Четыре друга эпохи. Мемуары на фоне столетия

Оболенский Игорь Викторович

Часть первая. Эпоха живых легенд

 

 

Как Кант. Основатель Театра на Таганке режиссер Юрий Любимов

30 сентября 2012 года Юрий Любимов встретил свой 95-й день рождения. Аплодисменты он принимал со сцены Театра имени Вахтангова — после конфликта с труппой созданного им Театра на Таганке в родных стенах он не появляется.

А через несколько дней после юбилея Любимов попал в больницу. Газеты наперебой сообщали, что легендарный режиссер впал в кому и никаких гарантий его выздоровления врачи не дают. Кто-то даже произнес: «Началась кода».

А Любимов и здесь вышел победителем. Во всех смыслах вышел — из комы и больницы, а затем, весной 2013 года, — на сцену Большого театра, где возобновил репетиции оперы «Князь Игорь».

В первый день репетиций его встречал полный зал — не только артисты и руководство Большого, но и десятки журналистов. Подступающий к 96-му дню рождения, Любимов появился на сцене, явив прекрасную форму. Много рассказывал о своем видении оперы, как обычно, активно жестикулируя. Руки у него красивые, музыкальные, словно дирижерские.

А зал внимал, обращая внимание конечно же и на весьма элегантный наряд режиссера — кремовый пиджак, яркий шарф. Репетиции шли каждый день, продолжаясь по шесть часов. Но артисты были готовы работать и больше. Все же понимали, что перед ними Любимов. Тот самый.

Я наблюдал за Юрием Петровичем и вспоминал наши с ним встречи, которые проходили в его знаменитом кабинете Театра на Таганке. Пусть все это уже и осталось в прошлом.

Любимов-то по-прежнему находился на сцене. А значит, наши беседы — не такие уж «преданья старины глубокой», а просто факты биографии, о которых мне и хочется вспомнить.

Как я гордился знакомством с Любимовым! Свои рассказы о беседах с этим уникальным человеком я предварял фактом: художественный руководитель Московского театра на Таганке Юрий Любимов на один месяц старше (!!!) Октябрьской революции 1917 года…

На стенах тоже вошедшего в историю кабинета Любимова расписались все самые великие люди прошлого столетия, начиная от Юрия Гагарина и Фиделя Кастро и заканчивая Марчелло Мастрояни и Александром Солженицыным. Мне довелось побывать там. И не один раз.

Когда я впервые переступил порог этого заповедного места, то настолько увлекся изучением настенных росписей, что даже не сразу заметил хозяина кабинета, очутившегося за моей спиной.

— Изучайте-изучайте, — произнес после приветствия Юрий Петрович. — Знаете, кто первым расписался на этих стенах? Андрей Андреевич Вознесенский. Видите, чуть ли не на четверть стены начертал: «Все богини — как поганки перед бабами Таганки». Истинный поэт. А вот автограф Александра Исаевича Солженицына — он скромно поставил свою подпись, и все.

Помню, как в этот кабинет пришел первый секретарь Московского горкома партии Гришин, мрачный, как всегда. Посмотрел на подписи, увидел японские иероглифы и спросил: «Китайцы?» Нет, отвечаю, японцы. «Сделать переводы», — отдал он распоряжение и ушел. Мы, естественно, ничего менять не стали.

Я тогда сказал, что пока этот кабинет мой, все будет так, как есть. А если уволят, то я за свой счет покрашу стены белой краской. Сейчас, конечно, об этом речь не идет. Хотя, глядя на автограф того же Бориса Березовского, думаю порой: заклеить, что ли?

Но о месте нужно судить не по кабинету начальника, как у нас привыкли.

— А по чему, Юрий Петрович?

— По туалету! Вы были в нашем туалете? Зайдите-зайдите. Полный порядок и чистота. А знаете историю, как приехали к нам в Думу сенаторы американские? Открыли дверцу сортира, а там бумаги нет. И тут же ее и закрыли. Ну кто они тогда такие, наши депутаты, если у них бумаги в туалете нет? Что они, газетой подтираются? Все сразу становится ясно. Вы сортир вначале наладьте, а потом вякайте!

Я как-то в Кремль попал, опять-таки в качестве гарнира. Там же любят, чтоб артисты рядом были. Пошел в туалет, смотрю — валяется розовое мыло на рукомойнике, пополам рукой разломанное, неровно так. Я стал ржать. А стоит какой-то охранник: «Чего вы?» Я его спрашиваю, зачем мыло ломают, что, целого куска жалко? И он мне без юмора, прямо отвечает: «Воруют!» В Кремле!

— Вы думаете, там знают, как народ живет?

— Нет. Статистику, может, знают. Но ведь и ее часто искажают. Как раньше — плохому гонцу голову отрубали. Дело, видимо, в действительной свободе личности. Если личность свободна, она скажет то, что думает. А у нас никто не говорит. Хотя умному правителю выгодно иметь в своей стране именно такую личность. Хватит только о себе думать. Как Гете говорил: «Правитель умный недоспит, чтоб был народ одет и сыт».

Обо всем этом мы говорили стоя. «Давайте, может, чаю выпьем?» — предложил Юрий Петрович. И приглашающе указал на стул рядом со своим рабочим столом. Меня очень удивил размер стола — совсем не начальнический, а маленький, какой-то узенький, так что на нем едва помещались бумаги и чашка с чаем. «Вы какой чай будете? Я — зеленый.

Часто бываю в Японии и привык уже».

Сделав пару глотков, Любимов характерным жестом — раскрытой ладонью с отведенным в сторону большим пальцем — указал на бюст китайца, почему-то облаченного в буденовку. «А вот это — что вас ждет. Меня-то уже нет.

А вас — точно. Как говорят американцы, это — следующий этап мира».

— Мы договорились встретиться с вами в два часа. Вы как часы, Юрий Петрович.

— Нет, я как Кант. По этому великому философу можно было проверять время. Если на улице появлялся Кант, значит, на часах было девять утра.

— Интересно.

— Да никому это не надо. Сейчас витает вирус глупости и многие им заражены. Это болезнь мира. Происходит такое оглупление людское. Во всем мире налицо странное давление техники на человека и одновременное одичание. Появился Интернет — и тут же болезненная зависимость от него.

А ведь есть же и другие миры, кроме компьютеров и детективов. Есть мир Кафки и Джойса. Мне лично интересно это. А другим…

Произошло онуление людей. Именно так, не оглупление, а онуление. Многие ведь уже и не знают, кто такой Высоцкий. Молодежь в театр и на «Онегина» приходит смотреть только затем, чтобы сдать экзамен, не читая книги.

— Это трагедия?

— Такова жизнь.

— А сами актеры сегодня дорожат театром? Или кино победило?

— Да они всегда бегали сниматься. Отчего они знаменитые-то? Володя Высоцкий, бедный, и то стал сниматься. Мы как-то столкнулись с ним после отпуска, я ему говорю: «Володя, тебя за фильм в „Правде” похвалили». А он отвечает: «Юрий Петрович, а что делать? Приходится». А как его ловили все время? Заплатит ему профсоюз 500 рублей за концерт, а на следующий день следователь появляется. Меня как соучастника допрашивали.

— Посадить могли?

— Могли. Если бы им нужно было. Да и сейчас могут обвинить, что дал, например, кому-то в долг, а проценты не заплатил. Было бы желание, а статья всегда найдется. Человека шутя можно посадить. У нас любой, даже самый законопослушный, всегда находится на крючке.

— Юрий Петрович, о вас ходит так много легенд, что, пожалуйста, не судите строго, если некоторые мои вопросы будут начинаться с банального «а правда ли, что». Итак, правда ли, что вы в свое время не приняли в труппу детей Юрия Андропова?

— А я и не знал, что это его дети. Да если бы и знал, то все равно бы не принял. Они же пришли сразу после десятилетки. Мол, тоже хотим в актеры. Девочка и мальчик. Я им говорю: институт закончите вначале. А они рыдают. Но папа, как потом оказалось, тоже не хотел, чтобы дети становились актерами. Андропов тогда был секретарем ЦК.

После того случая он захотел со мной повидаться и серьезно поговорить. «Вы, — спрашивает, — хотите режиссурой заниматься?» Я отвечаю, что да, с прежней-то, актерской профессией я покончил. «Ну, тогда, — говорит Андропов, — вам надо научиться быть дипломатом. А то надолго вас не хватит. — Помолчал немного и добавил: — А вы не знали, что это мои дети? Нет? Зачем же тогда час на них потратили?» Да жалко, отвечаю, их было. Пришли, плакали. «А я вас благодарю. Вы были правы. Сумели сурово, но доступно объяснить им, что первым делом надо учиться». И обнял меня, как отец.

Вообще, взаимоотношения Любимова с власть имущими — особая тема, которую Юрий Петрович не обошел вниманием в своей книге «Я. Рассказы старого трепача».

Он с юмором вспоминает, как на премьеру спектакля «Мастер и Маргарита» в театр пришел заместитель министра внутренних дел СССР. Как водится, после спектакля зашел в кабинет режиссера. И принялся допытываться, кто дал разрешение на постановку. Юрий Петрович ответил, что это и так всем известно. Уточнить генерал постеснялся. Тем более что его явно волновало что-то еще. Голая женщина на сцене, догадался Любимов.

Милицейский чиновник прямо ответить опять засмущался. В отличие от своей супруги, которая была, казалось, в негодовании.

Но закончилось все мирно. Потом Любимову еще и специальный пропуск дали, чтобы гаишники на дороге не останавливали.

— Юрий Петрович, замечательная книга у вас получилась. Спасибо вам за нее.

— Да бог с ней. Для меня-то было главным другое. Я же старый был, когда писал ее, 62 года исполнилось. Хотел сыну оставить о себе память. Не думал, что так долго заживусь на этом свете.

В тетради писем, адресованных маленькому сыну, Любимов так опишет день, когда он узнал о лишении гражданства: «1984 г., 16 июля. В этот день, Петя, стал я человеком без гражданства. Пришла итальянская полиция. Сообщила, что звонил советский консул Турина, настойчиво просил позвонить. Сухо, твердо довел до моего сведения указ о лишении гражданства СССР. Потребовал встречи и сдачи паспорта. Оставлю как сувенир, а потом посмотрим, что будет через год-два. Спросил, кем же вы меня сделали: грузином, таджиком, французом. Я как был русским, так и остался. Совсем распоясались после смерти Андропова. „В России нет закона, есть столб, а на столбе корона. А. С. Пушкин”. Так и закончилась 20-летняя борьба с обалдевшим советским правительством».

— У вас сын ведь совсем молодой. И как вы, язык общий легко находите?

— С ним нахожу. А вот с более молодыми… Но и ему уже тяжело общаться с 17-летними. Хотя у него другая ситуация — Петр воспитывался за границей, знает пять языков.

— Вы с ним часто видитесь?

— Он пока здесь работает. Но ему трудно. Говорит: «Папа, у вас все сложно, я лучше уеду». Устал парень от бессмысленности.

— Если он у вас спросит, где лучше жить, что скажете?

— Как сам решит. Ему жить. Я могу ему насчет женитьбы посоветовать. А так — нет.

— Юрий Петрович, а это правда, что вы помните похороны Ленина?

— Ну а почему нет? Меня на них брат повел. Он был комсомолец, идейный, хотя папа у нас был буржуй. Мы же были лишенцами — почти получеловеками. Лишенца могли и в десятилетку не взять. И тогда мама, она была учительницей, посоветовалась с подругами, и те сказали, что если Юра хочет спокойно жить в этой стране, то должен идти в рабочие. Ия в 14 лет пошел.

— А потом и брата вашего оправдали? Он написал письмо Сталину, и его восстановили в правах.

— Так это все для видимости делалось. Им в тот момент надо было показать, что справедливость существует. Сталин тогда как раз произнес: «Сын за отца не отвечает». Хотя потом вскоре сказал, что «яблоко от яблони недалеко падает». Он же фигляр был страшный. Но демон.

Его боялись. Он так всех запугал! Известна же история, когда он приехал в МХАТ и пригласил в ложу Станиславского. «Что-то скучно у вас.» — начал Сталин. И вся свита немедленно принялась укорять Константина Сергеевича, как, мол, он смеет такие скучные спектакли ставить. А Сталин помолчал и закончил: «.в антракте». И все тут же принялись хвалить побледневшего Станиславского.

— Вы учились в училище при Мосэнерго. Были бы лучшим экспертом по вопросам энергетики. У нас же непонятно что творится. За сто километров от Москвы ведь не только света, но и воды часто нет. Получается, страна наша не вперед движется, а, наоборот, разрушается.

— Пока нашу необъятную страну терзают — да. Раньше коммунистическая партия терзала и унижала людей, а теперь бюрократы. У нас в спектакле «Шарашка» висит карта страны, вся испещренная лагерями, как оспой на лице господина Сталина — диктатора и самодержца.

Мы ведь не так давно от крепостного права освободились. Мой дед был крепостным. Правда, был грамотным и старостой в церкви. Ему было 86 лет, когда толпа выбросила его в снег, и ему пришлось ехать в Москву. Не забуду, как я мальчиком встречал его на Ярославском вокзале.

А потом и до папы добрались, посадили. Не за политику, а из-за денег — он был богатым до революции, потом все, конечно, отняли. Но он остался в России. Потому что верил, как и люди его круга, что новая власть с ее террором настолько некомпетентна, что вот-вот развалится. Стал работать и во время нэпа опять стал богатым. И опять у него все отобрали. И преследовали.

Я говорил уже, что был сыном лишенца и потому пошел в ФЗУ (фабрично-заводское училище. — И. О.), чтобы начинать свою биографию. У меня был диплом монтера. А потом поступил в артисты во 2-й МХАТ, но его закрыли… Но мы же не о моей биографии говорить будем.

— Почему? Ваша биография — это и биография страны. Возьмем историю вашего отца. Получается, у нас всегда быть богатым — небезопасно.

— Видимо, традиции остались. У нас очень любят колесить по старым колеям. У Высоцкого есть песня хорошая «Колея». Вспомним его, уж коли вы находитесь в театре, где он до смерти работал. Вон гитара его на стене висит.

А поскольку у нас любят ездить по старой колее, то только месят грязь, а порядка нет и нет. Как всегда говорили про Россию.

— Так будет порядок, Юрий Петрович?

— Нет!

— Никогда?

— Не знаю, как насчет «никогда». Но пока будет столь неопределенное положение, странные, непонятные людям реформы и такая власть у бюрократии, прокуратуры и суда, о порядке говорить не приходится.

Большинство людей им не верит. Власти надо возвращать доверие людей. А его нет. Идет игра в прятки, взаимная. Как дети играют — попробуй найди. Они будут искать, а люди прятаться. У нас пока все по анекдотам идет — вы делаете вид, что нам платите, а мы делаем вид, что работаем. А иногда уже и платят вроде ничего, а люди все равно плохо работают. И такие у нас страсти глупые, такая карамазовщина идет беспредельная.

Потому и порядка нет.

Вы посмотрите, как паркуют машины, черт-те что творится на улице. Наше непослушание вызвано полнейшим неуважением к человеку. Если такое сделали с детьми и стариками, то что вы хотите? Ведут себя, как звери, — только сила в цене, только кулаком привыкли решать все проблемы.

Но это же нельзя делать. Человек — как сосуд, ударишь — он и разобьется. А жизнь-то ему не правители давали. Они ведь живут за наш счет, а не мы за их. А такое впечатление складывается, что наша жизнь — это их вотчина. И когда у власти сознание переменится и она поймет наконец, что надо быть вежливыми и отвечать за свои действия?

— Нынешняя власть сильно отличается от власти советской?

— Да нет. Вроде сейчас цензуры в театрах нет. А ТВ захирело. Одни неуемные сатирики и шоумены. Я поэтому в основном спорт смотрю, ответственные матчи. Сын мой — спортсмен, он футбол любит, вот мы с ним и смотрим.

— У вас много закольцованных вещей в жизни: и учились на Таганке, и работаете здесь.

— Судьба, милый мой. Что называется, Его Величество Случай. Сначала было училище техническое, потом МХАТ, потом, после его закрытия Сталиным, пошел в Вахтанговский театр. От армии меня обещал на год освободить Борис Щукин. Но в день, когда мне надо было идти в военкомат, он умер. Замечательный был человек. Играл в «Человеке с ружьем» роль Ленина. Когда его спросили, что помогло ему так хорошо воплотить образ вождя, он ответил: «Тарталья из „Принцессы Турандот”». Начальство было шокировано — клоун ему помог сыграть Ленина! Распорядились: «Нельзя такие вещи говорить!»

Он в шинели с фронта пришел к Вахтангову, и тот его взял в театр. Я потом тоже к Борису Васильевичу ходил на квартиру, брал уроки. Тогда все было по-другому, более семейно, что ли.

— Вы были знакомы и с Борисом Пастернаком. Что думаете о его судьбе? В жизни всегда приходится идти на компромиссы?

— Когда он написал такое полупокаянное письмо Хрущеву, то мой друг драматург Николай Эрдман сказал мне: «Юра, зря вы о нем плохо думаете. К нему же все в Переделкино бегают, о детях подумать предлагают». Он и написал, чтобы от него отвязались.

Я к нему пришел в разгар травли. У меня тогда и театра не было, я просто играл спектакль в его переводе. Пастернак, увидев меня через забор, а я был довольно прилично одет, видимо, подумал, что явился очередной иностранный корреспондент. Сам Борис Леонидович был в пижаме и ботинках «Скороход» без шнурков. Он приказал домработнице сказать, что его нет. Я услышал это и крикнул: «Борис Леонидович, это Любимов!» И он меня пригласил, мы долго сидели с ним на скамейке в саду.

Ему ведь и окна били, и чего только не говорили о нем.

А он ни словом об этом не обмолвился. Говорил о творчестве. «Хочу написать что-нибудь такое, знаете, как „Дворянское гнездо”. О семье, которая пережила все напасти и все выдержала».

Никаких жалоб я от него не услышал. А его ведь и дачи хотели лишить, писатели дрались за нее.

Я потом и к Солженицыну ездил. Встретил писателя Бориса Можаева, а тот говорит: «Поедем к А. П.». Это он так Александра Исаевича называл. Солженицын тогда у Лидии Корнеевны Чуковской жил. Мы съездили к нему, а на следующий день его арестовали.

О чем говорили? Да мы с ним много-то не поговорили. Он же своеобразный господин. Мне, говорит, работать надо. Ну, мы и уехали.

— Вы кому-нибудь когда-нибудь завидовали?

— Наверное, пороки и мне свойственны, я же не идеальный. А с другой стороны, чего мне завидовать? Мне надо было работать, некогда было разжигать в себе зависть к кому-то. Хотя пускали слухи. Даже такой умный человек, как писатель Зиновьев, говорил, будто я работаю в КГБ. Когда мы с ним потом встретились за границей, я ему сказал: что ж вы так, видите — мы с вами оба за границей. Как он на это отреагировал? Мы посмеялись да выпили по рюмке. Мне врачи разрешают по рюмке водки в день.

— А можно глобальный вопрос, Юрий Петрович? Вам удалось понять смысл жизни?

— Да не найдете вы его. Ведь жизнь дана не вами, и вы сами не знаете, кто вы.

— И как жить?

— Свое дело делать и иногда проявлять толерантность. Это не лучшее свойство, но мир так устроен, что надо уметь маневрировать, дабы избежать удара кулаком. Но если уж бьют — надо уметь отвечать.

Жизнь — штука сложная. В муках человек рождается и почитает за счастье, если удается спокойно отойти в мир иной. Для меня, старика, главное на сегодня — не продержаться в театре в должности худрука. Я сам уйду, если почувствую, что не контролирую и не врубаюсь в ситуацию. Главное для меня — не быть в тягость.

Мое главное разочарование в жизни? Хороший вопрос. Люди, которых я близко знал и которые обо мне незаслуженно плохо говорили. И самое ужасное, что при этом они на меня смотрели невинными глазами. Таких я называю: «продукт с клеймом „совок”». Он злобен, агрессивен, и ему все как с гуся вода. Все божья роса.

— Однако вы все это спокойно переживаете. Или нет?

— Могу матюгнуться, но так, про себя. При дамах и при сыне стараюсь не выражаться.

Надо брать пример с крокодила! У моего друга академика Пети Капицы в кабинете его чучело. Знаете, как ведет себя крокодил? Всегда смотрит только вперед, а врагов отбивает хвостом. По-моему, мудро.

— Высоцкий действительно бросил в зал кинжал на репетиции «Гамлета»?

— Я этого не помню. У нас с ним были хорошие отношения. Он никогда бы не посмел меня ударить. Он мог кричать, когда я насильно вез его в больницу. Родители-то его не помогали. И я понял, что надо Володю спасать. Посадил его в машину и повез. А он был в состоянии, извините, глубокого опьянения. Отбивался ногами.

— А так получился бы еще один круг судьбы — ваша шпага во время репетиции, когда вы сами были актером, отлетела в кресло Пастернака, а шпага Высоцкого — в ваше.

— У меня нечаянно получилось, что конец шпаги отлетел. У меня в театре такого бы никогда не было. Я почему из Вахтанговского-то ушел? Потому что мне театр с этим постоянными боями не нравился. Кстати, спектакль «Добрый человек из Сезуана», который я поставил со своими студентами, рубила не советская власть, а преподаватели с кафедры в училище. Свои же. Но все решила пресса. В «Правде» Константин Симонов написал, какой это хороший спектакль и неплохо было бы его сохранить. И мне неожиданно дали этот театр. Рядом с тюрягой. На Таганке же тюрьма была. И я выплачивал государству долг, который числился за этим захиревшим театром, — 70 тысяч рублей. Играли по 500 спектаклей в год!

— Высоцкий бы себя сегодня нашел?

— А почему нет? Он же намного сильнее и выше теперешних актеров. Не хочу сказать, что он классик. Но — поэт.

Володя умным был. Очень любознательный и чувствительный. Ощущал, что происходит в стране. Как губка впитывал в себя все, что не знал. Как радар все слышал. У него же очень богатый словарный запас. Очень одаренный человек. Но после смерти его слишком вознесли. Он словно предвидел — в его «Монументе» есть на это ответ. В последние годы он больше с бумагой работал, а не с гитарой.

Его ведь не печатали, на радио с трудом записывали.

Я его как-то спрашиваю: «Зачем тебе такую вульгарную аранжировку-то сделали?» Это в первой его записи было.

«А без этого они бы не записали», — отвечает.

Высоцкий не был обеспеченным. Его «Мерседес»? Это Марина Влади что-то придумала. А он всю жизнь мечтал свой домик построить, но так и не сумел. В театре получал гроши. У нас ведь всегда было стыдно называть иностранцам свою зарплату. Высоцкий поначалу получал 120 рублей, потом 150. А в троллейбусе висело объявление: «Водителям — бесплатное общежитие и 300 рублей в месяц». Мы не умеем определять и ценить таланты.

— Вы согласны, что талант всегда должен быть бедным и голодным?

— Ну, сейчас-то это не так. На Западе, если ты популярен и даже не очень талантлив, ты богат. А вообще все зависит от того, как судьба складывается.

О деньгах я вам так скажу. Не надо устраивать никакой истерии вокруг того, добро это или зло. Деньги — это просто способ жить при капитализме. И проблема одна — сделать так, чтобы бедных было меньше. Потому что, если много бедных, жди народных волнений. Начнутся волнения — будет насилие, кровь польется. А этого допускать нельзя.

— Но правда в конце концов торжествует?

— Нет. Да и что такое правда? Надуманное понятие. Лозунг французской революции «Свобода, равенство, братство» оказался блефом. Кого на самом деле из Бастилии-то освободили? Убийц и маркиза де Сада.

Да и вообще, зачем быть победителем? Чтобы мир оценил? Что мы все о других думаем? Ты себя образуй, создай семью, роди детей, посади дерево, сделай так, чтобы тебя близкие ценили, — вот и будешь победителем.

Мы все время ищем врагов. А он у всех нас один остался — терроризм. А нас настраивают, что, мол, Америка наш враг. Да какой она враг? Американцы нам помогали, Второй фронт открыли. Я проходил это и знаю.

На «Виллисе» ездил? Ездил. Тушенку, которую они поставляли, жрал? Жрал. Чего ж я их буду ругать? «Виллис» — хорошая машина, и тушенка неплохая. Без нее вообще бы ноги протянули. Президент Рейган в свое время назвал нас империей зла. И, в общем, прав был. Но потом-то они стали с нами общий язык искать…

— У нашего времени, на ваш взгляд, есть герой?

— А зачем вам это знать? Герои ходят по улицам, они среди нас. Или вы хотите знать их в лицо и подражать им? Но вы же не мартышка, которая копирует дрессировщика.

И не попугай, которого можно обучить ругаться матом. Это мы и без попугая умеем.

Но в моем возрасте не об этом надо думать. Я к другому миру готовлюсь. Если бы я об этом не думал, то был бы полным дураком. Я, как Сомерсет Моэм, подвожу итоги. Понимаю, что должен уйти так, чтобы меня не проклинали: «Что ж ты все развалил?»

— Вы с улыбкой воспринимаете происходящее вокруг?

— А что мне делать в моем возрасте? Плакать, что ли?

У меня в жизни всякое бывало.

За надписи на стенах ругали. «Что у вас за кабинет, как сортир!» Читают мне морали, а я смотрю на часы и спрашиваю: «Я вас не задерживаю?» Они терялись: «Мы вам скажем, если будете задерживать!» А я думаю: «Хоть бы они в сортир, что ли, пошли». Нет, все морали читают.

А с каким боем принимали спектакль «Вечно живые», где я на сцене зажег вечный огонь, еще до того, как он появился у Кремлевской стены! Заставляли убрать огонь, чуть ли не сами затаптывать хотели. Но потом поняли, что мы с артистами им просто морды набьем, и отступили. Потом заставляли заменить спектакль.

«Хорошо, — сказал я, — я тогда выйду и скажу залу, что в виду приказа спектакль отменяется». — «Ну вы же так не скажете?» — спрашивали меня. «Нет, — отвечаю. — Вы меня плохо знаете. Именно так и скажу». Тогда последовало зловещее: «Ну ладно, играйте!» И после этого началось, конечно! Но это все ерунда. Крови нам стоило немало, но главное, что я умел бороться…

Если мне сейчас скажут: «Мы не будем продлевать с вами контракт», — я отвечу: пожалуйста. И уеду. У меня есть другая работа. Я спокойно к этому отношусь. Как Немирович-Данченко говорил: «Мы все равно когда-нибудь уйдем. И театр изменится. Или вовсе перестанет существовать. Ничего не поделаешь».

Так и надо ко всему относиться — философски. Но пока я тренер, я должен тренировать команду. И выиграть матч, иначе к нам в театр никто не придет и мы проиграем.

— Спасибо вам за разговор, Юрий Петрович. Будьте здоровы.

— И вам тоже здоровья. И успехов. А самое главное — спокойно ко всему относитесь.

Мы несколько лет не виделись с Любимовым. А потом я пришел в его театр, и администратор совершенно неожиданно предложил пройти в кабинет художественного руководителя.

В этот вечер у Любимова собралось, кажется, пол-Москвы — Белла Ахмадулина с Борисом Мессерером, Георгий Данелия, кто-то еще. На столе — вкуснейший сулугуни, зелень, вино. Разговор был очень интересен. Да и могло ли быть иначе? И еще было как-то легко, что ли.

А потом все вместе пошли смотреть спектакль. Любимов, как обычно, сел за режиссерский столик, когда погас свет, включил фонарик и, взмахнув им, дал актерам знак начинать представление. В том, что все пройдет хорошо, он не сомневался. Ведь главное — относиться ко всему спокойно. Я это запомнил.

 

Сочинитель. Писатель Даниил Гранин

Эта история случилась благодаря американскому миллиардеру Джорджу Соросу. С ним я столкнулся нос к носу в мадридском музее Тиссена-Борнемиса. Кивнул, как давнему знакомому. Он ответил. Хотя и не знал, что перед ним человек, совершивший на его деньги увлекательное путешествие.

Году в девяносто девятом теперь уже, как принято писать, прошлого века меня пригласили принять участие в поездке по Северу России, которую организовывало российское отделение фонда Джорджа Сороса. Нас тогда собралась целая делегация. Ездили, разумеется, не ради удовольствия — Сорос оплачивал покупку книг и журналов для отдаленных библиотек, которые мы посещали, и спонсировал восстановление древних церквей, тоже не оставшихся без нашего внимания. Впечатлений я тогда насобирал массу.

А еще успел поговорить с писателем Даниилом Граниным. Мы с ним оказались в соседних купе поезда Москва — Воркута. Правда, пункт назначения нашего путешествия был значительно ближе Воркуты — мы ехали в Вологду. Этот город был первым в нашей программе.

Затем побывали в Каргополе, где в сталинские годы располагался один из самых страшных лагерей. В бывших бараках до сих пор живут люди.

А потом на несколько часов слетали на Соловки, где, собственно, я поближе и познакомился с Даниилом Александровичем.

Соловецкий остров — место, безусловно, красивое. Но восторг был разбавлен ужасом. От одной мысли о том, ЧТО происходило там во времена существования СЛОНа — Соловецкого лагеря особого назначения — становилось не по себе.

Гид рассказывал, как в старинном Соловецком соборе, переделанном чекистами в тюремный барак, ночевали осужденные. Наиболее строптивым заключенным под ночлег отводили место на самых верхних ярусах, почти под самым куполом храма. Ночью они, якобы во сне, падали со своих нар и разбивались насмерть.

Незаметно мы с Даниилом Александровичем отстали от нашей группы. Зашли в какую-то чайную, заказали по два стакана обжигающе горячего напитка. И пока он немного остывал, разговорились.

Я находился под таким впечатлением от увиденного, что задал писателю вопрос: возможно ли повторение ГУЛАГа?

— Вряд ли, — произнес Даниил Александрович, облокотившись на высокий столик и бросая в стакан с чаем куски сахара. — Для того чтобы лагеря вновь возродились, нужна не только тоталитарная система, нужна идеология. А нынешняя идеология все-таки довольно демократична. Усилия демократов, какие бы ошибки они ни допустили, не пропали даром.

Человеческая психика так устроена, что мы не умеем сопоставлять себя с теми, какими были лет двадцать назад. Мы живем только будущим. Недостаток нашей истории в том, что она должна состоять не только из политических и экономических событий, но и из чувствований и настроений. Именно чувствования и настроения и определяют очень многое.

Возможен ли фашизм? Вот он возможен. Пусть и другого рода. Возможны разные варианты. Например, распад России. Сейчас сильно возросли центробежные силы. Раньше существовало понятие «советский человек», которое скрепляло людей. Не было понятия «башкир» или «эстонец». А теперь они появились.

У всех краев и республик разное экономическое положение. Обнажилась разница экономических интересов. И они стали разносить Россию. Что скрепляет ее? Трудно сказать. Но уж никак не рубль. Ведь вместо рубля можно ввести новую единицу. Тем более есть области, где людям не платят денег. Вот мы сейчас с вами ехали в поезде и видели, как народ пытался продать хрусталь. Потому что ему дают зарплату в форме хрусталя.

Сегодня, когда я готовил расшифровку разговоров с Граниным к печати, за окном уже, конечно, совсем другие времена. Многое изменилось. Но я решил оставить записи наших бесед без купюр, ибо слова писателя — уже история, которая, может быть, поможет кому-то лучше понять наше прошлое.

Ну а тогда все происходящее было в настоящем. Возвращаясь из соловецкой чайной, мы нагнали группу и вниманием Гранина завладели другие. Но и я отступать от него не собирался. Поговорить мы решили уже в Архангельске, посещение которого было финальной точкой нашей поездки. Когда все члены делегации отправились гулять по городу, я постучал в дверь гостиничного номера Гранина.

Первым делом решил спросить про писательство. С кем же говорить про это, как не с маститым Граниным, которого давно принято считать классиком советской литературы?

Судя по всему, первый вопрос был задан правильно. Ибо, начав отвечать на него, Гранин прочел мне целую лекцию о том, что такое писательство и жизнь человека вообще.

— Я всегда хотел быть писателем. И всегда знал, что им стану и буду очень известным. Это было такое внутреннее, тайное ощущение, которого я стыдился. Сейчас могу сказать об этом открыто. У меня было немало неудач, я в литературу входил трудно. Но уверенность в том, что все будет хорошо, присутствовала всегда.

У меня ведь было большое преимущество: я имел свою тему, которая в литературе почти не присутствовала, — наука, научное творчество, романтика ученых. Мои друзья в основном — это физики, биологи. Люди, которые живут в будущем и знают то, чего пока не знает никто. Они — владельцы тайны. Я их, конечно, идеализировал, обожествлял. И чувствовал себя в этом первопроходцем.

У меня нет писательского образования. Я ведь окончил Политехнический институт. И от этого иногда ощущал себя белой вороной. Но чувствовал в себе призвание писать. Когда пришел с войны, то первое время скрывал от всех, что пишу по ночам романы. Да что там, я до сих пор сомневаюсь, есть ли у меня писательский талант.

Я по-прежнему боюсь белого листа. А как же! Твардовский как-то мне сказал, что тоже боится чистого листа и поэтому пишет на бумаге, обратная сторона которой исписана. Интересное предложение, да? Я к нему прислушался. С тех пор как стал членом президентского совета, мне стали присылать всевозможные бумаги — аннотации, информацию. После того как я все это просмотрю, раскрепляю скрепки, держащие бумаги. И можно писать.

Почерк у меня неважный, но жена разбирает. Она у меня вроде секретаря. Я пробовал работать на компьютере, но он мне немного мешал. Когда я пишу от руки, то чувствую слово. Я как-то был в доме Пушкина в Михайловском, и директор музея Гейченко дал мне пописать гусиным пером. О, это особое состояние! Когда ты страстен, получается жирный шрифт. Когда испытываешь другое настроение, он получается тонким. Поэтому, читая Пушкина, легко понять, в каком состоянии пребывал поэт. Если, например, написано жирным шрифтом, я сразу понимаю, что в тот момент в нем все клокотало.

Существует ли вдохновение или все решает трудолюбие? Бывает по-всякому. Но чаще всего приходится просто вкалывать. У Толстого, когда он писал «Воскресение», существовало 20 вариантов внешности Катюши Масловой. 40 страниц!

У Хемингуэя в «Прощай, оружие!» было больше 20 вариантов конца. А я убедился, что сам смогу переписать свои работы только 6 раз. Не потому, что у меня не хватит работоспособности. А потому, что я больше не вижу вариантов.

Вообще, история творится людьми. Звезды, конечно, могут оказывать какое-то влияние на психику людей, но конечный ход истории определяет человек. Его воля, его сознание, его понимание жизни.

Сегодня я понимаю, что то, как сложилась моя жизнь, во многом зависело именно от меня. Не все, конечно, но многое. То, что началась война — зависело не от меня. Но то, что я на нее пошел — от меня. И это определило ход войны.

Я вам сейчас скажу вещь, о которой у нас не говорят. Красная армия войну проиграла. Войну выиграл народ. Армия показала, что не готова к войне. После первых тяжелых боев она потерпела поражение и начала отступать. Армия ведь была без настоящих командиров, не была обеспечена с воздуха, связь была на уровне времен Первой мировой войны. Мы были не готовы к войне, несмотря на все наши пропагандистские песни, Ворошилова, Буденного и лозунги Сталина о том, что ни одной пяди земли не отдадим.

По всем военным показателям мы должны были проиграть. А немцы выиграть — у них были совершенно правильные расчеты. У них были такие танки! Я ведь сам танкист и видел, с какими машинами начинали войну мы и с какими — они.

Почему мы выиграли? Потому что с самого начала, с самого первого дня были в этом уверены. Чисто абсурдистское сознание — проигрывать сражение за сражением, отступать каждый день и все равно верить в свою победу.

Часть, в которой воевал я, отступала каждый день. Мы подошли вплотную к Ленинграду и были уверены, что город захватят. В середине сентября 41 — го он был совершенно беззащитен. И при этом подсознательно чувствовали, что этого не случится. Была какая-то психологическая заданность. При этом никакие политработники с нами не беседовали.

Уверенность шла от справедливости нашей войны. Это была вера в справедливость жизни, мироустройства, истории. Называйте, как хотите. Мы должны были разгромить фашизм, потому что фашизм — это несправедливо! Мы защищались.

Всякая война — это гнусность и грязь, и с нашей стороны их тоже было достаточно. Но по высшему счету наша война была справедливой. Потому что мы защищали свою землю, свой народ. А вот сознания того, что мы защищаем советский строй, не было. Мы не строй защищали, мы защищали страну. А это разные вещи. И поэтому мы победили.

Сегодня говорят о 50 миллионах погибших. Я не думаю, что эта цифра справедлива. Достаточно и 20 миллионов. Конечно, было огромное количество пленных с первого же дня. Я помню, как нас окружали, как гибли ополченцы, не умеющие воевать. Мы останавливали врага своим мясом. Но говорить об этом было нельзя.

Когда я работал над «Блокадной книгой» о блокаде Ленинграда, у нас было 65 цензурных изъятий. Не разрешали писать о людоедстве, о мародерстве. О том, что Жданов, который был руководителем Ленинграда, ни разу не выезжал на фронт, а Смольный жил недопустимо сыто. Нам не разрешили опубликовать подлинную цифру погибших в блокаде — 1 миллион человек. Официально погибло 660 тысяч.

Не разрешали публиковать рассказы блокадников о том, как они жили. Например, в Ленинграде в бане работало только одно отделение, которое было легче протопить. И мужчины мылись вместе с женщинами. А секретарь ЦК по идеологии Михаил Суслов счел это порнографией. Хотя все было очень целомудренно и очень бережно по отношению друг к другу. Эти истощенные дистрофики были бесполыми существами, а не мужчинами и женщинами.

Почему нам запрещали публиковать это? Не думаю, что дело в какой-то особой психологии русского человека. Неверно искать в этом какие-то национальные особенности. Русский мало чем отличается от француза или немца. Дело в идеологии, которая существовала у нас во времена железного занавеса, когда нас уверяли, что Россия имеет особую миссию: мы строим коммунизм, в котором будут жить все народы, а значит, мы — миссионеры. Этот абсурд поддерживался закрытостью нашего общества. Но та идеология помогала нам терпеть. Люди ведь жили очень плохо, мы сейчас забыли об этом. Жили в коммунальных квартирах, общежитиях. И я так жил, а как же?

У меня всегда была конкуренция между желанием писать и желанием жить. Не могу сказать, что это взаимоисключающие понятия. Но мешающие друг другу — точно. Одно время у меня был такой лозунг: нельзя работать за счет жизни. Но потом я убеждался, что нельзя жить за счет работы. Поэтому многим приходилось жертвовать.

Ну, представьте себе: хорошая погода, лето, друзья зовут за город, а надо сидеть за столом. Но с другой стороны, поддашься их уговорам, а потом вернешься к рукописи — а она уже не та, чувствуешь, что что-то ты потерял.

Писательством я занимаюсь с 1955 года, после того, как ушел из политеха, где преподавал. С тех пор я — свободный художник. Но имейте в виду, что эта свобода очень опасна.

Я очень плохо себя знаю, потому что редко могу побыть один на один с самим собой. Я все время со своими мыслями, со своими героями. Многие не умеют жить в одиночестве, боятся его. А для меня это потребность. Одиночество для меня — не изоляция, а возможность изучить себя. Это не просто.

Вот Лев Толстой был большим научно-исследовательским институтом изучения себя. У нас раньше это не приветствовалось. Как это, мол, так: рефлексия, самоанализ, что это такое и кому это надо. А кто мне должен быть интересен, как не я сам? Мы же чаще всего живем, не понимая себя. И от этого не можем понять других.

Мы и великих людей мало знаем. Вот вы, например, знаете, что Толстой в поисках себя занялся переводом Библии? И перевел ее. Вариант Толстого сильно отличается от канонического. Интересное получилось чтение, хотя в этом Лев Николаевич потерпел поражение.

Смог ли Толстой ответить на вопрос, зачем он живет? Не надо все сводить к примитивным вещам. Он всю жизнь бился над этим вопросом. А дело и не в ответе, который можно написать на доске. Дело в процессе познания. И никто не может говорить об итоге этого процесса. Потому что он непрерывен.

Я в последние годы, не знаю, к счастью или сожалению, почти не читаю художественной литературы. Мне неинтересно. Потому что как только я открываю книгу, то сразу понимаю, что будет дальше. Для меня сегодня интереснее книги исторические, философские.

Меня всегда мало интересовало, что обо мне говорят критики. У меня ведь были разные периоды — и взлеты после «Искателей», «Иду на грозу», «Зубра». Мне в этом смысле везло. Но были времена, когда меня громили. За рассказ «Собственное мнение» хотели исключить из партии.

Я написал этот рассказ за одну ночь и принес Константину Симонову. Ему рассказ очень понравился. «Превосходно. Будем печатать. В следующем же номере», — распорядился он. А когда рассказ был опубликован, нас вызвал Хрущев и такой разнос устроил! И Симонов, который был главным редактором «Нового мира», вышел бледный на трибуну и стал оправдываться, что допустил ошибку.

Предал нас с Дудинцевым (его роман «Не хлебом единым» был опубликован в том же номере), не моргнув и глазом.

Я долго не мог ему этого простить. Меня потом полтора года не печатали. Но для меня это не стало трагедией.

На что я жил? Так ведь жена работала. Да и я всегда мог вернуться в институт. Я ведь по специальности инженер-электрик, так что с голода бы не умер.

Меня никто никогда не мог убедить, что я поступил ошибочно. Я всегда делал то, что считал нужным. Конечно, мне за многое стыдно. Но я не собираюсь заголяться. У каждого человека есть какие-то интимные вещи, в которых он никогда не признается. Нет человека, который способен на такое мужество. Да и нужно ли это делать?

В католической церкви во время исповеди лицо исповедующегося отделено перегородкой. Не только для того, чтобы облегчить ему возможность раскрыться. В этом есть определенное целомудрие.

Сейчас много говорят о покаянии. При этом почти никто не видит разницы между покаянием и раскаянием. Раскаяние может быть публичным, а покаяние, наоборот, очень интимно. У нас нет культуры покаяния.

Я не жалею о том, что был в свое время народным депутатом России. Хотя не рвался в Верховный Совет. Как не рвались и Борис Васильев, Фазиль Искандер, Алесь Адамович. Мы шли туда воодушевленные возможностью изменить и преобразить нашу жизнь. Радовались, что можем что-то сделать. Так что я не стыжусь этого. Тогда мне казалось, что это нужно. Тогда ведь было очень романтичное время. Время надежд.

Но потом я понял, что писатель не должен идти во власть. Это безнадежно. Но и не думаю, что художник должен непременно находиться в оппозиции к власти. Когда я пишу, у меня с властью нет никаких взаимоотношений. Для меня важны взаимоотношения с моими героями.

Есть знаменитое письмо Льва Толстого писателю Боборыкину. Боборыкин призывал Льва Николаевича написать о земском движении. На что Толстой категорически возразил: «Я и часа не потрачу на это. Но готов потратить всю свою жизнь, чтобы писать о любви, о жизни и смерти».

Нас тоже власти все время призывали писать на злободневные темы — о коллективизации, о строительстве метро, об экономических катастрофах, о фермерстве. Нам все время заявляли, что мы в долгу — перед шахтерами, электриками, врачами. На самом же деле писатель никому ничего не должен.

Почему считается, что он должен быть ближе к жизни? Может, наоборот, лучше быть подальше от реальной жизни и поближе к сочинительству. Любое вмешательство в творчество людей, не только писателей, — это абсурд. Художник никому ничего не должен.

Раньше был такой термин — «сочинитель». Писатель ведь сочиняет жизнь. Это очень важное понятие, которое у нас осталось разве что в сочетании «собрание сочинений».

Кто такой Кафка? Сочинитель, чьи фантазии гораздо лучше объясняли жизнь, чем самые реалистичные рассказы.

Мой собеседник устал. Я это заметил по паузам, которые он делал в своей речи. В какой-то момент пауза в монологе стала чуть длиннее, и Даниил Александрович обратился ко мне с вопросом: «Зачем мы столько говорим? Это же никто никогда не напечатает».

«Не хочет больше тратить на меня время», — решил я. А Гранин накинул на себя плащ и, словно читая мои мысли, произнес: «Мы поговорим еще. Только давайте это сделаем во время прогулки. Сходите к себе, тоже накиньте что-нибудь».

Я сбегал в номер, оделся. И мы еще пару часов бродили по набережной Северной Двины. И вновь говорил в основном он.

— Никогда не забуду свою первую поездку за границу. Это было году в 1956-м.

Назывался рейс «Победа» — большая писательская группа: Константин Паустовский, Расул Гамзатов, дочь тогдашнего председателя Совета министров Косыгина. Всего было человек 400.

Для нас все было откровением. В Болгарии еще ничего себя ощущали, но когда приехали в Париж!.. А уж когда попали в Рим и Афины, то и вовсе испытали шок. Ошарашенно смотрели друг на друга и не могли понять: где же тот самый прогнивший Запад, где человек человеку волк? Как мы прозревали и страдали, не понимали и терялись, пытаясь сохранить хорошее лицо. С каким наслаждением мы выискивали всякие безобразия.

Боже, какая была радость, когда увидели какого-то нищего! «Где у вас трущобы?» — спрашивали мы. Потому что искали, в чем же все-таки преимущества нашего строя, о которых нам без конца твердили дома. Искали их и не могли найти.

Обиды победителей на побежденных еще не было, она появилась позже, когда мы приехали в Германию. Пока это было растерянностью советских людей, которых вдруг выпустили из клетки на свободу.

Алесь Адамович рассказывал мне, как однажды шел по деревне, и собака, привязанная к забору, стала наскакивать на него и лаять. И вдруг веревка оборвалась. Он остановился, а собака испугалась. И побежала назад в свою будку. Смелость ей придавала веревка. Так и у нас, когда мы попали за границу, веревка оборвалась. И мы побежали в свою будку, чтобы убедиться, что у нас не все так плохо.

Какие-то идиотки из нашей делегации, когда на Капри два старика стали петь нам неаполитанские песни и мы слушали их с удовольствием, принялись критиковать: «Да что вы их слушаете, наши певцы поют лучше!» Мы ответили, что певцы, может, и лучше, но эти старики никакие не певцы. «Зато наши мужчины лучшие любовники, чем итальянцы», — не сдавались они. За что-то им надо было держаться!

Когда мы потом рассказывали дома, что видели, нам не верили. Да мы и сами пытались оправдать поразившую нас разницу и защитить нашу жизнь. Не так-то было легко признать, что мы жили хуже всей Европы. Что Красная площадь — не самая красивая площадь мира и что есть площади покрасивей. Нам надо было хоть как-то защитить наше сознание. Ведь оказалось, что мы идиоты.

Не знаю, можно ли считать года моим богатством. Конечно, есть кое-какой опыт. Хотя порой совершаешь те же ошибки, что и в молодости. И новые умудряешься совершать, что самое обидное.

Человек не обретает особой мудрости. Ее, наверное, вообще нет, этой мудрости. Ведь знания нельзя считать мудростью. Но зато есть опыт. В чем он заключается? В осторожности, в терпимости, с которыми ты начинаешь относиться к людям. Убеждаешься, что у всех есть свои причины, чтобы поступать так или иначе.

Я понял важную вещь: надо придерживаться принципа сочувствия. Попробовать понять точку зрения своего противника. Это вообще чисто писательское дело — перешагнуть через баррикаду, разделяющую тебя с другим человеком, и взглянуть на мир его глазами. Это трудно, мне не всегда удается. Так что не могу сказать, что в совершенстве овладел этой наукой. Но учусь.

Умею ли я властвовать собой? Умею. Не думаю, что это большая мудрость. Это, скорее, умение стареть. Не жаловаться, не рассказывать о болезнях, не навязывать советы и не щеголять своим жизненным опытом.

Мне уже много лет. Или мало? Физически я иногда ощущаю свой возраст. А душой я по-прежнему молод.

Если бы я сейчас встретился с 23-летним лейтенантом Граниным, то вряд ли нашел с ним общий язык. Если бы встретился с собой 30-летним, то стал бы с этим человеком врагом. Но если бы я встретился с собой ребенком, когда я, например, жил с отцом на лесопилке, то с этим мальчиком мы стали бы друзьями.

Так что человек — это не только то, что он собой представляет сегодня. Это еще множество людей, о которых он забыл и которые ему подчас совсем не знакомы. Причем эти люди ему вовсе не родственны, а, наоборот, враждебны.

После той северной поездки я Даниила Александровича не видел. Хотя несколько раз получал от него приветы, который он передавал мне со знакомыми журналистами, бравшими у него интервью.

А Гранину я всегда буду благодарен за ту лекцию, прочитанную мне на Русском Севере. Кстати, пишу я теперь тоже от руки и на обратной стороне исписанной бумаги.

 

Философ из Еревана. Актер Армен Джигарханян

Армен Джигарханян не только самый народный артист бывшего Советского Союза. Он еще и настоящий мастер сюрпризов.

Поводом для первой встречи с актером, состоявшейся летом 1997 года, стало открытие театра, которым Армен Борисович собирался руководить. Логично, что местом для разговора он выбрал свой рабочий кабинет.

Новорожденный театр располагался тогда в небольшом двухэтажном здании возле станции метро «Спортивная». Кабинет художественного руководителя показался мне солидным. Как и положено в официальных учреждениях, напротив письменного стола хозяина апартаментов располагались два кресла для посетителей.

Едва переступив порог кабинета, я тут же поймал себя на мысли, что уже где-то видел подобную обстановку. И все время, пока ждал Джигарханяна, ломал голову где.

Но стоило Армену Борисовичу, одетому в строгий костюм, чем-то по крою напоминающим военный френч, войти в свой кабинет, как я вспомнил — точно такой же кабинет, правда, более солидного размера, был у Сталина.

Джигарханян снял пиджак, повесил его на спинку кресла, сел за стол, закурил сигарету и, не произнеся ни слова, посмотрел на меня. Какое-то время мы молчали — каждый ждал, кто первым заговорит. Победил артист: не зря же говорят, что умение держать паузу — особый талант.

— Армен Борисович, ваш кабинет чем-то напоминает сталинские апартаменты в Кремле.

— Я даже не знаю, как воспринимать ваши слова — как комплимент или как порицание. Вот верите, мне кабинет этот непривычен. Честное слово, я уже не в том возрасте, чтобы фарисействовать. Я пока «молодой специалист» в кресле руководителя.

— Среди театралов ваш театр часто называют «театром имени Джигарханяна». Вас это радует?

— Смотря что под это подкладывают. Если «театр имени меня», то это очень плохо. Мне этот театр не нужен. У меня нет амбиций. Меня волнует судьба моих молодых коллег.

И знаете, я себя несколько уязвимо чувствую, выходя с ними на одну сцену. Мне хочется, чтобы мои бывшие студенты не смотрели на меня только как на своего учителя.

Я всегда говорю им: «Ну кричи на меня! Не бойся!»

— Как руководителю, вам наверняка приходится принимать жесткие решения. Актеры обижаются?

— Думаю, что обижаются. И меня это волнует. Раньше я отвечал только за себя, а теперь в ответе за всю труппу.

Я всегда был достаточно самостоятельным и независимым человеком, лидера играл только на сцене. В общественной жизни никогда не участвовал. Просто так старался устроить свою жизнь. И она мне нравилась. А сегодня все поменялось — и я, конечно, иногда принимаю непопулярные решения.

— А вас самого легко обидеть?

— Очень. Более того, у меня в одну секунду может упасть настроение. И в другую секунду оно может подняться. Например, я не могу найти коробок спичек, начинаю расстраиваться. А потом — раз, нашел! Сразу на душе становится веселее, и я думаю: «И зачем я из-за этого пустяка расстраивался?»

— Я слышал, вы в скором времени переезжаете из этого помещения. По-моему, вашему театру отдали какой-то кинотеатр. Кажется, «Форум», да?

— Не совсем так. Мне это напоминает анекдот об армянском радио. Помните, армянское радио спрашивают:

«А правда, что гражданин Григорян выиграл сто тысяч рублей?» Армянское радио отвечает: «Правда. Только не гражданин Григорян, а гражданин Петросян. И не сто тысяч рублей, а сто рублей. И не выиграл, а проиграл».

Мы получили кинотеатр «Прогресс», что на Ломоносовском проспекте. Но это долгая история.

Я наконец почувствовал себя свободно — разговор вроде пошел. Армен Борисович все чаще и чаще стал улыбаться. Правда, разглядеть улыбку в седых усах актера, которые он то и дело оглаживал ладонью, было нелегко.

Разговор со мной был для Джигарханяна, наверное, тысячной встречей с журналистом.

И все равно, в самом начале беседы он тоже, как мне показалось, чувствовал себя несколько скованно.

После рассказанного анекдота расслабился и сам хозяин. Даже жена Армена Борисовича, то и дело заходящая в кабинет мужа за бумагами, почувствовала разницу — на ее лице мелькала улыбка, а под конец интервью Татьяна Сергеевна и вовсе присоединилась к нашей компании.

— На афише вашего театра я увидел имя Степана Джигарханяна. Это была ваша идея — взять сына Татьяны Сергеевны в свой театр?

— Нет, инициатива принадлежит исключительно Степану. Он пробовал заниматься многими профессиями — окончил факультет журналистики МГУ, пытался стать бизнесменом. А вот теперь пришел в театр.

— Наверное, тяжело работать на одной сцене с близким человеком?

— Тяжело. Ведь театр — это. Извините за сравнение, но театр — это как баня, в которой все голые и все равны.

И психологически выдержать работу в одном коллективе с сыном непросто. Слава богу, я замечаю, что он здесь не держится как мой сын. Не только потому, что он называет меня Арменом Борисовичем. Он просто умный парень и правильно себя ведет. Я им доволен.

— Театр для вас, насколько я понимаю, это семейное дело. Ваша жена ведь тоже работает с вами?

— Да, она тоже в моей команде. Я не знаю, какие мысли мы подкладываем под слово «клан», но думаю, что это очень сильная вещь. И в моем представлении (возможно, американисты забросают меня камнями) одна из самых сильных сторон Америки — это именно клан.

У меня должен быть крепкий тыл. Прежде это каралось и называлось «семейственностью». Ведь жена работает вместе со мной уже не один год. Раньше она помогала мне во ВГИКе. Так вот, совсем недавно меня упрекнула одна женщина в институте, сказав, что я «привел свою жену». «Я ведь своего мужа не привела», — высказала она свой главный аргумент. Я даже не стал с ней спорить.

Это психологически очень важная вещь. Работать вместе — не значит уносить две зарплаты. Я должен, говоря футбольным языком, играть в одно касание. Должен спиной чувствовать партнера. Мне уже приходилось пройти путь предательства и несовместимости.

— Вас легко переубедить?

— Я стараюсь быть, как это сказать… восприимчивым. Нас всегда преследует самодурство. Особенно если ты чего-то добился и тебя похвалили, то сразу нос задирается кверху и появляется огромное самомнение.

Я всегда стараюсь выслушивать советы окружающих. Конечно, отстаиваю и свои идеи. Хотя кому-то, возможно, это может показаться, как мое нежелание выслушать чужое мнение. Уметь слышать — очень важно. Иначе человек будет только излагать. А это очень опасное заболевание. Особенно если ты народный артист и у тебя за плечами множество хороших отзывов.

— Вам этой опасности удается избегать?

— Ну, яже — человек. Иногда удается, а иногда мне только кажется, что удается. Мне подчас просто не хватает терпения выслушать собеседника и вникнуть в то, что он говорит.

— Откройте некоторые хитрости усмирения своих недоброжелателей.

— А у меня их просто нет.

— Хитростей или недоброжелателей?

— Врагов-то полно. Но если я живу с человеком или, допустим, просто вынужден находиться рядом с ним, то просто не хочу знать о том, собирается ли он мне подсыпать цианистый калий. Но если это вдруг в наших взаимоотношениях становится главным, то никаких разборок и выяснения отношений я не допускаю. Я предпочитаю такие отношения сразу прекратить. Раз и навсегда.

В моей жизни, к сожалению, не раз случались эпизоды, когда я был вынужден порвать с человеком. Я отворачивался и навсегда уходил. Поэтому и зла долго не помню. В моих правилах так: отрезал — и все!

— А как вам сегодняшнее время? Вы раньше себя уютнее чувствовали?

— Если честно, то нет. И тогда, и сейчас трачу массу усилий, чтобы не потерять себя. Думаю, что принципиально мало что изменилось. Да, сейчас я могу заработать гораздо больше, чем раньше. Но вы ведь понимаете, что это дается непросто — просиживание в аэропортах, проживание в неудобных гостиницах. Мне уже не 18 лет, и это все подрывает здоровье.

А вообще, повторюсь, принципиально мало что изменилось. Если не добавить к этому, что слишком много дурного выплыло наружу. Возьмем тот же аэропорт. Понятие «накопитель» сохранилось. Меня опять загоняют в накопитель и с двух сторон запирают.

— Неужели вас, народного и всеми любимого артиста, заставляют ждать самолет в пресловутом накопителе?

— Всех! При чем здесь я?! Это вообще уродство, когда кому-то одному хорошо, а всем вокруг плохо. Тогда я даже не знаю, как и назвать то, в чем мы с вами живем. Как может быть в банке сортир хорошим, а в больнице плохим?! Значит, мы — уроды!

Я отношусь к жизни трезво. У меня нет никаких иллюзий ни в отношении человека, ни в отношении всего общества. Так вот, я постоянно думаю: если мы знаем, что, допустим, вот это — хорошо, то почему это не становится общепринятым порядком?

В этот момент супруга Джигарханяна Татьяна Сергеевна попросила нас прерваться — мужу надо было перекусить. В одно мгновение рабочее место художественного руководителя превратилось в накрытый стол — хлеб, сыр, зелень. Армен Борисович пригласил присоединиться к его трапезе, во время которой интервью продолжилось.

— Вы вообще любите застолья?

— Нет. Наоборот, очень устаю от общества. У меня такая профессия — все время быть на виду. Поэтому дома мне нужна тишина. Надо отключиться от всего.

— Как расслабляетесь?

— Книжку читаю, телевизор смотрю. Для меня важно, чтобы на меня никто не смотрел. Главное — побыть с самим собой.

— По телевизору следите за политикой?

— Эти люди мне интересны. Но если по другому телеканалу будет идти, скажем, футбол, то я обязательно переключу. Я ведь болельщик со стажем, традиционный спартаковец.

Но, правда, сам спортом серьезно никогда не занимался.

— А сожалений о неисполненных желаниях, загаданных в детстве, у вас нет? Вообще, часто вспоминаете детство?

— Очень часто. А насчет неисполненных желаний. Как-то никогда об этом не задумывался. Вроде все нормально. Такого, чтобы воскликнуть: «Эх, стать бы мне высоким и голубоглазым!» — у меня нет.

— Вы верите в справедливость судьбы?

— Я убежден, что мы всегда — и человек, и общество — имеем то, что заслуживаем. Ко мне судьба была настолько справедлива, насколько я сам это заслужил. Все в нас — и Бог, и дьявол. Поэтому сетовать и отправлять куда-то свои претензии не вижу смысла. Говорю ответственно и серьезно — я имею то, что заслужил.

— Чья это фотография стоит на вашем столе? Хотя я, наверное, смогу угадать — на ней ваш сиамский любимец Фил?

— Конечно, он. Я Фила просто обожаю. Мое золото! Ему недавно исполнилось девять лет. У моего друга в Петербурге тоже есть кот, зовут Маркиз. Так ему уже девятнадцать лет. И наши коты друг с другом дружат. Фил — такой умница, у него невероятное ощущение правды. Он никогда не врет.

— Вы, наверное, его любимец?

— Нет, он жену любит. У них совершенно дичайший роман. Фил даже спит с нами. И каждый день — это уже стало ритуалом — он ложится жене на грудь и минут тридцать обнимает ее, хитро поглядывая на меня.

— В заключение позвольте весьма банальный вопрос. Чего в вашей жизни было больше — приятного или все же грустного?

— Всякое бывало. Я опять хочу повторить: все в нас. Как говорил Сенека: «Мир справедлив высшей справедливостью». Есть какой-то дух, какая-то аура и сила, которые нас ведут.

После того разговора прошло десять лет, прежде чем мы снова встретились с Арменом Борисовичем. Все эти годы наши с ним отношения — актера и зрителя — были идеальными: мы находились по разные стороны экрана и сцены.

Вряд ли назову сейчас фильм последнего десятилетия, роль Джигарханяна в котором потрясла бы меня. А вот в театре такая роль у него была в спектакле «Город миллионеров» в Лейкоме у Марка Захарова. Я смотрел эту постановку несколько раз и неизменно выходил из зрительного зала с пониманием: только что я видел действительно великого артиста.

Когда Джигарханян перестал играть эту роль, а затем и вовсе ушел из Лейкома, я удивился. И расстроился, конечно. Тем более что вскоре узнал — артист не просто ушел из спектакля, а решил вообще больше никогда не выходить на театральную сцену.

Чем не сюрприз? Хотя, увы, и неприятный.

Свое решение Армен Борисович прокомментировал довольно сухо — стал уставать, а халтурить и обманывать своего зрителя он не привык. Правда, от съемок в кино отказываться не собирается. И эту причину объяснил буквально в трех словах: там больше платят.

Ну а третьей неожиданностью стал 70-летний юбилей Джигарханяна. Точнее, его отказ праздновать свой день рождения. Тут уж ограничиться односложным объяснением ему не удалось — памятуя о давнем знакомстве, я уговорил артиста на встречу.

В этот раз разговор должен был состояться в новом здании театра. В том самом кинотеатре, о котором мы говорили с ним летом 97-го.

Кабинет с табличкой «Художественный руководитель театра народный артист СССР» я отыскал быстро — он находится прямо в «зрительской» части театра, на лестничной площадке перед входом в зрительный зал.

Ничего «сталинского» в новой обстановке я не нашел. Наоборот, все было очень уютно. Да и сам хозяин вел себя по-домашнему: когда я вошел, он сидел на диване и смотрел хоккей.

«Входи-входи, — поприветствовал меня Джигарханян. — Сейчас только досмотрим, ладно? И я обо всем тебе расскажу».

Я согласился. И Армен Борисович свое слово сдержал.

— Юбилей-шмугилей. Не буду отмечать. Зачем? Мне говорят, чтобы подарки получить, машину. Я бы хотел получить машину. Но мучиться и устраивать шумные торжества. Лечение не должно быть мучительнее болезни. Все-таки 70 лет — это вам не шутки. Я прекрасно понимаю свои возможности. Сколько смогу пробежать и сколько после этого мне надо посидеть.

Фраза «Старик с молодой душой» — ерунда. Все равно существует великий закон природы, и наши попытки объединить яблоко со сливой обречены. Я должен реально понимать, сколько мне лет. Девять лет назад бросил курить, вообще не пью, у меня все расфокусируется сразу. Ну разве что немножко виски могу, грамм 70-100.

— Не жалеете, что не выходите больше на сцену?

— Для меня нет разделения понятий — кино и театр. Есть роды образа, а они происходят одинаково. А кино. Буду предельно циничен — там лучше платят. А сейчас для меня это важно. Хотя работать и в кино стало трудно.

Не зря же умные люди высчитали, что рабочая смена должна длиться 8 часов. А в кино бывает теперь и по 12, а то и вовсе с утра и до утра. Потому что надо сегодня сериал закончить, а завтра уже выпустить на экран. Мы, к сожалению, становимся свидетелями печального эксперимента, что из этого выходит. Опять-таки есть закон природы — надо сперва зачать, затем выносить и только потом родить. А если клизмами поторопить процесс, то и ребенок уродом родится. Но не мне судить.

— Вы снялись в 300 фильмах. Получается, у вас 300 детей. Есть любимый?

— Я вам не скажу. Потому что сам не знаю. Иногда забываю даже о существовании какой-то роли. Включаю телевизор, там идет фильм, а я и забыл, что в нем снимался.

Чего я вам буду рассказывать. В случае моего откровения вы или удивитесь, или тактично спросите: «А почему?» И мне дня не хватит, чтоб вам все объяснить.

Я 50 лет проработал в театре — это неприлично много.

И за это время понял главное: настоящее (в искусстве, я имею в виду) — выше быта, выше добра и зла. Это некое подаренное человеку Господом Богом душевное состояние. Радуга. Уж извините, что так красиво получается.

Настоящее нельзя объяснить. «Я люблю тебя, потому что.» — это наука. А просто «Я люблю тебя» — это искусство.

Как и десять лет назад, интервью пришлось прервать. Правда, в этот раз в кабинет заглянула не жена Армена Борисовича — она сейчас живет в американском Далласе, где теперь дом Джигарханянов. И не обед стал причиной перерыва. Теперь актер обедает исключительно в театральном буфете, где, как мне рассказали в театре, предпочитает винегрет и куриную лапшу.

Просто к народному артисту заявились телевизионщики, уговорившие его накануне грядущего юбилея ответить на несколько вопросов.

— Вам трудно быть откровенным?

— Я счастливый, потому что могу пооткровенничать с вами от имени персонажа. И вы никогда не догадаетесь, что думаю об этом я сам. Могу петь, а когда меня начинают оценивать, отвечаю, что это не я, а мой герой поет. Поэтому и говорю, что я — клоун. Это самое точное определение. Никто же не знает, когда и от имени какого персонажа я говорю.

— А от имени какого персонажа вы говорите сейчас?

— Вы хотите разоблачить все мои 70 лет и чтобы я вам рассказал, когда я пил пирамидон, а когда цианистый калий? Я этого и сам не знаю. Уже не боюсь говорить, что я — счастливый человек. Потому что мне довелось пережить мгновения восторга. Это чисто физиологическое состояние.

— Чем вы живете сегодня?

— У Данте есть такая фраза: «Земную жизнь пройдя до половины, я оказался в сумрачном лесу». Тогда половиной жизни было 35 лет, следовательно, полная жизнь — это 70. Данте говорит, что это время праведника. А дальше — самое страшное. Дальше — пустыня. Вот этим живет Армен Джигарханян. Все — суета.

— Ваше главное занятие сейчас — ваш театр?

— Да. Задумали сейчас делать Шекспира.

— Думаете, классика не надоела?

— Важно, как ее делать. Существует на свете человек, который не знает сюжет «Отелло»? Ну, хотя бы то, что он в конце ее задушит за этот сопливый платок? А все равно идут и смотрят. Потому что у каждого из нас есть своя проблема, хотя мы даже можем и не подозревать о ее существовании.

И всего две вещи способны на эту проблему воздействовать — церковь и театр.

Бывает же, что все вроде в порядке — денег заработал, с друзьями хорошо посидел, домой пришел. А на душе что-то не так! И врачи тут не помогут. А театр и церковь — да.

Мне вот очень жаль, что я не могу идти в театр как в церковь, потому что это моя работа. Хотя все равно часто хожу в театр. Сам не играю, но мне интересно смотреть на других. Не казните меня за то, что я сейчас скажу. Но тот театр, который мы имеем, обладает лишь семью процентами тех возможностей, которые ему присущи. А вообще они у него невероятны.

И та масса, которую мы называем зрителями, тоже несовершенна. В зале есть 3–4 человека, которых бормашина со сцены задела. Остальные просто не хотят подключаться.

Я очень люблю смеяться, люблю дурачиться. Мне вчера друг из Америки звонил, анекдот рассказал. «У меня два брата, у обоих имя начинается на Ш — один Шашик (Сашик), а другой — Шерош (Сережа)».

А нас сейчас так смешат, что я смотрю и не понимаю, над чем надо смеяться, что там смешного. А знаете, почему? Потому что бездарно. И сейчас подавляющее большинство из происходящего — бездарно. Антон Павлович Чехов сказал, почему это происходит. Потому что мы — навоз.

— На родине в Ереване часто бываете? Скучаете?

— Бываю часто, но скуки никакой нет. Пока, по крайней мере. Наверное, я — человек одинокий. Мои радости — кот Фил, я в нем нуждаюсь. В моей жене нуждаюсь. Не стану сейчас объясняться в любви. Я-то знаю, что это так. А по Еревану слез нет. Хотя мне и говорят: «Подожди-подожди, придет время и будешь обливаться слезами». Не знаю, может и придет такое время.

— Вашим первым выходом на сцену была роль всего с четырьмя словами. Помните их?

— Конечно. «Товарищ капитан, вам телефонограмма».

— И с тех пор фамилия Джигарханян не сходила с театральных афиш. Кстати, вы знаете, что она означает?

— Джигяр — дословно «печенка». То ли арабское, то ли турецкое слово. Но там есть еще окончание «хан», которое означает «хозяин».

На востоке очень любят говорить про душу. Грузины произносят «джигаро», то есть душевный человек. Так что фамилию можно переводить как нам выгодно. Или я — хозяин печеночной, или — хозяин души.

— Что для вас сегодня является наивысшим счастьем?

— Не скажу. Потому что не знаю. Самые, наверное, примитивные вещи. Здоровье. Чтобы все, кто мне очень дорог, были со мной. Я боюсь их потерять. У Тете есть гениальная фраза про старость: «Все, что было близко, — отдаляется».

Я этого боюсь. Могу точно сказать — боюсь. Даже не подпускаю мысли, что моего Фила не будет. Переживу, наверное, выпью-закушу. Но пустыни не хочу.

Любимого кота Джигарханяна не стало год спустя. Все, кто знал Армена Борисовича, ждали, что он будет сильно переживать из-за смерти своего любимца.

Он и переживал. Но только делал это так, что никто из его знакомых этого не чувствовал. Догадались, что на самом деле творится у него в душе, только после того, как стали свидетелями, как на репетиции одна из молодых актрис, не зная, куда пристроить котят от своей кошки, взяла и предложила одного из них художественному руководителю.

Что стало с Джигарханяном! Но он сдержал себя. «Ты думаешь о том, что говоришь? — еле слышным голосом произнес он. — Нет? Я бы объяснил тебе. Если бы ты была чуточку умнее».

— Вы вынесли какой-то урок из прожитой жизни?

— Нет, урока нет. И врал, и совершал нехорошие поступки. Но я за них несу ответственность. Сам. Ни от чего не отрекаюсь. Там, далеко, буду об этом думать. Что-то смогу исправить, а что-то останется моей болью.

— А что вы сделали зря?

— Такое же количество поступков, как и не зря. Это мои проблемы. Я должен разобраться в них. А может, и не надо их трогать вообще.

— Есть кто-то, кого вы презираете?

— Никого не имею права судить. Если это люди из моей жизни, то я должен принять решение не отвечать злом на зло. И просто себе сказать, что этого человека больше в моей жизни нет.

— Многих так исключили из своей жизни?

— Есть такие, есть.

— Научились не переживать из-за этого?

— Такое не бывает без переживаний. Тем более если связь была глубокой. Но пережил, слава богу.

Мне один человек, имея в виду мои работы в кино, сказал: «Ты очень мощное животное». Мне это очень понравилось. Лучший комплимент. Значит, нюх у меня есть.

Хотя не могу сказать, что не ошибаюсь в людях. Я же снялся в 300 фильмах. Значит, имел как минимум 600 партнеров, 300 режиссеров, 300 операторов. Столько людей прошло. Конечно, не у всех получались хорошие работы, уроды выходили. И что мне теперь, за ними с винтовкой бежать? Спокойней надо ко всему относиться.

Вообще мы всегда очень субъективны. Более того, скажу вам честно, мы очень глупы. Если хотите узнать, спрашивать надо у Него.

Станиславский говорил, что люди делятся на тех, кто любит себя в искусстве, и тех, кто любит искусство в себе. Большинство из тех, кого я встречал, любили себя в искусстве. Они ни кота не любят, никого, главное — они сами. Но я не имею права сказать, кто лучше. Их же тоже природа создала. Значит, не просто так.

— Можете назвать вашу самую отличительную черту?

— Нет. Я же меняюсь. Стал, например, сентиментальным, плачу иногда. Очень ненавижу себя за это. Вижу ребенка плачущего, собаку бездомную — и плачу. Помочь-то ничем не могу, к сожалению.

Нетерпимым вот стал. В лицо человеку говорю, что он глупый. Раньше мог высмеять, за нос потрогать, но не обижать. А сейчас прямо спрашиваю: «Почему ты такой глупый?» Это нехорошо. А если он мне ответит и начнется свара?

Мы же все равно с вами живем по законам среднеарифметическим. У меня вот есть музыка — Моцарт, Вагнер, книги, в которые никто не смеет вторгаться. А так.

Я ведь должен уметь понравиться — партнеру, режиссеру. Приходится подстраиваться. Есть же правила уличного движения, законы морали.

— Что вам помогло состояться в жизни?

— Господь Бог.

— Не судьба?

— Замените это словом «Судьба». Я думаю, что все вообще имеет одно название: «Вдруг». Все решает случай. Я же большую жизнь прожил, интересную.

— Когда поняли, что счастье не в деньгах?

— В деньгах тоже. Я хочу, чтобы моя жена и мой мальчик, мой Фил, жили хорошо. Должен зарабатывать для них деньги. Когда уезжаю из Америки, говорю им: «Поеду вам косточек привезу».

— Вы советский человек?

— Если говорить об уродстве, то да. Во мне не воспитали чувства достоинства. «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», — написал поэт. А меня учили, что нескромно начинать предложение со слова «Я».

Но я думаю, что каждый человек имеет то, что он заслуживает. Если мы будем жестокими во имя истины, то увидим, что и Солженицын имеет то, что он заслуживает. И Андрей Сахаров имел то, что заслуживал.

Я недавно узнал потрясающую вещь. Вы знаете, что на кресте (а это были кресты для преступников), на котором был распят Христос, было написано: «Он умер по своей вине»? Вдумайтесь в это.

Если мы с вами не будем обливаться слезами и соплями, а посмотрим трезво, то поймем, что Сахаров — Гений! — сам пошел на смерть и умер по своей вине. Зачем ему нужен был этот Верховный Совет?

— Вы думаете про смерть?

— И думаю, и не думаю. Не готовлюсь к ней. Прошу своего Бога, чтобы он не оставил меня. Я не хожу в церковь, он во мне и со мной.

— Вам часто бывает страшно?

— Неспокойно бывает. Иногда даже не могу понять, в чем проблема. Страх всегда есть. Всегда про своих в Америке думаю. Просыпаюсь, про них первым делом вспоминаю. Боюсь потерять. Потому что знаю, чем все кончится.

Я не знал, как вывести Армена Борисовича на разговор об Америке. А поговорить на эту тему хотелось. Ибо, несмотря на все перечисленные выше сюрпризы, на которые артист большой мастер, главной неожиданностью стал его отъезд в США.

Говорили об этом чуть ли не шепотом: «Джигарханян эмигрировал». Потом началась волна опровержений: как, мол, не стыдно такие сплетни про любимца публики распускать. Истина же находится, как это часто бывает, посередине.

Семья артиста действительно жила на тот момент в Штатах. А сам он уезжал туда только на лето и рождественские каникулы. Потому что мудрый человек и понимал: его зритель — в России.

— Когда бываете в Америке, чем занимаетесь?

— Смотрю передачи про животных, про природу и спорт. И читаю много, в Америке делать же нечего. Сейчас все перечитываю по второму-третьему разу. Булгакова, Чехова. Маркеса обожаю. Меня потрясло, когда он сказал, что переписал бы «Сто лет одиночества», если быу него была такая возможность.

— Вы по-английски говорите?

— Нет. Но американцы меня понимают. Потому что хотят понять. Мое общение — магазин, заправочная станция. Если что-то более серьезное, жена помогает, она хорошо знает язык.

Но я и сам могу пойти в ресторан. Беру меню с изображенными на картинках блюдами и говорю: «Мэн, йе?!»

И официант кивает, если это есть. Потом показываю ему перекрещенные пальцы, и он понимает, что мне нужно половину порции. А потом еще и принесет показать, верно ли меня понял. Не то, что «иди к такой-то матери».

— Как у нас часто бывает.

— Про «у нас» будем молчать.

— Вы когда летите в Америку, домой едете? Как сами себе говорите?

— Домой — это когда я уйду отсюда. А так приеду в Даллас, увижу моего мальчика, понюхаю его. Я нуждаюсь в этом. Но понимаю, конечно, что это я все себе придумал.

17 лет он живет с нами. Сейчас для меня нет ничего дороже него. При этом осознаю, разумеется, что он кот. Я терял в своей жизни дорогих людей. Знаю, что нет царства теней. Но хочу, чтобы оно было. Потому что надеюсь, что там их увижу. Хотя умом понимаю, что ничего нет.

Самое интересное для меня — это мое прошлое. Будущего боюсь. Так что зачем мне загадывать? Вот говорят: «Через 20 лет мы построим то-то». А я буду через эти 20 лет? Зачем мне это надо? Суета сует и томление духа.

— У вас на подставке к календарю написано: «Армен Джигарханян. Элита России». Не обидно, что в Америке вам такого никто не подарит?

— Это счастье. Счастье! Потому что привилегии — плохая вещь. Вы дайте мне деньги, и я куплю себе лучшее место в салоне самолета. А когда у меня билет в эконом-класс, и мне из-за известности предлагают перейти в бизнес-класс, я отказываюсь, говоря, что люблю эконом. Хотя это глупость, конечно. Дайте мне заработать, и я весь самолет себе куплю!

Знаете, какое было мое первое потрясение в Америке?

Я туда летел, честно говоря, со страхом: языка-то не знаю.

И товарищ, который меня провожал, написал на билете: «Не владеет английским языком». Так меня как президента страны провели из одного самолета в другой (мне там пересадку надо было делать). И не надо никакого «народный артист, народный депутат». Ерунда все это!

— Американцы, значит, не так глупы, как принято считать?

— Они — очень великий народ, очень! Многое меня потрясает в Америке.

Я сдавал там права водительские, имея 30-летний стаж. Увидел вопросы и подумал:

«Это же стыдно такие элементарные вещи спрашивать». А потом понял, что все придумано для самого низкого, примитивного уровня. А те, кто находится на более высоком уровне развития, до остального сами дойдут.

Наши же эмигранты смеются и называют американцев дебилами. Но они не дураки и все рассчитали правильно: умный все сам поймет, а объяснять надо не очень умным.

А у нас выступает министр чего-то и говорит такое, что я не понимаю. Скажи мне понятно! А он: «индоксикация, префарация, мурарация». Ия начинаю подозревать, что он и сам ничего не понимает.

— Что надо сделать, чтобы у нас наконец все изменилось?

— У вас? — Джигарханян засмеялся. — Да ничего не сделаешь. Ничего не изменится. Опять-таки есть закон природы. Не надо его нарушать. Можно не любить шакала, но он — явление природы, любит падаль есть. И глупо ему давать свежее мясо. Зачем? Надо уметь слушать природу.

Когда я собрался уходить, Джиграханян тоже поднялся из-за своего стола. «Хочу посмотреть, как там репетиция», — сказал он. Из кабинета мы вышли вместе и, пока спускались по лестнице, продолжили разговор.

— У вас какая пенсия, Армен Борисович? Тысячи две рублей?

— Нет, я же работающий пенсионер, у меня 1900, кажется. Вот когда брошу работать, мне 50 рублей прибавят. Так что все нормально. — Джигарханян, как и десять лет назад, выдержал паузу, а потом в сердцах произнес: — Если хотите правду, яв 300 картинах снялся. Сейчас элементарно был бы миллиардером. А у меня пенсия 1900 рублей! Вот и весь разговор!

 

Всегда в моде. Историк моды Александр Васильев

Удивительное дело: Александр Васильев — не артист, не политик, не музыкант, но его знают все. И при этом не путают со знаменитыми однофамильцами. Завидная участь человека, чья профессия по сей день звучит довольно экзотично — историк моды.

Впрочем, дело, наверное, не в роде занятий, а в настроении, с которым он им отдается. И в страсти, с которой говорит обо всем на свете — начиная от рецепта приготовления брокколи (витиеватое название овоща из уст Васильева с его неподражаемой интонацией звучит, как песня) до перспектив развития отечественной моды.

А еще он с удовольствием рассуждает о белой эмиграции, остатки которой застал в Париже, о великих балеринах, чьими судьбами занимается с профессионализмом увенчанного званиями искусствоведа, о выдающихся людях, с которыми его сводила жизнь и знакомством с которыми он и гордится, и в тоже время не хочет бравировать.

Даже о стоящем перед нами на столе чае Васильев умудряется рассказать какую-то историю, вызвав восторг не только официантов, но и сидящих за соседними столиками посетителей ресторана. Они, разумеется, уже узнали моего собеседника и только делают вид, что изучают меню. Невольно наша беседа превращается в творческий вечер Александра Васильева. Для полноты ощущений не хватает только записок из зала. И вопросов публики.

Хотя нет, с последним все в порядке — в середине разговора к Васильеву подходит облаченная в норковую шубку и разноцветные атласные варежки дама и на полурусском-полуанглийском языке напоминает о том, как они виделись в Париже и «месье Алекзандер» выразил желание посмотреть старинные наряды, которые хранятся у дамы. Так вот, она специально прилетела в Россию, чтобы встретиться с «месье Васильефф», и «вот надо же, какая неожиданная встреча» и так далее и тому подобное. Приходится сделать получасовой перерыв.

— Никогда не думал, что историк моды может быть таким популярным.

— Я, честно говоря, тоже.

— А как вообще появилось это словосочетание? Не припомню никого, кто, кроме вас, называл бы себя «историк моды».

— А до меня в России такой профессии и не существовало. Все называли себя «историками костюма». Пока я жил в Советском Союзе — а прошло уже больше тридцати лет, как я эмигрировал, — этой темой занимались две дамы. В 50-60-е годы они были главными специалистами в этой области.

Мария Николаевна Мерцалова была родовитой дворянкой, которая водила знакомство еще с самой Надеждой Ламановой, единственной из создательниц моды, не оставившей Россию после революции. Ламанова одевала актрис и высший свет, включая императорскую фамилию.

Другая русская специалистка — Раиса Владимировна Захаржевская, тоже знатная дама польских кровей. Она много работала в Художественном театре, а потом долгие годы преподавала историю костюма в Текстильном институте и МГУ. Ее учеником был, например, Вячеслав Зайцев.

Между собой эти дамы, разумеется, не общались. А как вы думали, они же были конкурентками! Вспомните Шанель и Скьяпарелли, которые даже думать не хотели о существовании друг друга.

С историками моды я познакомился, когда уехал во Францию. Там была такая профессия. Мода и костюм — разные вещи. Мода — это одновременно вид искусства и вид коммерции, очень взаимосвязанные между собой. Когда меня спрашивают, что важнее в моде — деньги или талант, я отвечаю, что важно все, 50 на 50.

Сегодня моду хотят сделать чуть ли не алгеброй и геометрией, то есть точной наукой. Не думаю, что это хорошо. Еще никому и никогда не удавалось предугадать тенденции в моде надолго. Будь это возможно, мы бы никогда не расставались со своими вещами. Потому что знали бы, когда тот или иной костюм снова войдет в моду.

— Если вы скажете, что мечтали о профессии историка моды с детства, я вам не поверю. Вы родились-то в стране, которая вовсю строила коммунизм.

— О, об этом я никогда даже не думал. Я родился в семье знаменитого театрального художника и актрисы. Обе семьи — и папина, и мамина — имели глубокие корни в дореволюционной России. Впрочем, все семьи имеют такие корни, только не все о них знают. Просто дворяне хранят воспоминания о своих предках, а другие — нет. И в результате даже не знают, где похоронен их прадедушка и что у него на могиле — крест или плита.

Так вот, с самого детства меня интересовало все, что связано с искусством. Я на помойках собирал всевозможные антикварные вещи, которые за ненадобностью выбрасывались из домов. Тогда ведь в Москве было всего три антикварных магазина.

Я всегда знал, что уеду из Советского Союза. С 10 лет был уверен, что буду жить элегантной жизнью. Поверьте, лучшей жизни, чем эмиграция, не существует. Только оказавшись в чужой стране, ты можешь абстрагироваться и оказаться в ситуации, когда тебя будут оценивать не по связям и деньгам, которые ты имеешь, а по тому, что ты из себя на самом деле представляешь.

Все, чего я добился в своей жизни, я сделал именно в эмиграции — в Европе, Австралии, Японии, Южной Америке. Я единственный русский театральный художник, который работал в 30 странах мира.

Когда мне вновь позволили приехать в Россию — а это произошло лишь в начале 90-х, — я не был востребован русскими театрами. Многие воспринимали меня лишь как историка моды или создателя интерьеров для состоятельных людей. Почему? Здесь своих художников хватает, и обращаться к ним, видимо, дешевле.

— А как ваши родители относились к желанию сына уехать из страны? Или вы от них свои планы скрывали?

— Зачем? Они все знали. Нормально относились, потому что знали разницу между жизнью в СССР и в других странах.

Папа часто ездил за границу, ав те годы это было настоящим событием. Привозил мне красивую одежду. Я всегда был большим модником, одевался лучше всех своих одноклассников. А учился я в английской спецшколе.

— Специально занимались языками?

— Испанский и итальянский выучил уже за границей, когда начал работать в местных театрах. А здесь учил английский и французский. Часто ходил во французское посольство, где устраивали киносеансы. Перед зданием стоял бравый советский милиционер, который внимательно осматривал входящих и требовал документы. У всех, кроме меня. «Бонжур, месье», — обращался он ко мне, будучи уверен, что я — ребенок кого-то из сотрудников посольства.

Меня вообще почему-то всегда принимают за иностранца. Хотя я русский и горжусь этим. И никогда не строю из себя иностранца. Даже когда перебрался во Францию, не стал менять фамилию. Хотя французы мудро предлагали мне это сделать.

Я отказался и сейчас об этом жалею. Поменяй я фамилию, мог бы значительно больше работать во Франции. Дело в том, что там долгие годы существовала квота — только 8 процентов иностранцев могут работать в сфере культуры. Чтобы этого избежать, необходимо, что называется, офранцузиться. Ради этого знаменитый французский режиссер Вадим Племянников стал Роже Вадимом, а Марина Байдарова-Полякова стала Мариной Влади. Французы не слишком любят иностранные фамилии.

— Уехав из Союза, вы сразу нашли работу во Франции?

— Ровно через два месяца. Мне удалось уехать, так как я женился на француженке. Тогда это был единственный способ.

Франция приняла меня довольно благосклонно. Два месяца я отдыхал — купался в океане, путешествовал по Бордо. Мне не пришлось на себе испытать, что такое безработица.

Я ведь из СССР уехал не просто 23-летним молодым человеком. Я был здесь художником по костюмам Театра на Малой Бронной, где одевал звезд — Ольгу Остроумову, например. И снимался в кино.

— Вы имеете в виду художественные фильмы?

— Да. Я в детстве вообще был настоящей звездой. Вел на телевидении детские передачи «Колокольчик» и «Будильник» с Надеждой Румянцевой. Играл в фильме «Кто спасет парня» роль сына героя Соломина, в «Скорпионовых ягодах» — роль внука героини Гоголевой. Но это все телефильмы 60-х годов, которые сегодня мало кто помнит.

— Это вас, благодаря известным родителям, приглашали?

— Ну конечно. В возрасте восьми лет я прошел первые пробы на ТВ, где был нужен ребенок. Мама играла в фильме «Женька-Наоборот», и артистам предложили привести своих детей. Я оказался одним из немногих, кто пробы прошел, так как не боялся камеры и быстро учил текст. А потом мне предложили вести передачи, в том числе «Спокойной ночи, малыши!».

— На улицах узнавали?

— Не то слово! Я не мог ездить в метро. На телевидение мне присылали мешки писем. Писали просто: «Москва, ТВ, Сане Васильеву». Авторами были, разумеется, дети. Мама заставляла меня на все отвечать — писала своим почерком адрес, а я надписывал «Привет из Москвы». Первый автограф дал в 5 лет.

— Почему же не пошли в театральный институт после школы?

— А я и хотел. Но не сложилось. И сегодня счастлив, что не стал актером. Потому что в таком случае не имел бы никакой работы на Западе. Только во время немого кино русские актеры могли сделать хорошую карьеру. А как только появился звук, они сразу перешли на вторые роли — шпионов, таксистов и так далее.

— Приехав четверть века назад в Париж, вы наверняка застали там представителей русского дворянства, эмигрировавших после революции.

— Всю эмиграцию можно было застать в 20-30-х годах. А я застал остатки, общался со многими русскими балеринами. Лично знал Бориса Кохно, Сержа Лифаря.

— Вы были знакомы с великим Лифарем, любимым танцовщиком Сергея Дягилева?

— Я бы не сказал, что очень хорошо знал его. Зачем Лифарю было общаться с юношей 23 лет? Но мы были знакомы, нас представила друг другу Майя Плисецкая, которая танцевала в его балете «Федра».

Мы встретились в Лионе, и он, разумеется, произвел на меня мифическое впечатление. Когда ко мне сегодня боятся подойти, считая меня мифическим персонажем, мне становится смешно. Потому что для меня таковыми являлись совсем другие люди.

Каким был Лифарь? Очень моложавым, гладко выбритым, с крашеными волосами. По-русски говорил, как мы с вами.

Я очень дружил с его вдовой, шведской графиней Лилиан Алефельдт. Они никогда не были венчаны, но долгие годы жили вместе. Графиня помогла Сержу, когда он переживал не самые легкие времена.

Вы же знаете, Лифарь после войны был с позором выгнан из Гранд-опера за то, что показывал ее Гитлеру и, по слухам, летал на его личном самолете в Киев повидаться с родственниками. Потеряв место, Лифарь познакомился со шведской графиней — молодой, красивой, которая только что вернулась из Индии и Непала и была покрыта дарами магараджи — изумрудами и бриллиантами.

Вообще-то Лилиан имела виды на Вову Романова, сына Матильды Кшесинской и великого князя Владимира Романова. Но Вова-младший ездил на велосипеде, пил вино и женитьбой не интересовался. А вот Лифарь произвел на нее впечатление. Он тогда жил в комнате для прислуги, где была свалена его коллекция рукописей Дягилева, миниатюр пушкинской эпохи, писем Пушкина жене.

Почему он не продал все это? А тогда не было особого интереса к Дягилеву, все началось лишь в конце 60-х, когда с аукциона «Сотбис» были проданы костюмы и эскизы к его балетам.

Графиня сняла Лифарю очаровательную квартиру на площади Мексики и, пока он был в Финляндии, перевезла туда все, что у него было. «Вместе с пылью», — как она мне сказала. Включая простоявшую два года не разобранной рождественскую елку. Это очень тронуло

Сержа, и они стали жить вместе.

После его смерти графиня Лилиан пыталась завести новую семью. Она тогда была «молода», ей было всего около 83 лет. Вскоре она вышла замуж за русского гитариста и прожила с ним в браке более 10 лет. Расстались супруги из-за того, что муж нерегулярно исполнял супружеский долг. Ему, кстати, тогда было около 40 лет.

Иногда графиня звонила мне и говорила: «Александр, вы могли бы прийти ко мне в отель? Часа в два ночи. Это будет самое удобное время». Она принимала меня в пеньюаре и говорила: «Мне нужны ваши услуги переводчика». Протягивала письмо Баланчина к Лифарю, написанное в довольно скабрезных выражениях. Баланчин писал о том, чтобы Лифарь поближе познакомился с балериной Алисией Никитиной, женские качества которой произвели на него впечатление во время последнего визита в Монте-Карло.

Письмо было написано в довольно вульгарной форме, ия не решался дословно перевести его графине. Решил пунктиром обрисовать содержание письма: «Здесь речь идет о балерине Никитиной и связи Сережи (так мы между собой называли Лифаря) с ней».

Графиня рассмеялась: «А я ведь знала, о чем письмо. Просто мне хотелось проверить, насколько вы невинны». На этом мы раскланивались. Хотя, возможно, графиня и хотела, чтобы я остался. Что, впрочем, впоследствии с успехом и сделал русский эмигрант.

— Каково было ваше возвращение в Россию?

— Я приехал в Москву в 90 году, до этого меня не впускали. Приехал, чтобы повидаться с отцом, который уже болел и вскоре скончался.

Меня сразу же окружила вниманием русская пресса. Хотя приблизительно до 93 года я даже не предполагал, что могу читать здесь лекции. В результате я занял место, которое принадлежит мне и сейчас. Разумеется, это разозлило многих моих коллег. Они ведь тоже хотели внимания. В мой адрес стали раздаваться всевозможные колкости.

Как я реагировал? Поначалу переживал. А потом включил французскую волну. Французы ведь равнодушны к переживаниям других людей. А русские люди, наоборот, очень душевны и любят сопереживать.

Когда я понял, что вызываю ревность и зависть, то перестал на это реагировать. Как говорится, на каждый роток не накинешь платок.

Почему мои книги становятся бестселлерами и именно меня хотят слушать? Не знаю. Се ля ви! Я ниу кого не воровал славы. Теперь я предоставляю своим завистникам и недоброжелателям возможность раздражаться и злиться в своем стакане с лимоном.

У меня на это просто нет времени. Я постоянно в поиске. Каждый день сижу в Интернете и покупаю платья. У меня собрано больше десяти тысяч предметов, огромная коллекция.

Хотите, расскажу, что купил этой ночью? Оперное манто нефритового цвета из панбархата, отделанное белым песцом, 1926 года, с рукавами «летучая мышь», которое в тон подходит одному бисерному платью из моей коллекции.

Нефритовый цвет довольно редко встречается. Ядо 4 утра торговался. И в результате упустил красное муслиновое платье 1935 года, разница в цене была всего три доллара.

Мне несколько раз доводилось стать свидетелем походов Александра Васильева на «блошиные рынки», где он умудряется отыскивать настоящие сокровища по вполне разумным ценам. При этом в любой стране продавцы встречают его, как долгожданного гостя.

В Тбилиси при виде Васильева на лицах торговцев появляется счастливая улыбка и каждый норовит завлечь «генацвале Сандро» именно к своему прилавку; в Венеции Александр безошибочно находит среди сплетения узких улочек укромную площадь, на которой в это воскресенье выставлены старинные украшения, фотографии и костюмы, и столь виртуозно торгуется, что за этой сценкой с улыбкой начинают наблюдать не только проходящие туристы, но и венецианцы.

Вообще, сюжет «Александр Васильев на блошином рынке» способен стать прекрасной темой для кино, причем не только документального…

— Вы довольно трепетно относитесь к костюмам. А сами как одеваетесь?

— Так, как мне удобно. Будучи центром всеобщего внимания, я невольно превратился в икону стиля. И это стало для меня обузой. Раньше я любил наряжаться, был жертвой моды — носил шляпы с мертвыми птицами на полях, каракуль, манто и пелерины, горжетки и прочее, прочее. Я, кстати, стал единственным русским, чья квартира попала в английскую книгу лучших интерьеров в стиле «декаданс».

В Париже меня окрестили самым эксцентричным парижанином. Но я сам себя таковым не считаю. И в Москве, когда я не на телевидении, стараюсь одеваться неброско, чтобы не привлекать внимания. Не хочу, чтобы на меня все смотрели. Хотя, разумеется, если выйду на сцену, то наряжусь и буду переливаться всеми цветами радуги.

— Слышал, вы недавно стали студентом.

— Аспирантом МГУ, если точнее. В России ведь очень любят «корочку». Ничего, отучусь, получу степень кандидата искусствоведения, а потом, назло ворчуньям, защищу еще и докторскую. Мечтаю стать академиком. А потом министром культуры России.

Я познакомился с Васильевым, когда программа «Модный приговор», сделавшая Александра безусловной звездой на всем постсоветском пространстве, еще не существовала. Правда, его все равно узнавали на улицах.

Но слава, обрушившаяся на маэстро после его появления в кресле модного судьи, не сравнится ни с чем. Если раньше мы были самой читающей нацией, то в веке XXI превратились в, наверное, самую телевизионно-смотрящую. А потому теперь Васильева в лицо знают миллионы. Причем значительная часть из его новообретенных поклонников понятия не имела, что их обожаемый телеведущий еще и писатель, лектор и коллекционер.

Но самое удивительное заключается в том, как сам Васильев воспринял изменение своего социального статуса. Точнее, как он ровным счетом никак его не воспринял.

Его искренний интерес и уважительное отношение к обращающимся к нему незнакомцам для меня стали хорошим уроком. Равно как и почти двадцатичасовая работоспособность, результаты которой едва ли не каждый месяц предстают на книжных прилавках и музейных афишах.

А что уж говорить про знаменитые выездные Школы маэстро! На его семинарах и лекциях люди, далекие от искусства, становятся пусть и не знатоками, сразу так не бывает, но осознанными почитателями того или иного художника, стиля архитектуры, актерской работы, режиссуры или модного течения.

А потому АВ — именно так, своими инициалами Васильев подписывает письма и смс-сообщения, адресаты которых живут, кажется, по всему земному шару, — впору называть не Маэстро, а Миссионером.

Впрочем, главное не титул и его звучание. А способ идти по жизни — делать то, что тебе дорого и важно. И тогда это обязательно будет интересно другим.

Что-то подобное в свое время говорил Владимир Немирович-Данченко, один из основателей Художественного театра.

Сам Васильев окончил Школу-студию МХАТ, так что с идеями его основоположников знаком не понаслышке. Потому, наверное, стиль его действий — это классика.

Которая всегда будет в моде.