никак нельзя было признать те самые водоросли, которые море густо разбросало по пляжам Триполи.

Не удержался и сдержанно восхитился даже старпом. Он тоже помял бороду, пропустил ее через пальцы, ощутив ее шелковистую упругость, покачал головой и, чуть помедлив, непонятно, то ли одобряя, то ли осуждая, произнес:

— Знаете, Борис Васильевич, вы мне напоминаете того кота-фантазера, который мечтал о крыльях, чтобы ловить летучих мышей. Ей богу…

Чуть позже Сенькин зашел к замполиту и удивленно признался:

— Никак не пойму нашего механика: то ли он вроде Юрия Никулина — умный, но подделывается под дурачка, то ли наоборот… Вроде бы и без заметных сдвигов, а чудит. Вам не кажется?

Замполит, тоже капитан второго ранга, но лет на восемь моложе старпома, взглянул на Сенькина и так это ехидненько улыбнулся.

— Не помню, кто это сказал, но сказал очень хорошо: и орел и курица живут птичьей жизнью, но разной. Может, это грубовато, но справедливо. Вам в литературе, например, ближе Конецкий. Это и естественно, потому что вы старпом и строй мышления у вас практический, без затей. А Толмачев душой тяготеет к Грину. И замечательно, пусть будет Грин! Пусть будет Толмачев с его чудачествами. За ним, за его любовью к романтике тянутся все наши молодые офицеры. Чего же тут плохого? В длительном плавании им нужен отдых, нужно чем-то отвлечься от нудной повседневности. Иначе кто-нибудь из них может сломаться, возненавидеть море, нашу флотскую службу. И тут уж никакими политбеседами и информациями не поможешь. Нужен вот такой Толмачев. Очень нужен.

И все-таки замполит напрасно сказал насчет орла и курицы: ушел от него Сенькин не только не убежденным в правоте замполита, но еще и обиженным. И на него самого, и на механика.

Большой противолодочный корабль острым форштевнем, высокими надстройками, мачтами упрямо рассекал красноватое песчаное месиво. Он торопился домой, в Севастополь, к родному причалу. А возвращался БПК с Кубы, куда заходил с визитом после длительного плавания в Южной Атлантике.

Толмачев и на Кубе чудил: на все деньги накупил во время экскурсии на Пинос — Остров Сокровищ — подделок под старинные пиратские пистолеты, кинжалы, которыми ни застрелить, ни зарезать было не возможно. Если только попугать, да и то лишь в нашей стране, не знакомой с такими безделушками. А перед самым отходом в море «мех» с помощью двух матросов притащил на корабль здоровенную каменюку, и теперь, если у него выкраивалось свободное время, зубилом и кернером что-то высекал на этом огромном булыжнике. Когда удивленные матросы спросили его, что он делает, Борис Васильевич вполне серьезно ответил:

— Реставрирую камень, который на Пиносе указывал, где были зарыты сокровища старого морского разбойника Флинта. Видите, вот эта трещинка когда-то была стрелой, указывала направление на клад, а этот череп с костями — видите? — предупреждал, что тех, кто будет покушаться на сокровища, неминуемо ждет смерть…

Матросы глядели на камень и впрямь видели и стрелу, и череп, и кости. «Остров Сокровищ» Р. Стивенсона за время перехода через Атлантику зачитали до дыр.

Правда, и старпом тоже не удержался и на Пиносе приобрел себе большого и пестрого попугая, который то и дело визгливо и резко орал: «Норд-вест! Норд-вест!» Неутомимый доктор прокомментировал приобретение старпома так:

— Попугай — тяжелый симптом. Знать, совсем плохи дела у Николая Николаевича — потерял всякую надежду найти подругу жизни.

Рвется, спешит в Севастополь стальная махина, начиненная турбинами, ракетами, снарядами, диодами, триодами, людьми, оторванными от семей, от мирной учебы, от станков, от тракторов.

Эти люди в робах и в пилотках с красными звездочками должны день и ночь, зимой и летом быть готовыми по первому же зову Родины встать грудью на ее защиту.

БПК миновал полосу сирокко. Теперь море лежало перед ним ровнехонькое, светло-зеленое, прозрачное до самой дальней глуби, и брызги, залетающие на борт стремительно рвущего в клочья воду корабля, тоже были ласковыми, освежающими. Вокруг в воздухе полная тишь. Только на палубе утробно ревущего стального гиганта ветер валит с ног. А попробуй отлети от него на десяток-другой метров, и ты окунешься в спокойную солнечную благодать.

Уже шли мимо Италии, когда на корабле получили радиограмму, что у Толмачева жена родила двух девочек. Командир корабля доложил радиограмму вице-адмиралу, возглавлявшему плавание. Тот, как обычно, стоял на своем излюбленном месте у правого пелоруса.

О том, что адмирал любит именно это место, знали даже наши недруги. Как-то еще весной, во время стоянки на якоре в Средиземном море, совсем низко над кораблем пролетел американский вертолет. Он сбросил на палубу БПК сверток с журналами. На обложке их были крупно воспроизведены две, казалось бы, совершенно одинаковые фотографии: адмирал стоит, облокотившись на ограждение мостика у правого пелоруса. То есть на своем обычном месте. Одинаковые, да не совсем: на одной фотографии стоит контр-адмирал, а на другой уже вице-адмирал. А под фотографиями подпись:

«Ко Дню Советской Армии правительство России дало еще одну звезду адмиралу Попову за его пиратские действия в Атлантике и Средиземном море».

Жена адмирала и его близкие друзья с тех пор иначе и не величали его как пиратом.

Адмирал выслушал сообщение командира насчет прибавления семейства у Толмачева и лениво отреагировал:

— Ну, что ж ваш механик… Парней бы надо… — Его разморило на солнышке, и ему не хотелось даже говорить.

— Да нет, товарищ адмирал, — позволил себе не согласиться с начальством командир корабля. — У него уже есть два хлопца-близнеца. Будущие моряки. А теперь и жены для моряков будут.

— Ну, это меняет дело…

А сам подумал: «Уже четверо». И вдруг остро, до боли позавидовал этому улыбчивому капитану третьего ранга — у адмирала не было детей вовсе, жена так и не решилась рожать. То заканчивала институт, то аспирантуру, то не было жилья, то она боялась, что ребенок может помешать ему учиться в академии. Словом, правильно говорят, что когда чего-нибудь не хочешь делать, то ищешь повод. А поводов в кочевой и неустроенной флотской жизни всегда найдется тьма.

Адмиралу еще нет и пятидесяти, но положение на флоте он занимает уже высокое. Понимает это. И еще понимает, что по пустякам, просто так, к нему никто обращаться не станет. Командир корабля неспроста заговорил о механиковых двойняшках: механику нужна квартира. Это ясно. Трехкомнатная. Это тоже ясно. А что ж, кузница флотских кадров. Надо помочь и по совести, и по закону. Адмирал усмехнулся:

— Ну и хитрован же вы, командир… Трехкомнатная устроит?

— Так точно, товарищ адмирал! — изумившись проницательности адмирала, лихо рявкнул командир.

— Дайте в Севастополь радиограмму, что я прошу срочно изыскать возможность выделить трехкомнатную квартиру, и так далее… И моя подпись соответственно. — Немного помолчав, добавил: — Ничто так не укрепляет семью, как стены собственной квартиры. Хорошей, разумеется.

Если адмирал просит — надо выполнять, иначе самого попросят с твоего места. И неудивительно, что уже при подходе к Дарданеллам офицеры корабля поздравляли Толмачева с новой квартирой и наперебой набивались на новоселье. Впрочем, набиваться и не нужно было — Борис Васильевич, оглоушенный неожиданно привалившим счастьем, и сам готов был пригласить хоть весь экипаж.

БПК прошел Дарданеллы, Мраморное море, Босфор, распорол надвое первые волны Черного моря, и вдруг будто дохнуло на всех Россией, отчим домом. Вроде бы и зашевелились все быстрее — совсем рядом Родина, надо навести на корабле марафет, чтобы прийти домой, сияя от киля до клотика. А время вроде как остановилось, да и мысли, и разговоры все об одном — о доме.

— У нас в деревне сейчас сенокос… Духмяно так… особенно ночью… — ни с того ни с сего вдруг за обедом взгрустнул командир дивизиона капитан-лейтенант Сахновский.

— Сереж, ты лучше расскажи, как свою Наташку впервые к родителям в деревню привез. Про молоко…

— А-а… Это… Так все уже, поди, знают. — Принялся было отнекиваться Сахновский.

Но его все-таки заставили рассказывать.

— Ну что, приехали мы в деревню. Наташка моя — сугубо городской житель, по-моему, она и лошадь-то там живую первый раз в жизни увидела. Ну, первым же утром матушка моя подоила корову, молоко отцедила и парное — прямо Наташке. Чуть ли не из подойника. Наташка попила и говорит матери: «А зачем вы его подогрели?! Я же ведь не больная».

За столом засмеялись, а доктор сладко помечтал:

— Эх, сейчас бы сюда парного молочка!..

— Док! Прекратите, не нагоняйте тоски! — цыкнул на него старпом.

— Есть! Подчиняюсь силе… Однако считаю своим долгом предупредить вас, Николай Николаевич (старпом в этот момент прикуривал сигарету), что курящими не рождаются, а умирают. Причем досрочно.

Старпом поперхнулся дымом и, безнадежно махнув рукой, промолчал.

Но даже эта шутливая перепалка между старпомом и доктором не смогла увести разговор в сторону от дома. Один из офицеров с гордостью вспомнил, что его Петька на все пятерки закончил второй класс, а когда они уходили в море, Петька еще только начал третью четверть. Толмачева интересовало, на кого похожи его дочки. А командир группы гидроакустиков, огромнейший старший лейтенант по прозвищу Юра-слон, перворазрядник по самбо и дзю-до, все волновался, как встретит его дома жена.

— Да перед самым выходом в море сдал я в милицию двух алкашей — устроили драку в нашем подъезде. Оказалось, что один сантехник, а другой электромонтер из нашего жэка. Вот жена и устроила мне бенц: ты, мол, в море убежишь, а у меня дома что испортись — кто ремонтировать будет? Эти алкаши знают, кто их в милицию сдал.

И так каждый день: ностальгия по дому и после завтрака, и после обеда, и после ужина. В эти дни почему-то впервые стало не по себе и Сенькину. То ли поддался общему настроению, а может быть, виной тому были годы? Раньше возвращение в базу его как-то не очень и радовало. Конечно, было приятно пройтись по Приморскому бульвару, посидеть разок-другой в ресторане, но с приходом домой у старпома начиналась собачья жизнь: отчеты, проверки, комиссии, увольнение моряков. В море все-таки спокойней, и спокойней намного.

Сейчас же что-то тяготило Николая Николаевича. И он знал что. Оказалось, не так страшно, что тебя никто не ждет, он к этому уже давно привык. Гораздо страшнее, когда начинаешь осознавать, что и сам уже не хочешь, чтобы тебя ждали. Это как гангрена души, что-то внутри у тебя отмирает кусками. Безвозвратно.

Старпом стал раздражительным. Не отвлекал даже Попка, который уже научился говорить «Николай Николаевич хороший» и «Пошел вон, дурак». Даже несколько раз выругался. Сенькин вызвал уборщика каюты и предупредил, что, если тот хоть раз при Попке выругается, он самолично отвернет ему голову. Уходя из каюты, стал теперь ее запирать на ключ. На всякий случай.

В Севастополе, как всегда при возвращении из длительного плавания, корабль встречали торжественно: громыхал оркестр, впереди музыкантов — командование в больших фуражках с шитым золотом козырьками, за оркестром — семьи. Толмачев изголодавшимся взглядом по привычке обшарил каждое лицо встречающих, но не нашел среди толпы своей Ларисы и поначалу даже обиделся, а потом сам же и счастливо обругал себя: «Болван! Куда же она придет с девочками?! Дурень!»

Через три недели, устроившись на новой квартире, Борис Васильевич пригласил всех офицеров корабля на смотрины дочек и на новоселье. Всем прийти — и пяти комнат разместиться не хватит, да и на корабле кому-то оставаться надо. Поэтому решили делегировать к Толмачеву десять человек. От командования корабля был выделен старпом.

— Товарищ командир, — отчаянно сопротивлялся Николай Николаевич, — мне же еще походную документацию подогнать надо… Журнал боевой подготовки выверить… Боцман покраску якорного устройства задумал — мой глаз там нужен… — Он приводил и приводил все новые и новые доводы, но…

Командир был непреклонен. Если он и не был, как назвал его адмирал, хитрованом, то уж умным-то, во всяком случае, был и отлично понимал, почему старпом ни в какую не хочет идти в гости к механику: душа к нему не лежит. Но именно поэтому и спроваживал он старпома в гости — в домашней обстановке они скорей поймут друг друга. Недопустимо, чтобы между двумя наиважнейшими людьми на корабле лежала какая-то тень.

— Поймите, Николай Николаевич, кто-то из нас двоих должен остаться на корабле. Останусь я, потому что командующий эскадрой как раз сегодня вечером собирается нагрянуть на «Сообразительный». А мы стоим соседними корпусами. Вполне возможно, что заглянет и к нам. Я бы послал к Толмачеву нашего замполита, но, вы сами знаете, он сегодня вечером провожает жену в Ленинград. Пока доедет до аэропорта, пока обратно…

— А может быть, все-таки он? Ему это как-то и по должности сподручней.

— Исключено, Николай Николаевич. Возглавьте наших делегатов, поздравьте от имени командования Толмачевых, вручите им наш подарок.

Сенькину ничего не оставалось делать, как собрать «делегатов», загрузить в такси цветной телевизор «Рубин-714», купленный офицерами корабля вскладчину, и ехать к Толмачеву.

На третий этаж тяжеленный «Рубин» втаскивали под «Дубинушку», которую негромко баском выводил идущий впереди всех порожним доктор. Он же и нажал на новенькую кнопку звонка у новенькой двери. В квартире залилась трелью какая-то электронная птаха.

— Прогресс! — многозначительно поднял палец доктор и не опускал до тех пор, пока в открытой двери не появился сам хозяин. Доктор все так же многозначительно произнес: — Не спеши захлопнуть дверь перед носом гостя, сначала посмотри, что он принес. Заноси! — скомандовал он.

В большом квадратном холле гостей встречала жена Толмачева Лариса и его сыновья. Сенькин впервые видел ее и сразу же глазом пожившего уже на свете мужчины оценил и красоту ее, и стройную по-девичьи фигуру. Не скажешь, что она мать четверых детей. Но поразило его в ней другое: было в ее осанке, в движениях что-то величественное, спокойное и незамутненное. Она самой природой была создана для любви и материнства. В наш суетливый эмансипированный век Лариса сумела сохранить в себе женщину.

Представляясь ей, Николай Николаевич с некоторым недоумением подумал: «И чего она нашла в своем «мехе» с его круглой физиономией и утячьей, вразвалку походкой?»

А оба пацана были белобрысыми, с облупленными носами, засиженными веснушками, и в кровь ссаженными коленками. Знать, немало хлопот доставляют они своей царственной матери. Но дома, да еще на людях, они вели себя пристойно. Воспитанность не изменила им даже тогда, когда был распакован роскошный «Рубин»: они радовались, но радовались по-взрослому сдержанно, хотя в их глазенках так и бесились чертенята.

Потом все пошли смотреть новорожденных. В родительской спальне пахло чем-то напоминающим мускус — так всегда пахнет в комнатах, где находятся грудные дети. Рядом с постелью матери стояли две кроватки, в которых сладко посапывали закутанные во все розовое маленькие комочки живой плоти. Они спали.

— Ой, какая прелесть! — завосторгался Юра-слон.

Старпом от изумления выкатил глаза: если бы Юра выругался, он не удивился бы, на него это было бы больше похоже. Но потом Сенькин вспомнил, что у Юры тоже дочке еще нет и года, и простил ему эмоции.

Штурман тоже стоял с умиленным лицом и внимательно рассматривал девочек, перекладывая голову с одного плеча на другое, будто рисовал их.

— Удивительно! — восхитилась Лариса. — Еще такие крохи, а у каждой уже свой характер. Верочка, — Лариса указала на комочек, что лежал в левой кроватке, — нежная, спокойная, уравновешенная. Наестся и спит. А Надюшка всю меня истерзает, пока ест. Прямо злой мальчишка, а не девочка.

— Чудно, — негромко прогудел доктор.

— Что чудно? — Лариса величаво повернула голову в его сторону.

— Ну что вы их можете отличать одну от другой.

Лариса посмотрела на него, будто он сказал, что дважды два — семь, и, слегка пожав полными плечами, разъяснила ему:

— Я же мать…

Николай Николаевич чувствовал себя не совсем уютно: от девочек он не пришел в восторг — страшненькие, маленькие, пахнут чем-то непонятным. Все эти ахи и вздохи вокруг них его ужасно раздражали — искренней в чувствах к этим комочкам ему казалась только одна мать. Остальные всхлипывали лишь ради приличия.

Единственное, что радовало в этой квартире его старпомовское сердце, так это идеальный порядок и ухоженность. Во всем были видны умелые руки хозяина: и в широких нестандартных отполированных сосновых наличниках дверей, и в тоже сосновых, под лак, плинтусах, и в облицовке под кирпич двух стен в холле, и в со вкусом подобранных обоях, в необычно красивых ручках на дверях. Старпом подобревшими глазами взглянул на «меха». «Умелец», — одобрительно подумал он. Особенно оценил он плинтуса. Из тонкой широкой сосновой доски, прикрепленной понизу к бетонной стене на шурупах. А поверху шурупы закрыты тоже тоненькой планочкой, чуть возвышающейся над полом. Пойди-ка набей столько дыр в бетонных стенах, да еще у самого пола! «Умелец! Трудяга! И когда только успел?!»

Он-то, Николай Николаевич, хорошо знал, какими строители сдают дома. Тяп-ляп — и подпишите акт о приемке. Сенькин не один год уже в квартирной комиссии эскадры. Нагляделся. За выслугу лет в комиссии ему даже выделили однокомнатную квартиру. Вот только в ней почти всегда живет кто-нибудь из женатых лейтенантов их корабля или эскадры. Да и что ему самому в этой квартире делать? Его дом — корабль.

И вдруг его охватило пронзительное, как зуд комара, беспокойство: а все ли там в порядке? На корабле. Конечно, на корабле командир. Но молодой командир хорошо, а опытный старпом еще лучше. Он бы тут же и сбежал на корабль — что ему здесь делать? — да как-то неудобно было, все-таки старший. Да и хозяин уже пригласил к столу.

Только расселись — глаза всех устремились на Николая Николаевича: старший по всем статьям — и по званию, и по положению, и по возрасту, — ему и поздравлять. А Сенькин, еще раз помянув в душе недобрым словом замполитову жену, которая так не вовремя надумала уезжать из Севастополя, лихорадочно начал искать слова, которые должен был произнести. В основном он привык говорить о нарушениях в дежурно-вахтенной службе, о том, что командиры подразделений не следят за соблюдением формы одежды их подчиненными, о ржавчине на корпусе, о недостатках в подготовке к несению вахты, о плохой покраске… О чем угодно, но только не о новорожденных детишках и не о новых квартирах, не о достатке в доме, о счастье и прочей чепухе.

Николай Николаевич натужно, точно брал на грудь штангу, вздохнул, вздыбил свои густющие брови, затем снова надвинул их на глаза и встал.

— Мы вот с Борисом Васильевичем как-то… — Он хотел было сказать, что не совсем они понимают друг друга, хотя оба они мужики вроде бы ничего, и что он убедился сегодня, что Борис Васильевич действительно мужик дельный, однако задержался, перевел дыхание — зачем об этом говорить сегодня, за праздничным и радостным для Толмачевых столом? — и словно обрушился камнем вниз: — Да, мы вот с ним как-то заговорили о счастье, о человеческой радости… — Старпом взглянул на хозяина дома и чуть было не расхохотался — тот глядел на него ошалелыми глазами: ему и в голову-то не могло прийти такое — беседовать со старпомом о любви и счастье. — Так вот, мы вспомнили чьи-то слова о том, что счастлив тот, кто утром с радостью идет на службу, а вечером тоже с радостью возвращается домой. У Бориса Васильевича есть куда идти после службы — домой («Что это я, по себе панихиду завел?!»), есть к кому, его ждет красавица жена, ждут любимые дети. Это великое счастье! («Да что я несу, господи?!») И уверен, он тоже испытывает радость, когда утром идет на свой корабль и в лучшую на эскадре боевую часть. Ну а если глава дома счастлив, то легче и веселей живется его домочадцам. Я так думаю… Поднимаю тост за счастье и благополучие этого дома… — Сенькин наконец закончил свою речь.

За столом загомонили, зашумели, но, уважая механика, притихли, когда заговорил он.

— Пришел я из плавания, и стали мы с Ларой думать, как девчонок назвать. Ну, сыновей мы по-древнерусски окрестили: Олег и Игорь. А как вот дочек назвать?

— Вы, наверное, предложили Ассолью? — не вытерпел доктор.

— Да нет, побоялся. Я предложил Николиной от слова «Ника» — победа. Что тут было! «Ты бы уж лучше дал ей кличку Победита или Ветерана. Вспомни, — говорит, — своего друга Заркевича: до сих пор своего имени стесняется». А действительно, мы его в школе все Олег да Олег. А пришел я как-то к нему домой, мать его зовет Тицик. Что за Тицик? Оказывается, его при рождении родители окрестили Тицианом. Вот он, стесняясь своего имени, пишется везде Олег. Таким вот манером наша Верунька чуть было не стала Николиной. Ну и выдала же мне моя благоверная! — И расхохотался. Хохотал и не спускал влюбленных глаз со своей Ларисы. Та тоже смеялась.

— Я уж не обращаю внимания на его чудачества с сыновьями. Пусть, все-таки мужчины. Но дочки… — И она шутливо потрясла в воздухе мягким, в ямочках кулачком.

Весь этот дом был настолько проникнут покойным теплом, что даже Николай Николаевич обмяк и расхотел идти на корабль. Это состояние оказалось для него столь неожиданным и непривычным, что он испугался самого себя и поспешил уединиться на кухне. Там-то и отыскали его толмачевские отпрыски с княжескими именами. Лицо Николая Николаевича, видимо, еще сохраняло на себе следы некоторой размягченности и теплоты, и потому мальчишки безо всякого смущения подошли к нему, доверительно положили свои ладошки на его поросшую рыжими волосами руку и одновременно спросили:

— Дядя Коля, а вы правда папин командир? — Видимо, от постоянного общения друг с другом у них и строй мыслей выработался совершенно одинаковым.

— Не командир, но его начальник. Я старпом.

— Это как боцман?

— Что-то вроде этого. Только боцман начальник у матросов и старшин, а я начальник над всеми моряками на корабле. Кроме, конечно, самого командира корабля.

— А вы в Триполи были?

— Был.

— И наш папа там был. А в Александрии?

— Александрия это где? В какой стране?

— В ОАР… В Египте… — удивленно переглянувшись, вразнобой ответили братья. — А вы что, не знаете? — И весело рассмеялись, поняв, что дядя Коля шутит.

— А в Шербуре вы были?

— Нет. Во Франции я, к сожалению, вообще не был.

— А папа был! А папа был! — обрадовались ребята.

— Мы, когда вырастем, тоже моряками будем, — сказал убежденно один из них, а кто — Николай Николаевич не разобрался, он никак не мог отличить, кто из них Олег, а кто Игорь. — Пойдемте, мы покажем вам наши богатства.

Заметив на лице Николая Николаевича следы колебания, они дружно ухватили его за обе руки.

— Это морские богатства, нам их папа привозит.

«Папа привозит? Это уже интересно!» Николай Николаевич перестал сопротивляться.

В ребячьей комнате было тихо и сумрачно — на город уже давно опустился вечер, а комната освещалась лишь лампочками, подсвечивающими множество аквариумов, в которых лениво нежились диковинные рыбки. Прямо напротив входа в комнату со стены устрашающе сверкали белками глаз и острыми зубами две ритуальные маски латиноамериканских индейцев.

Один из ребят зажег верхний свет, и Николай Николаевич удивленно огляделся. О том, что здесь живут, говорила лишь деревянная двухъярусная кровать, две маленькие парты и шкаф с книгами. Остальное пространство, как в музее, было завешано, заставлено, загромождено аквариумами, кораллами, морскими раковинами. Многое здесь было Сенькину знакомо: прямо у двери на полу лежал камень, над которым последние дни трудился «мех», от самого потолка до пола свисала, змеясь, борода Нептуна, вон и пистолеты с кинжалами, а вот и полки с коллекцией ветров дальних широт. Бутылки стояли аккуратными рядами, каждая была опечатана сургучом с какой-то диковинной печатью с якорями и костями, на боках их белели аккуратные этикетки. Николай Николаевич снял с полки бутылку и прочел: «Вагио — тайфун в районе Филиппинских островов». И стояла дата, когда частичка этого тайфуна была заключена в бутылку. «Терраль — ночной бриз в Бискайском заливе». И дата. «Пайраз — сильный северо-восточный ветер в Босфоре». И дата. «Оркан — тропический циклон». Дата и в скобках: «Пойман в Индийском океане», долгота и широта.

— «Оркан», — Николай Николаевич прочел вслух, и тут же братья, перебивая друг друга, начали рассказывать ему.

— Это такой сильный тропический циклон… В 1970 году («Когда их самих еще на свете не было…» — тут же подумал Николай Николаевич)… В ноябре… От оркана погибли триста тысяч человек… Это столько же, как в Хиросиме от атомной бомбы…

«Вот стервецы!» — восхитился Николай Николаевич. Он снял еще одну бутылку.

— Ну, хорошо. А что такое харматан?

— Это пыльный, иссушающий ветер, — начал один. — Северо-восточный пассат, который дует из пустыни Сахары в Гвинейский залив.

— А что за ветер нот?

И ребята слово в слово повторили все, что когда-то в кают-компании говорил о ветре их родитель.

— А близзард? — Николай Николаевич и сам-то еле прочитал хитрое название.

— У-у-у!.. — дружно ужаснулись братья. — Это свирепый порывистый ветер, приносящий мороз и снежные заряды. Вы осторожнее с этой бутылкой. Мы с Олегом раз случайно расковыряли пробку и немножечко выпустили близзарда в комнату… Что было! Он чуть всех рыбок нам не заморозил… А нам носы… Мама нам и дала за это!

Братья заливали самозабвенно, а Николай Николаевич, чтобы не обидеть ребят недоверием, утвердительно кивал головой и еле заметно улыбался: «Вылитые мех!»

И вдруг он отключился, откуда-то из далекого-предалекого детства накатило воспоминание: отец без ног и постоянно кашляющий — это очередь фрица в четырех местах пробила ему легкие и отмерила ему срок пожить лишь четыре года после окончания войны. А жили они тогда на окраине Тулы, в чудом сохранившемся старом доме, на коньке которого кто-то поставил флюгер. Он, наверное, был ровесник этому дому. Когда менялся ветер, флюгер ржаво и противно визжал, а отец блаженно закрывал глаза и счастливо говорил:

— Вот так чайки над морем кричат…

Совсем сухопутный человек, он оборонял Севастополь в армии генерала Петрова. Там и ноги потерял. Почему-то от всего кошмара, пережитого в Севастополе, в памяти его остались не взрывы, не огонь, не человеческие смерти и даже не собственное увечье, а лишь чаячьи крики над морем. Чаек не распугала даже война. И само море запомнилось не черное от дыма и не красное от крови, а ясное и зовущее.

Отец много и часто рассказывал о море, мечтал съездить когда-нибудь к нему, повидаться с ним. Но судьба решила по-своему. Может быть, и Николай Николаевич подался в моряки из-за неисполнившейся мечты отца? Кто знает…

— А это что, знаете? — Николай Николаевич подошел к камню. «Черт его знает, может, действительно когда-то был этот Флинт? И камень тоже не механикова блажь?»

— У-у-у… — восторженно прогудели пацаны. — Нам его папа с Пиноса привез. С Острова Сокровищ. Этот камень показывал, где лежали сокровища старины Флинта. Вот видите, стрела. Она и указывала. А это череп с костями. Чтобы люди боялись откапывать клад с сокровищами.

— Ну а это что за трава висит? — Николай Николаевич дотронулся рукой до бороды.

— Это вовсе и не трава… — искренне обиделись ребята. — Это борода морского владыки Нептуна. Под водой его некому брить, вот он и сбрасывает бороду, как змеи кожу. Ее папа нашел в море около Ливии.

Теперь-то Николаю Николаевичу было ясно, почему чудил мех. А чудил ли? Эких морячин растит! Эти не сбегут на бережок, где потише да поспокойней. И неожиданно для себя в этих вот маленьких пацанятах он с внезапно пробудившейся нежностью увидел своих единоверцев, так же, как и он сам, преданных морю.

В углу комнаты на столике высился большой стеклянный ящик с моделями парусников. Николай Николаевич подошел к нему.

— Это что?

— Барк.

— А это?

— Шхуна.

— Чем они отличаются?

— У шхуны на всех мачтах косые паруса, а у барков только на бизани. На фоке и гротах вооружение прямое. — Ребята экзаменовались с радостью, глаза их полыхали гордостью.

— А это что?

— Клипер. Клипера отличались от всех других парусников…

— Стоп, стоп, стоп!..

Николай Николаевич и сам не заметил, как втянулся в эту игру, как и его, старого, просоленного сухаря, заразила искренняя вера ребят в чудесный мир морских приключений и сказок, во все то, что за постоянными прозаическими делами и заботами всю жизнь проходило мимо него и что он всегда называл чепухой. Ему тоже неудержимо захотелось удивить ребят чем-нибудь таким, чего у них еще нет. Он даже негромко ахнул, вспомнив о скучающем сейчас в одиночестве Попке. Николай Николаевич открыл было рот, чтобы наплести им что-нибудь о безногом Джоне Сильвере, о попугае, сидевшем у него на плече. Может быть, его Попка и есть тот самый знаменитый попугай? А почему бы и нет? Ведь попугаи, как и вороны, живут триста лет. — Он открыл было рот, чтобы рассказать о Попке, но тут же вспомнил, что Попка ругается. — Ничего себе был бы подарочек… — ужаснулся Николай Николаевич и решительно отверг Попку.

— А вы знаете, кто такой был капитан Врунгель?

— Знаем, — дружно ответили братья. — Читали. Христофор Бонифатьевич.

— Вы помните, что он курил?

— Трубку.

— Молодцы, правильно. Так вот у меня на корабле в каюте хранится трубка Христофора Бонифатьевича.

— Ну-у?.. Правда?!

— Правда…

Николай Николаевич когда-то сам курил трубку, и поэтому у него осталось их несколько штук. Одна из них была особенно хороша: с медной крышечкой, массивная, с прямым чубуком, который был сделан в виде носа корабля, а на нем вырезана фигура женщины в короткой юбочке. Как на носу клипера «Катти сарк». Трубку эту ему много лет назад подарили в Лондоне.

— Эта трубка старинная. Сначала ее курил сам капитан клипера «Катти сарк» Ричард Вуджет, а потом она досталась по наследству Христофору Бонифатьевичу, как самому прославленному капитану… И кроме того, Врунгель был племянником…

Николай Николаевич самозабвенно придумывал и плел небылицы, а братья слушали его в четыре распахнутых уха, и все трое ничего вокруг себя на замечали. Не видели они и Бориса Васильевича, который давно уже тихонько стоял в дверях и довольно ухмылялся.