Император Павел I

Оболенский Геннадий Львович

Часть первая

 

 

Глава первая

Родители

25 апреля 1742 года в Москве начались коронационные торжества по случаю вступления на престол Елизаветы Петровны. Свергнутое в результате переворота Брауншвейгское семейство с малолетним императором Иоанном Антоновичем, правнучатым племянником Петра I, «чтобы отплатить добром за зло», с почетом отправляется на родину.

В 1739 году императрица Анна Иоанновна, средняя дочь царя Ивана, выдает удочеренную ею племянницу Анну, которой исполнился 21 год, замуж за герцога Брауншвейгского Антона Ульриха.

12 августа 1740 года у Анны Леопольдовны и Антона Ульриха родился сын, которого в честь прадеда назвали Иоанном. Умирая, Анна Иоанновна объявила двухмесячного Иоанна императором, а своего фаворита Бирона регентом при нем.

8 ноября 1740 года фельдмаршал Миних и восемьдесят гренадеров совершили переворот в пользу Анны Леопольдовны. Ненавистный Бирон был арестован, а Анна объявлена правительницей при своем сыне. Фактически же правили страной сначала Миних, потом компания — Остерман, Черкасский, Головкин, сумевшие устранить честолюбивого и храброго фельдмаршала. Антон Ульрих довольствовался чином генералиссимуса российских войск, а его миловидная недалекая жена проводила время в ожидании ребенка и в бесконечных разговорах со своей любимицей фрейлиной Менгден.

«…После долгих раздумий и колебаний Елизавета Петровна наконец-то решилась. Поздно вечером 24 ноября 1741 года послали за гренадерами любимого Преображенского полка.

Был уже второй час ночи по полуночи 25 ноября, когда она, надев кирасу на свое обыкновенное платье, села в сани и отправилась в казармы Преображенского полка в сопровождении Воронцова, Лестока и Шварца, своего старого учителя музыки. Приехав в гренадерскую роту, извещенную уже заранее о ее прибытии, она нашла ее в сборе и сказала: «Ребята, вы знаете, чья я дочь, ступайте за мною!» Солдаты и офицеры закричали в ответ: «Матушка! Мы готовы, мы их всех перебьем».

Озадаченная таким диким выражением усердия, Елизавета сказала: «Если вы будете так делать, то я с вами не пойду». Умерив этими словами излишнее усердие, Елизавета велела разломать барабаны, чтоб нельзя было произвести тревоги, потом взяла крест, стала на колени, а за нею все присутствующие, и сказала: «Клянусь умереть за вас; клянетесь ли умереть за меня?» — «Клянемся!» — прогремела толпа. «Так пойдемте же, — сказала Елизавета, — и будем только думать о том, чтобы сделать наше отечество счастливым во что бы то ни стало…» Войдя в комнату правительницы, которая спала вместе с фрейлиной Менгден, Елизавета сказала ей: «Сестрица, пора вставать!» Правительница, проснувшись, отвечала ей: «Как! Это вы, сударыня?» Увидавши за Елизаветою гренадер, Анна Леопольдовна догадалась, в чем дело, и стала умолять цесаревну не делать зла ни ее детям, ни девице Менгден, с которой бы ей не хотелось разлучаться. Елизавета обещала ей это, посадила ее в свои сани и отвезла в свой дворец; за ними в двух других санях отвезли туда же маленького Иоанна Антоновича с новорожденной сестрой его Екатериною. Рассказывали, что Елизавета, взявши свергнутого ею императора на руки, целовала его и говорила: «Бедное дитя, ты вовсе невинно, твои родители виноваты»». Так началось это царствование, продолжавшееся двадцать лет, «не без славы, даже не без пользы» для России. Брауншвейгское семейство, с почетом отправленное на родину, было задержано в Риге: императрица испугалась, что ее племянника, герцога Голштинского, могут не выпустить из Киля.

* * *

Судьба уготовила ему две короны — шведскую, по линии отца, и русскую, по линии матери; но она не баловала его, а люди хорошо постарались, чтобы помочь ей в этом.
В. Ключевский

Единственный сын старшей дочери Петра, Анны, и герцога Карла Фридриха Голштейн-Готторпского Петр Ульрих был внуком сестры Карла XII. Он лишился матери, скончавшейся от родовой горячки, когда ему было несколько недель. В одиннадцать лет он остался без отца. Воспитывался грубыми, невежественными людьми в прусской казарме. Его жестоко наказывали за малейшую провинность, научили пить и сквернословить. «Униженный и стесняемый во всем, — писал В. Ключевский, — он усвоил себе дурные вкусы и привычки, стал раздражителен, вздорен, упрям».

Его готовили в наследники шведского престола, учили латинской грамматике и лютеранскому катехизису. Когда племяннику императрицы учинили в Петербурге экзамен, «все были удивлены скудностью его знаний», а он в отчаянье заявил, что к наукам неспособен. К нему приставили лучших учителей во главе с академиком Штелиным, и была составлена программа его образования. Но дело далеко не продвинулось: Петр часто хворал, а будучи здоровым, предпочитал придворные празднества и увеселения серьезным занятиям.

«Великий князь забывает все, что учил, — читаем в записках Штелина, — проводит время в забавах с невеждами… Все употребляется на забавы, на пригонку прусских гренадерских касок, на экзерцию с служителями и пажами, а вечером на игру». Петр любит играть в солдатики и кукольные комедии, занимается дрессировкой собак и с удовольствием играет на скрипке в обществе придворных лакеев. Добрый от природы, он был робок, горяч, но отходчив, памятлив и остроумен. По-детски доверчивый и бесхитростный, он был не в состоянии хранить ни одной тайны. В нем было чрезвычайно развито воображение, отсюда «печальная наклонность лгать с простодушным увлечением, веруя в свои собственные вымыслы». Он подчинялся первому чувству, первой чужой мысли, это уживалось с капризами и упрямством. «Он походил на ребенка, вообразившего себя взрослым, на самом деле это был взрослый человек, навсегда оставшийся ребенком».

* * *

Выбор невесты — вопрос государственный.
Мардефельд, прусский посол

В декабре 1741 года четырнадцатилетний Петр Ульрих прибыл в далекую суровую страну. 7 ноября следующего года он объявляется наследником престола, «яко по крови нам ближайший», с титулом великого князя. В декабре 1743 года Петр опасно заболел, императрица была в отчаянии. Вспомнили об Иоанне Антоновиче, томившемся в крепости Дюнамюнде под Ригой. Петр выздоровел, но состояние его здоровья и страх перед Иоанном заставляют срочно заняться поисками невесты. А пока на всякий случай свергнутое Брауншвейгское семейство переводят в Ранненбург, а оттуда в Холмогоры под Архангельск. В марте 1745 года Анна Леопольдовна родила сына Петра, через год — Алексея и скончалась от родовой горячки. Она была похоронена в Александро-Невской лавре, рядом с матерью Екатериной Ивановной. Антон Ульрих с четырьмя детьми остался в Холмогорах. В начале 1756 года пятнадцатилетнего императора Иоанна Антоновича переводят в Шлиссельбургскую крепость.

В те времена брачные союзы выражали и союзы политические, вот почему выбор невесты наследнику российского престола вызвал такую борьбу. Еще в конце 1742 года английский посол Флич предложил в невесты одну из дочерей английского короля, того же добивается и Франция. Однако канцлер Бестужев хлопочет за саксонскую принцессу Марианну, чтобы противопоставить Франции и Пруссии союз с Австрией и Саксонией. Елизавета Петровна склоняется в пользу Ульрики, сестры Фридриха II. Но прусский король под благовидным предлогом отказывает, рассчитывая выдать свою сестру за наследника шведского престола. А чтобы иметь влияние и в России, тонкий политик и дипломат предпринимает энергичные меры и через своего посла Мардефельда и воспитателя наследника Брюммера Фридрих II хлопочет в пользу молоденькой дочери Иоганны Елизаветы, принцессы Голштинской, тем более что ее брат Карл, епископ Любский, когда-то был женихом Елизаветы Петровны. Их брак был уже решен, но неожиданно 19 мая 1729 года жених скончался от оспы. Елизавета Петровна сохранила привязанность к семейству своего жениха и даже переписывалась с Иоганной Елизаветой.

Из дневника Фридриха II: «…ничего не могло быть противнее прусскому интересу, как позволить образоваться союзу между Россией и Саксонией, и ничего хуже, как пожертвовать принцессою королевской крови, чтобы оттеснить саксонку. Придумали другое средство. Из немецких принцесс, могших быть невестами, принцесса Цербстская более всех годилась для России и соответствовала прусским интересам. Ее отец был фельдмаршалом королевской службы, ее мать, принцесса Голштинская, сестра наследника шведского престола и тетка великого князя русского…»

План удался, и Мардефельд получает горячую признательность короля, который считает его «виновником своего счастья». 1 января 1744 года в Цербсте получили предложение отправиться в далекую Россию; в тот же день подобное предложение поступило и от прусского короля. Сборы были недолгими, Иоганна Елизавета и ее четырнадцатилетняя дочь Софья Августа выехали в Берлин, а на другой день, «окутанные глубокой тайной, под чужим именем, точно собравшись на недоброе дело, спешно пустились в Россию».

* * *

Корона мне больше нравилась, чем особа жениха.
Екатерина II

По матери Софья Фредерика Августа принадлежала к Голштейн-Готторпскому княжескому роду, по отцу — к еще более мелкому Ангальт-Цербстскому. Ее отец Христиан Август верой и правдой служил прусскому королю: был командиром полка, комендантом Штеттина и дослужился до фельдмаршала. Дед, Фридрих Карл, женатый на сестре Карла XII, погиб в одном из сражений, а его сын женился на Анне, старшей дочери Петра I. Их сын Петр Ульрих, ставший Петром Федоровичем, наследником российского престола, и был теперь ее женихом.

Софья Августа родилась 21 апреля 1729 года в Штеттине. Детство ее прошло в семье прусского генерала. Родители не отягощали ее своими заботами. Отец — усердный служака, а мать — «непоседливая и неуживчивая, которую так и тянуло на ссору и кляузу, ходячая интрига, воплощенное приключение: ей было везде хорошо, только не дома». На своем веку она исколесила чуть не всю Европу, «выполняя поручения Фридриха II, за которые стыдились браться настоящие дипломаты».

Воспитанием девочки занималась мадемуазель Кардель, женщина умная и хорошо знакомая с литературой. Она была строга со своей воспитанницей, но справедлива. Учили Софи языкам, литературе, музыке и танцам, а мсье Лоранс, «хотя и был дурак, недаром брал деньги за уроки каллиграфии». Она росла «резвой, шаловливой, даже бедовой девочкой, любившей попроказничать над старшими, щегольнуть отвагой перед мальчишками и умевшей не моргнуть глазом, когда трусила». Статс-дама крошечного двора в Штеттине баронесса фон Фринцен, пользовавшаяся доверием молоденькой принцессы, рассказывала: «В пору ее юности я только заметила в ней ум серьезный, расчетливый и холодный, столь же далекий от всего выдающегося, яркого, как и от всего, что считается заблуждением, причудливостью или легкомыслием…»

Об одной черте своего характера сама Софи впоследствии писала: «Самым унизительным положением мне всегда казалось быть обманутой: быв ребенком, я горько плакала, когда меня обманывали, а между тем я поспешно исполняла все, что от меня требовали, и даже не нравившееся мне, когда мне объясняли причины…»

Софи часто бывала в Гамбурге у бабушки и в Берлине, где видела двор прусского короля. «Все это, — пишет Ключевский, — помогло ей собрать обильный запас наблюдений и опытов, развило в ней житейскую сноровку, привычку распознавать людей, будило размышление. Может быть, эти житейские наблюдения и вдумчивость при ее природной живости были причиной и ее ранней зрелости: в 14 лет она казалась уже взрослой девушкой, поражала всех высоким ростом и развитостью не по летам. Екатерина получила воспитание, которое рано освободило ее от излишних предрассудков, мешающих житейским успехам».

В детстве гадалки обещали ей три короны и, по ее собственному признанию, «еще в семь лет у нее в голове начала бродить мысль о короне». Чтобы добиться осуществления столь глубоко запавшей в душу честолюбивой мечты, она делает вывод, что ей необходимо всем нравиться. «Все, что я ни делала, всегда клонилось к этому, — признавалась она, — и вся моя жизнь была изысканием средств, как этого достигнуть… Одно честолюбие меня поддерживало; в глубине души моей было я не знаю что такое, что ни на минуту не оставляло во мне сомнения: что рано или поздно я добьюсь своего, сделаюсь самодержавной русской императрицей…»

21 августа 1745 года состоялась пышная свадьба, продолжавшаяся целых десять дней. Гремела музыка, палили пушки, сверкали фейерверки; на улицах и площадях веселился народ, славя молодых возле бочек с вином и туш жареных быков.

Закончились веселые праздники, наступили серые, однообразные будни. Шестнадцатилетней мечтательнице предстояло пройти долгую и трудную школу испытаний. Екатерина Алексеевна, так ее теперь называли после принятия православия, превосходила мужа умом и характером, умением общаться с людьми. Судьба не обещала ей счастливого брака — отношения с мужем становились все хуже и хуже. Он предпочитал ей общество лакеев и горничных, в котором чувствовал себя лучше, чем с умной женой. Признавая ее превосходство, он иногда просит ее советов и рассказывает о своих похождениях. «Я хорошо чувствовала, как ему мало было до меня, но я была слишком горда, чтоб горевать о том, — вспоминала Екатерина. — Я сочла бы для себя унижением, если кто-нибудь смел изъявить мне сострадание»…

С детства одинокий и заброшенный, Петр поначалу ощущал к Екатерине если не любовь, то симпатию и родственное доверие. Напрасно, ей нужен был не он, а императорская корона. Этого она не скрывала ни в позднейших «Записках», ни тогда, после свадьбы. При всей своей ребячливой открытости Петр почувствовал это довольно скоро. Вот, например, случайно дошедшая до нас интимная записка, которую Петр Федорович адресовал своей жене: «Мадам, я прошу Вас не беспокоиться, что эту ночь Вам придется провести со мной, потому что время обманывать меня прошло. Кровать была слишком тесной. После двухнедельного разрыва с Вами сегодня после полудня Ваш несчастный супруг, которого Вы никогда не удостаивали этим именем».

Эти написанные по-французски строки, в которых упреки сплетались с грустной иронией, относились к 1746 году — со дня свадьбы минул только один год! В последующем, особенно после рождения в 1754 году Павла Петровича, их брак все более становится номинальным.

Размолвки первых же лет супружества, порождавшие внутреннюю неуверенность, что сказывалось и на его поведении при дворе, не могли не наложить отпечатка на характер Петра. Позерство, зачастую переходившее в браваду, было оборотной стороной духовной неудовлетворенности, своего рода защитной реакцией. Неудивительно, что любимейшим местом время проведения Петра был Ораниенбаум. Здесь он ощущал себя свободным от недоброжелательных сплетен, интриг и условностей «большого света». В записке фавориту императрицы И. И. Шувалову, относящейся к 1750 году, великий князь писал: «Убедительно прошу, сделайте мне удовольствие, устройте так, чтобы нам оставаться в Ораниенбауме. Когда я буду нужен, пусть только пришлют конюха; потому что жизнь в Петергофе для меня невыносима».

Читая эту записку, по-иному воспринимаешь многократно осмеянную в литературе склонность великого князя в юности проводить время не в придворной среде, а в компании приставленных к нему слуг и лакеев. Императрица гневалась, но племянник во многом повторял ее поведение. Известно, что она охотно водилась с певчими, горничными, лакеями и солдатами. Немалое пристрастие питала Елизавета Петровна и к английскому пиву, за что так резко осуждали ее племянника.

В великосветских кругах поведение наследника встречало неодобрение, которое породило мнение о нем как о грубом солдафоне. С нескрываемым злорадством писала об этом в своих «Записках» Екатерина. Но многое она утрировала, а о многом умалчивала. Например, о том, что довольно рано Петр увлекся чтением и музыкой, неплохо играл на скрипке, имел прекрасную библиотеку, любил живопись, историю, военное дело.

Их первая встреча состоялась в Эйтене в 1739 году. В ранней редакции воспоминаний, еще до вступления на престол, Екатерина так писала о ней: «Тогда я впервые увидела великого князя, который был действительно красив, любезен и хорошо воспитан. Про одиннадцатилетнего мальчика рассказывали прямо-таки чудеса». И вот описание той же сцены в последней редакции «Записок»: «Тут я услыхала, как собравшиеся родственники толковали между собой, что молодой герцог наклонен к пьянству, что приближенные не дают ему напиваться за столом». Тенденциозность воспоминаний слишком очевидна.

Вопреки позднейшим уверениям Екатерины духовный мир ее супруга не ограничивался и не исчерпывался забавами и развлечениями, хотя и то и другое составляло нормальную часть уклада придворной жизни. Но Петр Федорович жаждал большего — он стремился заявить о себе на политическом поприще.

Став в 1745 году правящим герцогом Голштинии, он решил всецело заняться его делами: упорядочить судопроизводство, налоги, систему управления. Особое внимание он уделял вопросам просвещения и, в частности, Кильскому университету.

В феврале 1759 года наследник престола назначается «Главнокомандующим над Сухопутным кадетским корпусом», и Петр Федорович всецело отдается новым заботам. Не было ни одной «мелочи», которой бы не занимался великий князь!

* * *

Настоящую надежную союзницу в своей борьбе с людьми и скукой она встретила в книге.
В. Ключевский

Не сразу нашла она свою литературу. В Германии и по приезде в Россию она читала мало, пока по совету одного умного человека не познакомилась с «Жизнью Цицерона» и с «Причинами величия и упадка Римской империи». Чтение захватило ее, она научилась читать и разбираться в книгах. Сочинения Вольтера, «Дух законов» Монтескье, «Анналы» Тацита, «Философский словарь» Бейля и «История Германии» в десяти томах «произвели необходимый переворот в ее голове, заставив не видеть многие вещи в черном свете». Огромное влияние на нее оказал Вольтер; в письме к нему она признавалась: «Могу вас уверить, что с 46 года, когда я стала располагать своим временем, я чрезвычайно многим вам обязна. До того я читала одни романы, но случайно мне попались ваши сочинения; с тех пор я не переставала их читать и не хотела никаких книг, писанных не так хорошо и из которых нельзя извлечь столько же пользы. Конечно, если у меня есть какие-нибудь сведения, то ими я обязана вам».

С картой на столе изучает она пять томов путешествий, штудирует сочинения просветителей. «Никогда без книги и никогда без горя, но всегда без развлечений», — скажет она потом об этом периоде «скуки и уединения», продлившемся целых 18 лет!

Привычка работать над книгой осталась у нее на всю жизнь. «Читать и писать становится удовольствием, коль скоро к этому привыкнешь, — говорила она, — не пописавши, нельзя и единого дня прожить». За свою жизнь она прочитала огромное количество книг, собрание всего ею написанного составило бы целую библиотеку. Количество ее писем огромно, а сочинения — сказки, повести, мемуары, комедии, драмы, либретто, переводы, учебники — составляют двенадцать увесистых томов. «Обойтись без книги и пера ей было так же трудно, как Петру I без топора и токарного станка. Она часто говорила, что не понимает, как можно провести день, не «измарав хотя бы единого листа бумаги»», — замечает Ключевский.

Современники отмечали ее трудолюбие и огромную работоспособность. Она хотела все знать, за всем следить сама. Считая, что человек только тогда счастлив, когда занят, она любила, «чтобы ее тормошили, и признавалась, что от природы любит суетиться, и чем более работы, тем ей бывает веселей». Ее рабочий день длился с 6 утра до 10 вечера. Фридрих II удивлялся этой неутомимости и спрашивал русского посла: «Неужели императрица в самом деле так много занимается, как говорят? Мне сказывали, что она работает больше меня?» Она обладала умением заниматься, не теряя ни минуты, с усидчивостью и сосредоточенностью ума: «Я с некоторого времени работаю как лошадь; мои четыре секретаря не успевают справляться с делами, — писала она в марте 1788 года, — я должна буду увеличить число секретарей». Летом 1794 года она жаловалась философу Гримму: «Почта и курьеры за несколько дней доставили столько бумаг, что не менее девяти столов покрыто ими». В последние годы она любила заниматься историей России и по праву может считаться родоначальницей нашей исторической науки: при ней архивы стали достоянием ученых. Для нее делаются выписки из монастырских книг, над которыми она просиживает многие часы. В письме к Гримму от 9 мая 1792 года она сообщала: «Ничего не читаю, кроме относящегося к XIII веку Российской истории. Около сотни старых летописей составляют мою подручную библиотеку, приятно рыться в старом хламе…»

В письме ему же полтора года спустя: «Дошедши до 1321 года, я остановилась и отдала переписывать около восьмисот страниц, нацарапанных мною. Представляете, какая страсть писать о старине, до которой никому нет дела и про которую, я уверена, никто не будет читать, кроме двух педантов: один из них мой переводчик Фолькнер, другой библиотекарь Академии Буссе… Я люблю эту историю до безумия».

Обширен круг ее интересов: государственное устройство и философия, история и педагогика, дипломатия и право, политика и экономика. Она неплохо разбиралась в живописи, скульптуре и архитектуре, гордилась своей коллекцией произведений искусства, положившей начало знаменитому Эрмитажу.

Многие известные художники и скульпторы приглашаются ею в Россию, и среди них Гудон и Фальконе, создатель выдающегося памятника Петру I. Переписка с ним Екатерины составила целый том!

* * *

Супружеский раздор помог разъединению политической судьбы супругов: жена пошла своей дорогой.
В. Ключевский

Она не выносила уныния. «Для людей моего характера, — признавалась она, — ничего нет в мире мучительнее сомнения». Ее всегда выручало самообладание, недаром она хвалилась, что никогда в жизни не падала в обморок. «В минуту опасности умела она поднимать дух в лицах ее окружающих, вселяя в них твердость и мужество. Несмотря на живой темперамент и некоторую склонность к увлечению, она всегда владела собой».

Отличительной чертой ее характера были веселость, юмор, склонность к шутке и забавам. Она была убеждена, что веселость присуща великим людям, и однажды заметила, что веселость Фридриха II проистекает от его превосходства. В своих записках она задает вопрос: «Был ли когда великий человек, который бы не отличался веселостью и не имел в себе неисчислимый запас его?»

Недаром существовало неписаное правило: если ты направляешься во дворец, то бери с собой шутку и хорошее настроение, а уныние и грусть оставь за дверью.

«Мешая дело с бездельем», она когда-то для себя сочинила надгробную надпись такого содержания: «Здесь лежит Екатерина Вторая, родившаяся в Штеттине 21 апреля 1729 года. Она прибыла в Россию в 1744 году, чтобы выйти замуж за Петра III. Четырнадцати лет от роду она возымела тройное намерение — понравиться своему мужу, Елизавете и народу. Она ничего не забывала, чтобы успеть в этом. В течение 18 лет скуки и уединения она поневоле прочла много книг. Вступив на Российский престол, она желала добра и старалась доставить своим подданным счастие, свободу и собственность. Она легко прощала, не питая ни к кому ненависти. Пощадливая, обходительная, от природы веселонравная с душою республиканской и с добрым сердцем, она имела друзей, работа ей легко давалась, она любила искусство и быть на людях».

У женщины с таким богатым содержанием не было ничего общего с мужем. Пришло время решать, как дальше жить. «Я увидела, — писала Екатерина, — что мне остаются на выбор три равно опасные и трудные пути: первое — разделить судьбу великого князя, какая она ни будет; второе — находиться в постоянной зависимости от него и ждать, что ему угодно будет делать со мною; третье — действовать так, чтобы не быть в зависимости ни от какого события… Сказать яснее, я должна была либо погибнуть с ним или от него, либо спасти самое себя, моих детей и, может быть, все государство от тех гибельных опасностей, в которые, несомненно, ввергли бы их и меня нравственные и физические качества этого государя. Последний путь казался мне наиболее надежным, поэтому я решила по-прежнему, сколько могла и умела, давать ему благие советы, но не упорствовать, когда он мне не следовал, и не сердить его, как прежде…»

Но это была ложь! Недаром А. С. Пушкин называл ее «Тартюф в юбке». А знаток екатерининской эпохи Я. Л. Барсков был еще более выразителен: «Ложь была главным орудием царицы; всю жизнь, с раннего детства до глубокой старости, она пользовалась этим орудием, владея им как виртуоз, и обманывала родителей, гувернантку, мужа, любовников, подданных, иностранцев, современников и потомков».

Петр Федорович был слишком добр, откровенен, прост для той среды, которая его окружала. И слишком зависим от мнения этой среды! Если бы Екатерина поддержала мужа, среди пустой и мелочной обстановки, которая их окружала, то принесла бы ему много добра. Но она была слишком занята собой и своими планами. «Корона мне больше нравилась, чем особа жениха», — откровенно писала она. Они живут рядом, их положение одинаково — оба находятся под постоянной опекой императрицы, но далеки друг от друга. Ни во что не вмешиваясь, она предупредительна и вежлива со всеми, всегда в сборе, всегда «себе на уме». Он, открытый, с душой нараспашку, употребляет время на обыкновенные развлечения и забавы, не думая о своем предназначении.

 

Глава вторая

Наследник и его воспитатели

В ночь на 20 сентября 1754 года Екатерина Алексеевна почувствовала себя плохо. Доложили императрице — ее покои находились рядом. Роды были долгими, тяжелыми. Глубокой ночью пожаловала сама государыня. Только к полудню Екатерина разрешилась от бремени. Узнав о рождении внука, обрадованная Елизавета Петровна приказала тотчас же принести его к ней, и с этого дня колыбель мальчика находилась в спальне императрицы. Мать увидела сына лишь на восьмой день. Императрица никому не доверяла внука, даже матери, которую ребенок видел редко, да и то в присутствии Елизаветы Петровны или ее приближенных. Мальчик часто хворал — в комнатах было жарко натоплено, а его колыбель, обшитую изнутри мехом чернобурой лисицы, накрывали еще и одеялами, боясь простуды.

Общество мам и нянек, окружавших ребенка, оказало на него плохое влияние: рассказы о домовых и привидениях сильно действовали на воображение впечатлительного мальчика — иногда от страха он прятался под стол и всю жизнь боялся грозы.

Детство Павла прошло в заботах одинокой и любвеобильной бабки, без материнской ласки и тепла. Мать оставалась для него малознакомой женщиной и со временем все более и более отдалялась. Когда наследнику исполнилось шесть лет, ему отвели крыло Летнего дворца, где он жил со своим двором вместе с воспитателями. Обер-гофмейстером при нем был назначен Никита Иванович Панин — один из знаменитейших государственных мужей своего времени.

В роду Паниных, выходцев из Италии, были военачальники, стольники, думные дворяне. Все они служили верой и правдой новому отечеству — Василий Панин сложил голову в Казанском походе Ивана IV, а Андрей и Иван отличились при Петре Великом: первый стал генерал-майором, второй генерал-поручиком и сенатором при Анне Иоанновне.

У Ивана Васильевича Панина было двое сыновей — Петр и Никита. Оба прославили Отечество. Никита Иванович родился в 1718 году в Данциге. Детство провел в Пернове (Пярну). Хорошо воспитанный и образованный, приятной наружности камер-юнкер чуть было не угодил в фавориты самой императрицы. Но, то ли он зачитался, то ли заснул, а может быть, забыл о свидании. Нашлись люди, которые испугались, что в следующий раз такая оплошность может не повториться, и Панин едет послом в Данию. Но уже в следующем, 1748 году по представлении канцлера Бестужева Панин отправляется в Стокгольм — Швеция грозила порвать союз с Россией. «Он не только отвратил войну, но еще и приобрел многих России доброжелателей, — писал его друг Д. И. Фонвизин. — Он через добродетели свои приобрел почтение от тамошнего Двора и всего народа, ни один швед не произносит даже и поднесь имени его без некоего к нему благоговения».

Панин был награжден орденами Анны и Александра Невского и в 1755 году пожалован в генерал-поручики. Воспитанник Бестужева, он почти 12 лет проводил его политику. Но после опалы канцлера молодой фаворит императрицы И. И. Шувалов выступает за сближение с Францией: Панину велят переменить политику, «действовать заодно с недавними противниками». Он сопротивляется и оказывается не у дел, в Петербурге.

Хорошо образованный, поклонник передовых европейских идей, Панин стал убежденным сторонником конституционной монархии по шведскому образцу.

Елизавета Петровна, высоко ценя ум и образованность Панина, в июне 1760 года назначает его обер-гофмейстером великого князя. Холостяк Панин искренне привязался, а потом и полюбил смышленого, доверчивого мальчика, лишенного родительской любви и отзывчивого на ласку. В свою очередь, впечатлительный, чуткий Павел сохранил на всю жизнь любовь и благодарность к наставнику, который был предан ему и принимал участие в его нелегкой судьбе, хотя и сыграл в ней роковую роль. Нет, ни дурных принципов, ни дурных наклонностей Павел не вынес из панинского гнезда. Но он вынес оттуда нечто более гибельное: свои политические воззрения и свое отношение к матери. Сделай Панин из своего воспитанника ловкого придворного льстеца, тихоню себе на уме, умеющего скрывать свои мысли и исподтишка составлять заговоры — судьба Павла была бы иная. Возможно, она была бы лучше.

С 1763 года, почти 20 лет, Н. И. Панин стоял у руля внешней политики России — самой яркой страницы этого царствования. Вот как изобразил он, знаток политической истории Европы, международное положение России со времени Петра I до Екатерины II: «Международная улица России по-прежнему оставалась тесна, ограниченная шведскими и польскими тревогами да турецко-татарскими опасностями: Швеция помышляла об отмщении и находилась недалеко от Петербурга, Польша стояла на Днепре. Ни одного русского корабля не было на Черном море, по северному побережью его господствовали турки и татары, отнимая у России южную степь и грозя ей разбойничьими набегами». Прошло 34 года царствования Екатерины, и «Польши не существовало. Южная степь превратилась в Новороссийскую, Крым стал русской областью. Между Днепром и Днестром не осталось и пяди турецкой земли… Черное море стало Русским».

Безбородко, самый видный дипломат после Панина, имел все основания сказать молодым коллегам: «Не знаю, как будет при вас, а при нас ни одна пушка в Европе без позволения нашего выпалить не смела».

Создатель Северного союза, в который кроме России входили Англия, Пруссия, Швеция, Дания, Панин сумел изменить традиционный курс внешней политики России, когда ее союзниками были то Австрия, то Франция. Во время войны с Англией северо-американских колоний за независимость их поддерживала Франция; в ответ «владычица морей» объявила блокаду ее портов. Панин предупредил, что торговые суда России и ее союзников, охраняемые военными кораблями, будут заходить в порты Франции, и «поверг ее противницу в немалое смущение». Англия была вынуждена уступить. Политика Панина, получившая название «вооруженный нейтралитет», принесла ему признательность и уважение всей Европы. «Правила его при управлении политическими делами состояли главнейше в том, чтобы: 1) Государство сохраняло свое истинное достоинство, без предосуждения других. 2) Что великая империя, какова Россия, не имеет нужды притворствовать и что одно чистосердечие должно быть основанием поведения ее министерства. В твердом сохранении сего правила графом Паниным все чужестранные кабинеты были так уверены, что одно слово его равнялось со всеми священнейшими обязательствами заключенного трактата… Все рескрипты к военачальникам и к министрам, все сообщения и отзывы к Дворам чужестранным примышляемы были им самим».

Д. И. Фонвизин: «Муж истинного разума и честности превыше нравов сего века! Твои отечеству заслуги не могут быть забвенны… Титло честного человека дано было ему гласом целой нации. Ум его был чистым и проницание глубокое. Он знал человека и знал людей. Искусство его привлекать к себе сердца людские было неизреченное… В обществе был прелюбезен. Разговор его был почти всегда весел; шутки приятны, образны и без всякой желчи. Доброта сердца его была беспримерная; к несчастьям сострадателен, гонимым заступник, к требующим совета искренен. Сердце его никогда мщения не знало. Самые неприятели его всегда устыжаемы были кротким и ласковым его взором. Бескорыстие было в нем соразмерно щедрости…»

Один из современников, отмечая удивительное обаяние Панина, писал о нем: «Он был с большими достоинствами, и что его более всего отличало — какая-то благородностъ во всех его поступках и в обращении ко всему внимательность, так что его нельзя было не любить и не почитать: он как будто к себе притягивал».

Панин стал единственным из подданных Екатерины II, кто не только добился независимого положения, но и возглавил оппозицию, как негласный опекун ее сына, до конца отстаивавший его интересы. Панин не только не забыл торжественных обещаний Екатерины править от имени сына до его совершеннолетия, но и не позволял ей делать вид, что таких обещаний не было. Сила Панина — в его близости к Павлу и в том влиянии, какое он оказывал на наследника. Охранять жизнь Великого князя — вот в чем совершенно справедливо полагал он свою первейшую обязанность.

Об авторитете Панина говорит тот факт, что много лет спустя Екатерина II в беседе с любимым внуком Александром, говоря о сыне, вынуждена была признать: «Там не было мне воли сначала, а после по политическим причинам не брала от Панина. Все думали, что ежели не у Панина, так он пропал». В Панине она видит самого сильного соперника ее власти, и в этом проявляется двойственность его положения: верный соратник и преданный слуга императрицы в качестве первого министра, и ее непримиримый враг, когда дело касается интересов Павла: «Наставник Павла и министр Екатерины взаимно стесняли и мешали друг другу, — замечает проницательный современник, — отсюда раздвоенность, нерешительность Панина».

Среди воспитателей наследника были еще два замечательных человека: отец Платон и Семен Андреевич Порошин. Законоучитель великого князя, иеромонах Троице-Сергиевой лавры Левшин был ректором тамошней семинарии. Отец Платон обладал обширными знаниями и богатым жизненным опытом; был справедлив, беспристрастен и пользовался большим авторитетом. Обладал ораторским даром. «Отец Платон делает из нас все, что хочет, — говорила о нем Екатерина II, — хочет он, чтоб мы плакали, мы плачем; хочет, чтоб мы смеялись, мы смеемся». Он в совершенстве знал Священное писание и сам писал проповеди.

Отец Платон во многом способствовал воспитанию в наследнике высоких нравственных качеств: великодушия, щедрости, справедливости. Благодарный Павел сохранил к своему духовному наставнику глубокую привязанность на долгие годы. Отец Платон сумел поселить в душе наследника живое религиозное чувство. Павел Петрович был глубоко верующим человеком — в Гатчине указывали на место, где он молился по ночам, здесь был выбит паркет.

Но больше всех любил наследник престола своего кавалера Семена Андреевича Порошина, учившего мальчика арифметике и геометрии. Образованным русским человеком, горячим патриотом, имевшим прежде всего в виду пользу и славу России, назвал его крупнейший русский историк С. М. Соловьев.

Отец Порошина, Андрей Иванович, происходил из небогатых дворян Московской губернии. Он родился в 1707 году, пятнадцати лет окончил артиллерийское училище и в чине унтер-офицера был направлен на Екатеринбургские горные заводы. Проявил себя дельным, толковым человеком и на несколько лет был послан в Швецию на учебу. Вернувшись, Андрей Иванович несколько лет работает на Урале, находит золото на реке Ширташ и основывает Шилово-Исетский рудник. В 1753 году он назначается главным командиром Колывано-Воскресенских заводов, а через восемь лет едет на Алтай, где строит Павловский сереброплавильный и Сузунский медеплавильный заводы. Имя трудолюбивого, скромного и талантливого горного генерала пользуется доброй славой и хорошо известно в Петербурге.

Его сын Семен восемь лет обучался в сухопутном шляхетском корпусе; в марте 1759 года с отличием закончил его и был оставлен при корпусе преподавателем математики. Добросовестного и способного юношу заметил начальник корпуса Мельгунов и рекомендовал его в адъютанты к Петру III. Исполнительный, честный поручик пришелся по душе и государю. Личные достоинства и познания открыли ему путь к воспитанию наследника российского престола. С 28 июня 1762 года Порошин становится кавалером великого князя, т. е. находится при нем постоянно, и преподавателем математики.

Свои обязанности «быть товарищем игр и наставником великого князя» Порошин исполняет с радостью и с присущей ему добросовестностью. В его дневнике появляется короткая запись программы воспитания наследника: «Вскормить любовь к русскому народу; поселить в нем почтение к истинным достоинствам людей; научить снисходительно относиться к человеческим слабостям, но строго следовать добродетели; сколько можно обогатить разум полезными знаниями и сведениями». «Образованным русским человеком, горячим патриотом, имевшим прежде всего в виду пользу и славу России», назовет Порошина крупнейший русский историк С. М. Соловьев.

Они сразу же понравились друг другу — доброжелательный поручик привлекательной внешности и живой худенький мальчик с выразительным лицом и умными озорными глазами. Взаимная симпатия вскоре перешла в горячую дружбу и в сердечную привязанность. Порошин любил Павла. Он сумел соединить строгость педагога с какой-то материнской нежностью к своему возлюбленному питомцу. Его отеческая забота о ребенке, желание оградить его от дурных влияний и соблазнов, тревоги о его здоровье, беседы с ним — все говорит об этом.

И чуткий, отзывчивый Павел платил учителю такой же любовью. Он ласкался к нему с такой доверчивостью, какой уже в детские годы не питал ко многим из окружающих. Провинившись, плакал и просил прощения, звал его «братцем», «голубчиком», «Сенюшкой».

«После стола очень весел был Его Высочество. Бегаючи по комнате, неоднократно на канапе вспрыгивать изволил и говорил: «Ох ты, мой Сенюшка! Как я тебя люблю!» В другой раз вздумалось Его Высочеству «уверение мне делать», сколько он меня изволит жаловать; что он видит, как много я его люблю, и что со своей стороны, конечно, любить меня не перестанет и все мне поверить в состоянии», — пишет Порошин в своих «Записках», которые он начал вести в тот день, когда Павлу исполнилось десять лет.

До нас дошли «драгоценные», по выражению С. М. Соловьева, записки Порошина, которые он вел в 1764–1765 годах. Они были изданы его внучатым племянником В. С. Порошиным в 1844 году по особому разрешению императора Николая I и превратились в исторический и литературный памятник эпохи. Написанные живо, искренне, хорошим литературным языком, они рассказывают о дворцовом быте и событиях, волновавших общество, но главным образом о наследнике и его окружении. В них рисуются разом два образа равно привлекательных: умного, честного и доброжелательного наставника и прекрасного, не по летам развитого ребенка, каким был Павел. Порошин любил его и был неразлучен с мальчиком. В одном месте он признается: «Если бы я Государя Цесаревича сильно не любил, то не знаю, мог ли бы продолжать их («Записки». — Авт.) так беспрерывно». В записках наследник — главный постоянный предмет внимания, о нем подробно, о других говорится только по отношению к нему; односторонность, произвольная и суду не повинная, потому что источник ее есть любовь, и взаимная, ибо наградою была искренняя привязанность и расположение Великого Князя.

Записки не только важный исторический и литературный памятник, но и «одна из самых очаровательных книг, какие нам доводилось читать». К сожалению, начаты они были только в 1764 году с воспитательной целью. Порошин ведет их ежедневно с редким старанием и постоянством. «В штиле нечего здесь искать великой красоты и точности, — писал он. — Всяк вечер записывал я, что днем произойдет, и не мог на то употребить более часа или полутора часов времени за другими моими упражнениями и делами. Впрочем, это и не настоящая Его Высочества история, а только записки, служащие к его истории… Справедливость и беспристрастие, украшающие Историю, соблюдены здесь с наисовершенной точностию».

Учился Павел отлично. День за днем Порошин повторяет: «У меня очень хорошо занимался». Особенные способности проявлял Павел к математике, это дало возможность Порошину записать: «Если бы Его Высочество был партикулярный и мог совсем только предаться одному только математическому учению, то б по остроте своей весьма удобно быть мог нашим российским Паскалем».

Воспитание в обширном смысле слова — есть всякое влияние людей на нас в хорошую или плохую сторону. В окружении наследника было немало выдающихся людей, прославивших Россию. Они относились к категории тех «исполинов-чудаков, которые рисуются перед глазами нашими озаренными лучами какой-то чудесности, баснословности, напоминающими нам действующие лица гомеровские». К таким людям относился Петр Иванович Панин, братья Чернышевы, Александр Сергеевич Строганов.

Младший брат Никиты Ивановича, генерал-аншеф Петр Иванович, отличился в Семилетней войне в битвах при Гросс-Егерсдорфе и Кунерсдорфе, «явив опыты мужества и искусства своего». «Правил всей завоеванной частью Пруссии, предводительствовал потом армией против турок, взял приступом крепость Бендеры, споспешествовал независимости крымских татар».

«Вижу перед собою в Петре Ивановиче Панине именитого некоего из тех мужей, которых великим и отменным дарованиям, описанных Плутархом, толь много мы дивимся», — писал о нем Н. А. Порошин.

Павел высоко ценил Петра Ивановича, особенно в военных вопросах, часто советовался с ним и вел оживленную переписку.

Граф Захар Григорьевич Чернышев также отличился в Семилетней войне. Сводный отряд под его руководством 27 сентября 1760 года взял Берлин. Вице-президент, а затем и президент Военной коллегии, генерал-фельдмаршал Чернышев был смел, независим, самолюбив. Однажды, после столкновения с Григорием Потемкиным, его подчиненных обошли наградой — он тут же разорвал жемчужное ожерелье, подаренное его жене, и разделил между пострадавшими.

Чернышев хорошо образован, интересуется искусством и театром, дружен с известным актером Дмитриевским и поэтом В. И. Майковым. Жена Чернышева — Анна Родионовна, была родной сестрой жены П. И. Панина.

Иван Григорьевич Чернышев, младший брат фельдмаршала, был обер-прокурором Сената, затем послом в Англии. По возвращении из Лондона он становится вице-президентом Адмиралтейской коллегии. В записках Порошин отзывается об Иване Григорьевиче как о человеке, доставившем ему «много счастливых минут» в воспитании наследника.

Граф Александр Сергеевич Строганов, обер-камергер и член Иностранной коллегии, был образованнейшим человеком своего времени. Он превосходно знал европейские языки, бывал во Франции, Германии, Швейцарии, Италии. Коллекционер, меценат Строганов обладал богатейшей библиотекой и многими произведениями искусства. Его дворец, построенный знаменитым Растрелли на углу Невского и набережной Мойки, славился картинной галереей и «кабинетом», занимавшим шесть комнат, соединенных арками без дверей.

Поэт К. Н. Батюшков, после кончины Александра Сергеевича Строганова в 1811 году, писал о нем: «Был русский вельможа, остряк, чудак, но все это было приправлено редкой вещью — добрым сердцем».

…Наследника престола держали в строгости. Его режим напряженностью и однообразием напоминал армейский: в шесть часов подъем, туалет, завтрак и занятия до часу дня; потом обед, небольшой отдых и опять занятия. По вечерам придворные обязанности: театр, маскарад или куртаг. В десять часов по команде дежурного офицера Павел отправлялся спать. Если к этому добавить обязанности генерал-адмирала, которые он выполнял с присущей всем детям добросовестностью и серьезностью с девятилетнего возраста, то времени на прогулки или игры со сверстниками совсем не оставалось, да и не было у него сверстников. Он жил в окружении взрослых, неся на своих худеньких плечах тяжелую ношу придворного церемониала и интриг, один, без участия родителей, не интересовавшихся сыном. «Мать не любила сына. У нее всегда для него вид государыни, холодность, невнимательность — никогда матерью не являлась», — замечает Ключевский. Впрочем, она не была матерью и другим детям, от Григория Орлова.

Мальчик не знал детства, а со смертью бабушки лишился женского общения и ласки. Он всегда спешил — вставать, чтобы скорее заниматься; ужинать, чтобы бежать на половину матери; лечь, чтобы скорее подняться. В постоянной спешке, которая осталась на всю жизнь, он глотал пищу не прожевывая, одевался за две минуты, и взгляд его постоянно искал часы, чтобы не опоздать. По приказу Панина их унесли и на вопросы мальчика о времени старались не отвечать.

Он часто выражал нетерпеливость — «слезки даже наворачивались. А в ответ на упреки — изволит покивать тут головушкою и сказать: «а как терпенья нет, где же его взять?»»

Учили его математике, истории, географии, языкам, танцам, фехтованию, морскому делу, а когда подрос — богословию, физике, астрономии и политическим наукам. Его рано знакомят с просветительскими идеями и историей: в десять — двенадцать лет Павел уже читает произведения Монтескье, Вольтера, Дидро, Гельвеция, Даламбера. Порошин беседовал со своим учеником о сочинениях Монтескье и Гельвеция, заставлял читать их для просвещения разума. Он писал для великого князя книгу «Государственный механизм», в которой хотел показать разные части, коими движется государство…

По примеру великого прадеда Павел любил работать на станке, подаренном И. И. Бецким, обтачивая различные детали. Но больше всего, как все дети, он любил играть в морской бой медными корабликами на огромном столе.

В раннем детстве Павел сильно картавил, но постоянными упражнениями к десяти годам почти избавился от этого недостатка. Непоседливый, любопытный и неглупый мальчик был очень отзывчив на чужую ласку, быстро привязывался к людям, но так же быстро и остывал без видимых причин. «Наверное, — размышлял Порошин, — душевная прилипчивость его должна утверждаться и сохраняться только истинными достойными свойствами того человека, который имел счастье ему полюбиться»…

Он необычайно впечатлителен, с сильно развитым воображением. Павел быстро усваивал себе, что говорилось другими, при этом показывая вид, что не слышит. Ум его был преимущественно аналитическим, он зорко подмечал мелочи и подробности; знал обстоятельно все о последнем из окружавших его. Сны производили на него сильное впечатление. Был самолюбив от природы, но презирал льстецов, которых называл «персиками». Любил уединение и не любил театр, возможно, потому, что по придворным правилам спектакли шли чуть ли не ежедневно. Он вообще не выносил принужденности. Был вспыльчив и довольно резок, но отходчив. Проявлял упрямство, зачастую не терпел возражений. На такую натуру можно было действовать только добром и добрым примером. Павел не мог долго оставаться на месте: он постоянно бегал и подпрыгивал. Это подпрыгивание было у него общей чертою с отцом. Знакомясь ближе с личностью Павла, нельзя не видеть общих черт между ним и Петром III. Приходится сожалеть, что он, как и отец, был очень зависим от внешней обстановки, — он был тем человеком, каким делала его окружающая среда.

Поклонница новых идей, хорошо знающая труды философов-просветителей, Екатерина II всячески пытается использовать их авторитет для оправдания своего «особого» права на российский престол. Она оказывает им материальную помощь, просит советов и ведет оживленную переписку. Вольтера она называет своим учителем, а Дидро — великим просветителем. Гонимым на родине вольнодумцам императрица предлагает продолжить их деятельность в «варварской» стране.

В пылу своего увлечения она просит математика Даламбера, соавтора Дидро по знаменитой «Энциклопедии наук, искусств и ремесел», приехать в Россию и стать воспитателем ее сына. Он отказывается. Императрица настаивает: «Вы рождены, вы призваны содействовать счастию и даже просвещению целой нации, — пишет она, — отказываться в этом случае, по моему мнению, значит отказываться делать добро, к которому вы стремитесь»… И Даламберу пришлось мотивировать свой отказ. «…Если бы дело шло о том только, чтобы сделать из великого князя хорошего геометра, порядочного литератора, быть может, посредственного философа, — писал он, — то я бы не отчаялся в этом успеть; но дело идет вовсе не о геометре, литераторе, философе, а о великом государе, а такого лучше вас, государыня, никто не может воспитать». Отказ не повел к ссоре, переписка продолжалась, но воспитание великого князя пришлось продолжать «домашними средствами».

Панин и Порошин оказались хорошими педагогами и к важному делу относились вдумчиво и добросовестно.

Лучшие наставники, как русские, так и иностранные, приглашены были преподавать наследнику науки по обширной и разнообразной программе. Среди них будущий президент Академии наук Николаи, академик Эпинус, известный географ и литератор Плещеев. Это дало повод А. Сумарокову написать следующие строки:

Людей толь мудрых и избранных И Павлу в наставленье данных С почтением Россия зрит.

Для наследника была составлена богатая библиотека, коллекции минералов и монет, к его услугам был и физический кабинет. Не был забыт и физический труд — в комнатах наследника стоял токарный станок, на котором он ежедневно работал и достиг большого искусства. Верховая езда, фехтование и танцы также входили в программу обучения. К слову сказать, Павел Петрович был одним из лучших наездников и танцоров столицы и прекрасно фехтовал. Обучение Павла Петровича не ограничивалось чтением книг, из них он делал выписки с собственными замечаниями и комментариями. Привычка эта сохранилась у него на всю жизнь.

К столу великого князя собирались постоянные гости: Захар Григорьевич Чернышев, его младший брат Иван Григорьевич, Александр Сергеевич Строганов, Петр Иванович Панин, вице-канцлер Александр Михайлович Голицын. Много говорили о старине и европейских порядках, о прусской кампании, политике и искусстве. Но особенно часто вели разговор о Петре Великом. Для Павла это была любимая тема; и Порошин, страстный поклонник великого государя, на его примерах учил мальчика трудолюбию, скромности и великодушию. С этой же целью он начал читать наследнику «Вольтерову историю Петра Великого».

«…Легко понять, как сочувствовал Порошин людям, одинаково с ним смотревшим на Петра», — писал С. Соловьев, — так, читаем в его записках: «Говоря о предприятиях сего государя, сказал граф Иван Григорьевич с некоторым восхищением и слезы на глазах имел: «Это истинно Бог был на земле во времена отцов наших!» Для многих причин несказанно рад я был такому восклицанию».

Сегодня за столом разговор зашел «о военной силе Российского государства, о способах, которыми войну производить должно в ту или другую сторону пределов наших, о последней войне Прусской и о бывшей в то время экспедиции на Берлин под главным предводительством графа Захара Григорьевича. Говорили по большей части граф Захар Григорьевич и Петр Иванович. Все сии разговоры такого рода были и столь основательными, наполнены рассуждениями, — пишет Порошин, — что я внутренне несказанно радовался, что в присутствии его высочества из уст российских, на языке Российском текло остроумие и обширное знание». «Потом, — продолжает Порошин, — Никита Иванович и граф Иван Григорьевич рассуждали, что если б в других местах жить так оплошно, как мы здесь живем, и так открыто, то б давно все у нас перекрали и нас бы перерезали. Причиною такой у нас безопасности, полагали Никита Иванович и граф Иван Григорьевич, добродушие и основательность нашего народа вообще. Граф Александр Сергеевич Строганов сказал к тому: «Поверьте мне, это только глупость. Наш народ есть то, чем хотят, чтоб он был». Его высочество на сие последнее изволил сказать ему: «А что ж, разве это худо, что наш народ такой, каким хочешь, чтоб он был? В этом, мне кажется, худобы еще нет. Поэтому и стало, что все от того только зависит, чтоб те хороши были, кому хотеть надобно, чтоб он был таков или инаков». Говоря о полицмейстерах, сказал граф Александр Сергеевич: «Да где ж у нас возьмешь такого человека, чтоб данной большой ему власти во зло не употребил!» Государь с некоторым сердцем изволил на то молвить: «Что ж, сударь, так разве честных людей совсем у нас нет?» Замолчал он тут. После стола, отведши великого князя, хвалил его граф Иван Григорьевич за доброе его о здешних гражданах мнение и за сделанный ответ графу Александру Сергеевичу».

Порошин был рад застольным беседам, в которых на равных участвовал и его воспитанник. Ведь еще Плутарх писал о том, что у спартанцев был обычай: за общий стол со взрослыми сажать и детей. Они слушали разговоры о государственных делах и на примере взрослых учились «шутить без колкости, а чужие шутки принимать без обиды». Умение хладнокровно сносить насмешки спартанцы считали одним из важных достоинств человека.

Проходили дроби. Порошин обращает внимание на наблюдательность мальчика, его острый ум. «Если бы из наших имен и отчеств, — рассуждал Павел, — сделать доли, то те, у которых имена совпадают с отчеством, были бы равны целым числам, например, Иваны Ивановичи, Степаны Степановичи. А из Павла Петровича вышла бы дробь, доля, из Семена Андреевича тоже»… На одном из уроков наблюдательный мальчик заметил, что когда из четного числа вычитаешь нечетное, то и остаток будет нечетным. Он часто хворал, но не пытался избегать уроков, особенно часто жаловался на головные боли. «Ты знаешь, — говорил он Порошину, — голова у меня болит на четыре манера. Есть болезнь круглая, плоская, простая и ломовая. Сегодня — простая.

— Такое деление навряд ли медицине известно, — пошутил Порошин. — Надобно будет у лейб-медика Карла Федоровича справиться.

— Карл Федорович, — возразил мальчик, — знает, я ему говорил, да он от каждой боли один рецепт выписывает, слабительные порошки. Круглая болезнь, это когда болит в затылке; плоская — если болит лоб, а простая — когда просто болит. Хуже всего ломовая — когда болит вся голова»…

Князь Николай Михайлович Голицын, гофмейстер императрицы, пришел на половину наследника передать приглашение государыни к вечеру быть на концерте. Выразив свою радость по поводу встречи с наследником, Голицын участливо расспросил его об играх и занятиях и совсем неожиданно поинтересовался вдруг, что учит он из математики.

— Мы проходим дроби, — ответил Павел.

— Отчего же дроби? Это неправильно, — сказал Голицын. — Сначала нужно тройное правило учить, а дроби после. Не так ли, Никита Иванович?

Панин собирался что-то ответить, но наследник опередил его.

— Знать то не нужно, — резко возразил он, — когда мне иным образом показывают! А тому человеку, кто меня учит, больше вашего сиятельства в этом случае известно, что раньше надобно показывать, а что позже.

Порошин с чувством гордости выслушал ответ своего воспитанника. «Знай, сверчок, свой шесток», — подумал он.

Суждения, высказываемые Павлом по разным поводам, часто поражают своей обдуманностью, а иногда и меткостью. Вот, например, одна из порошинских записей: «Его Высочество сего дня сказать изволил: «С ответом иногда запнуться можно, а в вопросе, мне кажется, сбиться никак не возможно». Влияние Порошина было благотворным: он умел сдерживать резкие порывы своего воспитанника, он развивал его ум и сердце — воистину пробуждал в Павле «чувства добрые»».

Павел обладал «человеколюбивейшим сердцем»: был добр, щедр, отзывчив. Очень радовался, когда по его просьбе повышали по службе или дарили подарки. «У меня сегодня учился весьма хорошо: более разговоров было о том, что по его просьбе произведен в камер-лакеи брат его кормилицы Яким Чеканаев, а лакей Федор Иванов произведен истопником», — пишет Порошин. Не забывал Павел своих нянь и кормилицу, а на свадьбы и крестины окружающим дарил деньги и подарки.

Он очень любил животных: мог часами наблюдать за птицами в птичнике и за работой шелковичных червей. Его собаки Султан и Филидор стали действующими лицами написанной Павлом комедии.

«Пошли мы к птичне и фонтан пустили, — пишет Порошин. — Как птички еще не осмотрелись и прижавшись все вверху сидели, а вода скакала, то Его Высочество, попрыгиваючи, изволил сказать: «что же вы теперь, чижички, не купаетесь?» Спустя несколько времени зачали птички попархивать и купаться. Великий князь забавлялся тем, что изволил говорить, что в республике их снегири представляют стариков, овсянки старух, чижики буянов, щеглята петимеров, а зяблики кокеток.» В другом месте: «Пришло тут к нам известие, что снегирек в птичне расшибся. Его Высочество ходил смотреть и весьма сожалел. Подъехал на ту пору г. Фуадье (лейб-медик. — Авт.), и Государь весьма прилежно просил его, что ежели можно снегиречку подать помощь».

 

Глава третья

Дневник Порошина

Павла с малых лет учили считаться с общественным мнением и уважать человеческое достоинство. Однажды Панин пригласил к себе Порошина и, вынув из стола несколько листков бумаги, прочитал: «Письмо господина Промыслова, отставного капитана из Санкт-Петербурга, к господину Люборусову, отставному капитану в Москве». Так было положено начало газете «Ведомости», в которой под рубрикой «Из Петербурга сообщают» писалось о добрых и дурных делах наследника престола. Павла уверили, что газету читает вся Европа и многие скорбят о его неблагонравии.

«Конечно, друг мой, — писал отставной капитан приятелю, — опечалились вы прежним моим письмом о государе великом князе Павле Петровиче. И подлинно было чему нам тогда печалиться, слыша, что правнук Петра Великого ведет себя не так, как ему подобает. Но теперь я вас, друга моего, обрадую. Его высочество стал с некоторого времени изменять свой нрав: учится хотя недолго, но охотно; не изволит отказывать, когда ему о том напоминают. А если у него, бывает, нет охоты учиться, его высочество ныне очень учтиво изволит говорить: «Пожалуйста, погодите» или: «Пожалуйста, до завтра». А не так, как прежде, вспыхнет, головушку закинет с досады и в сердцах ответить изволит: «Вот уж нелегкая!» Какие неприличные слова в устах великого князя российского!»

— Мальчик очень умный, — сказал Порошин, когда Панин закончил чтение, — он знает, кем будет, и, поверьте, к тому готовится.

С той же воспитательной целью Порошин начал вести и свой дневник, значение которого впоследствии намного возросло. Перед сном Павел часто просил любимого учителя почитать дневник, о существовании которого знали только они одни.

— Почитай дневник, — просил Павел, — мне нужно знать, когда я поступал плохо, чтобы исправлять характер, как ты говоришь.

— Характер ваш я не хулил, — отвечал Порошин, — только заметил, что Ваше Высочество имеет один недостаточек, свойственный таким людям, которые привыкли видеть хотения свои исполненными и не обучены терпению.

— Что ж тут плохого? Ведь я — государь. Мои желания должны исполняться.

— Отнюдь не все, Ваше Высочество, — возражал Порошин, — но лишь те, с которыми благоразумие и попечение о пользе общей согласны.

— А я прошу тебя почитать, разве желание мое не благоразумно? — нашелся Павел.

— Разумеется, оно вполне уместно, и я его сейчас исполню. Слушайте ж, Ваше Высочество, и поправьте меня, ежели что не так записано: «Воскресение. Государь изволил встать в семь часов. Одевшись, по прочтении с отцом Платоном нескольких стихов в Священном писании изволил пойти к обедне. От обедни, проводя Ее Величество во внутренние покои, изволил пойти к себе. Представляли Его Высочеству новопожалованного генерал-майора Александра Матвеевича Хераскова и новоприезжего генерал-майора же господина Шилинга. Потом со мною его высочество изволил прыгать и забавляться»…

— Зачем ко мне их водят? — заметил Павел. — Ну, флотские — дело другое, я генерал-адмирал, а сухопутные? Скука.

— Каждый почитает долгом выразить почтение и преданность великому князю, надежде отечества, — возразил Порошин. — Такова судьба великих мира сего, что принуждены бывают они терпеть и скуку, исполняя свои обязанности. Но слушайте дальше: «Сели за стол. Обедали у нас Иван Лукьянович Талызин, князь Михайло Никитыч Волконский, господин Сальдерн, Иван Логинович Кутузов. Казалось, что его превосходительство Никита Иванович был очень невесел. Брат его Петр Иванович рассуждал, как часто человеческие намерения совсем в другую сторону обращаются, нежели сперва положены были. Сказывал при том о расположении житья своего, которое ныне совсем принужден переменить по причине смерти супруги его Анны Алексеевны и князя Бориса Александровича Куракина, его племянника. Его превосходительство Петр Иванович собирался в Москву для учреждения там домашних обстоятельств по смерти племянника. Шутил при том Петр Иванович, что он после себя любовных своих здесь дел, конечно, мне не поручит. В окончании стола пришли с той половины его сиятельство вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицын, граф Захар Григорьевич Чернышев и князь Василий Михайлович Долгорукий; выпили по рюмке венгерского»…

— Все верно, — сказал Павел, — но ты запиши, как граф Захар Григорьевич обо мне сказал, что я стал намного крепче и плотнее, чем был, и руки стали сильнее, я ему руку сжал, так он аж лицом изменился от боли…

— Слушаюсь, Ваше Величество, — с улыбкой ответил Порошин. — А теперь понедельник: «Государь изволил проснуться в седьмом часу в начале. Жаловался, что голова болит и тошно; вырвало его. Послали за эскулапом»…

— Не надо этот день читать, — прервал Павел, — давай следующий.

— Как угодно Вашему Величеству. Вторник: «Кавалерский праздник апостола Андрея Первозванного: Ее Величество у обедни быть изволила, потом с кавалерами оного ордена изволила кушать в галерее. Его Высочество одет был во фрак и никуда выходить не изволил, кушал в опочивальне один. После обеда зачал Его Высочество выискивать способы, как бы ему завтрашний день под видом болезни прогулять и ничего не делать. Третий уж день, как я поступками его не весьма доволен: идет как-то все не так, как бы мне хотелось и, конечно, всякому благоразумному и верному сыну отечества»…

— И про этот день не хочу, — капризным тоном сказал Павел, — я бы хотел, чтобы некоторые места выскребены были в твоей тетради. Люди подумают обо мне худо.

— Что делать, Ваше Высочество, — возразил Порошин, — историк должен быть справедлив и беспристрастен. Как можно хорошее хулить и как похвалить худое?

Павел отвернулся к стене и захрапел, делая вид, что заснул.

— Мне можно идти, Ваше Высочество? — улыбаясь, спросил Порошин.

Павел захрапел громче.

На следующее утро, войдя в опочивальню, Порошин увидел Павла смущенным.

— Прости меня, братец, — сказал он, — вчера выказал тебе обиду. Я знаю, да и ты знаешь, почему так было. Не сердись на меня! Я смерть не люблю, когда обо мне примечают. Ведаю, сколь ты меня любишь, и все ж не могу быть спокоен, оттого и с тобою не пожелал говорить.

— Понимаю, Ваше Высочество, и радуюсь, что наставления мои не были напрасны.

— Как хорошо учиться-то, всегда что-то новенькое узнаешь, — радостно прыгая около любимого учителя, говорил ему Павел.

После чая Порошин читал ему только что вышедшую в Петербурге книгу Плутарха «Житие славных в древности мужей»: «Хотя Тезей и Ромул оба владели природным даром управлять государством, ни тот, ни другой не уберегли истинно царской власти. Оба ей изменили — один превратил ее в демократию, другой — в тиранию. Они поддались различным страстям, но допустили одинаковую оплошность»…

— Какую? — не выдержал Павел.

— Главнейшая обязанность властителя — хранить самое власть, а для этого делать то, что должно, и отвергать недолжное, — ответил Порошин. — Кто совсем отпустит поводья или натянет их слишком туго, тот уже не царь и не властитель, но либо народный льстец, либо тиран; он не может внушать подданным ничего, кроме презрения и ненависти.

— Царь не должен быть очень кротким, ему не следует угождать народу. Однако тираном нехорошо быть, — задумчиво произнес Павел.

— Истинно так, Ваше Высочество, — подтвердил Порошин, — но извольте послушать дальше: «В государстве Спарта царь Эврипонт ослабил самодержавную власть, он заискивал перед толпой и угождал ей. Народ осмелел. А цари, которые правили после Эврипонта, не знали, как сладить с народом, и переходили из крайности в крайность: либо скручивали подданных в бараний рог, возбуждая их ненависть, либо склонялись перед буйной толпой, чем вызывали презрение к себе. В Спарте наступила смута, законы утеряли силу. Царь, отец Ликурга, однажды, стал разнимать дерущихся, его ударили кухонным ножом, он умер, и престол достался его старшему сыну Полидекту»…

— Но ведь царем сделался Ликург?

— Да, но после Полидекта, и мы об этом почитаем завтра.

— У нас я не допущу беззакония, — горячо сказал Павел, — и не дам себя убить кухонным ножом. Но, чтобы царствовать спокойно, как лучше мне проводить время, когда вставать, когда ложиться и что делать для лучшего управления? — добавил он.

Порошин задумался, а мальчик внимательно смотрел на него и ждал ответа.

— По многотрудному состоянию царствующего монарха, — неторопливо начал воспитатель, — вставать надо в шестом или седьмом часу утра и до двенадцати упражняться в делах и рассуждениях важных. В первом часу обед, после которого отдохнувши, от пяти до семи часов в каких-нибудь распоряжениях или беседах полезных время проводить. В семь часов выйти в публику, выслушать, если кто что предложить может, разговаривать или сесть играть в карты. Часа через полтора-два уйти, в десятом часу поужинать и в одиннадцать ложиться опочивать.

Павел выслушал предложенный ему распорядок и с важностью заметил:

— Я с твоим предложением согласен. Думаю, что, если мы этак время препроводить станем, люди скажут нам спасибо.

Став императором, Павел придерживался этого распорядка: вставал «обыкновенно очень рано, не позже пяти часов, и, обтершись по обыкновению своему куском льда и одевшись с превеликой поспешностью, препровождал весь шестой час в отдавании ежедневного долга своего Царю царей, в выслушивании донесений о благосостоянии города, в распоряжении своих домашних дел, в раздавании разных по сей части приказаний и прочем сему подобном», — сообщает А. Т. Болотов.

В канун нового, 1765 года парадного ужина не устраивали, поэтому день 31 декабря проходил как и обычно, а на 1 января был назначен праздничный бал. После ужина, когда все собирались расходиться, Павел стремительно выбежал из-за стола и быстро вернулся, держа что-то за спиной.

— Господин Порошин! — торжественно произнес он. — За вашу верную службу мы решили выдать вам диплом, — и протянул своему воспитателю скатанный в трубку лист бумаги. Порошин развернул ее и начал читать. «Диплом полковнику Семену Порошину. Уроженец Великой Пермской провинции, житель сибирский, наследственный князь Тверской, дворянин всероссийский, полковник армии ее величества, — громко читал он, узнавая четкий каллиграфический почерк учителя Петра Ивановича Пастухова, — мы даем сию диплому для уверения об его хороших качествах, а чтоб еще больше уверить об его хороших качествах, дается ему патент, в котором будут прописаны все его заслуги и будет сделан герб. Пїаївїеїлї Рїоїмїаїнїоїв».

Выше подписи был нарисован герб: на красном поле шпага и циркуль крест-накрест. С правой стороны щита изображен был бог Марс на пушках и ядрах, с левой — богиня Минерва на книгах. Все это должно было обозначать принадлежность герба человеку военному и учителю. Никита Иванович одобрительно захлопал, его примеру последовали гости.

Когда все разошлись, Павел позвал Порошина к себе в опочивальню.

— Понравился тебе мой диплом? — лукаво спросил он, укладываясь в постель.

— Счастлив получить от Вашего Высочества столь лестную аттестацию, — ответил Порошин.

— Я тоже очень рад, что ты у меня кавалер, — смущенно сказал мальчик и, чтобы сменить разговор, быстро спросил: — Новый год — это хорошо? Отчего ему люди так радуются, ведь еще на один шаг им ближе к смерти? Время-то течет, — добавил он в задумчивости.

— Оно верно, течет, но и мы растем, — ответил Порошин, — набираемся опыта, готовимся занять свое место в ряду граждан отечества и занимаем его, такова жизнь.

— Что-то коротка она, — недовольно буркнул Павел.

— Для отдельного существа, может быть, и коротковата, — согласился Порошин, — но если взять в целом для человечества, то в самый раз. Какое обширное зрелище открывается, когда представишь себе прошедшие века, наполненные бесчисленными делами.

— Когда я воображал такое огромное времени пространство, — нетерпеливо перебил его Павел, — плакал часто оттого, что потом умереть должен. Придет смерть, и для меня все будет кончено, а другие останутся жить.

— И ныне такие мысли вас тревожат, Ваше Высочество? — с сочувствием спросил Порошин.

— Теперь нет, — ответил мальчик, — я знаю, что умру, и не гонюсь за бессмертием, но все-таки хочу что-то сделать и побольше узнать, потому, наверное, и тороплюсь, а ты мной недоволен, — добавил он.

— У вас все еще впереди, Ваше Высочество, — с нежностью произнес Порошин. — А торопиться, право же, не стоит, поверьте мне, что пять — десять минут никакой роли не сыграют и могут только погубить хорошее дело или вызвать у подданных ваших неприязнь и недоумение. А теперь пора спать, и с Новым годом, Ваше Высочество!

Порошин затушил свечи, осторожно прикрыл двери и тихо вышел из комнаты. Он любил искреннего, доброго и впечатлительного мальчика, который поддавался первому чувству и нередко переживал допущенную ошибку. Осознав вину, он каялся, впрочем, и сам был склонен прощать обиды.

«По печальному опыту предшествовавшего царствования, — пишет С. Соловьев, — считали нужным предупредить в великом князе развитие привязанности к иностранному владению, наследованному от отца». Порошин рассказывает под 26-м числом августа 1765 года: «На сих днях получено известие о кончине Цесаря (Франца I. — Авт.). Долго говорили между прочим Его Высочеству, что сия кончина ему, как принцу Немецкой империи, более всех должна быть чувствительна: каков-то милостив будет к нему новый Цесарь и проч. Никита Иванович и граф Захар Григорьевич пристали также к сей шутке и над великим князем шпыняли. Он изволил все отвечать: «Что вы ко мне пристали? Какой я немецкий принц? Я великий князь Российский». Граф Иван Григорьевич подкреплял его.»

…Десятилетний великий князь постоянно слышал вокруг себя о процветании наук и искусств на Западе, слышал постоянные похвалы тамошнему строю быта вообще, отзывы о тамошнем богатстве, великолепии, о том, как Россия отстала от Западной Европы во всех этих отношениях, причем некоторые позволяли себе отзываться о русском и Русских даже с презрением.

Порошин считал своею обязанностью уничтожить впечатление, производимое подобными разговорами на великого князя. Разумеется, Петр Великий с своею небывалою в истории деятельностью, заставивший Западную Европу с уважением относиться к России, выручал здесь Порошина: зато с каким же благоговением относился он к преобразователю, к его сподвижникам и птенцам!.. Однажды великий князь хвалил письменный стол, сделанный русскими ремесленниками, и прибавил: «Так-то ныне Русь умудрилась!» Порошин не упустил случая сказать: «Ныне у нас много весьма добрых мастеровых людей; что все это заведение его прадедушки, государя Петра Великого; что то, что им основано, можно бы довести и до совершенства, если б не пожалеть трудов и размышления».

О великом государе часто говорили за столом. Вот и сегодня о нем начал разговор граф Захар Григорьевич.

— Теперь, может быть, не принято, — сказал он, — а ведь были в России люди, которые монарху правду в глаза говорили.

— Верно, были, — подхватил Петр Иванович, — только надобно добавить, что монарха того звали Петр Великий, а подданного, ему не льстившего, Яков Федорович Долгоруков.

— Расскажите про него, — живо попросил Павел.

— Извольте, Ваше Высочество, — ответил Петр Иванович и продолжал: — В одно время, когда государь был гневен, князь Яков Федорович прибыл к нему по какому-то делу. Монарх свое мнение выразил, Долгоруков с ним не согласился, дерзко спорил и гневного государя так раздражил, что Его Величество выхватил из ножен свой кортик и устремился на Долгорукова. Князь Яков Федорович не устрашился. Он схватил монарха за руку и сказал: «Постой, государь! Честь твоя мне дороже моей жизни. Что скажут люди, если ты умертвишь верного подданного только за то, что он тебе противоречил по делу, которое иначе понимал, чем ты? Если тебе надобна моя голова, вели ее снять палачу на площади — и останешься без порицания. А с тобой меня рассудят на том свете». Государь остыл и, опомнившись, стал просить прощения у князя.

— Послушайте и меня, Ваше Высочество, — начал Иван Григорьевич. — В конце шведской войны государь прислал в Сенат указ доставить из низовых по Волге мест большое количество хлеба для флотских команд. Когда прочли указ, князь Долгоруков покачал головой и сказал, что указ государь подписал не подумав, хлеб выйдет слишком дорогой, да и не успеют его привезти к сроку. Тотчас доложили Петру; не мешкая, от прибыл в Сенат. «Почему не исполняешь мой указ? — грозно спросил он у Долгорукова. — С чем флот выйдет в море?» — «Не гневайся, государь, — отвечает Долгоруков, — твой указ хлеба к сроку привезти не поможет. А лучше сделаем так. У меня в Петербурге больше хлеба, чем нужно на употребление дому моему, у князя Меншикова и того больше; у каждого генерала и начальника лежит хлеб, и, если мы излишки все соберем, хватит его на флотские нужды. А между тем в свое время придет хлеб с низовых мест, ты, государь, рассчитаешься с нами, и все будут без убытку». — «Спасибо, дядя, ты, право, умнее меня, не напрасно слывешь умником», — ответил государь и поцеловал князя в голову. «Нет, не умнее, — ответил смущенный Долгоруков, — но дел у меня намного меньше, и есть время обдумать каждое. У тебя ж дел без числа, и не диво, что иной раз что-то и не додумаешь!» Государь весело рассмеялся, шутливо погрозил князю пальцем и при всех разорвал свой указ. Так он любил правду и так не стыдился признаваться в ошибках.

— Но зато и не терпел, когда его обманывали, — перебил Строганов. — Вспомните случай, когда сибирский губернатор князь Матвей Гагарин был замечен в противных закону поступках, а заслуженный полковник, посланный государем на ревизию, по просьбе супруги его Екатерины, покровительствовавшей Гагарину, скрыл от монарха правду о злоупотреблениях князя… Узнал о том государь, вызывает полковника. «Кому ты присягал, — спрашивает, — царю или жене его? Давал присягу нерушимо сохранить правосудие, а потому казнен будешь, как укрыватель злодейства и преступник перед верховной властью». Пал на колени полковник, обнажает грудь свою, указывает на раны, полученные в боях за отечество, и молит о прощении. «Сколь я почитаю раны, — говорит государь, — я тебе докажу, — он преклоняет колено и целует их, — однако при всем том ты должен умереть. Правосудие требует от меня этой жертвы»…

В наступившем молчании слово взял Никита Иванович:

— При покойном государе Петре Алексеевиче, — молвил он, — был у нас порядок, и немалый. А потом все под гору пошло. Законы перестали иметь цену, а все решали фавориты и случайные люди. Как они скажут, так генерал-прокурор и сделает. Расположение же фаворита можно было купить лестью, либо деньгами, либо еще чем. Временщики и куртизаны — вот главный источник зла в государстве!

Александр Сергеевич Строганов заметил:

— Великий государь частенько жаловал своих министров палкою и — ничего, не обижались.

— В истории, — заметил Сальдерн, — только двое государей-драчунов известны: Петр да Фридрих, король прусский. Царь Петр частенько бивал своих генералов, а его шведы бивали не раз. Карл XII был более искусным полководцем, хоть Полтавскую баталию и проиграл, а войну вел искусней, по всем правилам.

Возмущенный Порошин вскипел от негодования.

— Покойный государь, — громко сказал он, — не только от своих единоверцев славным полководцем почитается, но и сам Вольтер пишет, что Карл XII в армии Петра Великого быть достоин только первым солдатом. И говорит это не русский, а француз.

— Неужели так? — спросил Павел.

— Доподлинно так, — ответил граф Иван Григорьевич с некоторым восхищением, слезы на глазах имея, — это истинно Бог был на земле во времена отцов наших!

«Для многих причин несказанно рад я был таковому восклицанию», — записал Порошин. Вечером он читал наследнику «Историю Петра Великого» Вольтера: «Карл XII, славный девятью годами побед; Петр Алексеевич — девятью годами трудов, положенных на создание войска, равного шведской армии; один — прославленный тем, что он дарил государства, другой тем, что он цивилизовал подвластные ему народы. Карл имел титул непобедимого, который мог быть отнят у него в одно мгновение; народы дали Петру Алексеевичу имя Великого, которого его не могло уже лишить одно поражение»…

— Петр Великий в изображении Вольтера, — заметил Порошин, — герой-преобразователь; он — законодатель и отец народа — идеальное воплощение просвещенного государя.

— Вот бы и мне быть похожим на него, — вздохнув, ответил Павел. — Да это очень трудно.

— Не тужите, Ваше Высочество, — улыбнувшись, сказал Порошин, — главное — у вас есть с кого брать достойный пример для подражания.

Поздним вечером в дневнике Порошина появилась такая запись: «Чьи дела большее в нем возбудить внимание, сильнейшее произвесть в нем действие и для сведения его нужнее быть могут, как дела Великого Петра? Они по всей подсолнечной громки и велики, превозносятся с восторгом сынов Российских устами. Если бы не было никогда на Российском престоле такого несравненного мужа, то б полезно было и вымыслить такого Его Высочеству для подражания».

…Из дневника Семена Андреевича Порошина: «В этот день после утреннего чая великий князь пошел в залу и принялся готовить флажную иллюминацию подаренного ему к дню рождения большого линейного корабля, точную копию настоящего — «Ингерманландии»».

Когда Порошин позвал мальчика на занятия, он сделал вид, что не слышит, а на повторный зов ответил:

— Мы сейчас все равно едем в Академию художеств, что ж на минуту книгу раскрывать?

— Идемте, Ваше Высочество, — настаивал Порошин, — отлынивать от учения негоже.

— Что ж, — проворчал обиженно Павел, — не все государю трудиться-то, чай, он не лошадь, надобно и отдохнуть!

— Никто не требует, чтобы государь трудился без отдыха, — возразил Порошин. — Он такой же человек, как все прочие, и возвышен в свое достоинство не для себя, а для народа. Поэтому всеми силами стараться должен о народном благосостоянии и просвещении.

— Экий ты, братец, прилипчивый, — сдаваясь, сказал Павел, — пойдем сядем и посчитаем один на один, — ведь мы с тобой известные математики.

Вечером, укладываясь спать, Павел виновато сказал Порошину:

— Не сердись на меня, я понимаю, что был не прав. Когда вырасту, все исправлю в своем поведении.

— Зачем же откладывать? Исправлять надо сейчас, а там появятся другие нелегкие заботы, — задумчиво произнес Порошин.

— А теперь спать, утро вечера мудренее, — сказал он и ласково потрепал мальчика по голове.

В дневнике встречаются и такие записи: «У меня очень дурно учился, так, что я, брося бумаги, взял шляпу и домой уехал. Причины дурному сегодняшнему учению иной я не нахожу, как ту, что учиться он начал несколько поздно, а после моих лекций оставалося еще фехтовать и сходить за ширмы подтянуть чулки и идти на концерт. И так боялся и нетерпеливствовал, чтоб не опоздать»…

«Говорил все о штрафах, и я бранил его за то: «С лучшими намерениями в мире вы заставите ненавидеть себя, государь…»»

Вскоре у наследника появился товарищ по играм и наперсник.

— Познакомьтесь, Ваше Высочество, — сказал Никита Иванович, подводя к нему мальчика лет двенадцати, румяного и упитанного, смущенно улыбавшегося Павлу.

— Это мой внук, князь Александр Борисович Куракин. Батюшка его скончался, и государыня разрешила Саше быть в отведенных мне покоях. Прошу любить и жаловать. Теперь вы часто будете видеться и играть вместе, — сказал Панин, представляя внука.

Вначале мальчики дичились друг друга, но потом возраст и общие интересы сделали свое дело — они подружились, и надолго. Пожалуй, у Павла не было более близкого и преданного ему человека. Медлительному, неуклюжему Саше Куракину часто доставалось от резкого и быстрого Павла. Но он был терпелив, добродушен и все прощал своему высокородному другу.

Запись от 19 сентября 1765 года: «По окончании всенощной принял Государь Цесаревич от всех нас поздравление и весьма был весел. Разошлися все, и я, раздевши, положил Его Высочество в постелю, было десять часов.

Государь Великий Князь изволил проститься со мною с особливою горячностью и ласкою и тем как бы припечатал в сердце моем все те движения моей горячности и ревности, которые во все течение первого-надесять году возрастало и в предшедшия лета к нему пламенело».

4 апреля 1765 года скончался великий Ломоносов. Порошин узнал об этом в тот же день вечером и утром принес печальную весть во дворец. Павел с участием отнесся к известию, пожалел покойного и спросил, велика ли у него семья. Порошин рассказал о жене и дочери Ломоносова, о большом горе, постигшем россиян. Потом он взял «Российскую грамматику» и раскрыл ее на посвящении автора великому князю. Книга была издана в 1757 году, когда наследнику исполнилось только три года, но автор обращался к нему как к взрослому. «Пресветлейший государь, великий князь, милостивейший государь, — читал Порошин, — повелитель многих языков, язык российский не токмо обширностью мест, где он господствует, но купно и собственным своим пространством и довольствием велик перед всеми в Европе. Карл Пятый — римский император — говаривал, что шпанским языком с Богом, французским с друзьями, немецким с неприятелем, итальянским с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому языку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что сим со всеми оными говорить пристойно. Ибо нашел бы в нем великолепие шпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность итальянского, сверх того, богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языков. И так, когда в грамматике как в науке таковую нужду имеют, того ради желая, дабы она сиянием от пресветлого имени вашего императорского высочества приобретенным привлекла российское юношество к своему наставлению, всенижайше приношу оную вашему императорскому высочеству…»

— Не надо, — перебил Порошина внимательно слушавший Павел. — Ведь это льстит он. Писал мне, когда я еще ничего не понимал.

— Автор объясняет, что, посвящая вам свою грамматику, он желал бы придать ей некое сияние от вашего имени, чтоб привлекла она российское юношество, — ответил Порошин.

— Ну и что, привлекла она?

— Да, Ваше Высочество, и не только юношей. По российской грамматике господина Ломоносова везде обучаются русские люди и воздают ему хвалу. По этой книге и вы, государь, родной свой язык познаете.

8 апреля состоялись похороны. День выдался теплый, солнечный; под непрестанный звон колоколов масса народа провожала в последний путь великого сына земли русской. Похоронная процессия медленно двигалась по Невскому к Лавре. За гробом шли сенаторы, вельможи, академики, духовенство, кадеты Сухопутного и Пажеского корпусов, люди всякого звания. Не было только никого от царской фамилии.

Прямо с похорон Порошин появился во дворце. Он занял свое место за обеденным столом рядом с великим князем.

— Ну как, похоронили Ломоносова? — спросил он учителя неприязненным тоном, и Порошин понял, что разговор о Ломоносове уже был и говорили о нем дурно. Павел был очень восприимчив к отрицательным оценкам и мгновенно выдавал их за свои.

— Не я один хоронил, Ваше Высочество, — спокойно ответил Порошин. — Многие тысячи русских людей прах Ломоносова провожали и о смерти сего ученого и доброго человека жалели.

— Что о нем жалеть? — возразил Павел, ища взглядом сочувствия у присутствующих.

— О делах Ломоносова его изобретения и открытия повествуют, — продолжал Порошин, — притом он был поэт и советчик государей, которых наставлял управлять народом разумно и мягко, как о том в одах его сказано.

Павел насупился, он понял, какую обиду нанес любимому учителю, и теперь раскаивался в своих необдуманных словах. Никита Иванович заметил смущение наследника и, чтобы отвлечь внимание, начал разговор о любимой им Швеции.

— Вот разумное государство, — сказал он, — там в королевской семье принцев и даже принцесс обучают разным наукам. Помнится, наследный принц Адольф Фридрих на одиннадцатом году экзаменовался по математике, истории и географии. Часа три он простоял, не сходя с места, отвечая на вопросы. Да не сочтено будет хвастовством и лестью, но и у нас учение государя цесаревича идет ровно, — добавил он.

— У меня великий князь хорошо учится, — заметил Порошин, — жаль только, что лениться иногда любит.

— И у меня по истории хорошо успевает, — заметил Остервальд.

После обеда Павел подбежал к Порошину и шепнул:

— Прости меня, пожалуйста, за нелепый разговор за столом.

Порошин улыбнулся и ласково потрепал мальчика по голове. Воспитывая и наставляя наследника, «Порошин принял за образец пчелу, которая из разных растений высасывает только то, что ей надобно… При этом Порошин должен был бороться с большими трудностями, часто испытывать горькую досаду», — пишет С. Соловьев.

Павел — натура страстная, впечатлительная, с сильно развитым воображением. «Его Высочество все себе может так ясно и живо представить, — указывает Порошин, — как бы то уже перед ним действительно происходило: веселится тогда, попрыгивает и откидывает по привычке руки назад беспрестанно… Всякое незнание или чрезвычайное происшествие весьма трогает Его Высочество. В таком случае живое воображение и в ночь не дает ему покоя».

Он быстро усваивает все, что говорилось другими, и его отношение к людям часто менялось в зависимости от услышанного о них мнения, особенно если оно было сказано в их отсутствие. К сожалению, эта черта характера сохранилась у него на всю жизнь. Одаренный способностью быстро схватывать, он все события вокруг себя воспринимает лишь на основе непосредственных личных впечатлений.

Нервность и какая-то торопливость, впечатлительность и сильно развитое воображение были присущи его характеру. На такую натуру можно было действовать только добром и добрым примером, как действовал Порошин, оберегавший мальчика от дурных влияний. Но что мог сделать даже он, имевший такое большое влияние на ребенка, если Павел был лишен главного — у него не было матери. Она виделась с сыном почти всегда при других, их свидания носили официальный характер.

«Светлый ум, благородное сердце Порошина могли служить поруками, что дальнейшее воспитание великого князя Павла Петровича Порошиным имело бы самые благотворные последствия». Но иначе судила о том высшая власть — зависть и «опасный дневник», в котором простодушный автор с откровенностью писал о некоторых событиях придворной жизни, сделали свое дело: Порошин был отставлен от двора великого князя.

«Невежество и зависть, против всех добрых дел искони воюющие, вооружились на меня посередь моего течения», — писал он.

«Люди с крупными умственными и нравственными достоинствами, образованные и любившие горячо свое отечество, но скромные и прямые, подобные учителю математики при великом князе Павле Порошину, как-то плохо уживались при дворе Екатерины II», — замечает В. Ключевский.

* * *

И о сих записках уверили его высочество, что они со временем будут только служить к его стыду и посрамлению.
С. Порошин

«К несчастью, записки Порошина обнимают только два года, 1764-й и 1765-й, — писал С. М. Соловьев. — В конце последнего года из записок видим, что против их автора уже ведется интрига. Порошин говорит очень темно об интриге, лиц не называет. Можно видеть только, что, выдаваясь слишком резко из толпы своими достоинствами, отличаясь добросовестностью, желанием быть как можно чаще с наследником и служить ему своими советами и сведениями, Порошин приобрел сильное влияние на впечатлительного ребенка. Нашлись люди, которым это не понравилось и которые постарались произвести холодность между великим князем и Порошиным, который находит, что великий князь имеет много рассеяний и других дел, вредных для серьезных занятий… А ребенок жаловался, что ему мало развлечений, зачем в вольный маскарад его не водят, жилище свое в горести называл монастырем Павловским, Никиту Ивановича Панина настоятелем, а себя вечно дежурным монахом. С другой стороны, завистливые кавалеры указывали Панину, что Порошин забрал себе слишком много влияния на великого князя».

Панин узнаёт о существовании записок Порошина и просит их почитать. «Если он и прежде по известным внушениям переменил свой взгляд на Порошина, — пишет С. Соловьев, — то записки окончательно должны были оттолкнуть его от их автора. В них на первом плане великий князь и Порошин; о Панине говорится с уважением, но нравственное значение его не выдается вперед. Некоторые из лиц, посещавшие великого князя, выставлены беспощадно с точки зрения автора записок, что не могло не обеспокоить Панина, тем более что некоторые из этих лиц очень крупны, и Порошин назначал записки для чтения великому князю. Могло показаться опасным и неприятным, что малейшее слово всех посещавших наследника, слово, сказанное невзначай, было записано и будет потом возобновлено в памяти великого князя, а может быть, передастся и кому-нибудь другому. Панин был откровенен с Порошиным в своих отзывах о лицах высокопоставленных, и все это было записано, например: «Никита Иванович изволил долго разговаривать со мною о нынешнем генерал-прокуроре князе Вяземском и удивляться, как фортуна его в это место поставила: упоминаемо тут было о разных случаях, которые могут оправдать сие удивление».»

28 декабря 1765 года в дневнике Порошина появилась последняя запись: «Хотя и была у меня с Его Высочеством экспликация, однако после тех интрижек и наушничеств все еще не примечаю я к себе со стороны Его Высочества той доверенности, той горячности и тех отличностей, которые прежде были. От Никиты Ивановича поднесенных ему тетрадей записок не получил я еще, и никакого об них мнения, ни худого, ни доброго, не слыхал от его превосходительства. При таких обстоятельствах продолжение сего журнала становится мне скучным и тягостным. Если они не переменятся, то принужден буду его покинуть, дабы употребить то время на то, что авось либо более к спокойствию моему послужит».

Интриги и опасный дневник сделали свое дело — в начале 1766 года Семен Андреевич Порошин был отставлен от двора великого князя и получил направление в Малороссию. Павел утратил истинного друга и достойного руководителя, сумевшего соединить строгость педагога с какой-то женственной, материнской нежностью к своему возлюбленному питомцу.

Его дальнейшая судьба сложилась печально: в правителе Малороссии П. А. Румянцеве Порошин встретил человека, который сумел оценить его способности. В 1768 году он был назначен командиром Староосколького пехотного полка, с которым в следующем году выступил в поход против турок; в этом походе Порошин заболел лихорадкой, и 12 сентября 1769 года скончался.

Полковник Порошин, которому шел двадцать девятый год, был похоронен на кладбище Елизаветградской крепости.

«Исчез один из самых светлых русских образов второй половины XVIII века; начато было хорошее слово, хорошее дело и прервано «в самом начале»», — писал С. М. Соловьев.

Павел не забыл любимого учителя. Александр Куракин, единственный друг с детских дет, сообщал ему 16 января 1791 года о приобретении им «сию минуту» рукописи Порошина. «Дневники состоят из трех больших томов, — писал он, — я едва мог их еще только мельком перелистать и с величайшей поспешностью велел трем писцам снять с них копии».

Через несколько дней, читая «Записки» незабвенного учителя, друзья делились дорогими воспоминаниями детства.

Об отношении Павла Петровича к любимому воспитателю говорит и тот факт, что в библиотеке Павловского дворца сохранились два экземпляра «Записок» Порошина в роскошных переплетах.

Они были изданы его внучатым племянником профессором Виктором Степановичем Порошиным в 1844 году с подлинной рукописи «по особому разрешению императора Николая I». Вторым изданием «Записки» вышли в 1881 году, когда были сняты цензурные запреты, и с приближением печального юбилея резко повысился общественный интерес к жизни и деятельности «романтического императора».

Историк Н. К. Шильдер справедливо заметил, «что завещало нам честное перо Порошина, вполне достаточно, чтобы сказать: перед нашим взором в лице десяти-одиннадцатилетнего мальчика является законченный образ будущего императора с его привлекательными и дурными особенностями характера…». Но почему-то многие исследователи делают из этого правильного мнения неправильный вывод, что Павел Петрович уже в те годы обнаруживал чуть ли не признаки душевной болезни. Извлекая из записок только примеры упрямства, вспыльчивости и впечатлительности, они забывают, что все дети в той или иной степени подвержены этим чувствам. Для этого достаточно вспомнить следующее утверждение замечательного врача-психолога Лабрюйера: «Все дети высокомерны, заносчивы, раздражительны, завистливы, любопытны, корыстны, ленивы, непостоянны, застенчивы, лживы, скрытны». На этом фоне Павел выглядит идеальным ребенком!

 

Глава четвертая

Петр III

Наступил 1759 год, славный год побед русского оружия над Пруссией в Семилетней войне. 12 июля генерал-аншеф П. С. Салтыков одерживает победу над генералом Веделем под Пальцигом. 1 августа в ожесточенном, кровопролитном сражении при Кунерсдорфе был наголову разбит непобедимый Фридрих II. 28 сентября следующего года русские войска вошли в Берлин, а 16 декабря П. А. Румянцев штурмом взял сильную крепость Кольберг. Казалось, что только чудо может спасти Пруссию, и это чудо произошло. Непримиримый противник прусского короля императрица Елизавета Петровна тяжело заболела: ее мучили сильные головные боли, рвота и кашель. 23 декабря она исповедалась и приобщилась, на другой день — соборовалась. Болезнь усилилась, и вечером ей стало совсем плохо.

Декабрь выдался на редкость холодным, по безмолвному, притихшему городу поползли слухи один нелепее другого. Со страхом ждали перемен.

В последние годы характер императрицы переменился: она стала раздражительной и капризной. Бесконечные обиды сменялись страхом и тоской, мучили болезни. Она часами сидела одна в огромном кабинете, никого не принимая, спасаясь сном. При дворе заговорили о шестилетнем наследнике и его матери в качестве регентши; говорили и о высылке обоих родителей. С тревогой ожидали неминуемого конца благополучного царствования, «не чая ничего другого, кроме бедствий». Эта тревога «доходила в Елизавете иногда до ужаса, но, отвыкнув думать о чем-либо серьезно, она колебалась, а фавориты не внушали ей решительности».

Правда, И. И. Шувалов за несколько недель до кончины императрицы обратился-таки к Н. И. Панину с предложением «переменить наследство». Но осторожный Панин ответил, что «сии проекты суть способы к междуусобной погибели; переменить то, что двадцать лет всеми клятвами утверждалось, без мятежа и бедственных последствий переменить не можно…». Но на всякий случай Никита Иванович намекнул Екатерине, что «если больной императрице предложить, чтобы сына с матерью оставить, а Петра выслать, может быть большая вероятность этого». «…Но к сему, благодаря Богу, — читаем в записках Екатерины, — фавориты не приступили, но, оборотя все мысли свои к собственной безопасности, стали дворцовыми домыслами и происками стараться входить в милость Петра III, в коем отчасти и преуспели».

Павел не стал императором, но известные всем намерения Елизаветы Петровны создали над головой ребенка какой-то призрак короны, который впоследствии оказался для него источником бесконечных страданий, «Павел, еще не умея того понимать, в глазах многих людей был уже почти императором, и имя его в любую минуту могло стать лозунгом для недовольных».

Ему предстояло разделить неизбежно трагическую судьбу всех малолетних претендентов на престол. Спасти его могла только воля матери, которой представился случай пожертвовать своей властью ради благополучия сына. Но она не сделала этого даже тогда, когда он достиг совершеннолетия.

Елизавета Петровна скончалась 25 декабря 1761 года в четвертом часу после полудня. Двадцать лет «не без славы, даже не без пользы» правила она Россией. «Елизавета подняла славное знамя отца своего и успокоила оскорбленное народное чувство — не ослабляя связей с Западом, давать первостепенное значение русским людям и в их руках держать судьбу государства, — писал С. М. Соловьев. Восстановление учреждений Петра, как он оставил, стремление дать силу его указам внушали уверенность и спокойствие. Правительство отличалось миролюбием, а войны, им ведшиеся, ознаменовались блестящими успехами. Народ отвык от ужасного зрелища смертной казни. Хотя смертная казнь не была запрещена (из-за боязни увеличить число преступлений) и хотя суды приговаривали к смерти, эти приговоры не приводились в исполнение.

Постоянное стремление дать силу указам Петра Великого, поступать в его духе сообщали известную твердость, правильность и спокойствие, тем более что это следовало духу Петра и не было мертвым рабским подражанием».

Избавившись от бироновщины, Россия пришла в себя. На высших местах управления встали русские люди, и если даже на второстепенное место назначали иностранца, то императрица спрашивала: «Разве нет русского?» С правления Софьи никогда на Руси не жилось так легко и спокойно:

«Нравы смягчаются, к человеку начинают относиться с большим уважением, умственные интересы начинают находить более доступа в обществе, появляются начатки отечественной литературы…

Умная и добрая, но беспорядочная и своенравная, которую по русскому обычаю многие бранили при жизни и, тоже по русскому обычаю, все оплакивали по смерти».

Лишенный материнской ласки и тепла, Павел был очень привязан к Елизавете. Он часто вспоминал свою бабушку и с душевной болью рассказывал о ней Порошину: «Обуваючись, изволил мне Его Высочество с крайним сожалением рассказывать о кончине покойной Государыни Елизаветы Петровны. В каком он тогда был унынии, и сколько от него опасность живота ея, и потом кончину не таили, какое он однако ж имел болезненное предчувствие и не хотел пристать ни к каким забавам и увеселениям. Потом изволил рассказать, как при покойном Государе Петре Третьем ездил в крепость, в Соборную церковь, и с такою печалию видел гробницу, заключающую в себе тело Августейшей и им почти боготворимой Бабки своей».

* * *

Большинство встретили мрачно новое царствование: знали характер нового государя и не ждали ничего хорошего.
С. Соловьев

Петр Федорович, по совету новгородского митрополита Дмитрия Сеченова, «все время находился у постели умирающей императрицы и был внимателен к ней. Он плакал у ее изголовья и не отходил от нее ни на шаг до самой ее смерти. Передавая ему царство, она просила его только позаботиться о маленьком сыне его, Павле, но это напоминание не было вызвано намеренной невнимательностью Петра Федоровича к сыну». И если не как внимательный отец, то как добрый человек он был к нему расположен. Присутствуя на его экзаменах и прослушав его ответы, Петр Федорович обратился к своим немецким родственникам со словами: «Господа, говоря между нами, я думаю, этот плутишка знает эти предметы лучше нас!» И хотя он редко видел сына, считал его «добрым малым».

Сразу же после присяги государь в окружении толпы голштинцев удаляется к себе. Не пытаясь скрыть охватившую его радость, Петр приглашает всех к столу. Русских немного: Воронцовы, Трубецкие, Шуваловы, Мельгунов и вездесущий Волков. Зато немцы густо облепили огромный стол. Они гоготали над солдатскими шутками, довольно хлопали друг друга по плечу и с удовольствием пили за здоровье «дорогого Питера». Рядом с императором сидела улыбающаяся Елизавета Воронцова с раскрасневшимся, тронутым оспой миловидным лицом. Многие ожидали, что после воцарения Петр III заточит жену в монастырь и женится на Воронцовой. «Положение ее весьма опасно», — писали о Екатерине иностранные послы в своих донесениях.

Петр встал, шум утих, и страстный поклонник прусского короля предложил тост за Фридриха II. Немцы зашумели, дружно захлопали и заорали: «Виват!» Русские смущенно переглянулись — Россия находилась в состоянии войны с Пруссией.

В эту же ночь тайно выехал в Ригу любимец императора полковник Гудович. Он вез личное послание Петра к его кумиру. Сообщая о кончине «дорогой тети Эльзы», Петр писал: «Не хотели мы промедлить настоящим письмом, Ваше Величество о том уведомить, в совершенной надежде пребывая, что Вы по имевшейся вашей с нашим престолом дружбе, при новом положении ее возобновите. Вы изволите быть одних намерений и мыслей с нами, а мы все старания к этому приложим, так как мы очень высокого мнения о Вашем Величестве».

Радость Фридриха II была безмерной.

— Благодарю Бога, Пруссия спасена! — воскликнул он, прочитав письмо.

Полковник Гудович был обласкан и награжден высшим орденом Черного Орла. А в середине февраля в Петербург прибыл личный посланник короля, двадцатишестилетний полковник барон фон Гольц. Инструктируя его перед отъездом, Фридрих II возбужденно ходил по кабинету и говорил:

— Помни, Вильгельм, главное — немедленное прекращение войны. Сегодня, когда русские стоят в Померании и в Пруссии, мир надо заключать на любых условиях. Может быть, потом мы уговорим их убраться, а сейчас нам нужен мир любой ценой!

В конце марта для мирных переговоров прибыл граф Шверин, а уже 24 апреля был подписан мирный договор. Пруссии возвращались все ее земли, занятые русскими войсками, — победители добровольно уступали поверженному врагу плоды своих побед! Фридрих II был поражен! Необдуманный шаг императора вызвал возмущение во всех слоях общества, даже его немногочисленные сторонники были убеждены, что Восточная Пруссия должна отойти к России.

На первый взгляд кажется, что это действительно так! Но эта война велась в интересах союзницы Австрии и не отвечала национальным интересам России. Замирение с Пруссией выбило из рук Вены карту, которую она пыталась разыграть: заключив сепаратный мир с Фридрихом II, поставить Россию в положение международной изоляции. Немногие знают тот факт, что в подписанных с Пруссией 24 апреля и 8 июня трактатах содержалась оговорка, что в случае осложнения международной обстановки вывод русских войск с территории Пруссии будет приостановлен, что указом от 14 мая флот приводился в боевую готовность для прикрытия транспортных судов, обеспечивающих снабжение армии по морю.

Договором с Пруссией предусматривалось содействие Фридриха II в возвращении Шлезвига из-под датской оккупации; поддержка Польши дружественного России кандидата на королевский престол, а также защита ее православного населения. Обвинив мужа в заключении мира с Пруссией в манифесте от 28 июня и аннулировав договор, Екатерина II продолжала соблюдать все его условия до 1764 года, когда с Пруссией был заключен союзный договор.

Русская армия переодевается в кургузые прусские сюртуки. Во главе гвардии становится принц Георг, дядя императора. Из ссылки возвращаются немцы: Бирон, Миних, Лилиенфельд, Лесток. Начинается подготовка к войне с Данией из-за крохотного Шлезвига, когда-то отнятого ею у Голштинии. Главнокомандующий зарубежной армией П. А. Румянцев получает приказ занять Мекленбург, что означает начало войны. Император во главе гвардии собирается выступить в поход за интересы своей Голштинии.

Люди, близкие к Петру III, «ищут способы» для поднятия его пошатнувшегося авторитета — издаются указы о снижении стоимости соли, об учреждении банка, о ликвидации «Тайной розыскных дел канцелярии». В манифесте по этому поводу, в частности, говорилось: «…всем известно, что к учреждению тайных розыскных канцелярий, сколько разных имен им ни было, побудили вселюбезнейшего нашего деда, государя императора Петра Великого, монарха великодушного и человеколюбивого, тогдашних времен обстоятельства и не исправленные еще в народе нравы. С того времени от часу меньше становилось надобности в помянутых канцеляриях; но как тайная канцелярия всегда оставалась в своей силе, то злым, подлым и бездельным людям подавался способ или ложными затеями протягивать вдаль заслуженные ими казни и наказания, или же злостнейшими клеветами обносить своих начальников или неприятелей. Вышеупомянутая тайная розыскных дел канцелярия уничтожается отныне навсегда, а дела оной имеют быть взяты в Сенат, но за печатью к вечному забвению в архив положатся… Ненавистное выражение, а именно «слово и дело» не долженствует отныне значить ничего, и мы запрещаем: не употреблять оного никому; о сем, кто отныне оное употребит в пьянстве или в драке или избегая побоев или наказания, таковых тотчас наказывать так, как от полиции наказываются озорники и бесчинщики».

18 февраля 1762 года обнародуется указ «О вольности дворянской». Отныне «дворянам службу продолжать по своей воле, сколько и где пожелает, и когда военное время будет, то оные все явиться должны на таком основании, как и в Лифляндии с дворянами поступается…». Раньше дворяне обязаны были служить государю «пожизненной службой двором и поместьем» (землей и людьми), теперь же «в России появилось сословие, имеющее права и не имеющее обязанностей, — замечает Ключевский, — по требованию исторической логики на другой день после издания этого манифеста следовало отменить и крепостное право, дав вольность и крестьянам».

Историк князь М. М. Щербатов в своем труде «О повреждении нравов в России» со слов статс-секретаря Дмитрия Волкова так рассказывал о рождении этого указа: «Будто бы Петр III увлекся некоей К. К. и, дабы скрыть это от Елизаветы Воронцовой, сказал при ней Волкову, что «он имеет с ним сию ночь проводить в исполнении известного им важного дела в рассуждении благоустройства государства». Ночь пришла, государь пошел веселиться с К. К., Волков был заперт в пустую комнату с собакой для написания «знатного узаконения». Гадал, гадал секретарь, что же написать, и вспомнил, что Роман Воронцов, сенатор и отец фаворитки, не раз «вытверживал» Петру о вольности дворянства: «седши, написал манифест о том». Поутру его из заключения выпустили и манифест был государем опробован и обнародован».

Оба манифеста были восторженно встречены дворянством: сенаторы предлагали отлить золотую статую императора и установить ее в Сенате в память об этом выдающемся событии.

— Сенат может дать золоту лучшее назначение, — возразил Петр, — а я своим царствованием надеюсь воздвигнуть более долговечный памятник в сердцах моих подданных.

Несколько месяцев пребывания у власти с наибольшей полнотой выявили противоречивость характера Петра III. Почти все современники отмечали такие черты характера императора, как жажда деятельности, неутомимость, доброта и доверчивость. И еще одна существенная черта характера Петра Федоровича — он «враг всякой представительности и утонченности». Он не любил следовать правилам придворного этикета и нередко сознательно нарушал и открыто высмеивал их, делая это не всегда к месту. И излюбленные им забавы, часто озорные, но, в сущности, невинные, шокировали многих при дворе. Особенно, конечно, людей, с предубеждением относившихся к императору.

В первом своем манифесте Петр III обещал «во всем следовать стопам премудрого государя, деда нашего императора Петра Великого. Следуя этому, он сразу же принялся за укрепление порядка и дисциплины в высших присутственных местах, в армии, стремясь разграничить и упорядочить функции звеньев государственного аппарата. В мае под его председательством учреждается Совет, чтобы «полезные реформы наилучше и скорее в действие произведены быть могли»». За его короткое царствование было принято 192 законодательных акта! Начинаются реформы, направленные на провозглашение в России свободы совести. Подтверждается решение, принятое Елизаветой Петровной, о созыве депутатов для составления и обсуждения проекта нового уложения, которые начали съезжаться летом.

Столь быстрые перемены и ожидаемый поход гвардии за интересы Голштинии вызвали недовольство в обществе. Начинают распространяться слухи о том, что духовенство обреют и оденут в немецкое платье, что готовится указ о призыве в армию детей священников и дьяконов, чего на Руси никогда не было. Но император, уверенный в естественности своих «прирожденных» прав на российский престол, не замечает, или недооценивает взрывоопасных настроений общества. Он все больше отрывается от «горстки интриганов и кондотьеров», которая в XVIII веке «заведовала государством». Недовольные императором дворянские верхи делают ставку на его жену, а она — на них.

По столице поползли слухи и анекдоты — верный признак существования заговора. Они будоражили общество, создавая тревожную, беспокойную обстановку, и имели своей целью опорочить императора, а жену его представить невинной жертвой. Некоторые из них надолго пережили Петра III и утвердились в сочинениях историков, что не делает им чести. Так случилось и с манифестом о «даровании вольности дворянству», который якобы был сочинен Волковым по его собственному разумению в запертой комнате. Но стоит только взять в руки камер-фурьерский журнал — и эта история действительно превращается в анекдот. Из журнала следует, что 17 января «в четверток, поутру в 10-м часу император изволил высочайший иметь выход в Правительствующий Сенат. Здесь он сообщил о намерении освободить дворянство от обязательной государственной службы. Эти слова были встречены с ликованием». Подобных примеров множество! Эти лживые слухи и сплетни об императоре во многом способствовали успеху заговорщиков.

А он продолжает лихорадочно подгонять неповоротливую и заржавевшую государственную машину, совершая ошибку за ошибкой. Петр Федорович словно чувствовал, что времени у него в обрез, не понимая, что своими действиями все более сокращает его. Он торопился все лично проверить, сам все увидеть. Его стремительные, без предупреждения наезды в высшие правительственные учреждения, куда никто из царей давно не заглядывал, пугали светскую и церковную бюрократию, привыкшую к спокойной, а главное, бесконтрольной жизни.

* * *

Какая женщина! Какое сильное и богатое существование.
А. Герцен

Екатерина Романовна Воронцова-Дашкова — замечательная русская женщина, стоявшая более одиннадцати лет во главе Академии наук и Российской академии. Это ее А. И. Герцен назвал «русской женской личностью, разбуженной петровским разгромом». Она воспитывалась у дяди, канцлера Михаила Илларионовича Воронцова, вместе с двоюродной сестрой. Нечуждый новых идей, просвещенный Воронцов предоставил им все возможности для получения европейского образования. «Мой дядя не жалел денег на учителей, — вспоминает она, — и мы, по своему времени, получили превосходное образование: мы говорили на четырех языках… хорошо танцевали, умели рисовать».

Она много читает, прежде всего сочинения просветителей. «Любимыми моими авторами были Бейль, Монтескье, Вольтер и Буало», — пишет она. Натура незаурядная, сильная, ищущая, Дашкова много размышляет, сравнивает, делает выводы. «Рано появилось в ней сознание своей силы, чувство богатых внутренних задатков», — писал А. И. Герцен. Екатерина покорила впечатлительную и начитанную девушку своим умом, обаянием, тактом — она умела нравиться, когда этого хотела.

«…Легко представить, до какой степени она должна была увлечь меня, существо 15-летнее и необыкновенно впечатлительное», — пишет Дашкова, она становится преданным и искренним другом Екатерины. Между ними устанавливаются доверительные отношения.

Сохранилось 46 писем и записок Екатерины к Дашковой, они подписаны: «Ваш преданный друг» и «Ваш неизменный друг». Они единодушны в том, что «просвещение — залог общественного блага», и искренне верят в царство «разума».

«Я увидела в ней женщину необыкновенных дарований, далеко превосходившую всех других людей, словом — женщину совершенную», — писала Екатерина Романовна о своей старшей подруге.

На шестнадцатом году Екатерина Воронцова выходит замуж за гвардейского офицера князя Дашкова, которого полюбила самозабвенно и на всю жизнь.

«Женщина, которая умела так любить и так выполнять волю свою, вопреки опасности, страху, боли, должна была играть большую роль в то время, в котором она жила, и в той среде, к которой принадлежала», — писал Герцен.

1764 год обрушился на нее страшными ударами: умирает старший сын в Москве, оставленный на попечение бабушки, а осенью в Польше гибнет князь Дашков.

«…Я пятнадцать дней находилась между жизнью и смертью, — вспоминает позднее Дашкова. — Левая нога и рука, уже пораженные после родов, совершенно отказались служить и висели, как колодки».

Двадцатилетняя вдова остается с двумя детьми и многочисленными долгами, сделанными мужем, о которых она даже и не подозревала. «Меня долгое время оставляли в неведении относительно расстроенного материального положения, в котором муж оставил меня и моих детей, — пишет Дашкова. — Вследствие своего великодушия по отношению к офицерам он помогал им, дабы они не причиняли беспокойства жителям, и наделал много долгов».

Пять лет безвыездно живет она в деревне, хозяйничает и экономит на всем, чтобы расплатиться с кредиторами. Верная памяти мужа, Дашкова целиком отдается воспитанию детей. На долгие годы она уезжает с ними за границу, где сын получает образование в Эдинбургском университете. В Париже она пробыла 17 дней и почти ежедневно бывает у великого Дидро. По ее словам, виделись они ежедневно, беседовали обо всем, испытывая чувство взаимной привязанности. «Наши беседы начинались во время обеда и длились иногда до двух-трех часов ночи».

Философа восхитили твердость ее характера, «как в ненависти, так и в дружбе», глубокие знания, серьезный ум, мужество и весь ее нравственный облик. «Княгиня Дашкова — русская душой и телом, — писал Дидро. — …Она отнюдь не красавица. Невысокая, с открытым и высоким лбом, пухлыми щеками, глубоко сидящими глазами, не большими и не маленькими, с черными бровями и волосами, несколько приплюснутым носом, крупным ртом, крутой и прямой шеей, высокой грудью, полная — она далека от образа обольстительницы. Печальная жизнь ее отразилась на ее внешности и расстроила здоровье. В декабре 1770 года ей было только двадцать семь лет, но она казалась сорокалетней. Это серьезный характер. По-французски она изъясняется совершенно свободно. Она не говорит всего, что думает, но то, о чем говорит, излагает просто, сильно и убедительно. Сердце ее глубоко потрясено несчастиями, но в ее образе мысли проявляются твердость, возвышенность, смелость и гордость. Она уважает справедливость и дорожит своим достоинством… Княгиня любит искусства и науки, она разбирается в людях и знает нужды своего отечества. Она горячо ненавидит деспотизм и любые проявления тирании.

Она имела возможность близко узнать тех, кто стоит у власти, и откровенно говорит о добрых качествах и недостатках современного правления. Метко и справедливо раскрывает она достоинства и пороки новых учреждений…»

Посещает Дашкова и 76-летнего Вольтера, живущего в Швейцарии. Очарованный ею философ писал в письме, отправленном ей вдогонку: «Княгиня, старик, которого Вы помолодили, благодарит и оплакивает Вас… Счастливы те, которые провожают Вас в Спа! Несчастные мы, которых Вы покидаете… на берегах Женевского озера! Альпийские горы долго будут греметь эхом Вашего имени — имени, которое навсегда останется в моем сердце, полном удивления и почтения к Вам. Старый инвалид Фернея».

28 июня 1761 года Дашковы переезжают в Петербург. Екатерина Романовна огорчена положением, в котором оказалась ее старшая подруга, и избегает родную сестру — 23-летнюю Елизавету Воронцову, которую уже многие прочили в императрицы.

«Великий князь, — записывает она в дневнике, — вскоре заметил дружбу ко мне его супруги и то удовольствие, которое мне доставляло ее общество; однажды он отвел меня в сторону и сказал мне следующую странную фразу, которая обнаруживает простоту его ума и доброе сердце:

— Дочь моя (он был ее крестным отцом. — Авт.), помните, что благоразумнее и безопаснее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон.

Я ответила, что не понимаю смысла его слов…»

Впоследствии она часто вспоминала эти слова.

В одну из декабрьских ночей, когда стало ясно, что Елизавете Петровне недолго осталось жить, юная идеалистка, больная, тайком пробралась в апартаменты Екатерины и, уверяя ее в своей преданности, уговаривала старшую подругу действовать во что бы то ни стало. «Я не останусь позади других в рвении и жертвах, которые я готова принести вам, — с волнением сказала Екатерина Романовна. — …Она бросилась мне на шею, и мы несколько минут сидели обнявшись. Наконец, я встала с ее постели и, оставив ее в сильном волнении, сама едва добрела до своей кареты».

В доме Дашковых часто собирались гвардейские офицеры. Штабс-капитан Преображенского полка князь Михаил Дашков был отличным товарищем и хлебосольным хозяином. Время проводили весело, говорили не таясь, в присутствии обаятельной и умной хозяйки. Екатерина Романовна, используя обстановку, пытается склонить на сторону императрицы молодых офицеров. Она чувствует себя «хозяйкой заговора», не подозревая о том, что некоторые из них уже давно участвуют в заговоре против Петра III.

Еще в конце 1761 года капитан гвардии Дашков предложил великой княгине возвести ее на престол, тогда он услышал в ответ: «Бога ради, не начинайте вздор; все, что Бог захочет, то и будет, а ваше мероприятие есть рановременная и несозрелая вещь». Как умный и коварный политик, она сознавала, что в декабрьские дни, когда медленно угасала Елизавета Петровна, захват чужого престола в самом деле был бы воспринят как «несозрелая вещь». Но надлежащие выводы Екатерина сразу же сделала. Быть постоянно начеку, провоцировать мужа, зная его характер, на неосторожные и непопулярные действия, выставляя себя невинной и страдающей стороной, и одновременно исподволь обрабатывать в свою пользу влиятельных сановников и гвардию. Дожидаться подходящего момента и, выбрав его, нанести удар — вот тактика, которой стала придерживаться Екатерина с первого дня восшествия на престол своего супруга.

Никита Иванович Панин, который приходился Дашковой двоюродным дядей, мрачно встретил новое царствование. Изысканному, хорошо воспитанному и образованному царедворцу были не по душе новые порядки — «он ненавидел солдатчину и все, что отзывалось кардегардией». Петр III наградил Панина высшим орденом Андрея Первозванного, чином действительного тайного советника и в знак особой милости званием генерала от инфантерии. С ужасом узнав, что теперь ему придется принимать участие в различных смотрах и экзерциях, Панин «нижайше просит освободить его от столь высокой чести». Изумленный его просьбой, император в сердцах говорит Мельгунову: «Я всегда думал, что Панин умный человек, но с этих пор я так думать не буду!»

К тому же у него были основания не особенно доверять Панину, и в ответ на просьбу Фридриха II включить Швецию в тройственный союз Петр III собирается отправить туда послом Панина. В донесении прусскому королю от 30 марта полковник Гольц писал: «Его императорское высочество с удовольствием соглашается на желание Вашего Величества включить Швецию в мирный договор. Он мне сказал по секрету, что пошлет туда Панина, воспитателя великого князя. Это человек очень способный, и потому не может быть сомнений в успехе переговоров».

Естественно предположить, что Панин знал и догадывался о намерении Петра. Одинаковость положения сближает Панина и Екатерину, которая могла быть уверена, что найдет в нем человека, готового служить ей добрым советом и помочь в трудных обстоятельствах. Но они расходились в главном: Панин прочил Екатерину на роль регентши при Павле, в то время как она видела себя императрицей.

* * *

Люди, видающие императрицу, говорят, что она неузнаваема, чахнет и, вероятно, скоро сойдет в могилу.
Из донесения французского посла

Французский посол де Бретейль 31 декабря 1761 года сообщает в Париж: «Императрица находится в отчаянном положении, ей оказывают полнейшее презрение. Она с великим негодованием видит, как с нею обращается император и каково высокомерие фрейлины Воронцовой». Из его же донесения от 10 января 1762 года: «В день поздравления с восшествием на престол на лице императрицы была написана глубокая печаль; ясно, что она не будет иметь никакого значения, и я знаю, что она старается вооружиться философией, но это противно ее характеру. Император удвоил внимание к графине Воронцовой… Императрица находится в самом жестоком положении, с нею обходятся с явным презрением… Трудно себе представить, чтоб Екатерина (я знаю ее отважность и страстность) рано или поздно не приняла какой-нибудь крайней меры. Я знаю друзей, которые стараются ее успокоить, но если она потребует, они пожертвуют всем для нее».

Из донесения от 5 апреля: «…императрица приобрела всеобщее расположение. Никто усерднее нее не выполнял обязанностей относительно покойной императрицы, обязанностей, предписываемых греческим вероисповеданием; духовенство и народ этим очень тронуты и благодарны ей за это. Она наблюдает с точностью праздники, посты, все, к чему император относится легкомысленно и к чему русские неравнодушны. Наконец, она не пренебрегает ничем для приобретения любви и расположения отдельных лиц. Не в ее природе забыть угрозу императора заключить ее в монастырь, как Петр Великий заключил свою первую жену. Все это вместе с ежедневными унижениями должно страшно волновать женщину с такой сильною природою и должно вырваться при первом удобном случае».

20 мая во время торжественного обеда по поводу заключения мира с Пруссией этот случай произошел.

«Император предложил тост за здоровье императорской фамилии, — пишет С. Соловьев. — Когда Екатерина выпила бокал, Петр послал к ней Гудовича узнать, почему она не встала; государыня ответила, что императорская фамилия состоит из трех членов: ее супруга, сына и ее самой, и она не понимает, почему она должна вставать. Когда Гудович передал ее слова императору, тот послал его снова сказать ей бранное слово, ибо она должна знать, что двое его дядей, принцы голштинские, принадлежат также к императорской фамилии. Но, боясь, чтоб Гудович не ослабил выражения, император сам закричал Екатерине это бранное слово, которое и слышала большая часть обедавших. Императрица сначала залилась слезами от такого оскорбления, но потом, желая оправиться, обратилась к стоявшему за ее креслом камергеру Александру Сергеевичу Строганову и попросила начать какой-нибудь забавный разговор, что тот и сделал. Дело не кончилось одними оскорблениями. В тот же вечер Петр приказал своему адъютанту князю Барятинскому арестовать Екатерину. Испуганный Барятинский не торопился выполнять распоряжение и, встретив принца Георгия Голштинского, рассказал ему о поручении. Тот бросился к Петру и уговорил его отменить приказание. С этого дня Екатерина приняла предложение друзей составить заговор против императора».

В письме к Понятовскому она признавалась в своем намерении: «…только с этого дня я обратила внимание на предложения, с которыми ко мне приступали со дня смерти императрицы Елизаветы… Все делалось, признаюсь, под моим особенным руководством».

Душой заговора было «целое гнездо» братьев Орловых. Особенно выделялись двое — Григорий и Алексей. «Силачи, рослые и красивые, ветреные и отчаянно-смелые, мастера устраивать по петербургским окраинам попойки и кулачные бои, они были известны во всех полках как идолы тогдашней гвардейской молодежи», — пишет Ключевский. Герой Семилетней войны, трижды раненный в жестокой битве при Цорндорфе артиллерийский поручик Григорий Орлов жил в столице при пленном прусском генерале графе фон Шверине. Белокурый статный красавец был страстно влюблен в Екатерину, и та отвечала ему взаимностью. Получив с ее помощью важное место в артиллерийском ведомстве, Орлов начинает вербовать сторонников императрицы в гвардейских полках.

Орловы умело используют свою популярность в гвардии. «Они направляли все благоразумно, смело и деятельно», — скажет о них Екатерина. Она писала Понятовскому: «План состоял в том, чтобы захватить Петра III в его комнате и арестовать, как некогда были арестованы принцесса Анна и ее дети… Тайна была в руках трех братьев Орловых. Они люди решительные и, служа в гвардии, очень любимы солдатами. Я им много обязана, что подтвердит весь Петербург. Умы гвардейцев были подготовлены, их в этом заговоре было от 30 до 40 офицеров и около 10 тысяч рядовых. В этом числе не нашлось ни одного изменника в течение трех недель; были четыре отдельные партии, их начальники были приглашены для осуществления плана, а настоящая тайна была в руках трех братьев. Панин хотел, чтоб провозгласили моего сына, но они ни за что на это не соглашались…»

 

Глава пятая

28 июня 1762 года

Столица опустела — день святых Петра и Павла 29 июня собирались отметить в Петергофе. В окружении вельмож и придворных дам император отправился в свой любимый Ораниенбаум, а императрица с сыном в Петергоф. 26 июня они встретились в Ораниенбауме на большом праздничном обеде и маскараде; 27 июня присутствуют на великолепном празднике, устроенном в их честь графом Алексеем Григорьевичем Разумовским в его имении Гастилицы. Поздно вечером император вернулся в Ораниенбаум, а императрица в Петергоф.

В этот же день в Петербурге был арестован один из заговорщиков — капитан Пассек. К нему обратился солдат с вопросом:

— Правда ли, что императрица арестована? Не пора ли идти в Ораниенбаум громить голштинцев?

Подобные разговоры, распространяемые заговорщиками, уже несколько дней лихорадили гвардию. Пассек как мог успокоил солдата, но тот вдруг с этим же вопросом обратился к другому офицеру, не состоящему в заговоре. В результате и солдат и капитан Пассек были арестованы. Майор Воейков, исполняющий обязанности командира Преображенского полка, отправил срочное донесение о случившемся на имя императора. Известие об аресте Пассека поразило заговорщиков.

Из «Записок» Е. Р. Дашковой:

«27 июня после полудня Григорий Орлов пришел сообщить мне об аресте капитана Пассека. Еще накануне Пассек был у меня с Бредихиным и, рассказав, с каким нетерпением гренадеры ждут низвержения с престола Петра III, выразил мнение, что стоило только повести их в Ораниенбаум и разбить голштинцев, чтобы успех был обеспечен и переворот был бы завершен… У меня находился мой дядя Панин. Вследствие ли того, что по своему холодному и неподвижному характеру он не видел в этом столько трагического, как я, потому ли, что он хотел скрыть от меня размеры опасности, но он невозмутимо стал уверять меня в том, что Пассек, вероятно, арестован за какое-нибудь упущение по службе. Я сразу увидела, что каждая минута была дорога и что придется много потратить времени, пока удастся убедить Панина в том, что настал момент решительных действий. Я согласилась с ним, что Орлову следует прежде всего отправиться в полк, чтобы узнать, какого роду аресту подвергнут Пассек… Орлов должен был сообщить мне, что окажется, а если дело серьезно — кто-нибудь из братьев должен был известить Панина. Тотчас после ухода Орлова я объявила, что сильно нуждаюсь в отдыхе, и попросила дядю извинить, если попрошу его меня оставить. Он немедленно ушел, и я, не теряя ни минуты, накинула на себя мужскую шинель и направилась пешком к улице, где жили Рославлевы. Не прошла я и половины дороги, как увидела, что какой-то всадник галопом несется по улице. Меня осенило вдохновение, подсказавшее мне, что это один из Орловых. Из них я видела и знала только одного Григория. Не имея другого способа остановить его, я крикнула: «Орлов!» (будучи бог весть почему твердо убеждена, что это один из них). Он остановился и спросил: «Кто меня зовет?» Я подошла к нему и, назвав себя, спросила его, куда он едет и не имеет ли он что сказать мне. «Я ехал к вам, княгиня, чтобы сообщить вам, что Пассек арестован как государственный преступник, у его дверей стоят четыре солдата и у каждого окна по одному. Мой брат поехал возвестить это графу Панину, а я уже был у Рославлева». — «Скажите Рославлеву, Ласунскому, Черткову и Бредихину, чтобы, не теряя ни минуты, они отправлялись в свой Измайловский полк и что они должны встретить там императрицу (это первый полк на ее пути), а вы или один из ваших братьев должны стрелой мчаться в Петергоф и сказать Ее Величеству от меня, чтобы она воспользовалась ожидающею ее наемной каретой и безотлагательно приехала в Измайловский полк, где она немедленно будет провозглашена императрицей; скажите ей также, что необходимо спешить…» Когда я вернулась домой, взволнованная и тревожная, мне было не до сна…»

«…Вдруг сильный удар с улицы в дверь заставил ее затрепетать. Пришел неизвестный молодой человек, назвавшийся Федором Орловым.

— Я пришел спросить, не слишком ли рано ехать брату к императрице, — сказал он, — полезно ли ее беспокоить преждевременным призывом в Петербург?

Я была в гневе и тревоге, услышав эти слова.

— Вы потеряли самое дорогое время, — воскликнула я, — что тут думать о беспокойстве императрицы. Лучше привезти ее в обмороке в Петербург, чем подвергать заточению в монастырь или возведению на эшафот вместе со всеми нами…

Молодой Орлов ушел, уверяя, что брат немедленно отправится в Петергоф».

Еще не было и шести часов, когда запыхавшийся Алексей Орлов рванул дверь в спальню императрицы в павильоне Монплезир.

— Пора вставать, все готово для вашего провозглашения, — спокойно произнес он.

— Как? Что? — воскликнула Екатерина.

— Пассек арестован, — отвечал Орлов.

«Екатерина более не спрашивала, поспешно оделась кое-как и села в карету, в которой приехал Орлов. Орлов сидел на козлах, у дверец ехал другой офицер — В. И. Бибиков. За пять верст от Петербурга они встретили Григория Орлова и младшего князя Барятинского, который уступил свой экипаж императрице, потому что ее лошади выбились из сил. Она подъехала к казармам Измайловского полка…»

— Тревога! — зычно крикнул Орлов. — Встречайте государыню!

Ее уже ждали: в то время как солдаты волокли священника, к ней явился граф Кирилл Григорьевич Разумовский, командир полка, любимец гвардии. Началась присяга. «Потом просят императрицу сесть опять в карету, священник с крестом идет впереди; отправляются в Семеновский полк. Семеновцы выходят навстречу с криком: «Ура!» В сопровождении измайловцев и семеновцев Екатерина поехала в Казанский собор, где была встречена архиепископом Дмитрием; начался молебен; на ектеньях возглашали самодержавную императрицу Екатерину Алексеевну и наследника великого князя Павла Петровича…»

Императрицу на руках внесли в Зимний дворец и усадили на трон. Здесь в полном составе ее уже ждали Сенат и Синод. Теплов наскоро сочинил манифест и текст присяги. «Без возражений и колебаний присягали должностные лица и простые люди — все, кто попадал во дворец, всем тогда открытый. Все делалось как-то само собой, точно чья-то незримая рука заранее все приладила, всех сплотила и вовремя оповестила… Дворцовая площадь, заполненная солдатами и народом, бушевала от многоголосных криков: «Ура!», «Виват!», «Здоровье матушки государыни!» Счастливая, улыбающаяся Екатерина выходит на балкон и приветственно машет толпе, но она не унимается, и тогда Екатерина выходит на площадь. Под оглушительные звуки многочисленных сторонников пешком направляется в старый дворец на Невский… Удивительно быстро и легко совершился этот бескровный дамский переворот», — писал В. О. Ключевский.

В Кронштадт отправляется адмирал Талызин с рескриптом: «Объявить о восшествии на престол Екатерины II, привесть всех к присяге и никаких военных действий не производить».

В заграничную армию направляется указ: генерал-поручику П. И. Панину сменить генерала П. А. Румянцева на посту командующего, которого подозревают в приверженности к Петру III. К рижскому генерал-губернатору Броуну направляется рескрипт о восшествии Екатерины на престол и предлагается «все силы и меры употребить к отвращению какого-либо злого сопротивления, не взирая ни на чье достоинство и ни от кого, кроме что за нашим подписанием, никаких повелений не принимать». На совете решили предупредить Петра III, для чего войску выступить в Петергоф. Сенат получает собственноручный указ: «Господа сенаторы! Я теперь выхожу с войском, чтобы утвердить и обнадежить престол, оставляя вам, яко верховному моему правительству, с полною доверенностью, под стражу отечество, народ и сына моего. Графам Скавронскому, Шереметеву, генерал-аншефу Корфу и подполковнику Ушакову присутствовать с войсками и им, так как и действительному тайному советнику Неплюеву, жить во дворце при моем сыне».

Это было великолепное зрелище: вдоль всей Садовой улицы, переливаясь в лучах заходящего солнца, выстроилась пестрая лента гвардейских полков. Екатерине, одетой в старый мундир Преображенского полка, подвели белую лошадь; она лихо вскочила в седло, выхватила палаш из ножен и вдруг замешкалась, оглянулась, указывая взглядом на эфес. Статный красавец, семнадцатилетний вахмистр конногвардейского полка Григорий Потемкин, влюбленными глазами следивший за императрицей, сразу понял, в чем дело. Не раздумывая, он вылетел из строя, поднял коня на дыбы и, сорвав темляк со своего палаша, подал его Екатерине.

— Спасибо, голубчик, — с ласковой улыбкой сказала она и спросила: — Как ваша фамилия?

— Потемкин, — ответил счастливый вахмистр.

Около 10 часов императрица с войском выступила из Петербурга; рядом с ней также в преображенском мундире была княгиня Дашкова.

* * *

Петр III оставил престол совершенно так же, как ребенок, которого отсылают спать.
Фридрих II

В Ораниенбауме, как обычно, император произвел смотр голштинским войскам и в 10 часов с целой толпой придворных отправился в Петергоф к императрице. С. М. Соловьев: «Гудович поехал вперед и вдруг возвращается встревоженный и рассказывает Петру, что императрицы с раннего утра нет в Петергофе и никто не знает, куда она девалась. Император выходит из себя при этой вести, выскакивает из экипажа и пешком вместе с Гудовичем спешит через сад к павильону Монплезир, входит туда — нет нигде, лежит только ее бальное платье, приготовленное к завтрашнему празднику. Когда Петр после напрасных розысков выходил из Монплезира, подошло остальное общество. «Не говорил ли я вам, что она на все способна!» — крикнул ему Петр; с его проклятиями смешался бессвязный говор и вопль женщин. Потом в отчаянии бросился он искать Екатерину по всему саду. Во время этих поисков подошел к нему крестьянин с запискою от Брессона, которого Петр из камердинеров своих сделал директором гобеленовой мануфактуры; в записке заключалось известие о петербургском перевороте. Тут-то Воронцов, Трубецкой и Шувалов отправляются в Петербург за подробными новостями».

В три часа к петергофской пристани причалила шлюпка — голштинский офицер привез фейерверк к празднику, его окружили, стали расспрашивать, что происходит в столице.

— Ничего особенного, — отвечал смущенный всеобщим вниманием офицер, — многие солдаты бегали и сильно кричали: «Да здравствует императрица Екатерина Алексеевна», а больше я ничего не знаю, мое дело привезти фейерверк.

Старый фельдмаршал Миних сочувственно посмотрел на подошедшего Петра, все замолчали. Кто-то предложил немедленно ехать в столицу и обратиться к гвардии и народу; решили послать за голштинцами и ждать возвращения канцлера Воронцова. Время тянулось слишком медленно, но вот подошли голштинские батальоны, и Петр повеселел. Он приказал генералу Лэвену занять круговую оборону, но генерал осторожно объяснил императору, что у орудий нет зарядов. В их разговор вмешался храбрый Миних.

— Ваше императорское величество, — сказал он, — надо идти в Кронштадт, а оттуда на военном корабле добираться к заграничной армии. Военная сила на их стороне, здесь мы не продержимся и десяти минут.

Только в десятом часу яхта и галера императора взяли курс на Кронштадт. Начали причаливать, но с берега закричали:

— Приставать не велено!

— Но здесь император! — крикнул Гудович.

— У нас нет больше императора, а есть императрица Екатерина Алексеевна, — закричали в ответ, — отходите, а то начнем стрелять! «…Испуганный Петр скрылся в нижней части корабля; между женщинами раздались рыдания и вопли, и суда поплыли назад. Тут Миних приступил с новым планом: с помощью гребцов доплыть до Ревеля, там сесть на военный корабль и отправиться в Померанию. «Вы примете начальство над войском, — говорил фельдмаршал, — поведете его в Россию, и я ручаюсь Вашему Величеству, что в шесть недель Петербург и Россия опять будут у ваших ног». Но другие нашли этот план слишком смелым и советовали, возвратясь в Ораниенбаум, войти в переговоры с императрицей; этот совет был принят».

Французский посол де Бретейль как-то однажды назвал его «деспотом», хотя им Петр III никогда не был. Можно добавить: к сожалению для него. Эту черту Штелин охарактеризовал такими словами: «На словах нисколько не страшился смерти, то на деле боялся всякой опасности». А боясь — стремился не преодолеть, а попросту уйти от нее. Об этом, разумеется, знал не один Штелин, несравненно лучше знала своего супруга Екатерина, знали об этом и при дворе. Это-то и определило успех переворота. Окажись он в эти часы более решительным, прояви смелость и оперативность — результат, возможно, был бы иным. А сейчас, в Ораниенбауме, император оказался в западне: окруженный со всех сторон морем и единственной дорогой, ведущей в Петергоф, с горсткой голштинцев.

«…Императрица, отойдя десять верст от Петербурга, остановилась в Красном Кабачке, чтобы дать несколько часов отдохнуть войску, которое целый день было на ногах… В пять часов утра Екатерина опять села на лошадь и выступила из Красного Кабачка. В Сергиевской пустыни была другая небольшая остановка. Здесь встретил императрицу вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицын с письмом от Петра: император предлагал ей разделить с ним власть. Ответа не было. Затем приехал генерал-майор Измайлов и объявил, что император намерен отречься от престола. «После отречения вполне свободного я вам его привезу и, таким образом, спасу отечество от междуусобной войны», — говорил Измайлов. Императрица поручила ему устроить это дело. Дело было устроено, Петр подписал отречение, составленное Тепловым…»

Рано утром 29 июня гусарский отряд под командованием поручика Алексея Орлова вошел в Петергоф; потом начали подходить полки, располагаясь вокруг дворца. В 11 часов верхом появилась императрица, восторженно встреченная криками войск и пушечной пальбой. В первом часу Григорий Орлов и генерал Измайлов привезли из Ораниенбаума Петра III.

Отреченного императора и Елизавету Воронцову поместили во флигеле дворца. «Здесь с ними случился обморок от непосильных потрясений». Петр просит свидания с женой, ему отказывают.

— Узнайте, что он еще хочет, — раздраженно сказала Екатерина Панину, — видеть его не могу!

«…Я считаю несчастием всей моей жизни, — вспоминал Панин, — что принужден был видеть его тогда. Я нашел его утопающим в слезах. Он бросился ко мне, пытаясь поймать мою руку, чтобы поцеловать ее, любимица его бросилась на колени, испрашивая позволения остаться при нем. Петр также только о том и просил…» Он еще просил оставить ему скрипку, собаку и арапчонка, их и оставили, а Елизавету Воронцову отправили в Москву, где выдали замуж за Полянского.

Вечером в этот день — святых Петра и Павла — бывшего императора под усиленным конвоем повезли в Ропшу, в загородный дворец, подаренный племяннику Елизаветой Петровной. Слуги, сопровождавшие его, кричали: «Батюшка наш! Она прикажет умертвить тебя!» Надо думать, эти люди знали лучше характер Екатерины, нежели ее муж. Загнанный судьбой в угол, не без уговоров Елизаветы Воронцовой, Петр III вступил на заведомо обреченный путь переговоров, результатом которых стало отречение. А теперь он отправился на казнь!

Из донесения австрийского посла Мерси: «Во всемирной истории не найдется примера, чтобы государь, лишаясь короны и скипетра, выказал так мало мужества и бодрости духа».

Фридрих II в беседе с французским послом Сегюром по поводу случившегося сказал: «По справедливости императрице Екатерине нельзя приписать ни чести, ни преступления этой революции: она была молода, слаба, одинока, она была иностранка накануне развода, заточения. Орловы сделали все; княгиня Дашкова была только хвастливою мухой в повозке. Екатерина не могла еще ничем управлять, она бросилась в объятия тех, которые хотели ее спасти. Их заговор был разрассуден и плохо составлен; отсутствие мужества в Петре III, несмотря на советы храброго Миниха, погубило его; он позволил свергнуть себя с престола, как ребенок, которого отсылают спать».

В эти критические дни, по свидетельству очевидцев, Екатерина держалась «спокойно, величаво, но с необычайной осмотрительностью, хладнокровием и присутствием духа». Теперь, когда она достигла цели, к которой стремилась всю жизнь, ей необходимо было доказать, что престол принадлежит ей по праву, что она умеет царствовать. Поражают ее удивительная работоспособность и трудолюбие — рабочий день длится 14–15 часов. В. О. Ключевский: «С терпением и настойчивостью старается она дойти до всего своим умом, во всем разобраться, не стесняется и спросить, если чего не знает. День ее расписан по часам, это поражает приближенных, не имевших понятия о систематическом труде.»

Заведен был строгий порядок времяпрепровождения, не требовались строгие нравы, но обязательны были приличные манеры и пристойное поведение. Вежливая простота обращения самой Екатерины даже с дворцовыми слугами была совершенным новшеством после обычной грубости прошедшего времени… Во всем видна ее личная инициатива, желание принести пользу, действовать справедливо. Она полна оптимизма и веры в свой талант и даже в свою непогрешимость. Удивительно ее умение обращаться с людьми всех возрастов, характеров и состояний, она умеет обворожить и превратить в своего союзника даже недруга. Бесподобно ее умение слушать терпеливо и внимательно всякий вздор, угадывать настроение, робкие или не находившие слов мысли собеседника, и она шла им на подмогу. Это подкупало, внушало доверие, располагало к откровенности — собеседник чувствовал себя легко и непринужденно, словно разговаривал сам с собой. Она умела изучать сильные стороны людей, им об этом подсказывать и направлять их на общую пользу… В этом умении дать человеку почувствовать, что в нем есть лучшего, тайна неотразимого обаяния, какое, по словам многих, они испытывали, общаясь с императрицей…

Удержать власть часто бывает труднее, чем ее завоевать. Совершив двойной захват власти, Екатерина хорошо понимает шаткость своего положения: многие полагают, что она должна быть регентшей при сыне, и каждый из заговорщиков считает, что он достоин особого положения и внимания императрицы. О незавидном ее положении в первые дни переворота сообщали иностранные послы.

Французский посол де Бретейль: «…она должна выслушивать и в большей части случаев следовать мнениям этих отъявленных русаков (заговорщиков), которые, чувствуя выгоду своего положения, осаждают ее беспрестанно, то для поддержания своих предрассудков относительно государства, то по своим частным интересам. В больших собраниях при дворе любопытно наблюдать тяжелую заботу, с какою императрица старается понравиться всем, свободу и надоедливость, с какими все толкуют ей о своих делах и о своих мнениях. Зная характер этой государыни и видя, с какой необыкновенной ласковостью и любезностью она отвечает на все это, я могу себе представить, чего ей это должно стоить; значит, сильно же чувствует она свою зависимость, чтобы пережить такое…»

А бывший император, расставшись без сопротивления с властью, не осознав своего положения, продолжает цепляться за жизнь. Как видно из писем Екатерине, он добивается возможности уехать в Киль вместе с Елизаветой Романовной, просит снять караул из его комнаты, прислать арапа Нарцисса, собачку и скрипку. Письма оставались без ответа: императрица искала любой предлог, чтобы удержать пленника в своих руках и воспрепятствовать его отъезду. Но как пойдут события дальше, не знала ни она, ни он.

С тем большей энергией Екатерина принялась за обработку общественного мнения. Этой цели был призван служить так называемый «Обстоятельный манифест о восшествии ее императорского величества на всероссийский престол». Это был удивительный, противоречивый и отчасти загадочный документ. Датированный 6 июля, напечатанный лишь 13 июля, он не вошел в Полное собрание законов Российской империи.

Повторив уже известные обвинения в адрес Петра III («потрясение и истребление» православной церкви, заключение мира с Пруссией, плохое управление), манифест дополняет их новыми: неуважением к покойной Елизавете Петровне, намерением убить Екатерину и устранить от наследования Павла Петровича. Другой мотив — уверение в том, что императрица не имела «никогда ни намерения, ни желания таким образом воцариться», но совершила это, дав согласие «присланным от народа избранным верноподданным». Воцариться ценой отречения или жизни супруга?

В манифесте приведены известные слова: «Но самовластие, не обузданное добрыми и человеколюбивыми качествами, в государе, владеющем самодержавно, есть такое зло, которое многим пагубным следствиям непосредственно бывает причиной». Эти слова — для Панина и его сторонников; кокетничая своим либерализмом, Екатерина II не только не собиралась выполнять такого обещания, но, в сущности, никогда и никому его не давала.

В конце манифеста был приложен текст отречения, в котором бывший император расписывался в своей неспособности «владеть Российским государством». Мы знаем, что вопреки заявлениям Екатерины оно не было подписано добровольно. Но чем объяснить, что такой важный документ появился в печати только 13 июля? По каким-то причинам Екатерине II было нежелательным опубликовать его при живом супруге? Содержание манифеста и манипуляции с его датами наводят на мысль, что он возник после убийства императора, либо означал смертный приговор ему? В опубликованном тексте отречения, написанном якобы «добровольно и собственноручно», нет главного — кому передается престол? Им должен был стать Павел Петрович, но это-то и не устраивало его мать. А вот в постскриптуме письма от 30 июня Петр писал: «Ваше величество может быть во мне уверены: я не подумаю и не сделаю ничего против вашего царствования». А в самом письме просьба-напоминание ускорить отъезд «с назначенными лицами в Голштинию». Естественно предположить, что в ответ на передачу правопреемства власти Екатерине II в новом подписанном отречении Петра III гарантировали его отъезд в Киль.

После 6 июля все опасности, связанные с Петром III, естественно отпали, но остался сын, ее главный соперник. Этим, наверное, и следует объяснить анонимность опубликованного отречения — вопрос об объеме своих прав Екатерина II решила оставить открытым, чтобы со временем вопрос права превратить в вопрос факта.

* * *

Но и у этого переворота, так весело и дружно разыгравшегося, был свой печальный и ненужный эпилог.

6 июля поздно вечером Екатерина II получила записку Алексея Орлова, в которой говорилось: «Матушка, милосердная государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка, его нет на свете. Но никто себе не думал, и как нам задумать поднять руки на государя. Но, государыня, свершилась беда. Он заспорил за столом с князь Федором (Барятинским. — Авт.); не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата. Повинную тебе принес, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил: прогневили тебя и погубили душу навек».

Петра III стерегли крепко — из отдельной комнаты не выпускали не только в сад, но и на террасу. Обращались с ним грубо, унижали и подсмеивались. А он жаловался на сильные головные боли и слабость после пережитого потрясения.

В тот день пьяная компания стороживших его офицеров заставила Петра играть в карты. Возник пьяный спор, и князь Барятинский ткнул его вилкой. В начавшейся свалке Петра удушили.

Встретив как-то Федора Барятинского, граф Воронцов спросил его: «Как ты мог совершить такое дело?» На что Барятинский ответил, пожимая плечами: «Что тут было делать, мой милый? У меня было так много долгов».

Из «Записок» Е. Р. Дашковой: «Когда получилось известие о смерти Петра III, я была в таком огорчении и негодовании, что, хотя сердце мое и отказывалось верить, что императрица была сообщницей преступления Алексея Орлова, я только на следующий день превозмогла себя и поехала к ней. Я нашла ее грустной и растерянной, и она мне сказала следующие слова: «Как меня взволновала, даже ошеломила эта смерть!» — «Она случилась слишком рано для вашей славы и для моей», — ответила я. Вечером в апартаментах императрицы я имела неосторожность выразить надежду, что Алексей Орлов более чем когда-либо почувствует, что мы с ним не можем иметь ничего общего, и отныне не посмеет никогда мне даже кланяться. Все братья Орловы стали с тех пор моими непримиримыми врагами, но Алексей по возвращении из Ропши, несмотря на свое нахальство, в продолжении двадцати лет ни разу не осмелился со мной заговорить. Если бы кто-нибудь заподозрил, что императрица повелела убить Петра III или каким бы то образом участвовала в этом преступлении, я могла бы представить доказательства ее полной непричастности к этому делу: письмо Алексея Орлова, тщательно сохраненное ею в шкатулке, вскрытой Павлом после смерти. Он приказал князю Безбородко прочесть бумаги, содержавшиеся в шкатулке, и, когда он прочел вышеупомянутое письмо, Павел перекрестился и сказал: «Слава Богу! Это письмо рассеяло и тень сомнения, которая могла бы еще сохраниться у меня». Оно было написано собственноручно Алексеем Орловым; он писал как лавочник, а тривиальность выражения, бестолковость, объясняется тем, что он был совершенно пьян, его мольбы о прощении и какое-то удивление, вызванное в нем этой катастрофой, придают особенный интерес этому документу для тех людей, кто пожелал бы рассеять отвратительные клеветы, в изобилии возводимые на Екатерину II, которая хотя и была подвержена многим слабостям, но не была способна на преступление. Пьяный, не помня себя от ужаса, Алексей отправил это драгоценное письмо ее величеству тотчас же после смерти Петра. Когда, уже после кончины Павла, я узнала, что это письмо не было уничтожено и что Павел I велел прочесть его в присутствии императрицы и послать Нелидовой и показал его великим князьям и графу Ростопчину, я была так довольна и счастлива, как редко в моей жизни».

* * *

Затем, что я сочту, быть может, нужным в причуды облекаться иногда.
В. Шекспир, Гамлет

Был обнародован манифест о кончине «впавшего в прежестокую геморроидальную колику бывшего императора Петра III». Верноподданным предлагалось молиться о нем «без злопамятствования о спасении души погибшего».

В этот день посол де Бретейль, наблюдая, как императрица афиширует свое горе по поводу кончины ненавистного ей супруга, записывает в дневнике: «Эта комедия внушает мне такой же страх, как и факт, вызвавший ее».

Вопреки настойчивым уверениям лицемерных манифестов Екатерины II толки о подоплеке произошедших событий охватили разные слои общества. «Удивительно, что многие лица теперешнего двора, вместо того чтобы устранить всякое подозрение… напротив того, забавляются тем, что делают двусмысленные намеки на род смерти государя», — писал прусский посол В. Гольц. Но если так мыслили официальные верхи, то что же говорить о народе? Все усилия официальной пропаганды, не вызывая ненависти к свергнутому царю, приводили к обратным результатам: возникли домыслы, что император «куда-то запрятан». От таких представлений до версии о «чудесном спасении» оставался один шаг.

Покойного императора скромно похоронили в Александро-Невской лавре, рядом с могилой Анны Леопольдовны. По просьбе Сената «Ее Величество шествие свое в невский монастырь к телу бывшего императора Петра Третьего отложить изволила».

Спустя шестнадцать лет опальный наследник престола делился своими мыслями с Петром Ивановичем Паниным о причинах свержения с престола своего отца: «Здесь, — писал он, имея в виду кончину Елизаветы Петровны, — вступил покойный отец мой на престол и принялся наводить порядок; но стремительное его желание завести новое помешало ему благоразумным образом приняться за оный; прибавить к сему должно, что неосторожность, может быть, была у него в характере, и от ней делал вещи, наводившие дурные импрессии, которые, соединившись с интригами против его персоны, а не самой вещи, погубили его и заведениям порочный вид старались дать». Мы видим, что Павел Петрович рассуждал намного глубже и основательнее, чем несколько поколений последующих историков.

События 28 июня и гибель отца еще больше отдаляют сына от матери, которая «никогда ему матерью не являлась». Их отношения и раньше были официальны — «для него у нее всегда вид и тон государыни с прибавкой сухости и обидного невнимания», — теперь же они полны взаимных подозрений. Мать видит в сыне соперника своей власти и мстителя за отца, сын — опасается его участи.

По существу, вся его жизнь была предопределена событиями этого раннего июньского утра, когда его, сонного, полураздетого, усадили в коляску и повезли в Зимний дворец. Его вывели на балкон и показали ревущей от восторга толпе; а потом перепуганному мальчику сказали, что его отец, Петр Федорович, хотел посягнуть на его жизнь.

Это сообщение произвело потрясающее действие на впечатлительного ребенка. «Он был охвачен столь сильным ужасом, что с тех пор его организм повредился», — сообщал в Париж посланник де Кобр.

И потом неожиданная смерть отца, о котором он слышал много хорошего. Одиннадцать лет спустя Павел Петрович признается, что «страх и обычная принужденность вкоренились в него с 1762 года и что именно с этого времени у него создалась привычка к подозрительности».

Он боится подвергнуться участи отца, убийцы которого где-то здесь, рядом с ним. Подозрения и страх преследуют, терзают и мучают его, но Павел никому, даже Порошину, не смеет говорить о них. Вот и вчера за столом разразился скандал — он отказался есть суп, который показался ему подозрительно сладким. Уж не отравлен ли он? А Никита Иванович гневался, не понимая, в чем дело.

В такие минуты на Павла нападает тоска, он кривляется, и «все головой вниз мотает, точь-в-точь, как покойный Петр Федорович». Но такие припадки бывают редко — он умеет владеть собой и скрывает свои чувства: почтителен к матери, любезен с окружающими.

В «злом умысле» Павел подозревает даже свою мать, и, возможно, не без оснований. В 1774 году он внезапно заболел, и «лейб-медик определил, что цесаревичу был дан яд, — сообщает князь В. И. Лопухин. — Павла удалось спасти, но его нервная система оказалась расстроенной». Так называемые «порывы гнева», о которых так много говорили, были не чем иным, как болезненными припадками. «В такие минуты император бледнел, черты лица его искажались до неузнаваемости, ему давило грудь, он закидывал голову назад и начинал задыхаться. Когда же он приходил в себя и вспоминал, что говорил и делал в эти минуты, то не было примера, чтобы он не отменил своего приказания и не старался всячески загладить последствия своего гнева».

Подобными припадками, только более продолжительными и сильными, страдал и его великий прадед, после того как в четыре года ему дали яд по приказу Софьи.

К страхам за свою жизнь и к подозрениям добавляется и горечь от сознания того, что мать — виновница гибели отца, присвоила престол, принадлежащий ему по праву. А «мать рано стала подозревать в нем будущего мстителя за отца, и, может быть, это подозрение было причиной того, что подраставший великий князь усвоил себе эту роль. Вследствие этого подозрения Павел рано стал одиноким». Он живет в ужасающей атмосфере екатерининского двора, среди петербургских Полониев и Розенкранцев, а также Гертруды и Клавдия, соединенных в лице императрицы.

Под влиянием этих сложных отношений с императрицей-матерью развивается и окончательно складывается характер Павла Петровича. Если вникнуть во все обстоятельства, сопровождающие его детство, юношеские годы и даже зрелый возраст, то становится понятной «загадочность» характера этой далеко недюжинной личности. Всю свою нелегкую жизнь он был «мучеником своего высокого жребия».

 

Глава шестая

Конституция Панина-Фонвизина

Авторитет Панина был очень высок: почти все иностранные дипломаты видели в нем одного из руководителей заговора. Австрийский посол граф Мерси д'Аржанто сообщал: «Главным орудием возведения Екатерины на престол был Панин». Французский посол де Бретейль: «Кроме Панина, который скорее имеет привычку к известному труду, чем большие средства и познания, у этой государыни нет никого, кто бы мог помогать ей в управлении и в достижении величия…»

Тогда мало кто знал, что автором сценария переворота и главным действующим лицом была сама Екатерина. Но верно и другое — Панин становится ее главным советником. Ни один важный вопрос внешней и внутренней политики не решается теперь без его участия. «Все делается волею императрицы и переваривается господином Паниным», — пишет Дашкова брату в Голландию. «В это время Екатерина крепко верила в дипломатические таланты Панина», — свидетельствует В. Ключевский.

Канцлер М. И. Воронцов получает двухгодичный отпуск для поправки здоровья и уезжает за границу. Руководителем Иностранной коллегии становится Панин. В указе о его назначении говорилось: «По теперешним небеструдным обстоятельствам рассудила ее императорское величество за благо во время отсутствия канцлера препоручить действительному статскому советнику Панину исправление и производство всех по Иностранной коллегии дел и присутствовать в оной коллегии старшим членом, поскольку дозволяют ему другие дела…» Почти двадцать лет стоял он у руля внешней политики России — «самой блестящей страницы царствования Екатерины II».

«После работящего и практичного до цинизма Бестужева, — писал Ключевский, — дипломата мелочных средств и ближайших целей, Панин выступил в дипломатии провозвестником идей, принципов и как досужий мыслитель любил, при нерешительном образе действий, широко задуманные, смелые и сложные планы, но не любил изучать подробности их исполнения и условий их исполнимости». Но это было то самое время, когда, по словам Безбородко, «ни одна пушка в Европе без позволения нашего выпалить не могла», «когда соседи нас не обижали и наши солдаты побеждали всех и прославились», «когда в памяти народной навсегда остались слова Ларга, Кагул, Чесма и Измаил».

Ближайший помощник и друг Н. И. Панина Денис Иванович Фонвизин писал: «…министерство его непрерывно двадцать лет продолжалось. В течение оных и внутриважнейшие дела ему же поручаемы были. Словом: не было ни единого дела, относящегося до целости и безопасности империи, которое миновало бы его производства или совета… Нрав графа Панина достоин быть искреннего почтения и непритворной любви. Твердость его доказывает величие души его. В делах, касательных до блага государства, ни обещания, ни угрозы поколебать его были не в силах. Ничто в свете не могло его принудить предложить свое мнение противу внутреннего своего чувства. Колико благ сия твердость даровала отечеству. От кольких зол она его предохранила. Други обожали его, самые враги его ощущали во глубине сердец своих к нему почтение…»

Прожив много лет в Швеции, Панин был поклонником ее государственной системы — конституционной монархии, с существенными ограничениями королевской власти. Став первым советником императрицы, Панин считает, что пришло время действовать, и предлагает Екатерине II учредить при ней Императорский Совет.

Доказывая его необходимость, Панин яркими красками изображает отсутствие в России основных законов, где каждый «по произволу и кредиту интриг хватал и присваивал себе государственные дела». «…Лихоимство, расхищение, роскошь, мотовство и распутство в имениях и в сердцах, — пишет он. — В управлении действует более сила персон, чем власть мест государственных». Панин клеймит «временщиков, куртизанов, ласкателей, превративших государство в гнездо своих прихотей» и проводит основную мысль: «…власть государя будет только тогда действовать с пользой, когда будет разделена разумно между некоторым малым числом избранных к тому единственных персон». Для этого Панин предлагает учредить Совет из шести постоянных членов, назначенных императрицей. Члены Совета одновременно являются руководителями (статс-секретарями) важнейших коллегий: внутренних и иностранных дел, военной и морской. Они рассматривают дела и принимают решения или выносят их на рассмотрение Совета во главе с императрицей.

Сенат должен был контролировать Совет — «бить тревогу», в случае если он или сам монарх нарушили бы государственные законы или «народа нашего благосостояние». Екатерина II благосклонно отнеслась к проекту Панина, внеся в него незначительные поправки — вместо шести членов Совета она предложила восемь: Бестужева, Разумовского, Воронцова, Шаховского, Панина, Захара Чернышева, Волконского, Григория Орлова.

К концу августа казалось, что Совет вот-вот будет учрежден. В черновике манифеста о возвращении А. П. Бестужева из ссылки, составленном Паниным, рукой императрицы было приписано: «…и сверх того жалуем его первым императорским советником и первым членом нового, учрежденного при дворе нашем Императорском Совете». Однако в печатном тексте манифеста от 31 августа этих строк уже не было.

Осторожная и предусмотрительная Екатерина II, прежде чем принять окончательное решение об учреждении Совета, тайно обратилась к мнению «некоторых близких к ней лиц». Почти все они ограничивались мелкими замечаниями, но одно мнение ее насторожило и озадачило. Генерал-фальцехмейстер Вильбуа писал: «Я не знаю, кто составитель проекта, но мне кажется, как будто он под видом защитника монархии тонким образом склоняется более к аристократическому правлению. Обязательный и государственным законом установленный Императорский Совет и влиятельные его члены могут с течением времени подняться до значения соправителей. Императрица по своей мудрости отстранит все то, из чего впоследствии могут произойти вредные следствия. Ее разум и дух не нуждаются ни в каком особенном Совете, только здравие ее требует облегчения от невыносимой тяжести необработанных и восходящих к ней дел. Но для этого только нужно разделение ее частного Кабинета на департаменты с статс-секретарем для каждого. Также необходимо и разделение Сената на департаменты. Императорский Совет слишком приблизит подданных к государю, и у подданного может явиться желание поделить власть с государем…»

Это мнение и стало решающим. 28 декабря 1762 года, когда Екатерина II, уступив настояниям Панина, подписывает манифест о создании Императорского Совета, подпись под ним оказывается надорванной, и он не вступает в силу.

Вторая попытка в России ограничить самодержавную власть, как и первая при Анне Иоанновне, также надорвавшей свою подпись под «Кондициями Верховного Тайного Совета», потерпела неудачу. Проект Панина был похоронен. Только 64 года спустя он попал в руки Николая I. Прочитав проект, царь приказал припрятать его подальше. Потребовалось еще 45 лет, чтобы проект попал в руки историков.

Неудача не смутила Панина, но теперь все свои надежды на ограничение «самовластья введением капитальных законов» он связывает с наследником престола.

…Панин продолжает пользоваться «особым доверием императрицы», но вскоре произошел случай, который положил конец этим отношениям. Возвращенный из ссылки Бестужев, желая играть первую роль при дворе, предлагает сенаторам пожаловать императрице титул «Матери Отечества». Екатерина отказывается, замечая при этом: «Видится мне, что сей проект еще рано предлагать, потому что растолкуют в свете за тщеславие». Тогда Бестужев составил прошение к императрице, чтобы вышла замуж за Григория Орлова, и подписал его у некоторых сенаторов и духовенства, а как дошла очередь до Панина и Разумовского, то Панин ее спросил, с ее ли дозволения это делается, она ответила, что нет. «Тогда Панин представил, — пишет Соловьев, — что Бестужев тому причиной — его надобно судить, на что государыня промолчала, и тем та подписка уничтожена».

Когда этот вопрос рассматривался в Сенате, Панин встал и заявил: «Императрица может делать все, что ей угодно, но госпожа Орлова никогда не будет нашей императрицей!»

Мужество Панина и его сторонников спасло Павла: брак императрицы с Орловым давал тому повод объявить их сына Алексея Бобринского наследником престола. Своим поступком Панин вызвал вражду клана Орловых, которая продолжалась долгие годы, да и Екатерина не могла простить ему этой помехи ее чувствам как женщина. И хотя внешне их отношения остались прежними, с этого момента императрица видит в Панине главного соперника своей власти. Она терпит наставника своего сына как неизбежное зло — в глазах общества он не столько воспитатель наследника, сколько его телохранитель. Охранять жизнь Павла — вот в чем видит он совершенно справедливо свою первейшую обязанность.

Весной 1764 года императрица собралась ехать в Ливонию и хотела взять Павла с собой. Но этому решительно воспротивились Панин и канцлер Воронцов — наследник хворал, и путешествие могло оказаться для него гибельным. Рассерженная Екатерина покорилась, но перевезла сына в Царское Село, приняв все меры предосторожности. При малейших признаках волнения Павел должен был отправиться в Ливонию. На станциях лошади были приготовлены, из столицы выселены подозрительные лица, между Нарвой и Ревелем сосредоточены войска. Эти предосторожности оказались не напрасными, но совсем по другому, неожиданному и непредсказуемому поводу.

Начало этой истории можно, пожалуй, отнести к далекому 1709 году, когда переяславский полковник Федор Мирович вместе с гетманом Мазепой изменил Петру и перешел на сторону Карла XII. После Полтавской битвы Мирович бежал в Польшу, оставив двух малолетних сыновей, Якова и Петра, в Чернигове у двоюродного брата Павла Полуботки. По доносу он попадает в крепость, но Елизавета Петровна берет выросшего Петра к себе в секретари, а Яков устраивается также секретарем к польскому посланнику графу Потоцкому. Вдруг в 1732 году братья обвиняются в государственной измене и попадают в тайную канцелярию, а оттуда — в Сибирь.

Единственный сын Якова Василий тянет лямку армейского подпоручика и содержит еще трех сестер, а он человек знатного происхождения. Самолюбивый и неглупый Василий страшно завидует вчерашним молодым офицерам гвардии, которые так высоко вознеслись в результате удачного переворота. Он еще надеется разбогатеть и неоднократно обращается во все инстанции с просьбой вернуть ему часть имений Мировичей, конфискованных из-за измены деда. Но ему отказывают. Честолюбивый юноша случайно узнает, что император Иоанн Антонович томится в заключении в Шлиссельбургской крепости. Теперь Мирович связывает свои надежды с его именем.

Он посвящает в свой план освобождения Иоанна поручика Ушакова, своего друга. Но тот, отправленный в командировку, случайно утонул, и Мирович, узнав об отъезде императрицы, решает действовать один. В начале июля его полурота заступила в караул в Шлиссельбургскую крепость, а 5 июля Н. И. Панин, которому было поручено попечение о безымянном узнике, получил донесение коменданта крепости Бередникова, в котором говорилось: «Сего числа пополуночи, во втором часу, стоящий в крепости в недельном карауле Смоленского пехотного полку подпоручик Василий Яковлевич сын Мирович весь караул во фрунт учредил и приказал заряжать ружья с пулями, а как я, услыша стук и заряжение ружей, вышел из квартиры своей и спросил, для чего так без приказу во фрунт становятся и ружья заряжают, то Мирович прибег ко мне и ударил меня прикладом ружья в голову и пробил до кости черепа, крича солдатам: «Это злодей, государя Иоанна Антоновича содержал в крепости здешней под караулом, — возьмите его! Мы должны умереть за государя!..»»

Мало кто тогда знал, что Екатерина II после восшествия на престол посетила несчастного узника и убедилась в том, что он ей не соперник, — Иоанн был слабоумен. «При очень крепком здоровье двадцатитрехлетний юноша сильно косноязычил, посторонние почти не могли его понимать, он не мог произнести слова, не подняв рукою подбородок. Вкуса не имел, ел все без разбору и с жадностию… Нраву был свирепого и никакого противоречия не сносил; грамоте почти не знал, памяти не имел… Подвержен был припадкам; все время или ходил, или лежал, иногда хохотал…»

Среди записок императрицы, обнаруженных после ее смерти, была и такая, адресованная Панину, в которой говорилось о помещении Иоанна «в отдаленный монастырь, особливо в такой, где богомольцев нет, и тут содержать под таким присмотром, как и ныне…».

Охрана узника была поручена капитану Власьеву и поручику Чекину, которые получили следующий приказ: «Ежели случится, чтоб кто пришел с командою или один, хотя б то был и комендант, без именного повеления или без письменного приказа и захотел арестанта у вас взять, то оного никому не отдавать и почитать все то за подлог или неприятельскую руку. Буде же та оная сильна будет рука, что спастись не можно, то и арестанта умертвить, а живого никому его в руки не отдавать».

Когда Мирович с солдатами ворвался в каземат, там было темно, послали за огнем, и, когда принесли свечи, все увидели на полу распростертое тело заколотого человека; капитан Власьев и поручик Чекин, приставленные к Иоанну, стояли рядом.

«— Ах вы, бессовестные! Боитесь ли Бога? За что вы невинную кровь пролили? — с отчаянием произнес Мирович.

— Мы сделали это по указу, а вы от кого пришли?

— Я пришел сам собою, — ответил Мирович.

— Мы все это сделали по своему долгу и имеем указ, вот он! — продолжал Власьев и протянул Мировичу указ, но тот не стал читать, его глаза были устремлены на убитого. В эту минуту солдаты схватили офицеров и хотели их заколоть, но Мирович остановил их:

— Не трогайте, теперь помощи нам никакой нет, и они правы, а мы виноваты, — сказав это, Мирович опустился над телом и поцеловал его в руку и в ногу. Затем приказал вынести труп на фрунтовое место…»

Получив донесение, Панин немедленно отправил в крепость подполковника Кашкина с приказанием узнать все обстоятельства дела и произвести допрос Мировича. Коменданту Бередникову Панин приказывает «мертвое тело безумного арестанта, по поводу которого произошло возмущение, сего же числа в ночь с городским священником в крепости предать земле, в церкви или в каком другом месте, где б не было солнечного зноя и теплоты…».

Уже 10 июля подполковник Кашкин докладывал императрице о шлиссельбургском деле. В тот день она писала Панину: «Никита Иванович! Не могу я довольно вас благодарить за разумные и усердные ко мне и отечеству меры, которые вы приняли по шлиссельбургской истории. У меня сердце щемит, когда я думаю об этом деле, и много-много благодарю вас за меры, которые вы приняли и к которым, конечно, нечего больше прибавить. Провидение дало мне ясный знак своей милости, давши такой оборот этому предприятию. Хотя зло пресечено в корне, однако я боюсь, чтоб в таком большом городе, как Петербург, глухие слухи не наделали бы много несчастных…»

Случай помог Екатерине избавиться от важного соперника и помог Панину вновь обрести ее доверие. В 1767 году братья Панины возводятся в графское достоинство: Петр «за верность и усердие», а Никита Иванович «чрез попечение свое и воспитание дражайшего нашего сына и исправление с речением и успехами великого множества дел, как внутренних, так и иностранных».

Мирович был казнен 15 сентября на Петербургском острове. «Сохранилось известие, что Мирович всходил на эшафот с твердостью и благоговением», — сообщает С. М. Соловьев.

Солдат прогнали сквозь строй и сослали в отдаленные гарнизоны.

* * *

Не забудь фон-Визина писать Фонвизин. Что он за нехрист? Он русский, из нерусских русский.
А. С. Пушкин — брату Льву

29 июля 1769 года, в Петров день, Петергоф принимал гостей. Был приглашен для чтения своей комедии и Д. И. Фонвизин, служивший секретарем у кабинет-министра Елагина. Комедия «Бригадир» имела огромный успех. Спустя три дня, когда Фонвизин собирался возвращаться в Петербург, в саду он встретил Панина.

«Слуга покорный, — сказал он, остановив меня, — писал Фонвизин в письме к сестре, — поздравляю вас с успехом комедии вашей; я вас уверяю, что ныне во всем Петергофе ни о чем другом не говорят, как о комедии и о чтении вашем. Долго ли вы здесь останетесь?

— Через несколько часов еду в город, — отвечал я.

— А мы завтра, — отвечал граф, — я еще хочу, сударь, — продолжал он, — попросить вас: его высочество желает весьма слышать чтение ваше и для того, по приезде нашем в город, не умедлите ко мне явиться с вашею комедиею, а я представлю вас великому князю, и вы сможете прочитать ее нам».

31 июля состоялось чтение комедии у великого князя: «Через несколько минут тоном чтения моего произвел я во всех слушателях прегромкое хохотанье, — вспоминал Фонвизин. — Паче всего внимание графа Никиты Ивановича возбудила Бригадирша. «Я вижу, — сказал он мне, — что вы очень хорошо нравы наши знаете, ибо Бригадирша ваша всем родня; никто сказать не может, что такую же Акулину Тимофеевну не имеет или бабушку, или тетушку, или какую-нибудь свойственницу». По окончании чтения Никита Иванович делал свое рассуждение на мою комедию. «Это в наших нравах первая комедия, — говорил он, — и я удивляюсь вашему искусству, как вы, заставя говорить такую дурищу во все пять актов, сделали, однако, роль ее столько интересною, что все хочется ее слушать; я не удивлюсь, что сия комедия столь много имеет успеха; советую вам не оставлять вашего дарования…»»

Именно тогда они подружились. Фонвизин становится секретарем Панина. «Граф Панин был другом Фонвизина, — свидетельствует современник. — Последний усвоил себе политические взгляды и правила первого, и про них можно было сказать, что они были одно сердце и одна душа». Дружба их продолжалась четырнадцать лет, до самой кончины Панина.

Он родился в Москве 3 апреля 1744 года. В аккуратном деревянном доме по Рождественскому бульвару жило небогатое, но хлебосольное семейство Ивана Андреевича Фонвизина, который занимал небольшую должность в ревизион-коллегии. «Отец мой, — писал Фонвизин, — любил правду, никаких никогда подарков не принимал. С людьми своими обходился с кротостью, но не взирая на сие, в доме нашем дурных людей не было…» «Государь мой, — говорил он приносителю подарков, — сахарная голова не есть резон для обвинения вашего соперника: извольте ее отнести назад, а принесите законное доказательство вашего права». Впрочем, как и следовало ожидать, неподкупная честность не способствовала его карьере, и, хотя он прожил восемьдесят лет, мы не видим Ивана Андреевича в высоком чине. «И память о его существовании и его благородной жизни никогда не перешла бы за пределы семейного родового круга, если бы в 1744 году не даровал ему Бог сына, которому суждено было прославиться в литературе и тем самым занести имя Фонвизиных в страницы русской истории. Сыну этому дали при крещении имя Денис», — писал один из первых биографов Фонвизина П. А. Вяземский.

В семье было восемь детей. Их воспитанию посвятила свою жизнь Екатерина Васильевна Дмитриева-Мамонова — «жена добродетельная, мать чадолюбивая, хозяйка благоразумная и госпожа великодушная». «…Я наследовал от отца моего как вспыльчивость, так и непамятозлобие, от матери головную боль, которою она всю жизнь страдала», — писал Фонвизин.

Мальчик рос как все дети, но был упрям, подчас резок, подвижен, чувствителен: «Я чувствовал сильнее обыкновенного младенца… В четыре года начали учить меня грамоте, так что я не помню себя безграмотным… Языкам не учили из-за отсутствия денег…»

«Наступил памятный для России день — 12 января 1755 года, когда был утвержден проект И. И. Шувалова об учреждении Московского университета, где всякого звания люди свободно наукою пользуются». При университете открываются две гимназии — одна для дворян, другая для разночинцев.

Как только Иван Андреевич, понимавший цену образования, узнал об их открытии, он в числе первых подает прошение о зачислении Дениса и старшего сына Павла в гимназию. Способный Денис быстро делает успехи, особенно в языках — ему поручают произнести речь на латинском во время торжественного акта.

В 1758 году директор гимназии отбирает десять лучших учеников и везет в Петербург ко двору. Среди них были три будущие знаменитости: Яков Булгаков, Денис Фонвизин и Григорий Потемкин. «Столица очаровала своими ласками и любезностью, своим блеском и великолепием», — вспоминает позднее Денис Иванович. Их представили бессменному куратору университета, покровителю наук и искусств И. И. Шувалову. Знаменитый вельможа встретил гимназистов ласково и по «какому-то странному совпадению подвел одного из них к присутствующему здесь М. В. Ломоносову, словно предугадывая, что ученик изберет литературное поприще». «…Взяв меня за руку, — вспоминает Фонвизин, — подвел к человеку, которого вид обратил на себя мое почтительное внимание. То был бессмертный Ломоносов. Он спросил меня, чему я учился. «По латыне», — отвечал я. Тут начал он говорить о пользе латинского языка с великим, правду сказать, красноречием…»

Были они и во дворце на куртаге, так поразившем их своим великолепием. Но наибольшее впечатление на мальчика произвел театр, страстным поклонником которого он остался на всю жизнь. «Ничтожная пьеса показалась ему высоким произведением гения, а актеры — великими людьми. Понятна его радость, что первые актеры петербургской труппы Волков и Дмитриевский вхожи в дом его дяди, и понятна та нетерпеливая поспешность, с которой он старался познакомиться и сблизиться с корифеями сцены, считая это великим для себя благоприобретением…»

В 1762 году Фонвизин с отличием закончил гимназию и был переведен в студенты. Но учиться дальше ему не пришлось — по обычаю того времени он с детских лет был записан в гвардию и произведен в сержанты. «…Но как желание мое было гораздо более учиться, нежели ходить в караулы на съезжую, то уклонялся я, сколько мог, от действительной службы. По счастию моему, двор прибыл в Москву, и тогдашний вице-канцлер взял меня в иностранную коллегию переводчиком капитан-поручичья чина, чем я был доволен. А как переводил я хорошо, то покойный, тогдашний канцлер важнейшие бумаги отдавал именно для перевода мне».

Еще в гимназии он «получил вкус к словесным наукам» и по заказу книгопродавца делал переводы басен Гольберга, аббата Терассона и трагедии Вольтера «Альзира». «Склонность моя к писанию являлась еще в младенчестве, и я, упражняясь в переводах на Российский язык, достиг до юношеского возраста…» «…Природа дала мне ум острый, но не дала мне здравого рассудка, — вспоминал о тех годах писатель. — Весьма рано проявилась во мне склонность к сатире. Острые слова мои носились по Москве; а как они были для многих язвительны, то обиженные оглашали меня злым и опасным мальчишкою… Молодые люди! Не думайте, чтобы острые слова ваши составили вашу истинную славу; остановите дерзость ума вашего и знайте, что похвала, вам приписываемая, есть для сердца сущая отрава; а особенно если чувствуют склонность к сатире; укрощайте ее всеми силами вашими, ибо и вы без сомнения подвержены будете одинаковой судьбе со мною. Меня скоро стали бояться, потом ненавидеть; и я вместо того, чтобы привлечь к себе людей, отдалил их от себя и словом и пером… Сердце мое, не похвалясь скажу, предоброе. Я ничего так не боялся, как сделать кому-нибудь несправедливость, и для того ни перед кем так не трусил, как перед теми, кои от меня зависели и кои отомстить мне были не в состоянии…»

Будущий драматург был не лишен актерского таланта. «Я забыл сказать, что имел дар принимать на себя лицо и говорить голосом весьма многих людей», — замечает Фонвизин.

Служба переводчика с латинского, французского и немецкого соответствует потребностям души и желаниям талантливого юноши. Он успешно выполняет и некоторые дипломатические поручения. Казалось, лучшего не надо было желать, но вскоре судьба его переменилась. Иван Перфильевич Елагин, всесильный кабинет-министр императрицы, любитель словесности и театра, славившийся «витийством на русском языке», обратил внимание на переводчика Вольтера. И 8 октября 1763 года последовал высочайший указ: «Переводчику Денису Фонвизину, числясь при иностранной коллегии, быть для некоторых поручений при нашем статском советнике Елагине, получая жалование из оной коллегии».

Елагин с первого знакомства высоко оценил дарование Фонвизина, а восхищенный им юноша «полюбил его за разум, просвещенный знаниями, за доброе по природе сердце, за его твердые правила честного человека».

Елагин относился к категории тех «исполинов чудаков, которые рисуются перед глазами нашими, озаренные лучами какой-то чудесности, баснословности, напоминающие нам действующие лица гомеровские; это живые выходцы из «Илиады», — писал П. Вяземский. Самобытные и талантливые, они смогли проявить себя в «век Екатерины», когда выше всего ставилась честь и национальная гордость. Их отличает высокое чувство собственного достоинства и долга, презрение к бытовым удобствам и даже к смерти. Во имя долга и чести они готовы на невзгоды и лишения, готовы отказаться от благополучия, чинов и самой жизни.»

«Предоставляя истории оценивать каждого по достоинству, — пишет П. Вяземский, — нельзя не согласиться, — что Орловы, Потемкины, Румянцевы, Суворовы имели в себе что-то поэтическое и лирическое в особенности. Стройные имена их придавали какое-то благозвучие русскому стиху. Нет сомнения, есть поэзия и в собственных именах».

В службе — честь! — говорят они. И Алексей Орлов выпрашивает как величайшую милость назначение в экспедицию русского флота, отправляющегося из Балтики в Средиземное море. Встретив турецкий флот, втрое превосходивший по числу кораблей российский, Орлов принимает решение — атаковать! «Турецкий флот атаковали, разбили, разломали, сожгли, на небо пустили, потопили и в пепел обратили и оставили на том месте престрашное позорище, а сами стали быть во всем Архипелаге господствующими», — докладывал он императрице.

К своей фамилии Орлов получает приставку Чесменский!

Григорий Орлов, фаворит Екатерины, просится генерал-губернатором в охваченную чумой Москву. Английский посол Каткарт пытается переубедить его. Сохранился ответ Орлова: «Все равно, чума или не чума, во всяком случае я завтра выезжаю; я давно уже с нетерпением ждал случая оказать значительную услугу императрице и отечеству; эти случаи редко выпадают и никогда не обходятся без риска; надеюсь, что в настоящую минуту я нашел такой случай и никакая опасность не заставит меня от него отказаться».

Поехал, облеченный особыми полномочиями. Благодаря энергичным мерам, смелости и самоотверженности уже в ноябре ему удалось справиться с паникой и страшной болезнью.

Другой фаворит, Григорий Потемкин, едет простым волонтером в действующую армию фельдмаршала Румянцева. Отличается в сражениях и получает звание генерала. Много делает он для повышения боеспособности русской армии и облегчения службы солдат. Непобедимый Суворов, сам прослуживший целых восемь лет солдатом в гвардии, сказал о нем: «Великий человек — велик умом, велик и ростом».

«Гений Потемкина парил над всеми частями русской политики, — писал адмирал Чичагов. — Он был способен, умен, предприимчив и отважен. Приобретение Крыма и Новороссии обогатили Россию, дав ей прелестные и плодородные земли».

Потемкин был патриотом в самом высоком значении этого слова.

Всемогущий фаворит наставляет сидящего у него на коленях внучатого племянника: «…во-первых, старайся испытать, не трус ли ты; если нет, то укрепляй врожденную смелость частым обхождением с неприятелем…» Когда мальчик подрос, фельдмаршал прикомандировывает его к одному из казачьих полков с приказом «употреблять в службу как простого казака, а потом уже по чину поручика гвардии».

Прославленный герой Отечественной войны генерал Н. Н. Раевский на всю жизнь запомнил наставления своего дяди.

Воин Васильевич Нащокин, которого побаивался и Суворов, «чтобы приучить молодую жену к воинской жизни, сажал ее на пушку и палил из-под нее». Над Нащокиным, который «никого не почитал не только высшим, но и равным себе», шутить опасались. Даже Потемкин позволил себе на его счет лишь невинную шутку. «Нащокин, — говаривал он, — даже о Господе Боге отзывается хоть и с уважением, но все-таки как о низшем чине». Так что когда Нащокина пожаловали в генерал-поручики (чин 3-го класса), светлейший заметил: «Ну теперь и Бог попал у Нащокина в 4-й класс, в порядочные люди!»

«…Государь Павел Петрович любил его, — писал А. С. Пушкин, — и при восшествии на престол звал его в службу. Нащокин отвечал государю: «Вы горячи, и я горяч; служба впрок мне не пойдет». Государь пожаловал ему деревни в Костромской губернии, куда он и удалился. Он был крестник императрицы Елизаветы и умер в 1809 году».

К таким людям принадлежал и Иван Перфильевич Елагин, который мог сказать: «Не знаю, чему дивятся в Вольтере. Я не простил бы себе, если б усомнился сравниться с ним в чем бы то ни было». Смолоду он был доверенным лицом у великой княгини Екатерины Алексеевны, но по подозрению в заговоре подвергся опале и был сослан. Екатерина, как могла, тайно помогала ему, а вступив на престол, произвела «Перфильича», как она его называла, в действительные статские советники и назначила «состоять при собственных делах».

Хлебосол, сочинитель и театрал Елагин в 1766 году стал во главе российского театра. Императрица благоволила к нему, щедро одаривала и говорила: «Будь уверен, покамест жива, не оставлю». Елагин не утруждал своего нового подчиненного делами, и у Фонвизина появилось много свободного времени. Он посещает балы, маскарады, любимый театр. Появляется масса знакомых, а с ними обеды, приемы, холостяцкие пирушки. Остроумный, общительный, прекрасно воспитанный Фонвизин везде желанный гость.

«Беседа его была необыкновенно приятна и весела, и общество оживлялось его присутствием…

Отличался он живой фантазией, тонкою насмешливостью, умением быстро подметить смешную историю и с поразительною верностью представить в лицах, но со всем этим соединял он самое веселое простосердечие и веселонравие», — писал его близкий приятель Клостерман.

В конце 1768 года Фонвизин получает полугодовой отпуск и уезжает в Москву. Здесь он работает над переводом поэмы «Иосиф» и комедией «Бригадир». В мае Фонвизин возвращается в Петербург и отдает свою комедию на суд Елагину. «Но ход ей дал не он, — пишет Вяземский, — а А. И. Бибиков и Г. Г. Орлов, в обществе которых автору однажды пришлось читать свою комедию. Ее характеры, списанные с московских дворян, и более всего мастерское чтение Фонвизина до того увлекли слушателей, что Орлов не преминул донести о том императрице». «В самый Петров день, — вспоминает Фонвизин, — граф прислал ко мне спросить, еду ли я в Петергоф, и если еду, то взял бы с собою мою комедию «Бригадира».

3 июля Фонвизин был представлен великому князю. «Его Высочество изъявил мне в весьма милостивых выражениях, сколько желает он слышать мою комедию», — вспоминал он. После чтения, прошедшего с большим успехом, Панин, поблагодарив автора, сказал ему: «Вы можете ходить к Его Высочеству и при столе оставаться, когда только захотите», — я благодарил за сию милость…»

* * *

Граф Панин был другом Фонвизина в прямом смысле слова. Последний усвоил себе политические взгляды и правила первого, и про них можно было сказать, что они были одно сердце и одна душа.
Современник

Фонвизин, став ближайшим сотрудником Панина, разделяет и его политические взгляды. Потерпев неудачу с учреждением Императорского Совета в 1762 году, Панин связывает теперь свои надежды с воцарением наследника. Он работает над проектом Конституции, и Фонвизин становится его соавтором. К сожалению, проект Конституции не сохранился. До нас дошло только вступление к ней, написанное Фонвизиным, которое носит название «Рассуждение о непременных государственных законах».

Герой Отечественной войны генерал Михаил Александрович Фонвизин, племянник писателя, декабрист, отбывший каторгу в Нерчинских рудниках, выйдя на поселение, написал интереснейшие «Записки», в которых, в частности, писал: «Граф Никита Иванович Панин, воспитатель великого князя наследника Павла Петровича, провел молодость свою в Швеции. Долго оставаясь там посланником и с любовью изучая конституцию этого государства, он желал ввести нечто подобное в России: ему хотелось ограничить самовластие твердыми аристократическими институциями. С этой целью Панин предлагал основать политическую свободу сначала для одного дворянства в учреждении верховного Сената, которого часть несменяемых членов назначалась бы от короны, а большинство состояло бы из избранных дворянством из всего сословия лиц. Синод также бы входил в состав общего собрания Сената… Сенат был бы облечен полною законодательною властью, а императорам оставалась бы исполнительная, с правом утверждать обсужденные и принятые Сенатом законы и обнародовать их. В конституции упоминалось и о необходимости постепенного освобождения крепостных крестьян и дворовых людей. Проект был написан Д. И. Фонвизиным под руководством графа Панина… Введение или предисловие к этому акту… сколько припомню, начиналось так: «Верховная власть вверяется государю для единого блага его подданных. Сию истину тираны знают, а добрые государи чувствуют. Просвещенный ясностию сия истины и великими качествами души одаренный монарх, приняв бразды правления, тотчас почувствует, что власть делать зло есть несовершенство и что прямое самовластие тогда только вступает в истинное величие, когда само у себя отъемлет власть и возможность к содеянию какого-либо зла» и т. д. За этим следовала политическая картина России и исчисление всех зол, которые она терпит от самодержавия…»

Предисловие к конституции, написанное Д. И. Фонвизиным, сохранилось под названием «Рассуждение о истребившейся в России совсем всякой форме государственного правления». С ним были знакомы многие декабристы: Рылеев, Лунин, А. А. Бестужев, а декабрист Штейнгель назвал его в числе произведений, послуживших «источником свободомыслия».

Никита Муравьев, сняв копию с «Рассуждения…», изучал его для своей конституции. «Когда Никиту Муравьева, Михаила Фонвизина и других декабристов арестовали и сослали, «Завещание» Панина (т. е. «Рассуждение…» Д. Фонвизина) разыскивалось и изымалось, — пишет Н. Эйдельман. — …Между тем автор «Недоросля» сохранил по меньшей мере два списка этого своего сочинения. Один у себя, другой (вместе с несколькими документами) сначала находился у Петра Панина, а после его смерти (1789) — у верных друзей, в семье петербургского губернского прокурора Пузыревского. Текст же самой конституции сохранить не удалось. До воцарения Павла I оставалось четыре года, когда скончался и Денис Иванович. «Список с конституционного акта хранился у родного брата его редактора, Павла Ивановича Фонвизина, — сообщает Михаил Александрович. — Когда в первую французскую революцию известный масон и содержатель типографии Новиков и московские ложи были подозреваемы в революционных замыслах, генерал-губернатор, князь Прозоровский, преследуя масонов, считал сообщниками или единомышленниками их всех, служивших в то время в Московском университете, а П. И. Фонвизин был тогда его директором. Пред самым прибытием полиции для взятия его бумаг ему удалось истребить конституционный акт, который брат его ему вверил. Отец мой, случившийся в то время у него, успел спасти введение». Так погибла конституция Фонвизина — Панина, но было спасено замечательное введение к ней».

Этот документ в течение длительного времени хранился в семье Фонвизиных. В двадцатых годах следующего столетия он появился на свет в нескольких списках. А «в 1826 году, при арестовании Михаила Александровича Фонвизина эту бумагу взяли вместе с прочими, — писал А. Герцен. — Об ней спрашивали его в известном комитете, и он рассказал всю историю, как знал».

Получив от Фонвизина его «Рассуждение…» и другие документы, Петр Панин в 1784 году подготовил «Письмо к наследнику престола для поднесения при законном вступлении его на престол» и проект манифеста, которым Павел мог бы воспользоваться при восшествии на царство.

Вдова прокурора Пузыревского передала эти документы Павлу I.

В 1771 году семнадцатилетний Павел тяжело заболел: «простудная лихорадка» продолжалась более пяти недель. Фонвизин, не бравший пера после «Бригадира», пишет «Слово на выздоровление Великого князя Павла Петровича». Оно выходит отдельным изданием и становится известным широкой публике. Произведение, проникнутое глубоким искренним чувством, по сути, превратилось в политическое заявление в связи с приближающимся совершеннолетием наследника. «Настал конец страданию нашему, о россияне! — писал Фонвизин. — Исчез страх, и восхищается дух веселием. Се, Павел, отечества надежда, драгоценный и единый залог нашего спокойствия, является очам нашим, исшедши из опасности жизни своея, но оживлению нашему… Ты не будешь отлучена от славы сего, о великая монархия, матерь чадолюбия, источник славы и блаженства нашего! Ты купно страдала с Павлом и Россиею и вкушаешь с ними днесь общее веселие…»

Известно, что Екатерина не отличалась материнской любовью и видела в сыне соперника своей власти. Рядом с императрицей и наследником третьим лицом в государстве изображается Н. И. Панин: «…муж истинного разума и честности, превыше нравов сего века! Твои отечеству заслуги не могут быть забвенны!» В другое время Екатерина, наверное, сумела бы ответить на подобную вольность, но сейчас была не та обстановка, и ей приходится с благосклонным видом выслушивать, почему заслуги Панина «не могут быть забвенны»: «Ты вкоренил в душу его те добродетели, кои составляют счастие народа и должность государя. Ты дал сердцу его ощутить те священные узы, кои соединяют его с судьбою миллионов людей и кои миллионы людей их соединяют».

Выходит, что сын, которому до совершеннолетия остался только год, уже воспитан как настоящий добродетельный монарх и готов исполнять эту роль? Уж не пора ли уступить ему престол и уйти на покой? Не этого ли хочет Панин? Да, этого он хотел с самого начала, и Екатерина хорошо знала об этом. Знала и терпела. Не она ли, коронованная по младости лет сына, неоднократно обещала со временем передать ему власть, которая по праву принадлежала потомку Петра Великого. Н. И. Панин не забыл этих обещаний и не позволяет ей делать вид, что таких обещаний не было.

Противники осторожны и скрытны, внешне они никак не проявляют своих чувств — обоим присуще самообладание и отменная воспитанность. С одинаковым нетерпением ждут они совершеннолетия Павла: он — с надеждой увидеть его императором, она — с мыслью разом покончить с этими надеждами.

 

Глава седьмая

Великий князь

Столица готовилась к торжествам по случаю совершеннолетия наследника. Ждали наград, чинов, повышений по службе, балов, маскарадов, народных гуляний, парада войск и фейерверков. Приближалось 20 сентября 1772 года.

Из донесения прусского посла графа Сольмса Фридриху II от 4 сентября:

«…Императрица видит сына чаще прежнего, больше узнала его и находит удовольствие в его обществе. Великий князь в свою очередь держит себя с матерью свободнее, нежели прежде. Он отзывчив на ее ласки, благодарен за расположение и удовольствия, которые она ему доставляет, и в настоящее время между этими обеими державными особами царствует искренняя дружба, как в простых семействах, и обоюдное доверие, радующее всех.

Я не смею утверждать, не кроется ли тут притворство или, по крайней мере, принужденность со стороны императрицы, так как все ее речи, особенно с нами, иностранцами, сводятся в разговору о великом князе…»

Расположив к себе сына, Екатерина предлагает ему отложить торжества на год до его женитьбы. Благодарный за ее отношение, доверчивый, отзывчивый на ласку матери, Павел с радостью соглашается. Панину приходится сделать вид, что ничего особенного не произошло — властолюбивая императрица одержала важную победу.

Нет, недаром А. С. Пушкин называл ее «Тартюф в юбке».

Из донесения графа Сольмса Фридриху II от 9 февраля 1773 года: «…пребывание здесь графа Орлова не изменило нисколько хороших отношений между Ея Величеством Государыней и Великим Князем. Она продолжает ежедневно обедать с ним, проводит вместе большую часть дня и никогда не выезжает из дворца без того, чтобы он с ней не был. Но я должен сознаться Вашему Величеству, что очень многие здесь подозревают притворство в поведении императрицы. Уверены все, что зла ему она не желает, но не верят в нежную дружбу, которую она показывает. Думаю, что все это условленная игра между государыней и ее бывшим любимцем (Орловым. — Авт.); что показывает она столько любви к наследнику единственно для того, чтобы примирить с собой народ, который Его чрезвычайно любит… Я знаю из верного источника, что Великий Князь и сам не верит в чрезмерную любовь к нему Императрицы-матери… но так как молодой Князь прекрасно воспитан — он настолько умеет владеть собой, что по внешности положительно нельзя судить о том, что он думает…»

Получив передышку, Екатерина II укрепляет свои позиции: она принимает самое активное участие в выборе невесты и в подготовке к свадьбе, оказывая сыну всяческое внимание; отношение же к Панину холодное, недоброжелательное — необходимо отдалить наставника от сына.

Из донесения графа Сольмса от 29 июня: «…ландграфиня Дармштадтская приехала, наконец, с тремя своими дочерьми, в прошлую субботу этого месяца в Царское село. Ея Императорское Величество и Его Высочество Великий Князь встретили их с изъявлениями большой к ним дружбы и расположения…»

Павел выбирает среднюю, 17-летнюю Вильгельмину, которую полюбил страстно, со всем пылом первого юношеского чувства. Все прочие дела и заботы отошли на второй план.

Дневник Порошина остался единственным историческим документом: с момента удаления Порошина и до самой женитьбы на целых восемь лет Павел как бы скрывается из наших глаз.

Расставшись с дочерьми ландграфини Дармштадтской, Павел Петрович первым делом отправляется к Н. И. Панину — узнать, как он себя вел и доволен ли им любимый наставник.

«Он сказал, что доволен, и я был в восторге, — записал в дневнике 18-летний наследник. — Несмотря на усталость, я все ходил по моей комнате, насвистывая и вспоминая виденное и слышанное. В этот момент мой выбор почти уже остановился на принцессе Вильгельмине, которая мне больше всех нравилась, и всю ночь я ее видел во сне».

Этот дневник, пролежавший больше столетия среди документов министерства юстиции, говорит о том, что Павел не был склонен к цинизму и уже этим бросал вызов развращенному екатерининскому двору. Прекрасно воспитанного и хорошо образованного наследника отличало глубоко рыцарское благородство. Об этом свидетельствует и посол Сольмс, который незадолго до вступления цесаревича в первый брак, писал о нем своему другу Ассебургу: «Не будучи большого роста, он красив лицом, безукоризненно, хорошо сложен, приятен в разговоре и в обхождении, мягок, в высшей степени вежлив, предупредителен и веселого нрава. В этом красивом теле обитает душа прекраснейшая, честнейшая, великодушнейшая и в то же время чистейшая и невиннейшая, знающая зло лишь с дурной стороны, знающая его лишь настолько, чтобы преисполниться решимости избежать его для себя самой и чтобы порицать его в других; одним словом, нельзя в достаточной степени нахвалиться великим князем и да сохранит в нем Бог те же чувства, которые он питает теперь. Если бы я сказал больше, я заподозрил бы самого себя в лести».

Ни дурных принципов, ни дурных наклонностей Павел не вынес из панинского гнезда. Но он вынес оттуда нечто более губительное — свои политические воззрения и свое отношение к матери. И то, и другое повлекло за собой бесконечную цепь страданий.

Из донесения Сольмса от 3 августа 1773 года: «…третьего дня вернулся курьер из Дармштадта и привез согласие на брак принцессы Вильгельмины, его дочери, с Великим Князем. Хотя этого должны были ожидать, но кажется, как будто уверенность в этом произвела заметное довольство; по крайней мере, таково впечатление, произведенное на Великого Князя, который вне себя от радости и видит величайшее счастье в браке своем с этой принцессой; он очень в нее влюблен и считает ее вполне достойной его любви и уважения…» После крещения ее нарекли Натальей Алексеевной. Свадьбу решили справить в сентябре, в день рождения Павла.

Из донесения графа Сольмса от 25 июля 1773 года: «…Граф Панин напомнил мне, что в тех случаях, когда я выражал ему мои опасения относительно его положения, он первый всегда меня успокаивал, теперь же считает долгом дружбы предупредить меня, что немилость его решена и что его хотят удалить непременно… Холодность Императрицы доходит до того, что она больше не разговаривает с ним и что сам он не является к ней больше с делами иначе, как когда этого избежать уже невозможно… Он (Панин. — Авт.) говорит, что не столько личная месть Орловых заставляет действовать против него, сколько необходимость для них и Чернышевых удалить человека, постоянно порицающего их поведение, человека, который всегда будет противодействовать их замыслам захватить управление Империей. Им недостаточно влиять на Императрицу, они хотят заполонить и Великого Князя и, если возможно развратить его, подобно тому как они сделали это с его покойным отцом, и потом властвовать над всем, не смущаясь потрясением основ государства, если таковое последует; но граф Панин уверен, что здравый смысл в Князе не поддастся развращению… Я должен верить тому, что говорит граф, ибо он может судить лучше, нежели я. Все, что я знаю, это то, что Императрица не имеет к графу Панину ни того расположения, ни того внимания, как в былое время; но я предполагал, основываясь на дошедших до меня сведениях, что происходит это оттого, что Императрица находит чрезмерным подчинение, в котором граф Панин держит Великого Князя; подчинению этому способствуют необыкновенная привязанность Великого Князя к графу; Императрица недовольна тем, что маленький двор руководится исключительно мнениями Панина… Перебирая в памяти некоторые эпизоды из царствования Ея Императорского Величества, когда граф Панин служил больше государству, нежели Ея Особе, можно поверить, что она никогда особенно его не любила. Он противился ее вступлению на престол, он же помешал ее бракосочетанию, как она того хотела в 1763 году; таким образом, быть может, могли достигнуть того, что она стала недоверчива к Великому Князю вследствие успеха его и увеличивающейся его славы. Одним словом, теперь здесь хаос и при дворе должно подготовиться внутреннее брожение, которое может иметь важные последствия…»

Из этих донесений хорошо осведомленного, пользующегося доверием Панина посла видно, какая сложная обстановка царила при дворе в середине 1773 года. Это подтверждает и Д. И. Фонвизин, который писал своей любимой сестре Федосье: «Мы очень в плачевном состоянии, все интриги и все струны настроены, чтобы графа отдалить от Великого Князя… Все плохо, а последняя драка будет в сентябре, то есть брак Его Величества, где мы судьбу нашу совершенно узнаем. Князь Орлов с Чернышевым злодействуют ужасно графу Никите Ивановичу, который мне открыл свое намерение, то есть буде его отлучат от Великого Князя, то он ту же минуту пойдет в отставку. Развращенность здешнюю описывать излишне. Ни в каком скаредном приказе нет таких стряпческих интриг, какие у нашего двора поминутно происходят, и все вертится над бедным моим графом… Ужасное состояние. Я ничего у Бога не прошу, как чтоб вынес меня с честию из этого ада».

Вопреки опасениям Фонвизина ничего не произошло. Наоборот, за окончание воспитания государя цесаревича Панин был щедро награжден. На первый взгляд это скорее возвышение, чем падение. В благоволительном рескрипте графу Никите Ивановичу Панину жалуются: «…звание первого класса в ранге фельдмаршала с жалованием и столовыми деньгами, получаемыми до того канцлером; 4512 душ в Смоленской губернии; 3900 душ в Псковской губернии; сто тысяч рублей на заведение дома и серебряный сервиз в 50 тысяч рублей; 25 тысяч рублей ежегодной пенсии, сверх получаемых им 5 тысяч, любой дом в Петербурге, провизия и вина на целый год, экипаж и ливрею придворные».

Только немногие понимают, что время Панина прошло — отныне он только канцлер.

Довольная таким исходом, Екатерина сказала: «Мой дом точно вычищен».

Никита Иванович тяжело переживает разлуку со своим воспитанником. Он понимает, что проиграл, и бросает вызов «щедрой Семирамиде» — раздает 4 тысячи подаренных крепостных своим секретарям.

В «Житии Н. И. Панина» Д. И. Фонвизин писал: «…из девяти тысяч душ, ему пожалованных, подарил он четыре тысячи троим из своих подчиненных, сотрудничавших ему в отправлении дел политических. Один из сих отблагодетельствованных им лиц умер при жизни Никиты Ивановича, имевшего в нем человека, привязанного к особе его истинным усердием и благодарностью. Другой был неотлучно при своем благодетеле до последней минуты его жизни, сохраняя ему непоколебимую преданность и верность, удостоен был всегда полной во всем его доверенности. Третий заплатил ему за все благодеяния всею чернотой души, какая может возмутить душу людей честных. Снедаем будучи самолюбием, алчущим возвышения, вредил он положению своего благотворителя столько, сколько находил то нужным для выгоды своего положения. Всеобщее душевное к нему презрение есть достойное возмездие столь гнусной неблагодарности…»

Первым был Я. Я. Убри, вторым — Фонвизин, а третьим — П. В. Бакунин, открывший Григорию Орлову тайну заговора в пользу наследника.

Обожаемая Павлом Наталья Алексеевна проявляет сильный характер: она недовольна положением мужа и презирает Екатерину. Осторожный Панин неожиданно находит не только союзника, но и вдохновителя борьбы за права своего воспитанника. Жена наследника возглавляет оппозицию против императрицы.

Из «Записок» М. А. Фонвизина:

«Мой покойный отец рассказывал мне, что в 1773 или 1774 году, когда цесаревич Павел достиг совершеннолетия и женился на дармштадтской принцессе, названной Натальей Алексеевной, граф Н. И. Панин, брат его фельдмаршал П. И. Панин, княгиня Е. Р. Дашкова, князь Н. В. Репнин, кто-то из архиереев, чуть ли не митрополит Гавриил и многие из тогдашних вельмож и гвардейских офицеров, вступили в заговор с целью свергнуть с престола царствующую без права Екатерину II и вместо нее возвести совершеннолетнего ее сына. Павел Петрович знал об этом, согласился принять предложенную ему Паниным конституцию, утвердил ее своей подписью и дал присягу в том, что, воцарившись, не нарушит этого коренного государственного закона, ограничивающего самодержавие.

Душою заговора была супруга Павла, великая княгиня Наталья Алексеевна, тогда беременная. При графе Панине были доверенными секретарями Д. И. Фонвизин и Бакунин (Петр Васильевич), оба участники в заговоре. Бакунин из честолюбивых, своекорыстных видов решился быть предателем. Он открыл любовнику императрицы князю Г. Г. Орлову все обстоятельства заговора и всех участников — стало быть, это сделалось известным и Екатерине. Она позвала к себе сына и гневно упрекала ему его участие в замыслах против нее. Павел испугался, принес матери повинную и список всех заговорщиков. Она сидела у камина и, взяв список, не взглянув на него, бросила бумагу в камин и сказала: «Я не хочу и знать, кто эти несчастные». Она знала всех по доносу изменника Бакунина.

Единственною жертвою заговора была великая княгиня: полагали, что ее отравили или извели другим образом. Из заговорщиков никто не погиб. Екатерина никого из них не преследовала. Граф Панин был удален от Павла с благоволительным рескриптом… Брат его фельдмаршал и княгиня Дашкова оставили двор и переселились в Москву. Князь Репнин уехал в свое наместничество в Смоленск; а над прочими заговорщиками учинили тайный надзор…»

Итак, единственной жертвой неудачного заговора стала юная мечтательница, вступившая в открытую борьбу с Екатериной. Ходили слухи, что ее отравила повивальная бабка Зорич, исполняя волю императрицы. Рассказывали также, что примерно за час до смерти невестку посетила Екатерина. «Видите, что значит бороться со мною, — сказала она. — Вы хотели заключить меня в монастырь, а я отправлю вас подальше, прямо в могилу. Вы отравлены…»

Павел был в отчаянии. Он рыдал и требовал вскрытия тела; его не слушали. Поддельными письмами Натальи Алексеевны мать пытается убедить сына в ее неверности. В ответ на его рыдания она холодно замечает, что «горюет он больше, чем полагается рогоносцу».

Граф Ф. Г. Головкин свидетельствует, что, «когда Павел Петрович, еще в бытность свою великим князем, после кончины своей первой жены обнаружил такое неутешное горе, что даже опасались за его рассудок и жизнь, принц Генрих Прусский, находившийся тогда в Петербурге, придумал, как средство спасти цесаревича от его печали, обвинить покойную великую княгиню в недостаточной верности супружескому долгу. Для этой цели были пущены в дело не только подложные письма, но и Платон, бывший духовником Натальи Алексеевны, ввиду благости цели — спасти цесаревича от его горя — согласился подтвердить распущенную клевету, сказав великому князю, что узнал об этом из собственного признания усопшей, сделанного ею на предсмертной исповеди».

Невосполнимая утрата обожаемой жены наложила отпечаток на характер Павла. Он замыкается, становится подозрительным. «Его доверчивость и пылкая благодарность за ласку сменяются надменностью и заносчивостью, которыми он пытается защитить свою легкоранимую душу», — писал современник.

По настоянию матери спустя год Павел едет в Берлин на смотрины невесты Софии Доротеи, принцессы Вюртембергской, будущей Марии Федоровны. Впервые увидев наследника, проницательный Фридрих II, тонкий психолог и знаток людей, предрекает ему печальное будущее. «Великий князь, — писал он, — показался мне гордым, высокомерным и резким; все это давало повод знакомым с Россией опасаться того, что ему трудно будет удержаться на троне, что, управляя суровым и угрюмым народом, распущенным к тому же слабым правлением нескольких императриц, он должен страшиться участи, подобной участи его несчастного отца».

Незадолго до второй женитьбы Павел писал барону Сакену: «Вы можете видеть из письма моего, что я не из мрамора и что сердце мое далеко не такое черствое, как многие полагают, моя жизнь докажет это…»

Он рвется к государственной деятельности, полон сил, энергии и здравых мыслей, но мать не желает этого. Когда началась турецкая война, Павел просится волонтером в действующую армию, Екатерина отказывает, ссылаясь на семейные обстоятельства. «Вся Европа знает мое желание служить отечеству, что она скажет, когда увидит, что я не в армии», — возражает Павел. «А она скажет, — отвечала Екатерина, — что великий князь — покорный сын».

30 сентября 1776 года Павел женится на Марии Федоровне. Молодая чета поселяется в усадьбе, подаренной императрицей, в трех верстах от Царского Села, названной селом Павловским. «Они ведут довольно замкнутую жизнь, имея холодные формальные отношения с большим двором», — свидетельствует современник.

Брак был счастливым — молодые супруги жили в любви и согласии. «Они долго смотрели друг на друга глазами влюбленных».

Довольно приятная, женственная, доброжелательная и терпеливая Мария Федоровна обожает мужа и детей, любит музыку и цветы. Она устраивает в Павловске литературный кружок и театральные премьеры, возводит постройки и разбивает сады. Много внимания молодая хозяйка уделяет благотворительным и воспитательным учреждениям, что дает повод Н. М. Карамзину сказать, что она была бы превосходным министром народного просвещения.

Малый двор жил своей особой жизнью, сосредоточенной вокруг Павла Петровича. Здесь царили покой и уют, самым ценным качеством считалось чувство юмора, а самой сложной проблемой — здоровье великого князя.

К досаде императрицы, Н. И. Панин играл здесь роль как бы верховного арбитра. Мария Федоровна прониклась к нему самыми добрыми чувствами и даже спорила с мужем, кто из них больше любит Никиту Ивановича, которому она писала, что кроме Павла Петровича он единственный человек, с кем она может быть откровенной.

Молодые супруги мечтали о счастье иметь ребенка и строили радужные планы. Насколько цесаревич проникся святостью новых предстоящих ему обязанностей, видно из его письма к бывшему воспитателю архиепископу Платону. «Молите теперь Бога, — писал он, — о подвиге, которым счастие и удовольствие мое усугубится удовольствием общим. Начало декабря началом будет отеческого для меня звания. Сколь велико оное по пространству новых возлагаемых чрез сие от Бога на меня должностей!..»

12 декабря 1777 года родился первенец великий князь Александр Павлович. А на другой день императрица забрала его у счастливых родителей, заявив, что сама будет заниматься воспитанием внука.

Удар был неожиданным и несправедливым! Стоит ли говорить, какие чувства вызвал в душе сына поступок матери. Теперь ни о каком согласии или взаимопонимании между ними не могло быть и речи.

«Память об отце отдалила его от матери, а мать, оторвав от него собственных его детей, сперва поселила отчуждение между ними и отцом, а потом недоверие».

В сентябре 1781 года граф и графиня Северные по настоянию императрицы отправляются в длительное путешествие по Европе. Мария Федоровна в отчаянии, она боится за судьбу детей и хочет взять их с собой, но императрица против. Они посещают Вену, Венецию, Неаполь, Рим, Флоренцию, Милан, Турин, Лион, Париж. Осматривают музеи, библиотеки, академии; встречаются с учеными, художниками, писателями. «Бомарше читал им «Свадьбу Фигаро», еще бывшую в рукописи»; встречались они с Даламбером, посетили могилу Руссо в Эрменонвиле. Лагарп, читая в академии посвященное Павлу послание в стихах, называет его Петровичем. Их переписка впоследствии была издана. «Письма эти, — писал П. А. Вяземский, — представляют любопытную картину тогдашней современной чопорности, они приносят честь и писавшему их, и тем, к которым они были написаны».

В Париже «король принял цесаревича как друга, герцог Орлеанский как гражданина, принц Конде как императора». Даламбер и другие европейские умы находили в наследнике «знания и возвышенный характер». Философ Гримм писал о нем: «В Версале казалось, что он так же хорошо знает французский двор, как и свой собственный. В мастерских наших художников он обнаруживает всесторонние знания, и его лестные отзывы делали художникам честь. В наших лицеях и академиях он показывал своими похвалами и вопросами, что не существует дарований или работ, которые бы его не интересовали».

Двор был покорен остроумием, любезностью и воспитанностью великого князя, его знаниями в области французского искусства и языка. На вопрос Людовика XVI, имеются ли в его свите люди, на которых бы он мог положиться, Павел Петрович с присущей ему выразительностью ответил: «Ах, я был бы очень недоволен, если бы возле меня находился хотя бы самый маленький пудель, ко мне привязанный, мать моя велела бы бросить его в воду, прежде чем мы оставили бы Париж».

В Неаполе, когда заговорили о законодательной деятельности Екатерины II, ее сын с горечью заметил: «Какие могут быть законы в стране, где царствующая императрица остается на престоле, попирая их ногами». В Вене, где «все удивлялись серьезному и возвышенному складу ума наследника, его любознательности и простоте его вкусов», во избежание недоразумений отменили постановку «Гамлета» — «зачем иметь двух Гамлетов, одного в зале, другого на сцене?».

Отправляя сына в Европу, императрица хотела показать ей неспособность сына царствовать, но добилась обратного — Европа признала в наследнике человека, способного управлять Россией.

В ноябре 1782 года великокняжеская чета вернулась на родину.

Н. И. Панин продолжает оставаться первым министром, но значение его падает: восходит звезда энергичного, талантливого Григория Потемкина. Екатерина больше не нуждается в своем «обидчике» и предпочитает ему вице-канцлера Безбородко.

В конце апреля 1781 года Никита Иванович берет трехмесячный отпуск. Английский посол Гаррис с удовлетворением сообщает в Лондон об отставке человека, доставившего Англии столько хлопот своей политикой «вооруженного нейтралитета». «…Невероятно, чтобы граф Панин снова вступил в управление делами, — писал посол. — Он хочет приехать сюда ко времени привития оспы великим князем. Это в особенности не нравится императрице, которая с гневом сказала, что не понимает, зачем будет Панин при этом случае; что он всегда вел себя, как будто был членом семьи, и ее дети и внучата столько же принадлежали ему, как и ей… Но, прибавила государыня, если Панин думает, что когда-нибудь вступит в должность первого министра, он жестоко ошибается. При дворе моем он не будет иметь другой должности, кроме обязанности сиделки».

В день отъезда Павла с женой за границу Екатерина II в последний раз встретилась с Паниным. «…Она явно выразила ему свое презрение, что необыкновенно смутило спокойную и неподвижную физиономию Панина», — сообщает очевидец. Отставленный от дел и любимого воспитанника, Панин тяжело заболел.

Уже на следующий день после приезда великокняжеская чета посетила опального Панина. Он весь вечер провел с ними, хотя и был слаб после болезни.

Павел радовался встрече и своему возвращению, беспрестанно шутил и дурачился, рассказывая о зарубежных впечатлениях. До того было хорошо и весело, что под конец Никита Иванович попросил любимого воспитанника взять серьезный тон — не было больше сил смеяться.

Состоялся и серьезный разговор «Об истребившейся в России совсем всякой формы государственного правления». Находясь под большим впечатлением от этого разговора, Павел Петрович наспех, в тот же вечер, с несвойственной ему небрежностью стиля, записал: «Поверено было о неудобствах и злоупотреблениях нынешнего рода администрации нашей… нашли за лучшее согласовать необходимо нужную монархическую екзекутивную власть по обширности территории государства, с преимуществом той вольности, которая нужна каждому состоянию для предохранения себя от деспотизма самого государя или частного чего-либо. Должно различать власть законодательную и власть законы хранящую и их исполняющую. Законодательная может быть в руках государя, но с согласия государства, а не инако, без чего обратится в деспотизм. Законы хранящая должна быть в руках под государем, предопределенным управлять государством…»

Следующая их встреча состоялась только 29 марта. «Были тут и объяснения и слезы умиления. Нет, не забыли его, просто боялись навредить, навлечь подозрения».

На другой день Никита Иванович был бодр, весел и часто вспоминал своего любимца. А под утро, в четыре часа, с ним случился удар. Послали за врачами и великим князем.

«…Кончина сего добродетельного мужа, приключившаяся 31 марта 1783 года, поразила сродников и друзей внезапным ударом, — писал Д. Фонвизин. — Накануне горестного сего происшествия был он здоровее и веселее обыкновенного, но поутру в четыре часа, ложась в постелю, вдруг лишился он языка и памяти поражением апоплексическим… Через несколько часов скончался он на глазах возлюбленного питомца своего, для которого он жил и к которому привязанность его была нежнейшая и беспредельная. В этот момент, когда душа его разлучилась от тела, великий князь бросился перед ним на колени и целовал руку его, орошая ее горчайшими слезами. «Боже мой, дай ему хотя одну минуту чувства, чтобы он почувствовал, сколь я ему одолжен», — воскликнул он. Государыня — великая княгиня вне себя исторгнута была почти силою из сего несчастного дома. Стенание и вопль сродников, друзей и слуг изображали неизреченное душевное их страдание… Весь город был душевно огорчен кончиною мудрого и добродетельного мужа. Казалось, что всякий со смертью его нечто потерял. Погребение его было третьего апреля. Вынос тела удостоен был присутствием его императорского высочества. Прощаясь последний раз со своим другом и воспитателем, поцеловал он руку его с таким рыданием, что не было человека, которого бы сердце не растерзалось жалостию и не наполнилось внутренним убеждением о доброте сердца наследника Российского престола. Все знатные особы, коим позволяло здоровье, проводили тело его пешком в Невский монастырь. Скопление народа было превеликое…»

Погребение состоялось в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры, где покоились особы царского происхождения и выдающиеся государственные деятели России. Спустя пять лет над могилой Панина был поставлен мраморный памятник работы известного скульптора Мартоса с надписью: «Панин, граф Никита Иванович, друг человечества, предводительствовал двадцать лет политическими делами, приобрел колену своему графское достоинство и имел доверенность воспитать наследника престола всероссийского».

Денис Иванович Фонвизин увековечил память друга и покровителя замечательным произведением «Житие графа Никиты Ивановича Панина». Это и некролог и биография, документальное и публицистическое произведение, направленное против «презрительной корысти, пристрастия, невежества и раболепства».

…До конца дней своих сохранил Павел любовь и сердечную привязанность к незабвенному наставнику, сыгравшему большую роль в его судьбе. Он ставит ему памятник в Павловске и роду графов Паниных завещает: «…перо бриллиантовое с бантом, что на Андреевской шляпе носил, и портрет мой, который вручит жена моя на память моей любви к покойному воспитателю моему; еще возлагаю на старшего моего сына и всех моих потомков наблюдение долга моей благодарности противу рода означенного воспитателя моего покойного графа Никиты Ивановича, которого краткость моего века не дозволила мне им доказать».

Они были сердечно привязаны друг к другу. И разве могли они себе представить, что единственный племянник Панина, названный в честь просвещенного дяди Никитой, станет первым виновником гибели горячо любимого им воспитанника.

В 1789 году скончался мужественный и прямодушный Петр Иванович Панин, «персональный обидчик» императрицы. «Болтовня Панина» была предметом оживленной переписки между Екатериной и московским главнокомандующим князем Волконским. На очередное его донесение, что «Петр Панин много и дерзко болтает», она с удовлетворением отвечает: «Что касается до дерзкого вам известного болтуна, то я здесь кое-кому внушила, чтобы до него дошло, что если он не уймется, то я принуждена буду его унимать, наконец…»

Четыре года не дожил до воцарения Павла I и Д. И. Фонвизин.

* * *

Я обличал порок и невежество.
Д. Фонвизин

Вершиной творчества Фонвизина да и всей русской драматургии XVIII века стала комедия «Недоросль», написанная весной 1782 года. Ее премьера состоялась 24 сентября в Петербурге, «в театре, что на Царицыном лугу». Успех был необыкновенный. «…Бабушка моя сказывала мне, — вспоминал Вяземский, — что в представлении «Недоросля» в театре была давка, сыновья Простаковых и Скотининых, приехавшие на службу из степных деревень, присутствовали тут и, следственно, видели перед собою своих близких, знакомых, свою семью».

А. С. Пушкин назвал «Недоросля» «народною комедией» — она не только смешила, но и заставляла задуматься над важнейшими общественными вопросами. «Фонвизин взял героев Недоросля прямо из жизненного омута…» — писал Ключевский.

Комедия с успехом шла во всех крупных городах России и дожила до наших дней.

«Комедия Фонвизина поражает огрубелое зверство человека, — писал великий Гоголь, — происшедшее от долгого, бесчувственного, непотрясаемого застоя в отдаленных углах и захолустьях России. Она выставила так страшно эту кору огрубенья, что в нем почти не узнаешь русского человека. Кто может узнать что-нибудь русское в этом злобном существе, исполненном тиранства, какова Простакова, мучительница крестьян, мужа и всего, кроме своего сына? А между тем чувствуешь, что нигде в другой земле, ни во Франции, ни в Англии, не могло образоваться такое существо. Эта безумная любовь к своему детищу есть наша сильная русская любовь, которая в человеке, потерявшем свое достоинство, выразилась в таком извращенном виде, в таком чудном соединении с тиранством, так что, чем более она любит свое дитя, тем более ненавидит все, что не есть ее дитя… Это Русь в самом страшном и худшем — в своем невежестве и самодовольстве!»

Восхищенный комедией, Потемкин сказал автору фразу, ставшую крылатой: «Умри, Денис, иль больше не пиши: имя твое бессмертно будет по одной этой пьесе».

Спустя три дня после кончины Панина Фонвизин подает в отставку. Весной 1785 года с ним случился удар, в августе — второй: отнялись рука и нога. Но он мужественно переносит болезнь и продолжает писать.

Из записок И. И. Дмитриева, поэта и министра: «В шесть часов пополудни приехал Фонвизин. Увидя его в первый раз, я вздрогнул и почувствовал всю бедность и тщету человеческую. Он вступил в кабинет Державина, поддерживаемый двумя молодыми офицерами… Уже он не мог владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела. Обе поражены были параличом. Говорил с крайним усилием и каждое слово произносил голосом охриплым и диким; но большие глаза его быстро сверкали. Первый брошенный на меня взгляд привел меня в смятение. Разговор не замешкался. Он приступил ко мне с вопросом о своих сочинениях… Наконец спросил меня и о чужом сочинении: что я думаю об «Душеньке»? Потом Фонвизин сказал хозяину, что он привез показать ему новую свою комедию «Гофмейстер»… Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела. Несмотря на трудность рассказа, он заставлял нас не однажды смеяться… Мы расстались с ним в одиннадцать часов вечера, а наутро он уже был во гробе».

На Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры над одной из могил сохранилось большое каменное надгробие. На нем надпись: «Фонвизин Денис Иванович, статский советник, родился 3 апреля 1745 года, умер 1 декабря 1792 года. Жил 48 лет, семь месяцев, 28 дней».

«Сатиры смелой властелин и друг свободы», мечтавший о конституции и освобождении крепостных крестьян, заслужил вечную память в сердцах потомков.

 

Глава восьмая

Гатчина

В сорока двух верстах от Петербурга «над озером Хотчино» еще в XV веке существовало небольшое новгородское село Хотчино. В начале XVIII века, после освобождения прибалтийских земель от шведских захватчиков, здесь находилась финская усадьба — мыза. В 1712 году гатчинская мыза с приписанными к ней деревнями была подарена Петром I любимой сестре — царевне Наталье Алексеевне. После ее смерти в 1717 году владельцы мызы неоднократно менялись, а в 1763 году Екатерина II подарила ее Григорию Орлову. После его смерти в 1783 году Екатерина выкупила мызу у братьев и подарила ее сыну.

С августа 1783 года начался самый мрачный, гатчинский период в жизни Павла. Здесь, в 42 верстах от столицы, окончательно созрели политические взгляды и реформаторские планы будущего императора. Здесь он мучился страхом и подозрениями, ревниво мечтал о власти, истово молился и думал о смерти. Здесь определился его характер, сложный и противоречивый — «странное смешение благороднейших влечений и ужасных наклонностей».

Его по-прежнему не допускают к участию в государственных делах; единственно, что ему разрешается, это завести небольшое гатчинское войско. Отношения с матерью окончательно разладились — они боятся друг друга. Павла окружают доносители и шпионы — каждое его слово и каждый поступок становятся тотчас же известными матери.

«Простого благоволения с его стороны было достаточно, чтобы повредить! Какая горечь должна была отравить его сердце! — писал современник Павла А. Коцебу. — Отсюда родилась в нем справедливая ненависть ко всему окружавшему его мать; отсюда образовалась черта характера, которая в его царствование причиняла, может быть, наиболее несчастий: постоянное опасение, что не оказывают ему должного почтения. До самого зрелого возраста он был приучен к тому, что на него не обращали никакого внимания и что даже осмеивали всякий знак оказанного ему почтения; он не мог отрешиться от мысли, что и теперь достоинство его недостаточно уважаемо; всякое невольное или даже мнимое оскорбление его достоинства снова напоминало ему его прежнее положение; с этим воспоминанием возвращались и прежние ненавистные ему ощущения, но уже с сознанием, что отныне в его власти не терпеть прежнего обращения, и таким образом являлись тысячи поспешных, необдуманных поступков, которые казались ему лишь восстановлением его нарушенных прав… монарх ничего не сделал для потомства, если отравил сердце своего преемника. Многие скорбевшие о Павле не знали, что, в сущности, они обвиняли превозносимую ими Екатерину».

Наследник престола живет уединенно — императрица неприязненно относится к смельчакам, рискнувшим посетить сына без ее ведома. Старшие дети с малых лет оторваны от семьи и живут с бабкой, которая сама занимается воспитанием внуков.

В назначенные дни, раз в неделю, он приезжает к матери и к детям с «видом строгим, всем внушая страх». Он ненавидит и презирает фаворитов, которые в угоду императрице открыто выказывают ему свое пренебрежение и «сеют недоверие и подозрительность в отношениях между матерью и сыном».

«…Сим призраком (заговором. — Авт.) беспрестанно смущали государыню, — писал А. С. Пушкин, — и тем отравляли сношения между матерью и сыном, которого раздражали и ожесточали ежедневные мелочные досады и подлая дерзость временщиков.» А. И. Бибиков не раз был посредником между императрицей и великим князем. Вот один из тысячи примеров: великий князь, разговаривая однажды о военных движениях, подозвал полковника Бибикова (брат Александра Ильича) и спросил, во сколько времени полк его (в случае тревоги) может поспеть в Гатчину? На другой день Александр Ильич узнает, что о вопросе великого князя донесено и что у брата его отымают полк. Александр Ильич, расспросив брата, бросился к императрице и объяснил ей, что слова великого князя были не что иное, как военное суждение, а не заговор. Государыня успокоилась, но сказала: «Скажи брату своему, что в случае тревоги полк его должен идти в Петербург, а не в Гатчину».

«Павел подозревал даже Екатерину II в злом умысле на свою особу, — рассказывал генерал Беннигсен. — Он платил шпионам с целью знать, что говорили и думали о нем и чтобы проникнуть в намерения своей матери относительно себя. Трудно поверить следующему факту, который, однако, действительно имел место. Однажды он пожаловался на боль в горле. Екатерина II сказала ему на это: «Я пришлю вам своего медика, который хорошо меня лечил». Павел, боявшийся отравы, не мог скрыть своего смущения, услыша имя медика своей матери. Императрица, заметив это, успокоила сына, заверив его, что лекарство самое безвредное и что он сам решит, принимать его или нет».

Генерал-майор Л. Н. Энгельгардт: «Можно сказать, что он совсем был не злопамятен; бывали времена, и не редко, он показывал благородную душу и к добру расположенное сердце. Думать надобно, что, ежели бы он не претерпел столько неудовольствий в продолжительное царствование Екатерины II, характер его не был бы так раздражен и царствование его было бы счастливо для России, ибо он помышлял о благе оной… Если б он окружен был лучше, говорили бы ему правду и не льстили бы ему из подлой корысти, приводя его на гнев, он был бы добрый государь. Но когда истина была, есть и будет при дворе?»

* * *

Правящие боялись допустить до дел Павла с его особыми взглядами и правилами, ни с кем не связанного и независимого.
В. Ключевский

К беспорядкам привыкли по давности. «Действовали люди с великими идеями, энергичные и находчивые, но не любившие вникать в подробности исполнения, следить за исполнителями, мало технически подготовленные или считавшие: правила — пустой формализм, а сила в даровитом усмотрении… Россия после 1775 года по закону стройное и величественное здание, в подробностях — хаос, беспорядок — картина мазками, рассчитанная на дальнего зрителя».

«Везде плутовство на плутовстве, — свидетельствовал известный писатель и ученый А. Т. Болотов, — сплетни, скопы, заговоры, замышляющие ограбление казны…» Даже великий князь Александр жаловался своему другу Кочубею: «В наших делах господствует неимоверный беспорядок: грабят со всех сторон, все части управления дурны, порядок изгнан отовсюду, а императрица стремится лишь к расширению пределов».

Гатчинский затворник, не допускаемый до государственных дел, невольно превращается в оппозиционно настроенного наблюдателя творящегося в государстве и под влиянием этих наблюдений вырабатывает свою программу.

Когда в 1788 году ему разрешили наконец ехать в действующую армию в Финляндию, Павел оставляет завещание, три письма к жене, одно к детям и наказ об управлении государством.

«В наказе с особенной любовью о крестьянстве, — указывает Ключевский, — которое содержит собою все прочие части и своими трудами, следовательно, особого уважения достойно… Переменить и разрешить судьбу заводских крестьян и других сельских классов. Уменьшение питейного дохода как развратительного для нравов. Доходы земли держать соразмерно возможности с надобностью; промыслы поощрять, ибо основаны на труде и прилежании.

Внешняя политика: не нужна России чья-либо помощь; задача — политическое равновесие, доверие к соседям и соседей к нам — для чего честность, союз с северными державами, в нас нуждающимися. Главный пункт: надлежит положить закон, кому быть государем… Отвращение к переворотам и чувство законности, воспитанное конституционалистом Н. Паниным. Далее в наказе — укрепить войско и флот дисциплиной и учением».

В программе Павла два главных начала: устранение привилегий (во имя равенства всех перед законом) и установление однообразного порядка (во имя закона, взамен личного усмотрения).

После шведской войны императрица написала комедию, разыгранную в 1789 году в Эрмитаже, под названием «Горе-богатырь». В неразумном сыне-царевиче, который просился у царицы-матери на войну, угодливые придворные с насмешливой улыбкой узнавали ее сына.

В октябре 1789 года у Павла состоялся любопытный разговор о Екатерине с французским послом Сегюром:

«— Не допускает вас к участию в делах — ей трудно иначе: вы осуждаете ее образ жизни, связи, систему управления и политику, — сказал посол.

— Вы плохо узнали Россию в пять лет, — ответил Павел. — Объясните мне наконец, отчего в других европейских государствах государи спокойно вступают на престол, а в России не так.

— У вас отсутствует закон о престолонаследии, — сказал Сегюр, — успехами образованности обязаны мы, европейцы, этой твердости престолов. В России же ничего в этом отношении не установлено. Государь избирает наследника по своей воле, а это служит источником постоянных замыслов честолюбия, козней и заговоров.

— Согласен, но что же делать? — ответил Павел. — Здесь все к этому привыкли, обычай господствует, и изменить его можно только с опасностью для жизни. Русские лучше любят видеть юбку на престоле, нежели мундир.

— Можно перемену эту сделать в какую-нибудь торжественную минуту, по случаю коронации, когда народ расположен к радости, доверию, — ответил посол.

— Понимаю, надо попробовать, — заметил Павел».

Не всякий вельможа отваживался посетить опального принца Гамлета в его уединении. Но Михаил Илларионович Кутузов во время редких приездов в столицу считал своим долгом навестить великого князя, к которому испытывал симпатию. Вчера по поводу назначения послом в Турцию Кутузов был принят императрицей, а теперь хмурым ноябрьским утром 1791 года он ехал в Гатчину.

Жизнь в Гатчинском дворце отличалась простотой и семейным уютом. Мария Федоровна обожала детей: их было девять, из них четверо мальчиков; любила музыку, сама недурно играла на фортепиано, рисовала и вырезала по камню. Все это давало повод императрице подшучивать над слишком уж добродетельной невесткой. Приезду нежданного гостя хозяева обрадовались — весь день были с ним ласковы и обходительны.

За обедом говорили сначала о детях, потом о Турции в связи с назначением Кутузова, о Фридрихе II, к которому Павел, как и его отец, был неравнодушен. Кроме знакомых Кутузову Бенкендорфа и Плещеева за столом сидел молодой высокий капитан с удлиненным лицом и большим мясистым носом. Ел он по-мужицки, жадно и быстро.

— Аракчеев, — рекомендовал его Павел и быстро добавил: — Он умеет носить панталоны (так называл он людей с сильным характером), со временем я сделаю из него человека!

После обеда хозяин пригласил гостя посидеть в библиотеке — у него была прекрасная библиотека, насчитывающая сорок тысяч томов. Сели в кресла, закурили. Кутузов выразил сожаление по поводу внезапной кончины младшего брата Марии Федоровны, вюртембергского принца Фридриха, скончавшегося в Галаце спустя несколько недель после его прибытия в армию Потемкина. Разговор зашел о странном случае, который произошел с самим Потемкиным. Он присутствовал на отпевании принца, и когда вышел из церкви, то вместо кареты ему подали вдруг погребальную колесницу, приготовленную для принца. Потемкин в ужасе отшатнулся — он был чрезвычайно мнителен и суеверен. А через два месяца он скончался.

Павел встал, быстро прошел из угла в угол.

— Это удивительно, непостижимо, — с волнением произнес он. Потом придвинул кресло ближе к Кутузову, сел и доверительно прошептал: — Михайло Ларионович, со мной тоже произошел странный случай. Я вам не рассказывал?

— Нет, Ваше Высочество.

— Тогда слушайте. Произошло это года три тому назад, ранней весной. Мы поздно засиделись с Куракиным, много говорили, и у меня разболелась голова. «Пойдем, князь, прогуляемся по набережной», — сказал я. Вышли, идем. Впереди лакей, за ним я, чуть дальше князь, а за ним другой лакей. Было темно, тихо. Идем молча. Вдруг вижу: слева в нише дома стоит высокий человек, завернутый в плащ, шляпа надвинута на глаза. «Кто такой, — думаю, — может, гвардеец какой из охраны? Никого я не вызывал». Идем дальше, поравнялись с этим человеком, и он неслышно пошел рядом со мной. У меня даже левый бок захолодило. «Кто это?» — спрашиваю я у Куракина вполголоса. «Где, ваше высочество?» — «Идет слева от меня». — «Слева от вас стена, никого нет», — отвечает князь. Я коснулся рукой стены, а он не отстает. И вдруг заговорил. Голос глухой и низкий. «Павел!» — «Что нужно тебе?» — вспылил я. «Бедный Павел! Бедный князь!» — «Кто ты?» — спрашиваю. «Кто я? Я тот, кто принимает участие в твоей судьбе и кто хочет, чтобы ты особенно не привязывался к этому миру, потому что ты долго не останешься в нем. Живи по законам справедливости, и конец твой будет спокоен. Бойся укора совести; для благородной души нет более чувствительного наказания. А теперь прощай. Ты еще увидишь меня здесь». Человек взмахнул рукой, показывая на площадь Сената, мимо которой мы как раз проходили. Он снял шляпу и улыбнулся, я узнал прадеда моего — Петра Великого и вскрикнул. «Что с вами, ваше высочество?» — спросил Куракин. Я промолчал и оглянулся: прадед уже исчез. Что удивительно, на том самом месте матушка поставила ему памятник… Что вы скажете об этом, Михайло Ларионович? — спросил, помолчав, Павел.

— Не следует так много курить, Ваше Высочество. Это все вам померещилось, галлюцинация.

Долго молчали. Павел закурил, прошелся по комнате, сел.

— Как человек военный, Михайло Ларионович, — сказал он, меняя тему, — что вы думаете о том, чтобы упорядочить наше управление, избежать многих злоупотреблений, ей присущих; тут необходимо, как в армии, предписать всем, что должно делать. Тогда можно будет и взыскивать с каждого за нерадивость.

— Пожалуй, — согласился Кутузов, не желая вдаваться в подробности.

Было уже совершенно темно, когда, откланявшись радушным хозяевам, Кутузов выехал из Гатчины. Всю дорогу размышлял он о рассказе Павла и о его желании предписывать и строго взыскивать.

Прошло много лет. Аракчеев действительно вышел в люди — стал петербургским генерал-губернатором. Был не забыт и Кутузов, к которому император благоволил: осенью 1799 года он был назначен литовским военным губернатором и инспектором войск в Финляндии.

А когда Павлу пришла в голову оригинальная мысль устраивать поединки между главами воюющих государств, а не между их армиями, он назвал Кутузова своим секундантом.

В числе немногих лиц Михаил Илларионович с дочерью присутствовал на последнем ужине императора 1 марта 1801 года.

Секретарь императрицы Храповицкий утверждает, что еще в 1787 году она впервые заговорила о лишении сына престола в пользу любимого внука Александра.

В 1793 году после женитьбы Александра слухи о намерении императрицы лишить сына престола возобновились. В письме к французскому философу Гримму от 14 августа 1792 года она признавалась: «Сперва мой Александр женится, а там со временем и будет коронован со всевозможными церемониями, торжествами и народными празднествами». Воспитатель Александра Лагарп рассказывал, как его пытались заставить подготовить сына царствовать вместо отца.

В 1794 году Екатерина обратилась в Совет с предложением лишить сына престола, «ссылаясь на его нрав и неспособность». И только возражения некоторых членов Совета, напомнивших ей, что «отечество привыкло почитать наследником с давних лет ее сына», не позволили Екатерине сделать столь решительный шаг. Английский посол Уитворт сообщал в Лондон о распространении этих слухов и добавлял: «Впрочем, я не думаю, что императрица зайдет так далеко; она хорошо знает Россию и поймет, что столь произвольное действие в такое время сопряжено с некоторыми опасностями». Но Екатерина не отступает и в следующем году посвящает в свои замыслы Александра. Он категорически возражает против намерения императрицы: «Если верно, что хотят посягнуть на права отца моего, то я сумею уклониться от такой несправедливости», — заявляет он.

Императрица пытается склонить на свою сторону и Марию Федоровну, предлагая ей убедить мужа в необходимости отречься от престола и подписать соответствующий документ. Растерявшаяся цесаревна отказалась от этого плана, но не посмела открыть мужу столь страшного в ее глазах умысла. После кончины Екатерины II Павел Петрович обнаружил в ее бумагах этот документ и стал подозревать жену в сговоре с матерью, что стало одной из причин их будущего разлада.

М. А. Фонвизин в своих воспоминаниях писал, что уже был подписан указ об устранении Павла и возведении на престол его сына, хранившийся у Безбородко, который должен был опубликовать его в день тезоименитства императрицы 26 ноября 1796 года.

Сергей Михайлович Голицын рассказывал: «По смерти императрицы кабинет ее был опечатан несколько дней. По распоряжению императора великий князь Александр, А. Б. Куракин и Ростопчин разбирали бумаги. Втроем они нашли дело о Петре III, перевязанное черной ленточкой, и завещание Екатерины об устранении Павла Петровича. Вступавшего на престол Александра Павловича до его совершеннолетия регентшей назначалась Мария Федоровна. Александр Павлович по прочтении указа взял с Куракина и Ростопчина клятву, что они об этом завещании умолчат, и бросил его в топившуюся печку. По возвращении к Павлу Петровичу он спросил их, что они нашли. Они сказали ему. Потом спросил: «Нет ли чего обо мне?» — «Ничего нет», — ответил Александр Павлович. Тогда Павел перекрестился и сказал: «Слава Богу!»» В этом же духе говорят Саблуков и Энгельгардт. А. Брикнер несколько иначе сообщает об этом событии: «Павел вдвоем с Безбородко разбирал бумаги императрицы. В руках у него оказался пакет с надписью: «Вскрыть после моей смерти в Совете». Павел догадался, что в нем, и вопросительно взглянул на Безбородко. Тот молча указал рукой на топившийся камин. Эта находчивость Безбородко, одним движением руки отстранившего от Павла тайну, сблизила их окончательно. Павел Безбородко облагодетельствовал. Можно думать, что такое завещание было, и его исчезновение тем или иным путем не может считаться выдумкой. Императрица не могла ожидать столь скорой кончины, потому не трудно объяснить себе, что она откладывала обнародование решения вопроса о престолонаследии».

Действительно, Безбородко получил огромные пожалования и награды: в день коронации — титул князя, 30 тысяч десятин земли и 6 тысяч душ.

* * *

Слухи о решении Екатерины II широко распространились в обществе. Вот что записал в своем дневнике по этому поводу А. Т. Болотов, человек, далекий от дворцовых интриг, находившийся в это время в Московской губернии: «Может быть, все сие случилось еще к лучшему и что Провидение и Промысел Божеский восхотел оказать тем особливую ко всем россиянам милость, что устроил и расположил конец всей великой монархини точно сим, а не иным образом… Носившаяся до того молва, якобы не намерена она была оставить престол свой своему сыну, а в наследники себе назначила своего внука, — подавала пример многим опасаться, чтоб чего-нибудь подобного при кончине государыни не воспоследовало».

Эти слухи доходили до Павла, вызывая его раздражение и ненависть к матери. «По природе вспыльчивый и горячий, Павел был очень раздражен своим отстранением от престола, который, согласно обычаю посещаемых им дворов, он считал своим законным достоянием», — писал беспристрастный очевидец событий.

В уме Павла воскресали с новой силой тяжелые воспоминания давно прошедших событий, те терзавшие его призраки, о которых Мария Федоровна упоминает в одном из своих писем. Из него стало вырабатываться своеобразное воплощение нового Гамлета, неумолимого судьи за совершенное некогда злое дело. Все эти тяжелые думы «преисполненного желчи и негодования цесаревича прикрывались наружным видом полной покорности матери, под которым, однако, таились бессильная злоба и нетерпеливое ожидание часа возмездия».

Французский посол Сегюр, проживший в Гатчине два дня перед своим возвращением во Францию в 1789 году, вспоминал: «История всех царей, низложенных с престола или убитых, была для него мыслью, неотступно преследовавшей его и ни на минуту не покидавшей его. Эти воспоминания возвращались, точно привидение, которое, беспрестанно преследуя его, сбивало его ум и затемняло его разум… Печальная судьба отца пугала его, он постоянно думал о ней, это была его господствующая мысль».

Состояние Павла В. О. Ключевский назвал «нравственной лихорадкой». Он «…становился все более мрачным, подозрительным и раздражительным; воображение наполнялось призраками, малейшее противоречие вызывало гнев, повсюду чуял революционный дух; во всех недостаток уважения к себе подозревал. Этому, кроме плана о престолонаследии, содействовали ужасы революции во Франции и свирепые вопли эмигрантов, вроде Эстергази, о подавлении революции кровью и железом, столкновения с людьми Екатерины».

Обманутый в надеждах и осмеянный, он искал уединения и думал о смерти. Его гнетет мысль, что жить осталось мало, а беспорядков безмерно много. «…Все усилия его ума обратились на досужую критику того, что делалось в России; в Петербурге у него было слишком много врагов, слишком много личных неприятностей, чтобы он мог оторвать свою нервную мысль от столицы. Критике его подвергалось все: внешняя, как и внутренняя, деятельность правительства, управление, как и социальные отношения. Разбирая все это, он постепенно развивал свой план управления; один преобразовательный проект за другим являлись в его голове без достаточной продуманности, без практической подготовки, средств для которых не было у великого князя. Благодаря этим продолжительным и тревожным помыслам великий князь постепенно впал в то состояние, которое можно назвать нравственной лихорадкой; чем больше жила мать, тем сильнее росло в нем нетерпение заменить ее; чем хуже шли дела, тем сильнее желалось ему направить их на новый путь, а деятельность правительства в последние годы царствования Екатерины давала обильный материал для такой беспокойной и желчной критики. Царствование Екатерины кончилось почти банкротством экономическим, как и нравственным… Понятно состояние нервов великого князя в минуту, когда в ноябре 1796 года донесли об ударе, поразившем императрицу. Теперь для него открывалось широкое поле деятельности, ибо он знал, что акт, какой задумывала Екатерина, не был составлен, а удар, лишив ее языка, отнял у нее возможность устно изъявить свою волю».

* * *

Нужно льстить ей. Тщеславие — ее идол; успехи и угодничество ее испортили.
Иосиф II — Кауницу

Ей нравилось, когда ее называли Минервою, и оды Державина вполне соответствовали ее вкусу. «Она постоянно и сильно нуждалась в похвале. Мысль о неудаче была для нее самой тяжелой». Отдавая ей должное, современники в то же время глубоко осуждали обстановку лицемерия и низкопоклонства, царившую при дворе: «…ее окружали льстецы, на каждом шагу восхвалявшие ее действия и тем самым способствовавшие развитию в ней тщеславия и самолюбия». До последних дней Екатерина II продолжала работать в своем обычном, весьма напряженном режиме. За несколько недель до кончины она писала Гримму, что «занята громадным законодательным трудом, от влияния которого на нравы всего народа можно ожидать самых важных результатов…».

В конце августа 1796 года, возвращаясь от Нарышкиных, Екатерина увидела звезду, «ей сопутствовавшую, в виду скатившуюся», и сказала Архарову:

— Вот вестница скорой смерти моей!

— Ваше величество всегда чужды были примет и предрассудков, — ответил он.

— Чувствую слабость сил и приметно опускаюсь, — возразила ему Екатерина. Последнее время ходила она с трудом, особенно по лестницам.

4 ноября вечером был так называемый «малый Эрмитаж» — небольшой прием самых приближенных вельмож. А. Брикнер писал, что «императрица весело беседовала с некоторыми из них и радовалась отступлению французских войск. Много говорила о кончине сардинского короля и забавлялась шутками Льва Нарышкина. На следующее утро Екатерина встала, по обыкновению, рано, оделась, выпила кофе, поговорила с Зубовым и ушла в свой кабинет. Занималась с секретарями, потом пошла в гардероб, где, по обыкновению, не оставалась более десяти минут. Так как в продолжение с лишком получаса она не выходила, камердинер обеспокоился и решился идти в гардероб. Отворив дверь, он нашел императрицу в бессознательном состоянии на полу. С ней сделался паралич. Через несколько часов ее не стало. Современники считают выгодным для Павла, что императрица в минуты припадка не приходила в сознание».

«В памяти ярче выступает то, за что ее следует помнить, чем то, чего не хотелось бы вспоминать», — так подытоживает В. Ключевский правление Екатерины II.

«Как странна наша участь, — писал по поводу смерти Екатерины II Петр Вяземский. — Русский силился сделать из нас немцев, немка хотела переделать нас в русских».

«Петр россам дал тела, Екатерина — души», — сказал поэт.

 

Глава девятая

В первые дни

Загоняя лошадей, мчались курьеры в Гатчину, чтобы сообщить 42-летнему наследнику престола об апоплексическом ударе, поразившем его мать. Но первым эту весть принес Николай Зубов.

Когда Павлу доложили, что приехал Зубов, он спросил:

— Много ли Зубовых приехало?

— Один.

— Ну с одним-то мы справимся, — ответил Павел.

По-видимому, он приготовился к худшему — обманутый и осмеянный, наследник с 12 сентября не покидал Гатчины и не виделся с матерью.

В этот день великий князь с супругой обедали на Гатчинской мельнице в пяти верстах от дворца. Они рассказывали Плещееву, Кушелеву, графу Виельгорскому и камергеру Бибикову о случившемся с ними этой ночью:

«Наследник чувствовал во сне, что некая невидимая и сверхъестественная сила возносила его к небу. Он часто от этого просыпался, потом засыпал и опять был разбужен повторением того же самого сновидения; наконец, приметив, что великая княгиня не почивала, сообщил ей о своем сновидении и узнал, к взаимному их удивлению, что и она то же самое видела во сне и тем же самым несколько раз была разбужена».

По дороге в столицу Павел Петрович встретил Ф. В. Ростопчина и очень ему обрадовался. Проехав Чесменский дворец, они вышли из кареты. Стояла тихая, слегка морозная лунная ночь. Павел молча смотрел на летящие облака, и Ростопчин увидел, что «глаза его наполнились слезами и даже текли слезы по лицу». Федор Васильевич, в волнении забыв об этикете, схватил его за руку и произнес: «Государь, как важен для вас этот час!» Павел очнулся и ответил: «Обождите, мой дорогой, обождите. Я прожил сорок два года. Господь меня поддержал; возможно, он даст мне силы и разум, чтобы выполнить предназначение, им мне уготованное. Будем надеяться на его милость».

Когда он стремительно вбежал на второй этаж, мать еще дышала. Перед ней, склонившись, стоял врач Роджерс. Увидев Павла, все пали ниц.

— Встаньте, я вас не забуду, все останется при вас, — быстро сказал он и бросился к матери. Она была без сознания. Он прикоснулся губами к ее лбу и медленно поднялся. Тотчас же к нему бросился караульный гвардейский капитан Талызин:

— Поздравляю, Ваше Величество, императором России!

— Спасибо, капитан, жалую тебя орденом святой Анны, — скороговоркой выпалил Павел, пытаясь отнять руку от лобызавшего ее капитана.

Вдруг Платон Зубов покачнулся и упал; кто-то бросился хлопотать над фаворитом, лежавшим в обмороке. Гофмаршал Колычев, боясь вызвать гнев Павла, повернулся к Зубову спиной и отошел в угол. Подавая Зубову стакан воды, государь обрушился на незадачливого царедворца:

— Ах, неблагодарный. Ты ли не взыскан был сим человеком? Ты ли не обязан ему всею благодарностью? Поди, удались от моих взоров!

Екатерина II скончалась вечером 6 ноября 1796 года, не приходя в сознание. Современники уверяют, что «наследник престола выказал искреннюю и глубокую горесть при виде боровшейся со смертию Екатерины». Тридцать с лишним часов продолжалась ее смертная агония — предсмертный ее стон был слышен в соседних домах.

В начале двенадцатого в дворцовой церкви сенаторам и сановниками был зачитан манифест о кончине Екатерины II и начале нового царствования. Присяга закончилась в третьем часу, а в девять — император в сопровождении Александра едет по улицам города показаться жителям столицы. В одиннадцать он присутствует на разводе гвардии, затем мчится навстречу своему кирасирскому полку, которым командовал, будучи наследником. Вызванный по тревоге полк встретил императора бурными поздравлениями и выражением восторга. Павел принял присягу и поздравил полк с производством в гвардию.

Чопорный и тихий дамский Зимний дворец совершенно преобразился: по его широким мраморным лестницам, гремя палашами, бегали взад и вперед офицеры, пахло кожей и табаком. «Тотчас все приняло иной вид, зашумели шарфы, ботфорты, тесаки, — писал Г. Р. Державин, — и будто по завоеванию города ворвались в покои везде военные люди с великим шумом».

«В этот же день император заводит новый порядок при дворе: теперь все сановники с шести часов утра должны быть на съезжем дворе; в шесть часов приезжали уже великие князья, и с того времени до самых полдней все должны быть в строю и на стуже», — сообщает А. Т. Болотов.

Андрей Тимофеевич Болотов прожил долгую и интересную жизнь. Участвовал в Семилетней войне, дружил с Григорием Орловым, был адъютантом генерал-полицмейстера Корфа. Ученый-агроном, архитектор, художник, фенолог, метеоролог, театральный деятель, писатель и мемуарист Болотов скончался в 1833 году, оставив 350 томов своих сочинений. В 1875 году была издана его книга «Любопытные и достопамятные деяния и анекдоты государя императора Павла Первого».

«…Вставал государь обыкновенно очень рано и не позже пяти часов, — пишет Болотов, — и, обтершись по обыкновению своему куском льда и одевшись с превеликою поспешностью, препровождал весь шестой час в отдавании ежедневного долга своего Царю царей, в выслушивании донесений о благосостоянии города, в распоряжении своих домашних дел… Ровно в шесть занимается делами с генерал-прокурором, первым министром и многими другими сенаторами и министрами. В восемь часов стоят уже у крыльца в готовности санки и верховая лошадь, и государь, распустив своих бояр для исправления в тот же день приказанного, садится либо в санки, либо на лошадь верхом и в препровождении очень немногих разъезжает по всему городу и по всем местам, где намерение имеет побывать в тот день… К десяти часам император возвращается во дворец и приступает к любимому делу, разводу гвардии… Ровно в 12 часов государь обедает со всем своим семейством. Затем короткий отдых, и в три часа на санках или верховой лошади опять отправляется по городу. В пять возвращается и до семи занимается с министрами и вельможами, проверяя исполнение данных поручений…»

Не проходило дня без новых указов, распоряжений и правил. «Слухи будоражили общество — все едва успевали впечатлевать все слышанное в свою память — толь великое было их множество; вся публика занималась единственно только о том разговорами», — писал В. О. Ключевский. Никогда еще со времен Петра не было в России столь бурной законодательной деятельности: указы, манифесты, распоряжения следовали один за другим. Павел начинает проводить в жизнь намеченную им программу реформ.

«Павел вступил на престол с обширным запасом преобразовательных программ и с еще более обильным запасом раздраженного чувства, — замечает Ключевский. — Но ему уже было значительно за сорок лет, когда он вступил на престол; он так долго дожидался престола, что, вступив, подумал, что вступил уже поздно; во всем, что тогда делалось в России, он видел одни непорядки и упущения и предвидел так много дела, что не надеялся с ним справиться».

Царствование началось с манифеста, провозгласившего мирную политику России. В нем говорилось, что «империя с начала Семилетней войны вела непрерывную борьбу и что подданные нуждаются в отдыхе». Был отменен тяжелейший рекрутский набор, объявленный Екатериной II. Для уменьшения цены на хлеб объявляется денежная подать и создаются государственные магазины. Из тюрем освобождаются Новиков, Костюшко и десятки поляков, возвращается из ссылки А. Н. Радищев. Национальный герой Польши был принят императором, вернувшим ему шпагу вместе с крупной суммой денег. Сотням поляков разрешается выезд из России.

Принимаются энергичные меры по восстановлению курса обесцененного инфляцией рубля. Император объявляет, что он «согласится до тех пор есть на олове, покуда не восстановит нашим деньгам надлежащий курс и не доведет его до того, чтобы рубли наши ходили рублями», — сообщает Болотов.

Он приказывает собрать серебряные сервизы «по наместничествам и по большим боярам и отливать из них рубли во множайшем количестве». В присутствии Павла сжигаются обесцененные ассигнации в количестве 6 миллионов рублей.

5 апреля 1797 года выходят два важнейших закона: о престолонаследии и ограничении барщины. В основу закона о престолонаследии, положившего конец произволу, существовавшему со времен Петра I, было положено право первородства в мужском колене, и только по пресечении мужских представителей династии эти права в том же порядке получали женщины.

Как известно, Петр I уничтожил прежде действовавший обычай престолонаследия законом 1721 года, который был вызван его несчастными семейными отношениями. С тех пор судьба русского престола предоставлена была на волю политического ветра, каждый царствующий государь назначал себе преемника по своему усмотрению. Закон 5 апреля определял порядок престолонаследия в нисходящей мужской линии и взаимное отношение членов императорской фамилии.

Манифестом от 5 апреля впервые делается попытка ограничить барщину крестьян тремя днями в неделю. В праздничные и воскресные дни работать запрещалось. «Павел первый обратил внимание на несчастный быт крестьян и определением трехдневного труда в неделю оградил раба от своевольного произвола…» — писал декабрист Поджио.

Указом от 16 октября 1798 года запрещалось в категорической форме продавать крепостных и дворовых людей без земли.

* * *

Солдат, полковник, генерал — теперь это все одно.
Современник

Особое внимание уделяется укреплению дисциплины и порядка в армии. «Гвардия — позор армии», — говорили тогда многие. Еще будучи наследником, Павел Петрович писал Энгельгардту, сын которого был записан в Преображенский полк: «Пожалуйста, не спеши отправлять его на службу, если не хочешь, чтоб он развратился».

«…Все гвардейские полки набиты были множеством офицеров, но из них и половина не находились в полках, а жили они отчасти в Москве и в других губернских городах, — пишет А. Т. Болотов, — и вместо несения службы только лытали, вертопрашили, мотали, играли в карты и утопали в роскоши; и за все сие ежегодно производились, и с такою поспешностью, в высшие чины, что меньше, нежели через 10 лет из прапорщиков дослуживались до бригадных чинов… На такое страшное неустройство смотрел государь уже давно с досадою, и ему крайне было неприятно, что тем делалась неописанная обида армейским и действительную службу и труды несущим офицерам. Но, как будучи великим князем, не в силах он был сего переменить, то и молчал до времени, когда состоять то будет в его воле. А посему не успел вступить на престол, на третий уж день через письмо к генерал-прокурору (указ от 20 ноября) приказал обвестить всюду и всюду, чтоб все уволенные на время в домовые отпуска гвардейские офицеры непременно и в самой скорости явились своим полкам, где намерен был он заставить их нести прямую службу, а не по-прежнему наживать себе чины без всяких трудов. И как повеление сие начало по примеру прочих производиться в самой точности, то нельзя изобразить, как перетревожились тем все сии тунеядцы и какая со всех сторон началась скачка и гоньба в Петербург. Из Москвы всех их вытурили даже в несколько часов и многих выпроваживали из города даже с конвоем, а с прочих брали подписки о скорейшем их выезде; и никому не давали покоя, покуда не исполнится в самой точности повеление государя».

Офицерам запрещается ездить в каретах, ходить в шубах и в гражданском платье. Вместо дорогих и неудобных мундиров вводятся простые и дешевые из темно-зеленого сукна. Император подает пример — в любую погоду на выезде или на параде он в одном сюртуке. «Время было тогда хотя и наисуровейшее в году и самое зимнее, — пишет Болотов, — однако он не ставил себе в труд присутствовать самолично всякий день и без шубы, а в одном сюртуке при разводе и при смене караула и иметь при себе обоих своих сыновей и всех к себе приближенных, а вкупе и всех гвардейских офицеров того полка, долженствующих забыть также о своих шубах, муфтах и каретах и привыкать ко всей военной нужде и беспокойству… Однажды, — продолжает Болотов, — проезжая по городу, государь заметил офицера в шубе. Он тотчас же остановился и велел сопровождавшим его лицам с офицера шубу снять и отдать ее случившемуся здесь будочнику.

— Возьми ее себе, — сказал государь, — тебе она приличнее, нежели солдату, ты не воин, а стоишь целый день на морозе и зябнешь, а солдату надобно приучаться и привыкать к стуже, а того более слушаться своего государя…

В другой раз Павел увидел, как по улице шел офицер, а за ним на почтительном расстоянии солдат нес его шубу и шпагу. Император подходит к солдату и спрашивает: «Чью несешь ты шубу и шпагу?» — «Офицера моего, — отвечает солдат, — того самого, что идет впереди». — «Офицера, — сказал государь, удивившись, — так, значит, ему стало слишком трудно носить свою шпагу, она ему, видно, наскучила. Надень-ка ты ее на себя, а ему отдай портупею, штык свой, оно ему будет покойнее». Сим словом вдруг пожаловал государь солдата сего в офицеры, а офицера разжаловал в солдаты… Словом, во всем и во всем произвел он великие перемены и всех гвардейцев не только спознакомил с настоящею службою, но и заставил нести и самую строгую и тяжкую и, позабыв все прежние шалости и дури, привыкать к трудолюбию, порядку, добропорядочному поведению, повиновению команде и почтению себя старейшим и к несению прямой службы».

«До меня доходит, что господа офицеры ропщут и жалуются, что их морожу на вахт-парадах, — говорит император. — Вы сами видите, в каком жалком положении служба в гвардии: никто ничего не знает, каждому надо не только толковать, показывать, но даже водить за руки, чтобы делали свое дело».

Случалось, что, вырвав экспантон из рук нерадивого офицера, император сам проходил вместо него, показывая, как надо обращаться с оружием, как бы испытывая хладнокровие присутствующих.

Измайловский полк за одну ночь разучил новый артикул, «и толико тем обрадовал и удивил монарха, что он плакал даже от удовольствия и не преминул публично благодарить за то; и в самом приказе повелел изъявить к полку сему особое свое благоволение. Что же касается произведших сие трудное дело в одну ночь, то сих не преминул он за то наградить чинами».

Уже 29 ноября выходит новый устав по строевой части и воинской службе. Издаются новые штаты, точные правила рекрутских наборов, чинопроизводства и увольнений. Запрещается использование воинских чинов по частным надобностям; издается новый морской устав. «Передвижением войск, распределением и личным составом занимается сам император. Главнокомандующие обязаны каждые две недели доносить ему о состоянии войск. Но Павел, зачастую минуя их, сносится с шефами полков, вникая в подробности службы и передвижения отдельных команд».

Современники единодушно отмечают, что солдаты любили Павла. Он никогда не позволял в отношении их никакой несправедливости. «Все трепетали перед императором, только одни солдаты его любили», — вспоминает княгиня Д. Х. Ливен. «Император никогда не оказывал несправедливости солдату и привязывал его к себе», — свидетельствует генерал Беннигсен. «Солдаты любили Павла», — вторит ему Ланжерон. «…Начиная с Павла, — писал он, — продовольствие всегда выдавалось точно и даже до срока. Полковники не могли более присваивать то, что принадлежало солдатам».

Рекрутов разворовывали и обращали в собственность — в своих крепостных. По свидетельству Безбородко, «растасканных разными способами из полков людей в 1795 году было до 50 тысяч, или восьмая часть численности армии». Павел I положил этому конец, строго взыскивая за каждого пропавшего солдата. «23 декабря 1800 года солдатам, находившимся на службе до вступления Павла I на престол, было объявлено, что по окончании срока они становятся однодворцами, получая по 15 десятин в Саратовской губернии и по 100 рублей на обзаведение».

Манифестом от 29 апреля 1797 года «объявляется прощение отлучившимся нижним чинам и разного звания людям». А. Т. Болотов поясняет это положение манифеста: «Всякий унтер-офицер, капрал и солдат, прослуживший 20 лет беспорочно, получал отличительный за то знак на мундире своем, и такой знак, который бы не только приносил ему особливую честь и всякому издали уже доказывал, что он старый и добропорядочный воин, но доставлял ему и ту великую и для солдата бесценную выгоду, что он освобождался уже от всякого телесного наказания и не мог уже страшиться ни палок, ни батожьев, а пользоваться мог почти преимуществом дворянским».

Нижние чины получают право жаловаться на офицеров, их человеческое достоинство охраняется. «Всем солдатам было сие крайне приятно, — пишет Болотов, — а офицеры перестали нежиться, а стали лучше помнить свой сан и уважать свое достоинство».

«Я находился на службе в течение всего царствования этого государя, не пропустил ни одного учения или вахт-парада и могу засвидетельствовать, что хотя он часто сердился, но я никогда не слыхал, чтобы из уст его исходила брань», — вспоминает полковник Н. А. Саблуков. Он отмечает за четыре года лишь раз расправу тростью с тремя офицерами.

«Что касается «жестоких» телесных наказаний солдат, то «гонение сквозь строй» при императоре Павле не только было урегулировано уставом, но было несравненно менее жестоко, нежели в последующие времена», — пишет он.

Все унтер-офицеры, участвовавшие в Итальянском походе Суворова, были произведены в офицеры, а солдаты получили годовой оклад денежного содержания.

«Успей Павел спастись бегством и покажись он войскам, солдаты бы его сохранили и спасли», — считает Д. Х. Ливен.

Легенда об отправке Павлом в Сибирь целого полка — «Полк в Сибирь марш!» — не соответствует действительности. Не было такого случая и такого полка!

Благодаря принятым мерам в армии улучшилась дисциплина и повысилась ее боеспособность. В 1801 году прусский агент, не склонный к идеализации русского царя, доносит в Берлин: «Император Павел создал в некотором роде дисциплину, регулярную организацию, военное обучение русской армии, которой пренебрегала Екатерина…» Видный и осведомленный чиновник, служивший четырем императорам, писал о военных реформах царя: «Об этом ратном строе впоследствии времени один старый и разумный генерал говорил мне, что идея дать войскам свежую силу все же не без пользы прошла по русской земле: обратилась-де в постоянную недремлющую бдительность с грозною взыскательностью и тем заранее приготовляла войска к великой отечественной брани…»

«В общих чертах мы можем лишь свидетельствовать, — пишет историк С. Панчулидзев, — что многое из заведенного Павлом I сохранилось с пользою для армии до наших дней, и, если беспристрастно отнестись к его военным реформам, то необходимо будет признать, что наша армия обязана ему весьма многим».

* * *

Эти первые распоряжения поразили петербургское общество… заставили всех подумать о том, как они глубоко в нем ошибались…
В. Ключевский

Слухи один чудней другого ползут по городу: государь заставил Платона Зубова вернуть в казну награбленные им полмиллиона; интересовался у встречного молодого человека, одетого в вицмундир, почему в десять часов он еще не на службе; приказал скупить в трактире крепкие напитки, продаваемые втридорога, «бутылки все перебить и трактир сей уничтожить, дабы и другим неповадно было так нагло молодых людей ограблять…».

Говорили и о том, пишет А. Т. Болотов, что «государь, узнав на восьмой день, что именной указ об освобождении арестованных не выполнен, пригласил к себе виновника — статского советника П. А. Ермолова, состоявшего при генерал-прокуроре и в существе своем всеми его делами управлявшего, сделавшегося всей России по великой своей силе, по безмерной горделивости и по беспредельному грабительству и лихоимству известным, и как те арестанты по его небрежению просидели целых восемь дней лишних под стражею и в неволе, заплатить им точно такою же монетою и посидеть восемь дней на их месте в неволе и чрез то узнать, каково-то всякому приятно. Наказание таковое было до сего неслыханное и необыкновенное; но господин Ермолов, несмотря что был бригадирского ранга и пред недавним только временем украшен был орденом Владимира второй степени, принужден был шествовать на гауптвахту, а по утверждениям некоторых, в Петропавловскую крепость и просидеть там восемь дней на месте помянутых арестантов. А чтоб жена его не могла от того слишком перетревожиться, то государь с самого начала послал нарочного ей сказать, чтоб она ничего в рассуждении мужа своего не опасалась и что ему ничего худого не будет. Сим-то образом наказал государь горделивца и грабителя сего по достоинству. Все благомыслящие не могли довольно восхвалять государя за таковое образцовое наказание; а как после того открылось, что у господина Ермолова не одно сие, а и несколько десятков именных повелений были не выполнены, а лежат под сукном, о которых сначала уже государю и не доносили, — то носился слух, что господин Ермолов не стал после сего долго медлить, но убрался заблаговременно в отставку. Сим образом лишился Сенат сего недостойного своего члена и в делах своих соучастника, ко всеобщему удовольствию всех патриотов».

Рассказывали, что государь по примеру прадеда своего навел жесткую экономию при дворе. Он отменил подряды и поставки в расходах на 250 тысяч рублей и завел один общий стол для всего семейства. Членам семьи было положено денежное содержание за исполнение должностей: наследнику — военного губернатора, сыновьям — командиров полков, императрице — начальницы Смольного института благородных девиц. Удивлялись, что прошения на имя государя разрешено подавать при разводе гвардии и что какой-то купец, воспользовавшись разрешением, обратился к государю с жалобой на самого губернатора Архарова, задолжавшего ему 12 тысяч рублей. «Прочитав сию жалобу, государь ласково подзывает к себе Архарова и, подавая ему бумагу, ласковым голосом говорит: «Что-то у меня сегодня глаза слипаются и власью как запорошены, так что я прочесть не могу. Пожалуй, Николай Петрович, прими на себя труд и прочти мне оную». Архаров начинает читать и, смутившись, поняв, что челобитная на него, начинает читать тихо, едва слышно. «Громче, — говорит Павел, — я сегодня что-то и плохо слышу». И пришлось Архарову прочитать всю челобитную во весь голос. «Что это? Неужели это на тебя, Николай Петрович?» — «Так, Ваше Высочество», — отвечает тот смущенным голосом. «Да неужели это правда?» — «Правда. Виноват, государь». — «Но неужели и то все правда, Николай Петрович, что его за его же добро вместо благодарности не только взашей выталкивали, но даже и били?» — «Что делать? Должен и в том, государь, признаться, что виноват. Обстоятельства мои к тому меня принудили. Однако я, в угодность вашему величеству, сегодня же его удовольствую и деньги заплачу». — «Ну хорошо, — ответил Павел, — когда так. Так вот, слышишь, мой друг, — сказал Павел, обращаясь к купцу, — деньги тебе сегодня же заплатятся. Поди себе. Однако когда получишь, то не оставь прийти ко мне и сказать, чтоб я знал, что сие исполнено»».

В другой раз одна небогатая вдова обратилась к императору с просьбой ускорить рассмотрение ее дела, долго пролежавшего в Сенате. Павел поручил генерал-прокурору Самойлову решить ее дело как можно скорее. Прошло несколько дней, и вдова вновь обратилась к Павлу с благодарностью за его поведение. «Государь, узнав ее, — пишет Болотов, — и увидя благодарящую, восхотел, по милостивому своему ко всем расположению, удостоить ее своим разговором и спросил: довольна ли она и в ее ли пользу решено то дело, но удивился крайне, услышав, что дело было не решено и не кончено. «Да за что же ты меня благодаришь, старушка?» — спросил государь. «За то, государь, что вы всемилостивейше повелеть соизволили решить сие дело, в чем я и не сомневаюсь». Но государь легко мог усмотреть, к чему благодарение сие клонилось; и как к несчастью, в самое то время случилось прийти к нему самому генерал-прокурору с какими-то представлениями, то он толико прогневался на него, что прямо ему сказал, что не надобны ему ни представления его, ни он сам, а сим самым и кончилось сего вельможи знаменитое служение: он уволен был от службы, а на его место определен младший брат государева друга и любимца, князь Алексей Борисович Куракин — человек в должности сей несравненно способнейший, нежели г. Самойлов. Случай этот послужил и тому, что государь принимается за Сенат и старается всячески о скорейшем решении дел в оном».

В последние годы царствования Екатерины II Сенат превратился в учреждение, «способствующее представительству и тщеславию его членов».

«Всем известно, — писал Болотов, — что Сенат завален был толиком множеством дел и производство и решение оных происходило толь медленно, что не было никому почти способа дождаться решения оного, буде не имел кто каких-нибудь особливых предстателей или довольного числа денег для задаривания и подкупания тех, которым над производством оных наиболее трудиться надлежало. Бесчисленное множество челобитчиков живало всегда безвыездно в Петербурге, и многие из них проживались и проедались до сущего разорения… Словом, дело сие было неописуемой великости и, так сказать, на небо вопиющее. Произошло же зло сие от следующих причин:

Во-первых, от чудного и странного обыкновения, господствовавшего уже издавна, чтоб в сенаторы определять не лучших, искуснейших и рачительнейших людей, а самых худших и таких генералов, которые ни к каким иным должностям уже не годились и с коими не знали, куда деваться.

Во-вторых, от совершенного несмотрения за господами сенаторами и допущения до того, что они весьма редко съезжались все для выслушивания дел, но большей частью присутствовали очень немногие, да и те приезжали часу уже в одиннадцатом или двенадцатом и просиживали только час, другой, третий, а не более; общие же собрания, в которых многие дела долженствовали решаться, бывали чрезвычайно редки; а все неважные протоколы для подписывания сенаторам носились по дворам. Небрежение сие господ сенаторов простиралось даже до невероятности и до того, что иные лет по пяти сряду в Сенат не приезжали и не заглядывали в оный; а посему какого можно было ожидать успеха?

В-третьих, как большая часть сенаторов были незнающими и одними почти послухами и все дела принуждены были обрабатывать только немногие и те из них, которые сколько-нибудь были поумнее… Самое образование и все обрабатывание дел препоручалось наиглавнейше одним только господам обер-секретарям: а сии почти все до единого были люди пристрастные, алчные к прибыткам, хитрые и на всякие бездельничества искусные и способные… Лихоимство вкралось во все чины до такого высокого градуса, что никто не хотел ничего без денег делать, и все вообще на деньгах и на закупании… Все сие и как помянутая медленность, так и причины оной были государю давно уже отчасти известны, и он хотя давно помышлял о уменьшении сего зла в то время, когда взойдет на престол, но никогда в необходимой надобности того удостоверенным не был, как по действительном своем уже вступлении в правление. Тут только начал он получать о великости сего зла прямые понятия; и как он увидел, что зло сие даже до того простиралось, что по собственным его повелениям и указам происходили по прежней привычке очень медленные решения и производства, то не стал он ни минуты далее медлить, но приступил к предпринятому давно намерению — уменьшить сколько-нибудь все помянутые злоупотребления… Он отлучил от Сената неспособных и лихоимствующих, переменил, помянутым образом, самого генерал-прокурора, сделал сенаторами нескольких человек наилучших и таких вельмож, которых о верности и искусстве, прилежности и рачительности он был удостоверен… Потом сделал он чрез нового генерал-прокурора предписание Сенату, чтоб все господа сенаторы не ленились и съезжались бы ранее и сидели бы долее; а буде кто когда не приедет, то обер-прокурорам всех департаментов присылать к самому ему о том записи, с означением, почему и по какой причине кто когда не приехал. Далее предписал он, что для решения дел по именным его указам, не терпящим времени, съезжались бы господа сенаторы и в самые праздничные и торжественные дни, а прочие и терпящие времени решали бы при первом собрании. Наконец, наистрожайше подтвердил стараться как можно о перерешении всех прежних дел и назначил даже к тому им срок. Сими и подобными предписаниями и стараниями о том, чтобы они выполняемы были в точности, оживотворил он не только петербургский, но и самый московский Сенат, и чрез самое короткое время произвел то, что дела возымели невероятно скорое течение, и не только в Петербурге, но и в Москве начали съезжаться господа сенаторы очень рано, сидеть еще со свечками, с толикою прилежностью трудиться, что и на один день дел по шести и более производили к решению и оканчивали».

«Однажды, — продолжает Болотов, описывая первые дни царствования Павла, — государь в семь часов утра заехал в военную коллегию проверить ее работу и никого не застал на месте… Только в девять часов приезжает новопожалованный им генерал-фельдмаршал граф Салтыков, президент коллегии. Павел, раздраженный двухчасовым ожиданием, встретил его и сказал: «Николай Иванович, по такому позднему приезду вашему заключаю я, что, конечно, должность сия наводит вам отягощение, ежели это так и она вас обременяет над меру, так лучше советую вам ее оставить и взять покой». Выговор такой нимало был сим большим боярином (он состоял при Павле Петровиче наследнике, а потом был воспитателем его детей) не ожидаем: он извинился перед государем и просил прощения, которое хотя и получил с условием, чтоб впредь был к должности своей рачительнее; однако происшествие сие сделалось очень громко и произвело во всех присутствующих не только тут, но и в других местах величайшее влияние… Все поняли, что надобно, хотя и не хотелось бы, но приучить себя вставать ранее и приезжать в присутственные места в назначенное по регламенту время».

«Мир живет примером государя, — пишет А. Т. Болотов. — В канцеляриях, в департаментах, в коллегиях — везде в столицах свечи горели с пяти часов утра; с той же поры в вице-канцлерском доме, что был против Зимнего дворца, все люстры и все камины пылали. Сенаторы с восьми часов утра сидели за красными столами. Возрождение по военной части было еще явственнее — с головы началось. Седые с георгиевскими звездами военачальники учились маршировать, равняться, салютовать экспантоном».

При департаментах Сената Екатериной II были учреждены «директора по экономии». Но «они всего меньше помышляли о какой-нибудь экономии или о произведении в государственном хозяйстве чего-нибудь нужного и полезного, — пишет Болотов, — но, напротив того, разрушали и опустошали и последнее, что где еще было похоже на экономию государственную: а все их старание и помышление и попечение было только о том, как бы набивать себе скорее и полнее карманы или как бы проматывать и расточать паки все ими неправильно нажитое. Несмотря на то что за все сие получали они превеликое и такое жалованье, какого многие другие и важнейшие судьи не имели… Словом, вся часть сия находилась у нас в чрезвычайном неустройстве и таком упущении и беспорядке, которых никак изобразить не можно. Государю все было отчасти, а может быть, и довольно известно; а как он намерение имел и в сем случае все зло поисправить, то самое сие и подало повод говорить с петербургским директором экономии господином Татариновым, человеком еще умным и тысячи преимуществ пред многими другими директорами имеющим.

«Вы господин директор экономии?» — спросил его государь. «Так, ваше величество», — ответствовал он. «Но, пожалуйста, скажите мне, в чем состоит ваша экономия? Давно ли вы занимаете сие место?» — «Пять лет, ваше величество». — «Ну, а в сии пять лет что ж такое вы сделали особливого по вашей экономии? Что полезного и нужного? Что в пользу государственную? Какие заведения, какие перемены? Покажите мне, пожалуйста, что вы хорошего сделали». Что было на все сие господину директору ответствовать? Он стал в пень и не знал, что сказать и ответствовать: ибо и действительно сказать было нечего, а показать и того меньше… И кончил государь разговор сей тем, что сказал: «Поэтому и все вы ничего не делали и не делаете, так на что же вы? И зачем же вам и быть?» Из сего стали тотчас заключать, что директоры уничтожаются, и молва о сем рассеялась тотчас повсюду… Должность «директора по экономии» была упразднена 31 декабря 1796 года».

«Известно уже, что государь еще в самый первый день своего правления, — пишет Болотов далее, — переменил дворцового хозяина или бывшего обер-гофмаршала князя Барятинского и, откинув его как негоднейшего из всех придворных, определил на его место человека, о котором можно смело надеяться, что не украдет он ни полушки, а именно — графа Николая Петровича Шереметева. О сем носился в народе следующим любопытный анекдот: говорили, что как прошло уже недели две или три после вступления его в сию должность, то спросил некогда его государь: каково идут его дела? «Худо, — отвечал сей прямо, — сколько ни истребить все беспредельное и бесстыднейшее воровство и сколько ни прилагаю всех моих стараний о истреблении всех злоупотреблений, вкравшихся во все дворцовые должности, не могу сладить! И все старания мои как-то ни ползут, ни едут». — «Ну так надень, Николай Петрович, шпоры, так и поедут поскорей!» — сказал Государь и, рассмеявшись, пошел прочь. А сего словечка и довольно уже было к побуждению г. Шереметева к употреблению множайшей строгости с придворными ворами и бесстыднейшими расхитителями; и ему действительно в короткое время удалось когда не совсем разрушить, так по крайней мере уменьшить сие зло, достигшее до высочайшей уже степени, и довести его до того, что расходов стало несравненно меньше расходиться».

«Государь заводит особливый порядок в отношении приезжих в столицу, чтобы облегчить им хлопоты в государственных учреждениях, — продолжает Болотов. — Он приказал узнавать цель их приезда и объявлять, что буде они чрез две недели не получат решения и не будут в просьбах своих вдовольствованы, то приходили б к одному из государевых адъютантов и о том объявляли. А сей долженствовал уже их представлять к самому государю, а дабы и в том не могло быть беспорядка, то всем сим адъютантам разрешены разные должности и сорты дел, по которым всякий должен был докладывать, а чтобы знал о том и приезжий, то полицейский чиновник сказывал бы ему и то, к которому именно из государевых адъютантов должен он будет тогда адресоваться. Иных же из числа чиновничейших приезжих велено было тотчас же доставлять к самому цесаревичу Александру Павловичу, а сей всех тех, кто желал бы видеть государя или имел до него нужду, представлять тотчас монарху. Нельзя довольно изобразить, какие хорошие действия помогло произвести сие благодетельное учреждение и сколь многих судей побудит к скорейшему разбирательству и решению дел и тяжбам».

«К числу первейших деяний государя, — писал Болотов, — относилось и попечение его о том, чтобы все повеления его не только исполняемы были в точности, но и скорее и всюду были доставляемы. Он умножил количество курьеров сенатских, как слух носился, до 120 человек, а сверх того, для побуждения их к скорейшей и исправнейшей езде, увеличил он и жалованье оных. А сие произвело то следствие, что никогда так скоро курьеры не разъезжали, как в сие время, и от Петербурга до Москвы не более почти двух суток, если было надобно… Словом, никогда так много курьеров во все стороны не рассылалось, как в сие время, и никогда в такое короткое время повеления государские всюду и всюду доставляемы не были, как в сей достопамятный период».

«Эти первые распоряжения поразили петербугское общество. До него доходили слухи о характере великого князя, о его отношениях к матери и ее политике, и жители Петербурга чуяли беду с начала нового царствования, ожидая, что все пойдет по-новому, и так как старое было так приятно, что от нового не ожидали ничего хорошего. Первые распоряжения нового императора заставили всех подумать о том, как они глубоко в нем ошибались, впрочем, это приятное разочарование продолжалось недолго: следовал ряд распоряжений, в которых высказался истинный характер нового правителя. Прежде всего из забытой могилы отрыт был император Петр III, гроб его поставили во дворце, рядом с покойной императрицей, и они похоронены были вместе, как будто они скончались вместе. Сопровождать гроб императора назначили и нашего знакомого Алексея Орлова…» — пишет В. О. Ключевский.

В своей опочивальне, в богато драпированной малиновым бархатом с серебряным флером кровати, в русском платье из серебряной парчи покоилось тело императрицы. «…По обе стороны и вдоль всей кровати стояли шесть кавалергардов с карабинами на плече, у обеих дверей на часах по два кавалергарда, а у ног, также в нескольких шагах, стояло четыре пажа… Дежурили денно и нощно при оном по восемь дам первых четырех классов и по восемь кавалеров при отправлении ежедневного обряда божественной службы. Допускаемы были к руке покойной императрицы всякого чина обоего пола люди, кроме крестьян… 15 ноября тело покойной императрицы в провожанье всей императорской фамилии и всех придворных дам и кавалеров из опочивальни было возложено в тронную залу для прощания с народом».

И как гром средь ясного неба последовал указ «О возложении годичного траура по скончавшейся императрице и ее мужу императору Петру Федоровичу». Сын решил соединить их вместе!

Тело несчастного, всеми забытого императора пролежало тридцать четыре года в скромной могиле Невского монастыря. Его похоронили без всяких почестей, как простого смертного.

«Павел вместе с сыновьями перенес прах отца своего в церковь сего монастыря, и стоял он в оной несколько дней, покуда привезена была корона, — сообщает Болотов. — …Потом возложил на голову корону и, положив гроб в другой, серебряный, с пышною церемониею препроводил оный сам с детьми своими во дворец. Тут встречали его супруга, его императрица с дочерьми своими и проводила его до катафалка».

Обе гробницы были торжественно установлены на катафалк, и начались панихиды до «самого дня печальной процессии и переноса их в Петропавловский собор для погребения». 2 декабря в лютую стужу вдоль всего Невского проспекта выстроились гвардейские полки. Император, великие князья, сенаторы и вельможи сопровождали катафалк, покоившийся на орудийном лафете. Впереди траурной процессии с короной в руках шел Алексей Орлов, рядом с ним, еле передвигая ноги, шествовал другой цареубийца — князь Барятинский. Целый час подвергались они насмешкам и проклятиям безжалостной толпы. Войдя в собор, Орлов покачнулся, прислонился к колонне и, затем упав на колени, стал неистово молиться, не сдерживая рыданий.

Любимец Петра III Измайлов, «сделавшийся первым соорудителем его несчастья», и княгиня Дашкова отправляются в ссылку. «Напротив, — пишет Болотов, — лица, оставшиеся преданными покойному императору, были отмечены и облагодетельствованы». Барон Унгерн-Стернберг, генерал-майор князь Голицын, генерал-майор Андрей Гудович, служившие «при родителе его генерал-адъютантами», были произведены в генерал-аншефы и награждены орденом Александра Невского. Представитель императора Рунич был послан на Урал, «выразить высочайшее доверие и милость тем, кто некогда поддержал Петра III».

Иностранные наблюдатели отмечали народную радость во время перезахоронения Петра III.

«Восшествие на престол преемника Екатерины исследуемо было крутыми переворотами во всех частях государственного управления», — отмечает И. Дмитриев.