Тени забытых предков. Актер Рамаз Чхиквадзе
Когда сегодня заходит речь об актерах, то, как правило, первый вопрос бывает о том, в каком фильме снимался герой разговора. Мой собеседник появлялся на экране не так часто, чтобы стать безусловной знаменитостью. Да он к этому и не стремился.
Для Рамаза Чхиквадзе на первом месте всегда был театр. Его домом стал прославленный Тбилисский театр имени Руставели. На прославленной, во многом именно благодаря его игре, сцене Рамаз блистал в спектаклях по пьесам Шекспира и Брехта в постановке Роберта Стуруа. Ему, без преувеличения, рукоплескал весь мир.
Мы не видели Сару Бернар или Михаила Чехова, но знаем, что то были великие актеры. Рамаз Чхиквадзе, тоже был великим. И не только на сцене, ной в жизни.
Так получилось, что мы познакомились, когда он уже ушел из театра. Но я той дело слышал имя Чхиквадзе, и познакомиться с ним конечно же стало делом чести.
На тот момент Рамаз и его легендарная, грузины не дадут мне соврать, жена Наташа жили в трехэтажном здании виллы «Берика», первые этажи которой занимал отель. Такой был маленький семейный бизнес. Туда я и направился на нашу первую встречу.
После нее (трехчасовых расспросов о театре, кино, людях, с которыми он встречался) я попросил встретиться со мной еще раз.
Рамаз повернулся в сторону Наташи и, указав на меня глазами, спросил ее: «Слушай, что онот меня хочет? Я же ему все уже рассказал».
Но уже по тому, каким тоном был задан этот вопрос, я понимал, что мы еще обязательно встретимся. И мы действительно не раз виделись.
Есть такое отчасти избитое выражение «дарить дружбой». Так вот в отношении Рамаза Чхиквадзе оно справедливо, как никогда. Он действительно одаривал своей дружбой. У нас была громадная разница в возрасте, но с ним было легко и интересно.
Знакомство с Рамазом произошло в его кабинете. Именно так выглядела просторная комната, в которой состоялся наш первый разговор. Народный артист СССР сидел в кресле с высокой спинкой с одной стороны стола, ая — на невысоком стуле с другой. Если бы не захватывающие истории хозяина дома, наш диалог вполне мог бы походить на аудиенцию у большого начальника.
Но передо мной был Артист. И потому я чувствовал себя не визитером или гостем, а слушателем уникального моноспектакля.
— Мне всегда везло. С 12 лет, когда я первый раз переступил порог тбилисского Дворца пионеров, мне встречались хорошие педагоги. А ведь могли и заштамповать меня.
И роли главные сразу же стал получать. А если и эпизоды приходилось играть, то очень сочные, интересные. Вообще актерство — это талант плюс везение.
В театральный институт поступил без малейших проблем: вошел и через четыре года вышел уже с дипломом. Потом сразу же попал в театр имени Руставели — главный театр страны, где тут же стал играть главные роли. И какие! Бывало, играл по шесть, а иногда по семь спектаклей в неделю.
И каких спектаклей!
Я потому, наверное, и языков иностранных не знаю — в голове просто не оставалось места для новой информации. Сейчас иногда думаю — откуда силы брал?
Мы ведь как жили? Отыграли вечером спектакль, а потом шли куда-нибудь и кутили до утра. Ну, если и не кутили, то после спектакля заходили с моим другом в ресторан «Тбилиси», там, где сейчас гостиница «Мариотт», заказывали бутылку шампанского и коньяку, выпивали и расходились по домам.
Я ведь с театром несколько раз вокруг всего земного шара объехал. Только в Швеции и Норвегии не был.
Помню, приехали мы на гастроли в Шотландию со спектаклем «Ричард Третий». Успех был невероятный! И нас тут же послали в Лондон. А то, мол, как это так, спектакль по произведению Шекспира и не сыграть его в столице Англии.
Приехали мы в Лондон, а нас уже встречают манифестанты. Оказалось, что аккурат за день до нашего приезда в Лондон советские войска вошли в Афганистан.
Нам предстояло играть в здании, попасть в которое можно было, только поднявшись по высокой лестнице. И вдоль всей этой лестницы стояли митингующие — и противники афганской войны, и евреи, выступавшие в защиту советских евреев, которых не выпускали из СССР в Израиль.
И вот поднимаемся мы по лестнице, а к нам тут же бросаются недовольные. И обращаются первым делом ко мне. Дело в том, что накануне наших гастролей в одной из газет появилась статья, озаглавленная «Король Рамаз» — ну, так они обыграли наш спектакль «Король Лир», в котором я играл главную роль.
Собравшиеся у театра, видимо, узнали меня по фотографии, которая была напечатана там же, и говорят:
— Вы Рамаз? Зачем вы вошли в Афганистан?
Я не растерялся и ответил:
— Как в Афганистан? Мы вчера вошли в Лондон!
Они засмеялись и вроде отступили. Но тогда наступила очередь выступать защитникам евреев.
— Почему вы не разрешаете евреям выезжать в Израиль? — кричат они мне.
— Вы хотите, чтобы я разрешил им выезжать? — спрашиваю.
— Хотим! — не успокаиваются они.
— Тогда я разрешаю.
И опять все засмеялись, и мы смогли спокойно войти в театр и отыграть спектакль.
Нас очень хорошо принимали за границей, всегда был невероятный успех. Однажды после того, как театр имени Руставели выступил в Австралии, мне предложили сделать свои там творческие вечера. Я пытался отказаться. Ну что я один буду на сцене делать? Я же не читаю стихи. Нет, то есть сам для себя их читать люблю и слушать люблю, а вот со сцены никогда не читал. Тогда мне предложили выбрать несколько отрывков из спектаклей и с ними приехать в Австралию.
Так я и сделал — набрал человек 20 артистов и с ними отправился за океан. Первым в нашей программе был отрывок из спектакля «Король Лир». Я выходил на сцену, произносил монолог Лира и падал в обморок. Каждый раз меня сзади ловили два артиста, так что я делал это уже автоматически — откидывался назад и падал в их руки. Но так получилось, что в первый день гастролей эти ребята о чем-то задумались и не успели меня поймать. И я плашмя упал прямо на пол сцены.
Лежу и думаю: «Это катастрофа! В первый же день все сорвалось! Без меня же они не смогут выступать — мое имя на всех афишах написано и билеты уже проданы!»
Так мне жутко стало, что не передать. И при этом страшно пошевелиться — боюсь почувствовать, что какая-то часть тела не действует. Но делать нечего, бесконечно же лежать невозможно.
Пробую двинуть ногой — в порядке, рукой — тоже в порядке, шеей — нормально. В результате оказалось, что я абсолютно невредим. Вот что значит волшебный эффект сцены!
Знаете, я раньше приходил в театр за пару часов до спектакля и измерял давление. Поначалу оно было ненамного выше нормы, а потом с каждой минутой становилось все выше и выше. Перед выходом на сцену верхнее давление было около 250, а я себя прекрасно чувствовал.
Сейчас я уже, конечно, не выхожу на сцену. Хотя до сих пор пытаются уговорить. Но мне уже 81 год! И если физически я, может, еще и смогу выйти — мне недавно очень удачно сделали операцию на ноге, то во всех остальных отношениях не возьму на себя такую ответственность.
Я иногда пытаюсь про себя повторять свои роли, и, признаюсь, случаются неприятные моменты, когда — раз! — и не могу вспомнить слова. А если такое случится во время спектакля? Нет, так оскандалиться не хочу. Надо всегда знать свое время.
В нашем театре ведь нет суфлера. Есть такой анекдот про суфлера на оперном спектакле. Идет «Евгений Онегин», на сцену выходит исполнитель роли Ленского и никак не может вспомнить начало своей партии. Дирижер уже дважды сыграл вступление, суфлер изо всех сил подсказывает слова, а Ленский стоит и молчит. Наконец он не выдерживает и громко говорит суфлеру: «Да слова-то я помню, я мотивчик забыл».
Мне жалко, что почти не сохранилось записей моих спектаклей. Пленка, что ли, тогда была плохая, но на всех кассетах какая-то темнота и почти ничего не разберешь.
Но, честно скажу, я не думаю о том, будут ли помнить мои работы. Я и мемуары не хочу писать, хотя часто предлагают. Достаточно того, что обо мне писали другие.
Впрочем, когда я читаю о себе какие-то хвалебные статьи, то боюсь, как бы это не оказалось на самом деле издевательством. Неужели они все это на полном серьезе писали?
У меня в юности неплохой голос был и меня заставили пойти учиться в Консерваторию. А я так хотел быть драматическим артистом! И для себя все уже решил и ни о какой Москве и думать не хотел.
Тогда придумал такую вещь — поеду в Москву, где у меня много друзей учится, «провалю» экзамены, а сам за это время во МХАТ схожу, в Малый театр. Я же к тому времени уже окончил театральный институт в Тбилиси, имел знакомых в московских театрах.
Перед экзаменом в Консерваторию всю ночь кутили. А на экзамен приходила масса народу, все садились в зале и слушали абитуриентов. Мы выходили на сцену и показывали подготовленные номера. У абитуриентов был аккомпаниатор, с которым репетировали репертуар.
Я пел два грузинских романса и одну итальянскую арию. Дурачился, как мог. А мне пятерку за пятеркой ставили. И я прошел, представляешь!
На этих экзаменах присутствовал Сергей Параджанов и слышал меня. Он в то время уже учился во ВГИКе. Мы тогда с ним не были знакомы хорошо.
Кончилось дело тем, что меня приняли на отделение вокала. Приемной комиссии понравилось, что я уже готовый артист. Да плюс вокал хороший. Аккомпаниаторша с ума от меня сходила, так нравился я ей.
Вместе со мной приняли латыша, чукчу, азербайджанку, еще ребят из союзных республик. И тут, на мое счастье, пришел некий Лапчинский из наркомата культуры и воскликнул: «В чем дело? Нам нужны русские кадры, а вы ни одного русского не взяли!»
А это было правдой — ни одного русского не приняли, в списке поступивших были только ребята из союзных республик.
Когда решили повторить экзамены, я так радовался. Надеялся, что в этот раз точно не поступлю. А меня вызвали в ректорат и сказали, что меня это решение не касается. Надо только отнести в ЦК партии заявление, они мне продиктуют, как и что надо написать, и меня оставят в Консерватории.
Я огорчился, сказал приятелям: «Опять гибну!»
Но делать нечего — написал это заявление и пошел в ЦК. Тогда еще Сталин был жив, портреты его всюду в коридорах висели. Спрашиваю:
— Кому отдать заявление?
А мне отвечают:
— Сейчас начинается съезд партии, и два месяца мы никаких заявлений не принимаем.
А мне-то только этого было и нужно. Правда, домой написал жалобное письмо, что вот, мол, обидели меня в Москве, одни пятерки поставили, а сами не приняли.
Так в результате и не стал в Консерватории учиться. Вернулся в Тбилиси и поступил в театр имени Руставели. В 1951 году это было.
И никогда об этом не пожалел.
Пришло время, и в кино стали приглашать. За главную роль в фильме «Саженцы» режиссера Резо Чхеидзе даже получил главную премию Московского кинофестиваля.
О, это была интересная история.
Приехали мы — съемочная группа фильма — в Москву, на два дня раньше, чтобы встретиться с корреспондентами. Они спросили, сколько мне лет — я же сыграл 80-летнего старика, хотя сам был очень молод. Всех это очень удивляло почему-то.
В эти же дни в СССР приехал Ричард Бартон, в конкурсной программе было два фильма с его участием. В одном он играл Тито и еще в каком-то итальянском фильме тоже главную роль исполнил. Все конечно же понимали, что он приехал за Гран-при. Я лично ни минуты в этом не сомневался.
Тем более что до этого на кинофестивале в Алма-Ате наш фильм не получил ни одной награды, а мое имя и вовсе не упомянули. Мальчика, который со мной играл, наградили.
А меня — как будто не было.
Поэтому с какой стати мне было надеяться на награду на фестивале в Москве?
Да я и вообще о наградах никогда не думал. А мне их давали без конца. Два ордена Ленина, медаль Героя Социалистического Труда, три лауреатства. Я еще свою жену Наташу спрашивал: «Слушай, чем я так провинился?» Всегда это было для меня полной неожиданностью.
А тут мы с Наташей собрались в Чехословакию отдохнуть. И так получалось, что в день закрытия фестиваля мы должны были находиться на теплоходе, который выходил из Одессы в Братиславу.
Да, забыл сказать, что кроме фильмов Бартона, в программе ММКФ еще и фильм с участием Марчелло Мастроянни был заявлен.
Поэтому я совершенно спокойно сел в самолет, и мы улетели в Одессу. Приехали, поднялись на теплоход, устроились и прекрасно проводили время. В первый же день капитан попросил меня выступить перед экипажем и рассказать про международный кинофестиваль. Тогда же это было большим событием. Вдобавок как раз в день нашего отплытия по телевидению шла передача о фестивале.
И вот, перед ее началом, я рассказал, что происходило в Москве и кто получит награды фестиваля. Только закончил рассказ, как началась сама передача, где показали церемонию награждения лауреатов. Когда дошли до приза за главную мужскую роль, я сказал: «Вот сейчас Ричарду Бартону дадут». А по телевизору в это время говорят: «Приз вручается грузинскому актеру Рамазу Чхиквадзе».
Все обалдели, включая меня и Наташу!
Вот так я и стал лауреатом ММКФ.
Приплыли мы в Будапешт, там была остановка. Гуляем с Наташей по пристани и вдруг видим в киоске нашу газету «Правда». Тогда же эту газету во всех социалистических странах продавали. А на первой странице — мой портрет!
Так как меня на церемонии награждения не было, то кадр взяли из фильма «Саженцы», где я был изображен в гриме седого старика с бородой. И так вышло, что у меня в тот момент ни копейки денег с собой не оказалось, чтобы купить газету.
Наташа подошла к киоскеру и попыталась ему объяснить, что очень хочет газету и готова ее обменять вот, скажем, на пачку сигарет.
— А зачем вам так нужна эта газета? — удивился продавец.
— Этот дядя, — говорит Наташа и показывает на фото в газете, — мой муж. Вот он стоит.
И показала на меня. А я стою молодой, мне лет 40 тогда было, в майке, без бороды.
— А ну, аферистка, уходи отсюда, — закричал киоскер.
В итоге приз мне привез режиссер Тенгиз Абуладзе.
На киностудии тогда существовал музей, где хранились все награды грузинских актеров, полученные на международных фестивалях. Зная, что у меня есть медаль Московского международного кинофестиваля, директор музея, моя однокурсница, пристала и стала просить отдать награду в музей. Ну я и отдал.
Года через два вспомнил про эту медаль и решил хотя бы посмотреть на нее. Отправился на «Грузия-фильм», зашел в музей и попросил показать. Меня провели в подвал, открыли сейфовую дверь и протянули почерневшую от времени железку. Подержал я эту жестянку в руках, отдал обратно, да и вернулся домой.
В Грузии всегда были хорошие режиссеры. Один Сергей Параджанов чего стоит!
Он ведь работал в Киеве поначалу, а только потом приехал в Тбилиси. Жил неподалеку от нас с Наташей, мы часто к нему заходили в гости.
Очень был гостеприимный и щедрый человек. Никогда не был особенно богат, но если хотел сделать приятное, мог снять со стены самый дорогой ковер и отдать в подарок.
Я снимался у него в «Ашик-Керибе». Честно скажу, не очень хотел, но Сергей уговорил. Когда я попросил у него почитать сценарий, он удивился: «Зачем тебе это надо? Тем более что никакого сценария и не существует».
Параджанов просто снимал так, как считал нужным в данный момент. И каждый раз у него получался художественный шедевр.
У него ведь и есть-то всего несколько фильмов. Но за границей его имя хорошо известно. Главным образом конечно же из-за его критического отношения к советской власти. Он никогда не держал язык за зубами, а прямо говорил, как ему все здесь не нравилось.
Но при этом представить себе Параджанова, живущего за границей, невозможно. Он обожал Грузию и никуда бы отсюда не уехал.
Сергей был человеком с удивительной фантазией. Мог сочинить что угодно и про кого угодно. Он и про меня всякое сочинял. Умным был человеком, очень начитанным. Иногда даже удивлял своими познаниями.
Мы с ним очень близкими людьми были.
Его последней работой стал фильм «Исповедь». Он начал снимать, но не успел закончить. Там трагедия произошла: пожар случился, а потом погиб артист. И все остановили. Под конец Сергей сам заболел — рак легких. Хотя никогда в жизни не курил.
Он всегда жил так, как ему нравилось. В Тбилиси у него была квартира в старом доме, где он родился. На третьем этаже было две комнатки и общий балкон, через который надо было зайти внутрь.
Параджанов знал все про старые вещи, про антикварную мебель. Он как-то мне и Наташе предложил: «Пойдемте, у меня есть одна баба знакомая, вы с ума сойдете, какие она вещи продает старинные».
Мы пошли. Эта женщина жила в старом районе Тбилиси. Открываем двери — а во дворе как раз эта баба стоит. Увидела нас и закричала что-то на неправильном грузинском. Потом я понял, что она имела в виду: «Не укради, сынок!»
Параджанов, оказывается, когда приходил к ней, все время что-то воровал.
Мы вошли, а она достала какие-то вещи — старые пуговицы серебряные, монетки. И все на Сергея смотрит, чтобы, значит, он ничего тайком не взял. И постоянно говорит ему:
«Не укради!» Но любит его, поэтому пускает.
Так получилось, что нам ничего в итоге не приглянулось, мы поблагодарили ее и ушли. А по дороге Параджанов запустил руку в карман и достал четыре пуговицы.
Только, может, не надо про это, а то все подумают, что Параджанов вором был. А он не был.
На что жил Параджанов? Продавал какие-то вещи. У кого-то покупал старый ковер, например, и перепродавал его потом.
Ругал постоянно власть. На чем свет костерил Филиппа Ермаша, тогдашнего руководителя Государственного комитета по кино в СССР. И тот ему платил, разумеется, взаимностью.
Помню, я приехал на кинофестиваль в Москву и на пресс-конференции оказался за одним столом с Ермашом. Когда зарубежные журналисты спросили его мнение о кинематографической школе Параджанова, Ермаш возмутился: «О какой школе Параджанова вы говорите? Ее не существует! В Советском Союзе есть школа Эйзенштейна, есть школа Пудовкина. А никакого Параджанова мы не знаем!»
Его же в тюрьму посадили. Официально — за гомосексуализм, Параджанов сам кичился этим. Но я никогда не видел, чтобы он с какими-то мужчинами был. Мне кажется, он назло это делал, больше говорил. И арестовывали его именно за то, что он никогда не боялся произносить вслух самые крамольные вещи.
Весельчак и балагур по натуре, бывал он и грустным. Представить себе не можешь, каким он был, когда мы его с Наташей последний раз видели. Он сидел на балконе печальный, одинокий, уже словно с печатью близкого конца на лице. Еле-еле говорил, вспоминал о пожаре на съемках. Таким я его видел первый раз.
Параджанов много читал, поэзию любил, особенно стихи Мандельштама. Очень легкий был человек, никогда нос кверху не поднимал. Со всеми был ровным.
Смелый был, ничего не боялся, плевать на все хотел. Ему запрещено было после выхода из тюрьмы в Москву ездить, а он не просто поехал, но еще и пошел в театр на Таганке и стал после спектакля выступать на обсуждении.
А когда заболел, спасти его уже никак не могли. За два месяца он сгорел. Меня тогда не было в Тбилиси. Мы в Чехословакии о его смерти узнали. Даже не знали, что он был болен.
Параджанов очень мои работы любил. Подарил мне корону, которую сам вырезал из жестянки. Положил на торт и принес мне.
Как-то я у него спросил, почему он не начинает снимать. Сергей ответил, что готовит автобиографическую картину.
«А сценарий пишешь?» — спросил я. «Вот сундук видишь? — ответил он. — Это все сценарий».
Я должен был его отца играть. Когда я спросил, что я делаю в кадре, он ответил: «Ты лежишь в гробу». Я сказал, что это очень, конечно, интересно, но не происходит ли чего до гроба? Много смеялись.
Был ли он великий? Конечно. Он же свое кино сделал, это не так легко. Причем такое кино, которое признал весь мир. Только в СССР не признавали.
Он не был таким закрытым, как Тенгиз Абуладзе. Разговорчивый был очень. Начнешь про мебель его спрашивать, так он целую лекцию прочтет, про мастеров старинных расскажет. Очень любил ковры, разбирался в них, объяснял, в чем разница между персидским ковром и турецким.
Хороший юмор у него был, сочинял смешно. Про меня любил рассказывать, как я в Москве сдавал экзамен в Консерваторию.
Я счастлив, что снимался у Параджанова.
Удивительным мастером был Тенгиз Абуладзе. Думаю, он и сегодня хорошее кино снимал бы. Впрочем, Тенгиз и в советские годы много работал, он не был каким-то страдальцем.
Я у него снимался в фильме «Древо желания». Но самой лучшей его работой считаю «Покаяние».
Да, раньше было совсем другое кино. А сейчас сплошные любовные сцены. Причем все делают так мастерски — то сверху снимают, то сбоку, то на люстре. Я этого не понимаю. Зачем нужно так целоваться, словно хочешь проглотить человека?
Моей первой работой в кино стал фильм «Стрекоза», я тогда совсем молодым был. Так мы сцену поцелуя знаете как снимали? Повернули камеру таким образом, чтобы казалось, будто мы прижались друг к другу, а на самом деле наши лица даже не касались друг друга.
И это, я считаю, было правильно.
Если бы Сталин увидел сегодняшнее кино, он бы все это мигом прекратил.
Я никогда не был сталинистом. Просто несколько раз играя его в кино, встречался с людьми, которые Сталина близко знали, изучал много закрытых документов и понял для себя, что Иосиф Виссарионович вовсе не был таким демоном, каким его принято изображать.
Он был очень умным человеком. Модно писать о том, что он не предусмотрел начало войны с Гитлером. А я уверен, что он прекрасно знал о том, что война будет. Просто не мог допустить провокации. Для этого и не стягивал войска к границе. Да и что бы это дало? Сталин же отдавал себе отчет, что в военном отношении немцам на тот момент не было равных.
Сталин этого позволить не мог. Я играл его в фильме, который как раз рассказывал о жизни СССР до июня 41 года. (Речь идет о фильме Евгения Матвеева «Победа», вышедшем на экраны в 1985 году. — И. О.) Советского посла в Германии играл покойный Владислав Стржельчик. Он говорил Сталину, что война с немцем неизбежна, об этом свидетельствуют и донесения Зорге, и действия самих немцев возле границы. Но Сталин не соглашался. А потом вдруг произносил: «Вы думаете один такой умный? В это просто нельзя верить СЕЙЧАС». Этот кадр из фильма вырезали. А я запомнил.
Зато потом, когда немцев подпустили к Москве, Сталин вызвал сибиряков. И когда вдарили морозы и немцы погибали от холода, наши солдаты у них на глазах обтирались снегом и сводили их с ума.
Такое время было. Мой отец работал в тбилисской консерватории. Когда директора арестовали, отец исполнял его обязанности. После того как начальника освободили из заключения, папа выразил ему свое сочувствие. А директор ответил: «Нет, они все правильно сделали, это я дураком оказался».
Его посадили за то, что он в компании рассказал политический анекдот. Да, это страшно, когда сажают за анекдоты.
Но ведь таковы были реалии тогдашней жизни, и он об этом знал. Но все равно болтал. Поэтому и винил только себя, а не Сталина.
Наш фильм снимали на подмосковной даче Сталина.
Любопытно, что в то же время там снимались фильмы, в которых представали Дзержинский, Горький, Молотов. Во время перерыва мы все шли в буфет что-то покушать. Все стояли в очереди.
Как только появлялся я, раздавался крик буфетчицы: «Пропустите товарища Сталина!» И меня обслуживали вне очереди. Мне неудобно было — я постою, говорю. «Ничего-ничего, товарищ Сталин. Что вы хотите? Гречиху? Гречиху товарищу Сталину!»
А как-то ехали на машине, я уже был в гриме. В Кунцево нас остановил милиционер. Увидев меня, он закричал и чуть с ума не сошел, так испугался.
Вообще была комедия! Ко мне обращались бывшие военные, которые снимались в массовых сценах. Они строевым шагом подходили и делали доклад: «Мы, товарищ Сталин, врагов били и ваши приказания исполняли!» Мне даже неудобно было.
Матвеев, кстати, в своем фильме не снялся. Он должен был играть генерала, который докладывал Сталину о том, что его сын Яков взят в плен. И не смог отсняться! Начинал плакать. Подойдет ко мне, начинает говорить, а у самого слезы. «Стоп!» — сам себе командует. Так и выбросили эту сцену из сценария.
Много чего могу рассказать. Сталин ведь был очень хорошим поэтом. Его юношеские стихи хвалил Илья Чавчавадзе, наш великий грузинский поэт и просветитель. Несколько сталинских стихотворений даже было напечатано.
Он на самом деле прекрасно писал о красоте. Знаете, какое волшебное стихотворение посвятил розе? Его сейчас в школах учат.
Удивительное дело, но Сталин лично следил за тем, что происходит в кино. Когда ему принесли список картин, которые собираются снимать в Грузии, он лично вписал «Кето и Котэ», популярную тогда оперу. Фильм сняли, только получилась не опера, а музыкальная комедия.
В результате этот фильм Сталину показывать испугались — вдруг бы он спросил, почему сняли не оперу. Хотя фильм хороший получился, ему бы наверняка понравился.
Я близко дружил с Михаилом Чиаурели, и тот рассказывал мне, как Сталин смотрел его фильм «Великое зарево».
В этой картине роль Сталина играл Михаил Геловани.
В просмотровом зале на даче Сталина собралось все Политбюро, сам Миша сидел на последнем ряду. Наконец фильм закончился, все ждут, что скажет Сталин. А надо сказать, что в этом фильме Геловани изобразил вождя как безупречно положительного человека, просто ангела.
Включили свет, Сталин поднялся со своего места и молча пошел к выходу. Все Политбюро молчит и на всякий случай строго смотрит в сторону Чиаурели. Наконец, Сталин произнес: «Нормальное кино, нужное». И все тут же бросили поздравлять Мишу: «Нужное, очень нужное кино». А Сталин через минуту продолжил: «Только товарищ Сталин не такой красивый. И не такой глупый».
Геловани действительно изображал Сталина этаким живым божеством. Но что вы хотите, таковы были требования времени.
Миша Чиаурели рассказывал, как однажды Сталин вызвал Геловани к себе на дачу. Когда за актером пришли и сказали, что его хочет видеть товарищ Сталин, Геловани не поверил.
И решив, что его разыгрывают, сказал, что готов ехать к вождю немедленно. «Прямо в пижаме?» — спросили у него. «В пижаме!» — ответил Геловани, все еще не веря, что его правда повезут к Сталину.
О том, что все серьезно, он понял только тогда, когда лимузин въехал на территорию строго охраняемой дачи вождя. Но, что называется, уже было поздно.
Сталин сделал вид, что не замечает неподобающей одежды Геловани, и пригласил того к столу, за которым уже сидели другие актеры. Геловани сел рядом с Чиаурели и, выпив несколько бокалов вина, почувствовал наконец себя настолько свободно, что захотел сказать тост за Сталина. Но сколько бы раз он ни поднимался, Чиаурели усаживал его на место, а Сталин делал вид, что ничего не замечает.
В конце концов Геловани не выдержал и прямо обратился к Сталину: «Товарищ Сталин, я хочу выпить за вас, а Чиаурели не дает мне слова сказать!» Сталин посмотрел на Геловани и произнес: «Значит, товарищу Чиаурели виднее!»
Был такой актер — Алексей Дикий, очень хороший.
И однажды ему тоже предложили сыграть роль Сталина. Понятно, что от таких предложений не отказываются. Вот только внешне Дикий был абсолютно не похож на Сталина.
И каких бы усов ему ни приклеивали, сходства все равно не появлялось. Но фильм все-таки сняли, и он вышел на экраны.
Через несколько дней после премьеры на квартиру Дикого явился генерал и сказал, что актера приглашает товарищ Сталин: «У вас есть полчаса, чтобы собраться».
Дикий страшно испугался, что Сталин начнет ругать его за то, как он сыграл. И еще неизвестно, куда его потом повезут из Кремля. Чтобы как-то справиться со страхом,
Дикий решил немного выпить, он вообще любил это дело. Открыл бутылку коньяка, налил себе рюмочку, выпил и сел возле дверей.
Наконец появляется тот же генерал и говорит, что товарищ Сталин занят и встреча переносится на более позднее время. Дикий увидел в этом дурной знак и, ожидая встречи со Сталиным, ту самую бутылку коньяка прикончил. Чего, мол, терять время, когда эта бутылка может оказаться последней в его жизни.
В результате в Кремль он приехал изрядно выпившим. Секретарь Сталина Поскребышев попытался было привести его в чувство, но не успел — Сталин просил пригласить Дикого.
Когда тот вошел в кабинет, вождь сидел за столом и работал. Увидев актера, поднялся ему на встречу и, пригласив к столу заседаний, предложил сесть и сам сел напротив него. Все это происходило в полном молчании.
Через полчаса Сталин вызвал Поскребышева, что-то сказал ему и опять замолчал.
Спустя какое-то время секретарь вошел в кабинет, поставил на стол бутылку коньяка, лимон и два стакана.
Дикий начал успокаиваться — если коньяком собираются угостить, значит, ругать не будут. А Сталин тем временем взял бутылку, налил себе, выпил и закусил лимончиком. Дикий сидит и не знает, что делать. Неужели ему самому надо наливать себе? И это при грузине?
А Сталин наливает себе вторую рюмку, выпивает, закусывает и опять молча продолжает смотреть на Дикого. Только после того, как Сталин выпил четыре рюмки, молчание было нарушено. «Вот теперь мы можем и поговорить», — сказал Сталин Дикому.
Из Кремля Дикий вернулся домой очень счастливым. Оказалось, что Сталину его исполнение понравилось. А пил он один из-за того, что Дикий уже был заметно подшофе. «Как бы мы стали разговаривать — вы пьяны, а я трезв?» — объяснил в конце встречи свое поведение Сталин.
А вообще для актера сыграть роль Сталина означало стать заложником одной роли. Или же ему позволяли играть только положительных персонажей.
Мне в этом отношении повезло. Мало того, случались и курьезные случаи. Как-то наш театр имени Руставели приехал на гастроли в Москву со спектаклем про Великую Отечественную, в котором я играл роль Гитлера. А как раз в это время на экраны вышел фильм «Победа», в котором я играл Сталина. Причем так получилось, что мы гастролировали на сцене Малого театра, а в соседнем кинотеатре шла лента «Победа».
А я каждый раз, когда приезжал в Москву, звонил Филиппу Ермашу, он очень ко мне хорошо относился. Вот и в тот раз я набрал его номер.
— Филипп Тимофеевич, приходите на наш спектакль, я Гитлера играю.
Он чуть дар речи не потерял.
— Ты что творишь? — закричал в телефонную трубку. — Как ты смеешь?! Ты же только что Сталина сыграл! А теперь люди будут думать, что он такой же отрицательный герой, как и Гитлер, раз его один и тот же актер играет. Я тебе запрещаю играть Гитлера.
Но я, разумеется, все-таки вышел на сцену. Что мог мне сделать Ермаш? Я ему объяснил, что являюсь артистом и даже лягушку могу сыграть.
На родине Сталина не очень почитали, потому что для Грузии он ничего особенного не сделал. Он был умный человек и никого не выделял. Следил, чтобы все было поровну.
Рассказывали, что когда Алексей Толстой писал «Петра Первого», то пришел к Сталину, который попросил документацию, о чем тот собирается писать. Толстой пришел и решил обрадовать вождя: мол, есть данные, что Петр был грузин по отцу.
Сталин пришел в негодование: «Вы что, с ума сошли? Единственный умный царь и того грузином делаете? Достаточно одного грузина. А то, может, вы еще Ивана Грозного грузином сделаете!»
В сталинские времена бывали, конечно, перегибы. Однажды человек не смог осушить литровый рог с вином, хотя тост был провозглашен за Сталина. Отговорился тем, что у него была операция на желудке. А кто-то потом узнал, что операцию тот человек не делал. И написал на него донос: мол, тот так не хотел выпить за Сталина, что даже операцию себе придумал. В результате несчастному дали 8 лет лагерей.
Если бы Сталин узнал, из-за чего этого человека арестовали, он бы наказал всех. Он же страшно не любил подхалимаж. Его самая любимая фраза была, когда он слышал похвалы в свой адрес: «К делу!»
Можно задаться вопросом: не любил подхалимаж, а как же Сталинград, который в честь него назвали. На эту тему даже Фейхтвангер писал. Он спросил Сталина об этом, и тот ему ответил: «Это не я, это люди придумали. А если им нравится, я не против». Он знал, как важно заставить людей полюбить главу государства.
И мы разве его не любили? Еще как! Что творилось, когда он умер! С какими распухшими от слез глазами шли мимо гроба. При этом никого же не заставляли идти прощаться со Сталиным.
И разве плохо, что любили? Лучше, чтобы презирали, как мы сейчас всех презираем?
Я про Сталина много читал, расспрашивал тех, кто его знал. Да и сам что-то помню.
Мне тогда лет девять было. После того как Сталин стал первым человеком в СССР, его мать из Гори, где он родился, перевезли в Тбилиси и поселили в бывшем Дворце царского наместника на Кавказе. У нее была маленькая квартирка в этом Дворце.
Кстати, женщина очень переживала, что сын так далеко от нее, и даже выговаривала предводителю грузинских коммунистов Махарадзе: «Вот как ты хорошо устроился, а неужели моему Сосо не нашлось бы места в Тбилиси?»
Когда Кеке умерла, то местное начальство ожидало, что на похороны приедет Сталин. Но ему в 37 году было уже не до похорон матери. В результате хоронили Кеке офицеры НКВД.
Я был совсем маленьким, но до сих пор слышу ровный топот офицерских сапог, поднимающихся на гору Мтацминда, где находится Пантеон выдающихся грузин. Топ-топ-топ-топ.
Тема похорон матери неожиданно всплыла в жизни нашей семьи через несколько месяцев, когда мы всей семьей поехали во Мцхету, древнюю столицу Грузии. Для меня это была первая поездка за пределы Тбилиси.
У моего отца, он исполнял обязанности директора тбилисской консерватории, был служебный «Мерседес» — огромный черный лимузин. На подъезде ко Мцхете нам повстречалась арба, которую неожиданно обогнала военная машина с молодым офицером за рулем. Крестьянин, правивший арбой, не смог удержать лошадь, она резко сошла с дороги, и в результате вся повозка перевернулась.
На место происшествия тут же прибыл военный патруль. В качестве свидетеля происшествия в военную комендатуру забрали и нашего водителя. Он потом рассказывал, что молодого офицера, ставшего виновником происшествия, начали прорабатывать: «Ты еще во время похорон матери Сталина бедокурил. Сейчас, значит, опять?»
Офицер не выдержал, выхватил пистолет и со словами: «Тогда мать Сталина хоронили, а сейчас меня хотите?!» — выпустил себе пулю в висок.
Отцовский водитель потом признавался, что никак не может прийти в себя — у него перед глазами постоянно был покончивший с собой офицер и лужа крови на полу.
В тот раз наш разговор с Рамазом закончился почти за полночь. Провожая меня, он показал свой домашний отель.
И с улыбкой поведал, каково было изумление иностранных туристов, остановившихся во время визита в Грузию в «Берике». За завтраком гости обратили внимание на театральные и киноафиши, которые украшали стены дома. Изображенный на них человек был очень похож на владельца отеля, который завтракал за соседним столом, Оказалось, что в Англии только что демонстрировалась картина «Победа», в которой Чхиквадзе сыграл роль Сталина. А до этого имя грузинского актера не сходило с газетных полос в связи с триумфальными гастролями театра имени Руставели. Англичане были счастливы и готовы, кажется, задержаться в Тбилиси еще на несколько дней.
А потом особняк был продан. И Рамаз с Наташей перебрались в просторную квартиру в новом доме в центре Тбилиси. Когда обустройство жилища было завершено, я получил приглашение в гости. До этого мы поддерживали отношения с семьей Чхиквадзе, я неизменно отправлял актеру свои новые книги.
В просторной квартире на проспекте Чавчавадзе все стены тоже были увешаны фотографиями Рамаза, сделанными на его спектаклях. А особая стена была посвящена рисункам актера, он ведь был еще и художником.
Наташа оформила квартиру роскошно. Павловская мебель, картины на стенах, старинные люстры. Казалось, ты попадал в какой-то дворец.
В большой комнате — рояль. Вообще, когда Рамаз оказывался в месте, где был музыкальный инструмент, он тут садился за него и начинал играть. И как!
На самом достойном месте — модель корабля. Как объясняла Наташа, это был символ их жизни, ведь они и познакомились на палубе.
На овальном столике всегда было угощение. Рамаз говорил мне: «Ты давай объедайся пирожными, а я буду смотреть и тебе завидовать».
Ему сладкое было нельзя из-за болезни. Равно как и многое другое, но он все равно умел находить радости в жизни.
Как он рассказывал о грузинском вине! Каким оно было раньше, как его было принято правильно пить, какие кутежи бывали в Тбилиси его юности. Это была настоящая поэма об утерянном времени.
Как-то Рамаз вместе с Наташей пришли к нам в гости. Во время застолья я рассказал о том, что приступаю к работе над книгой о грузинских мужчинах.
Рамаз тут же откликнулся: «Напиши лучше историю великих грузинских мерзавцев, их было очень много. Хочешь о хорошем? Ну тогда поведай о композиторе Бородине, который был незаконнорожденным сыном помещика Гедеванишвили. Я тебе потом о нем что-то расскажу».
Мы сидели за накрытым столом, правда, сам Рамаз пил только чай. И вспоминал, вспоминал.
— Первый раз за границей я оказался в Румынии, лет 50 назад. Мы о быте не думали, главным было, чтобы прозвучал театр. У меня всегда был страх подвести коллег. На мне же держались гастроли — я играл главные роли. Это было для меня самым важным.
Потом, когда мы гастролировали уже в Англии, к нам за кулисы пришла необычная делегация — клуб поклонников Ричарда Третьего. Они благодарили за то, что мы положительно показываем этого короля. А не тираном и убийцей, как это делали другие. Они говорили, что Ричард был великим королем. Все делал для блага страны.
Вначале я думал, что за границей все хорошо живут и все богатые. А потом увидел, что мы живем лучше. Мы и тратили больше.
В Грузии ведь жили лучше всех в СССР. У нас весна ранняя, и, пока у всех холода, мы уже фрукты свежие едим, зелень роскошная. Да все очень вкусное было. Это сейчас не поймешь на рынке, чье покупаешь — свое или турецкое.
Как вино «Хванчкара» — на прилавках же подделка одна, краску наливают. Ее ведь не больше 100 тонн собирают.
Но мое любимое вино — это «Мукузани».
Грузины всегда умели пить. Много выпивать, большими дозами, стали после войны. До этого отцы наши так не поступали — у них были маленькие стаканы. Потом уже появились чайные, а потом и вовсе противогазы.
Я однажды пришел в гости в компанию, а там смотрю — противогазом пьют. Сначала не понял, что происходит, — стоит посередине комнаты человек в противогазе, а все на него внимательно смотрят. Я даже подумал, что газ, что ли, пустили. А оказалось, ему в «хобот» из лейки льют вино. С очень серьезными лицами. Ты же через этот хобот дышишь, поэтому пока не выпьешь — не сможешь дышать.
«Готов?» — спрашивают у него. «Готов», — глухо раздается в ответ из-под противогаза.
Когда я спросил, что это такое, мне не дали закончить и напялили на меня этот противогаз. «В чем дело?» — попытался узнать я, но мой голос звучал так же глухо, и ответа я не услышал — мне стали наливать вино.
Пишу сейчас эти строки и понимаю, как же мне повезло. Я сумел застать и услышать откровения людей, которых при жизни называли великими. Актерами, личностями, мыслителями.
Таким был и Рамаз Чхиквадзе.
— Я думаю, что судьба есть не только у человека, ной у страны.
Один философ как-то сказал мне: «Раньше были Византия, Финикия, империя Александра Македонского. А придет время, и о нас тоже будут говорить в прошедшем времени, как о чем-то далеком».
И от этого, действительно, никуда не денешься.
Я последние годы очень много читаю, словно стараюсь наверстать все то, что не успел за время, когда практически жил в театре.
Знаете, как завещал похоронить себя Александр Македонский? Он приказал не складывать ему руки на груди, а положить их открытыми наверх ладонями. Хотел показать, что с собой ничего взять нельзя и он из этой жизни уходит с пустыми руками.
Меня какими только наградами не награждали, даже званием Героя Социалистического труда.
А зачем мне эти медали? Вот думаю, может, кому продать? Все-таки звезда Героя из чистого золота, а ордена Ленина — у меня их два — еще и из платины. Как думаете, нужны они кому-нибудь?
Вообще, что такое счастье? То, наверное, что дается Богом. Он же пускает людей со своей зарядкой, со своим испытанием для каждого. И самое главное — исполнить 10 заповедей.
Вообще, жизнь — трудная штука. Очень!
У меня была очень интересная жизнь. На что я могу жаловаться? Что у нас трудности были? Были! Мы 15 квартир с женой сменили, с чемоданами ходили. Но любили друг друга, и все легко переносилось.
Все случалось. Но у меня была интереснейшая жизнь, я неплохо кутил, неплохо пел за столом, хороший тамада был, рассказчик, на сцене не уставал, энергия была.
Смотрю сейчас афиши и удивляюсь: как все это успевал?
Но если мне предложат: повторишь свою жизнь? Ни в коем случае! Не соглашусь, не хочу.
Я очень не хочу умирать, как каждый человек. Но сейчас каждый день могу умереть, годы уже такие, дураком же не надо быть. Но повторить все сначала.
Если только с этими мозгами и Наташа будет рядом со мной. А так — нет.
От радости тоже устаешь, изнашивается человек от радости.
Моя книга «Судьба красоты. Истории грузинских жен» имела в Грузии определенный успех. После ее выхода мне предложили снять на грузинском телевидении авторский сериал, основанный на книге. Я с радостью согласился.
Так получилось, что заключительный фильм документального сериала «Судьба красоты» мы снимали в театре имени Руставели. Сезон был уже закрыт, актеры находились в отпусках, и театр был абсолютно пуст.
Мне, впервые попавшему в здание легендарного театра через служебный вход, казалось, что я очутился в каком-то сказочном царстве.
Первое, что встретило меня на входе, была огромная фотография Рамаза Чхиквадзе из спектакля «Кавказский меловой круг».
Я, к сожалению, не видел этого спектакля, хотя конечно же слышал о том, что это — одна из самых великих постановок произведения Брехта.
Но я хорошо знал самого Рамаза и потому, взглянув в глаза его герою на театральном фото, словно получил от него привет.
Стоял июль 2011 года. Чхиквадзе оставалось жить меньше трех месяцев.
Мне рассказывали, как в его последнюю зиму Рамаза Чхиквадзе видели в церкви.
Вместе со всеми он стоял в очереди в лавку, чтобы купить свечи. К нему обратились: «Батоно Рамаз, как вы можете стоять в очереди? Пожалуйста, идите вперед».
Но он категорически отказался и дождался, когда придет его черед. А затем, опираясь на палку, прошел в храм, поставил свечи и долго стоял у иконы.
Он был очень серьезно болен. Жена Наташа сделала все, чтобы продлить его дни, — увезла за границу, где Рамаза лечили лучшие доктора. Когда и те оказались бессильны, то прямо сообщили пациенту об этом. Рамаз тут же позвонил друзьям и, как бы сводя все в шутку, как умел только он, сказал: «Ну что, я ухожу.»
Конечно, у семьи и близких все равно оставалась надежда. Но тут не выдержало сердце Наташи. И она ушла первой.
Их отношения — одна из самых красивых историй любви. Которая теперь уже стала Историей.
Со смертью женщины, без которой он не мог провести и минуты, фактически закончилась и жизнь самого Рамаза. Ибо не стало опоры, не стало друга. А вместе с этим не стало и смысла.
Он вернулся в свой обожаемый Тбилиси. Это, наверное, была их единственная поездка, когда они с Наташей летели в одном самолете, но порознь.
Я знал Наташу. Мы были знакомы года три, но я так и не узнал, какое же у нее отчество. И обращался к ней просто — Наташа. Как, собственно, она сама и требовала.
И так ее называли все.
Точно так же, как никто не знал ее возраста. Поговаривали, что она старше Рамаза, но на сколько — оставалось тайной. Которую никто и не пытался разгадать.
Потому что наша Наташа была человеком без возраста.
В какой-то степени я могу назвать Наташу Чхиквадзе своим учителем. Ибо преподанные ею уроки житейской мудрости неизменно оказывались очень полезными.
Как-то летом мы вместе отдыхали в Кобулети. Наташа тогда работала над своими мемуарами. Она что-то зачитывала, просила помочь с редактурой.
Помню, прочла отрывок, в котором один известный грузинский режиссер был представлен в весьма нелицеприятном свете.
— Может, стоит чуть смягчить? — предложил я.
— Я пишу правду, — ответила Наташа. — А правда мягкой не бывает.
Я спросил, придумала ли она для своей книги название.
— Придумала, — ответила Наташа. — Это будет сенсационное название, из-за которого книгу купят во всем мире.
— И какое? — заинтригованно спросил я.
— «Я — жена Рамаза Чхиквадзе».
В тот вечер в ресторане отеля был званый ужин. Гости уже заняли свои места за столом, а Наташа сидела за столиком на улице, курила — с сигаретой она расставалась, кажется, только во время сна — ине торопилась заходить внутрь.
Мне неудобно было оставить ее одну. Мы сидели вместе и разговаривали. Ту нашу беседу я запомню на всю жизнь.
Наташа вдруг принялась рассказывать о своем московском детстве, о встрече с женой президента США Рузвельта Элеонорой, о том, как училась в одной школе с детьми Сталина. Признаюсь, услышав все это, мне тоже расхотелось идти ужинать. Хотелось вот так сидеть и слушать Наташу.
Но надо было идти. Я помог ей встать и, как королеву, под руку провел в обеденный зал.
Наташа и правда вела себя как королева: как всегда, с безупречной прической, в переливающихся на свету драгоценностях, она ступала, словно именно она (хотя в этот раз было совсем не так) являлась героиней и хозяйкой вечера.
Она была очень яркой женщиной. И звание «жены Рамаза Чхиквадзе» не отодвигало ее на второй план, а, наоборот, казалось, приподнимало над всеми.
Она не выходила на сцену и не играла в кино (только один раз режиссеру удалось уговорить ее сняться), но все равно была настоящей звездой.
И, как непременный спутник любой славы, были разговоры, шепотки, сплетни за спиной и в газетах. Но ко всему этому Наташа относилась по-королевски — делала вид, что ничего не замечает.
Конечно же в тот вечер Наташа села рядом с Рамазом. А мне предложила занять место подле нее.
И во время ужина, когда каждый из гостей считал своим долгом произнести тост в ее честь, мы продолжали говорить. А точнее, Наташа продолжала вспоминать, а я — слушать.
До этого я несколько раз бывал дома у Чхиквадзе и записывал поистине фантастические воспоминания Рамаза. Наташа каждый раз встречала меня, предлагала какое-то угощение, а потом оставляла наедине с Рамазом. А потому это наше общение в Кобулети стало, по сути, началом настоящего знакомства.
В следующий раз я побывал у них дома в ноябре 2010 года. Счет жизни гостеприимной хозяйки пошел уже на месяцы — Наташе их оставалось всего девять. Но тогда никому и в голову не могло прийти, что она так скоро уйдет.
Вообще, в то, что она может умереть, никто и никогда не верил. Она казалась вечной — столько планов у нее было, такое жизнелюбие и уверенность в завтрашнем дне она излучала.
Очень плохо себя чувствовал Рамаз. Как говорят врачи, у него был плохой диагноз. И Наташа делала все, чтобы он как можно дольше оставался рядом с ней.
Когда я оказался в их новой квартире, Наташа провела экскурсию по их уютному дому и призналась, что первым делом она закончила оформлять кабинет Рамаза. Для нее он всегда был на первом месте.
В каком-то старом советском фильме о войне главный герой, достигший больших чинов и наград, признавался другу, указывая на метровый ряд орденов и медалей: «Половина — моей жены». Рамаз Чхиквадзе может сказать то же самое.
История о том, как великий грузинский актер получал золотую звезду Героя Социалистического Труда — самую высокую и престижную награду того времени — уже превратилась в анекдот.
Чхиквадзе пригласили в Москву, где в Кремле его должен был награждать Председатель Президиума Верховного Совета СССР. По протоколу, присутствие жен в Кремле не предполагалось.
Рамаз с сожалением простился с Наташей и отправился из гостиницы «Москва», где они остановились, на церемонию награждения. Каково же было его удивление, когда из дверей, из которых все собравшиеся ожидали выхода Председателя, первой появилась Наташа, а только вслед за ней — непосредственно награждающий.
И в этом была вся Наташа.
Она могла все. В том числе и невозможное.
Одной из ее величайших заслуг является то, что тбилисский театр имени Руставели сумел объехать весь мир. Безусловно, главным были гениальные спектакли театра. Но тому, что о них узнал весь мир, способствовала и наша Наташа.
При этом она никогда не была этакой «душечкой», «сладкой женщиной».
Во время нашей последней встречи я стал свидетелем их диалога с Рамазом. Все началось с моего вопроса о том, какой же должна быть идеальная спутница жизни художника — актера, писателя, музыканта.
— Жена должна все делать для мужа, — сказала Наташа. — Я лично начала работать косметологом, чтобы Рамаз не разменивался на концерты только ради заработка. Отказалась от научной карьеры, хотя мне предлагали в Москве защищать докторскую. Сделала все, чтобы театр имени Руставели ездил на гастроли по миру. Постоянно отправляла посылки в Госконцерт и Министерство культуры, чтобы там помнили о таком театре. При этом надо было отправить посылки так, чтобы курьеры не пересеклись. Ради того, чтобы Рамаз мог думать только о творчестве, я кормила семью.
— А я что, не кормил? — вмешался Рамаз. — Я зарабатывал.
— 75 рублей в месяц, — ответила Наташа.
— Когда это было? — не сдавался Рамаз. — А потом 3000 рублей.
— А я — 4000.
— Не 4000, а 1800.
— 4000, и это записано в моей трудовой книжке. Можно взять и посмотреть.
— Давно мечтаю на нее взглянуть.
— Рамаз, давай не будем спорить, мы поссоримся. (в этот момент Наташа обратилась ко мне). Понимаешь, просто уже поздно разводиться. Мы же больше полувека вместе прожили.
За диалогом обожающих друг друга людей было забавно наблюдать. То, что они не мыслят жизни поодиночке, было очевидно каждому, кто хоть раз видел Наташу и Рамаза.
Помню, я пришел в их дом, когда накануне вечером Наташе стало плохо и она потеряла сознание. Рамаз признался мне, что до приезда «Скорой» не находил себе места и сам едва не лишился жизни. Тогда, к счастью, все обошлось.
Когда хозяйка дома отлучилась, чтобы приготовить для меня угощение («Таких блинчиков с мясом вы больше нигде не попробуете»), я задал Рамазу вопрос:
— Как можно 50 лет прожить с одним человеком? И все еще чувствовать себя.
— … влюбленным — перебил меня Рамаз. — Не знаю. Мы всю жизнь спорим и раздражаем друг друга. Но это от любви происходит. Я думал об этом. У меня никогда ни одного момента в жизни не было, чтобы она мне надоела. Это счастье. Я был спокоен, столько у меня дел было. И не надо было тратить время на дрязги. А вчера она упала, я чуть с ума не сошел. С ней сидели подруги, и вдруг зазвонил телефон. Она встала и запуталась в шнурах. И ударилась об угол столика. Разбила голову, сознание потеряла, «Скорую» пришлось вызывать. Я чуть с ума не сошел, мне плохо было.
Мы очень редко расставались. Только тогда, когда я шел на спектакль. Если расстаемся на неделю — это уже трагедия.
А что в жизни самое главное? Не знаю. Не могу сказать, что ласкаю ее как-то. Отец у меня был такой человек, что только один раз меня поцеловал. И мать меня этим не особо баловала. И я привык, что лишний раз не поцелую. А вот 50 лет прожили. Не знаю, само собой как-то получилось все.
Наша с Наташей жизнь — это судьба. Конечно. Ну а как иначе воспринять то, что я и мой друг совершенно случайно решили отправиться на пароходе из Батуми до Одессы и обратно, просто так, прогуляться. И в Ялте я увидел двух девушек, одна из которых мне понравилась. В жизни не имел серьезных отношений, чтобы хотел жениться. Женщины были, но одноразовые. Познакомился, пороманировали и все. И тут встретил Наташу. Были большие препятствия, но мы все перебороли. И всех.
В тот раз я сделал в доме Наташи и Рамаза несколько фотографий. Не предполагая, что это будет их последняя съемка. Удивительно, но даже когда я фотографировал только Рамаза, который показывал свои картины или играл на рояле, Наташа неизменно попадала в кадр. Но при этом она никогда не была его тенью. Она была его отражением.
Это правда была большая история любви. Великая. И если бы я не имел счастье знать ее главных героев, то, наверное, и не поверил, что такое вообще возможно.
Последнее время Рамаз серьезно болел. И смыслом жизни Наташи стало спасти его. К каким только врачам она не обращалась, в какие клиники не возила.
О том, что у нее самой нелады с сердцем, предпочитала не думать. Говорила, что первым делом надо поставить на ноги Рамаза, а потом и о себе будет время позаботиться.
Она даже плакать при нем не позволяла. Лишь спустившись в холл гостиницы в Карловых Варах, где они любили отдыхать, могла позволить своему голосу дрогнуть в разговоре с друзьями. А потом снова поднималась к Рамазу и излучала полнейшее спокойствие и уверенность в том, что все будет в порядке.
Так было и в ее последний день.
Наташа дала интервью. Поводом для него стало увольнение главного режиссера театра имени Руставели. Наташа заступилась за него, хотя у нее к Стуруа было очень сложное отношение. Но она была, как всегда, за правду. И героем ее монолога все равно был ее Рамаз.
А потом сердце, которое так долго боролось, не выдержало.
И Наташи Чхиквадзе не стало.
Она умерла мгновенно. Совсем как булгаковская Маргарита — схватилась за сердце, все.
Через день они должны были возвращаться в Тбилиси. Все врачи мира — а она обращалась к кому только было можно — признались, что бессильны помочь ее Рамазу. И для Наташи смысл жизни был потерян.
Она прожила большую, яркую и, хочется верить, счастливую жизнь. И ушла первая, не увидев самого для нее страшного.
Не забуду, как во время нашей, оказавшейся последней, встречи Рамаз произнес:
— Знаете, больше всего я благодарен Богу за то, что мне удалось жить не просто в двух столетиях и двух тысячелетиях, но между двумя тысячелетними юбилеями Христа.
Об этом почему-то никто не думает.
Все говорят о том, как и сколько заработали долларов, а о таких вещах не задумываются. А ведь это и есть самое главное.
22 июня 2013 года, день Памяти и Скорби, российский канал «Культура», отметил фильмом «Как дома, как дела?» режиссера Самвела Гаспарова. О жизни молодых ребят во время Великой Отечественной.
Я не видел этот фильм раньше. Когда на экране появился «жепочник» — портной, который шьет головные уборы, — я не мог удержаться от смеха. А потом вдруг понял — да это же Рамаз! И точно, в титрах увидел фамилию Чхиквадзе. Он был на экране всего несколько минут, но именно его герой стал одним из самых ярких персонажей картины. Я смотрел фильм и гордился, что лично знал этого человека.
Сегодня в Тбилиси собираются устроить музей Чхиквадзе, его именем названа одна из улиц, говорят, будет парк.
Для меня же Рамаз Чхиквадзе, великий актер и грузин, живет в своих ролях и рассказах. И воспоминаниях, которые я успел записать.
Народный маршал. Актер Михаил Ульянов
Его не стало в 2007 году, но о нем помнят. Причем «активно» — коллеги, цитируя высказывания Михаила Александровича и признаваясь, что часто выстраивают свои поступки исходя из того, как бы он их оценил. И конечно же не забывают зрители.
Мне повезло — я был с Ульяновым знаком лично.
Встреча была назначена на девять вечера — в театре как раз должно было закончиться первое действие. Давали премьеру «Дон Жуана». Ульянов, как художественный руководитель, видимо, планировал посмотреть, что получилось.
Это был уже не первый наш разговор с Михаилом Александровичем, и мне позволили самому пройти к его кабинету. Я заглянул — в комнате никого не было. Ульянов, наверное, находился в директорской ложе. Благо, вход в нее был аккурат напротив кабинета худрука.
Наконец объявили антракт. Но Ульянов из ложи не выходил.
Через пятнадцать минут началось второе действие. Ульянов по-прежнему оставался в ложе. «Может, он просто обо мне забыл?» — подумал я и постучал. Ответа не было. Тогда я набрался наглости и заглянул — ложа была пуста.
С Михаилом Александровичем у меня сложились особые отношения. В журнале, главным редактором которого я был, работала художником дочь Ульянова — Елена. Очень талантливый, интересный человек, мы дружили. Через нее, а точнее, благодаря ей договориться об интервью с актером всегда было легко.
В тот раз я тут же набрал телефонный номер Лены и сказал, что Михаила Александровича нет.
«Сейчас придет», — ответила она. И угадала — через минуту в дверях стоял Ульянов.
Он уже не очень хорошо себя чувствовал, и потому, как я потом понял, путь до кабинета занял чуть больше времени. Но на вопросы самочувствия он сам никогда внимания не обращал. Вот и в тот раз, извинившись за опоздание, тут же предложил перейти к делу.
Среди киноролей Ульянова моей самой любимой был его председатель колхоза Трубников. Наверное, потому, что мой дед был председателем колхоза. Каждый раз, когда я смотрел по телевизору фильм «Председатель», то невольно отождествлял Ульянова с ним.
Деду, как и ульяновскому Егору Трубникову, пришлось после войны вытягивать на себе колхоз. И то, как Ульянов сыграл свою (а для меня — дедову) роль, ему нравилось.
Была и еще одна причина, по которой Михаил Александрович в нашей семье считался «своим» человеком. Колхоз, которым руководил дед, носил имя маршала Жукова. А сам маршал был его добрым знакомым.
Для миллионов же зрителей именно Ульянов — это маршал Жуков. Хотя иногда начинало казаться, что маршал Жуков — это прежде всего артист Ульянов. Я лично, просматривая кадры кинохроники, запечатлевшей подлинного Жукова, не раз ловил себя на мысли: «А что, похож на Ульянова». Именно так, а не наоборот. Кстати, дочь артиста как-то призналась мне, что испытывала точно такие же ощущения.
Рассказывают, что когда в одном из городов России возникла идея поставить памятник Жукову, местный скульптор не придумал ничего лучшего, как лепить военачальника с… Михаила Ульянова.
Так и стоит теперь на центральной площади бронзовый Ульянов, у подножия которого выбито золотом: «Великому полководцу Георгию Жукову».
— К тому, что меня воспринимают как маршала, я уже привык, — вспоминал сам артист. — Я ведь играл Жукова почти четверть века. Он меня и на роль утвердил. Когда маршалу сказали, что будут снимать фильм о войне, в котором действует и он, Жуков спросил, кто будет его играть. «Артист Ульянов», — ответили ему. «А-а-а, Ульянов, знаю», — согласился Георгий Константинович. Он ведь театрал был.
Хотя лично познакомиться с маршалом я не успел. Накануне съемок он серьезно болел, и я постеснялся его беспокоить. А потом, когда первый фильм уже сняли и мы приступали ко второму, то надо было напомнить о встрече. Я не стал, хотя потом об этом очень жалел.
А вот на похороны Жукова я ездил. Гроб стоял в Центральном доме армии. День, помню, был дождливым, но народу собралась масса, очередь стояла огромнейшая! У меня был специальный пропуск, но когда милиция видела, кто сидит за рулем, то пропускала меня без проверки.
Я уже привык к тому, что, приезжая за границу — в Аргентину, скажем, или Японию, — неизменно слышал, что, мол, вот и Жуков приехал. Так что маршал давно стал мне близким человеком.
Много читаю о нем, расспрашиваю тех, кто был знаком с ним лично. Его дочери, например, рассказывали мне, что в жизни Георгий Константинович был очень мягок и довольно раскрепощен. Когда Иван Козловский во время одного из своих выступлений на фронте, на котором присутствовал и Жуков, исполнил песню «Темная ночь», маршал заплакал. И не стеснялся своих слез.
Теперь его обвиняют в том, что он не был политиком.
Я тонкостей не знаю, хотя, казалось бы, знать должен все. Он был жесткий человек. Но ведь и время было такое. Каждое время рождает своих героев. Тому нужен был именно Жуков, который в лоб брал Берлин. Что, он не понимал, что миллионы солдат потеряет? Понимал. Но все равно поступал именно так.
Мне рассказали одну историю. 1945 год. Жуков командует нашими войсками в Германии. И ему докладывают, что прилетает Булганин, которому только что присвоили звание маршала. Аэродром. Садится самолет. Булганин выходит и видит, что вместо Жукова его встречает бледный капитан, который докладывает: «Товарищ Маршал Советского Союза, маршал Жуков просил передать, что штатских он принимает с 9 утра до 10». Тот озверел и на том же самолете сразу улетел обратно.
Жуков мог себе это позволить. Но как его унижали! Его главным врагом был Лаврентий Берия, он хотел «съесть» маршала. И чтобы как-то обнажить Жукова, обезоружить его, забрасывал организованными письмами: «Где вы купили ковер персидский?» То есть его начали обвинять, что он нахапал богатства несусветного. И Жуков был вынужден объясняться. И все это после белого коня на Параде Победы.
Вы, кстати, знаете, почему именно он принимал этот великий Парад? Есть легенда, что Сталин хотел сам принимать парад. Ночью в глубочайшей тайне на ипподроме, куда и муха не могла пролететь, он полез на коня. И упал. И тогда махнул рукой: «Пусть Жуков принимает!» По-моему, вполне правдоподобная история, в духе Сталина.
Иосиф Виссарионович ведь все понимал, он трезво мыслил. Рубен Николаевич Симонов рассказывал, как однажды Сталин на просмотр фильма «Три мушкетера», музыку к которому написал композитор Покрас, живущий в Америке, позвал его брата. Тот сидел ни жив ни мертв, пока Сталин с Ворошиловым смотрели картину. После фильма Сталин, проходя мимо Покраса и попыхивая трубкой, обронил: «Ну что, трепещешь?» И тот упал в обморок.
Кстати, несколько лет назад в одной из книг я прочитал воспоминания младшей дочери маршала. Она довольно нелестно пишет обо мне. Мол, во времена опалы отца даже исполнявший его в кино Михаил Ульянов избегал с ним общения.
Какая глупость! Обидно, что именно так была воспринята моя робость. Но оправдываться, конечно, не собираюсь. Не в чем.
— Михаил Александрович, а у вас есть что-то общее с Жуковым?
— Ничего. Жестокости и беспощадности во мне нет.
Первая моя встреча с артистом состоялась накануне его 75-летия.
Придя на то интервью, я застал Ульянова, что-то обсуждающим с молодым режиссером. Михаил Александрович был категорически не согласен с постановщиком, однако ни разу не повысил на него голос. Вел себя довольно спокойно. Чего не скажешь о режиссере, готовом, кажется, перейти на крик. Постепенно завелся и Михаил Александрович.
Непростой получился у них разговор, я даже начал опасаться за судьбу и нашей беседы. Однако стоило закрыться двери за начинающим постановщиком, как Михаил Александрович дружелюбно улыбнулся.
— О юбилее, наверное, говорить собираетесь? Я вам вот что скажу по поводу лет. В великой истории человек — песчинка, попадающая в круговорот, который либо несет ее наверх, либо уничтожает. Конечно, я понимаю, что мы — кузнецы своего счастья, но до какого-то предела. Дальше ковать не получается, потому что куют за тебя и тобой.
Верю ли я в свою счастливую звезду? Думаю, все-таки есть какое-то предопределение, предначертание в линии жизни человека. От него все и зависит.
— Войну часто вспоминаете?
— Часто. Война обошлась нам настолько дорого, что через поколения память о ней все-таки теплится. Эти воспоминания, эта боль. У нас ведь погибло больше, чем где-либо. Воевали с желанием победить любой ценой. Вплоть до приказа номер 227, более известного как «Ни шагу назад!».
Раны слишком глубокие у народа, они долго заживают. Но, к сожалению, появляется и другая тенденция. Что нам, мол, до той войны, когда она была. Все подвергается сомнению. Мол, и победили-то мы благодаря американцам.
Но это не так. Мы бы все равно разбили немца, пусть и где-нибудь под Уралом. Обидно, что нация, потерявшая пять поколений — тех, кто родился с 22-го по 27 год, которые были вмощены в дороги войны, может так говорить. Я несколько лет назад был участником встречи рожденных в 27 году. На этом году прекратили призыв на войну. И кое-что от этого года осталось. А если попятиться назад — 22–25 годы, — никого нет.
Не забуду, как после объявления о начале войны выпускники моей школы, бывшие десятиклассники, отправлялись на фронт. Причем уходили с улыбкой. Были уверены, что все ненадолго и они скоро вернутся домой, разбив немцев. Почти никто из них домой не вернулся.
Ужас. Самое страшное, что молодые люди не хотят об этом помнить. Причем не хотят подчеркнуто.
А это уже наука жизни. Режиссер Павел Хомский рассказывал, как их заставляли рыть окопы, а они филонили. Старшина матом орал. А они, молодые солдаты, препирались. А потом танки немецкие прорвались и начали утюжить их, втаптывая в землю тех, кто не вырыл окопы. И живы остались те, кто послушал старшину. Такие простые вроде бы и в то же время жуткие вещи помогают лучше понять жизнь.
Говорят, мол, не надо тратить столько денег на празднование Дня Победы, лучше раздать их пенсионерам. Может, и лучше. Но молодежи надо рассказывать об этом. Говорить о том, что есть такое место, которое называется Родина. Место, где ты должен быть.
Мы народ-то такой — либо распахнем все на свете, либо задушим за копейку. Если мы забудем о страшных годах войны — это будет непоправимо. Нельзя такого допустить.
«Патриотизм» — слово пусть корявое и сучкастое, но очень важное. Надо чтить свои корни. Заметьте, как тянутся сюда дворяне-эмигранты. Старые, больные, а едут в Россию. Потому что «Родина» не просто понятие, что-то в этом есть. Нельзя все время жить по принципу «дай-дай». Когда же отдавать-то будешь?
У нас действительно сейчас нет ни героев, ни лидеров. То, что было дано судьбой нашему Отечеству, с его рабской психологией, рабским трудом в колхозах. Нас ведь все время заставляли сопротивляться самим себе, все было через муку, через кровь, через предательство. Но на этих противоречиях рождался патриотизм.
Да, кого-то заставляли работать, но ведь многие и сами работали честно. На этом и взращивались такие люди, как мой Кайтанов из «Добровольцев». Они верили в то, что делают, и беззаветно отдавали свою жизнь. А сейчас говорят: «Хе-хе, да ладно вам, ничего этого не было». Ничего не «хе-хе», все было честно и искренно.
Раньше патриотизм рождался поначалу из страха. Пугали-пугали человека, а потом он начинал верить. Не случайно же присказка есть «Не за страх, а за совесть». Не рецепт ли это для сегодняшнего дня, думают некоторые. Мол, пусть вначале появится страх, а потом, глядишь, и совесть родится. Так вот я скажу: упаси боже.
Раньше страх наводили ради власти. Все хотели Америку перегнать. А дома в это время ничего не имели. Спортсмен побеждал на Олимпиаде, а домой возвращался — и ему жить негде было. Хоть сто миллионов заработай, а в свой карман ничего не положишь.
Я помню, в нескольких фильмах в ГДР снимался. Возвращался в Москву — и все деньги у меня отбирали. Говорили, так положено. Все происходило не по душе, все через силу.
Обидно мне было? А как же! Иду по тамошним магазинам, а купить ничего не могу. Надо было повернуться направо, я поворачивался. Налево — налево поворачивался. И в конце концов, как и все советские граждане, нашел какой-то ритм, пристроился.
Сейчас все вроде изменилось. Только вместо законности появилась анархия. Страну-то собрать не могут, сил нет. Все вразнотык. Спросите: что делать? Собирать! Потихоньку, постепенно, но собирать!
Снова стали много говорить о Сталине, сериалы о нем клепают, памятники ставят. Люди устали от бессилия. А при нем вроде был порядок. Но ведь были и лагеря. Все строилось на страхе, который по-прежнему в нас сидит. Не дай бог найдется ему подобный человек и народ тут же пойдет за ним. Это в наших генах. Сейчас уже можно наблюдать, как люди предпочитают позицию «Я лучше промолчу».
В последние годы я дал себе слово не лезть в политику.
Я ведь одно время был довольно шустрый, до члена ЦК партии дорос. Перед самым закатом этого дела. Поверил Горбачеву, в перестройку. А потом вдруг увидел, что все не так. Почему, если я знаю, что дважды два четыре, меня пытаются заставить верить, что получается пять? И я махнул рукой и решил заниматься своей профессией. Сказал себе: «Шалишь! Больше никуда ходить не буду». Хотя нас сегодня не особо куда и приглашают.
Мы же жили другой жизнью. Правда, при этом успевали жить. А сейчас молодежь все время тратит только на зарабатывание денег. Те времена — ужасные и прекрасные — не вернутся. Вырастет новое поколение.
Что его ждет? Над нами же Китай навис. А что мы можем сделать? Ничего. Я только что вернулся оттуда. Потрясает страна. При той нищете, которая там существует одновременно с техническими достижениями.
Стоит ли нам равняться на Китай? А все равно не получится. Плохо работаем. Менталитет у нас такой. Китайцы тоже много разных дел творят, но все-таки подчиняются закону. Или возьмите Америку, которая вся такая свободная. Попробуй там только сделать то, что запрещено законом!
А наш мужик тут же спросит: «А почему?!» И вдолби ему в башку, что нельзя творить только то, что хочется. Порой надо делать и то, что надо.
Вообще, русского человека есть за что ругать — и за лень, и за водку. Но уж слишком много мы его ругаем.
Ему не дают самостоятельно решать, как жить, все время по рукам ударяют. Я играл в спектакле про Разина по повести Василия Шукшина «Я пришел дать вам волю». Много читал о Разине. Он, конечно, был разбойник и бандит. Но хотел дать волю. А простой народ тогда жил, как скот, — хозяин мог и продать его, и убить. И вдруг пришел какой-то Стенька Разин, который захотел освободить его.
Про Разина ведь 50 с лишним народных песен написано. А про Пугачева нет, про Петра Первого нет. Народ ведь не такой дурак, как почему-то принято думать. Он видит, кто хочет ему добра, а кто нет.
Про Сталина хотите знать мое мнение? Я ведь его видел, что называется, вживую. Да ив гробу тоже видел. Рассказать? В 1952 году я получил пригласительный билет на Красную площадь на парад в честь 35-й годовщины Октябрьской революции. Мое место располагалось на гостевой трибуне, откуда хорошо был виден Мавзолей и правительственная трибуна.
Торжественная церемония была регламентирована поминутно. Во столько-то Сталин с соратниками появляются на трибуне, во столько-то начинается смотр войск. Все, конечно, было отрепетировано по секундам — парад должен был начаться ровно в 10 часов утра, с последним ударом кремлевских часов.
Но в тот раз строгий регламент был нарушен. Сталин вдруг начал о чем-то беседовать с одним из военачальников, и Красная площадь замерла: команды начать парад не поступало. Казалось, вся страна затаила дыхание. А Сталин спокойно продолжал что-то говорить.
Для меня это стало шоком! Получалось, что один человек сумел остановить время.
Тогда я в полной мере ощутил безграничную власть Сталина.
А через год Сталина не стало. Помню, мы с моей будущей женой отправились в Колонный зал, где для прощания был выставлен гроб с телом вождя. Чудом не погибли — сумели вырваться из водоворота многотысячной толпы. При этом не убежали домой, нет. Кружными путями все-таки добрались до Колонного зала. Правда, уцелели. А сотни людей погибли.
Какие чувства я испытал тогда в Колонном зале? Удивление. Оказалось, что Сталин был обычным человеком, который тоже смертен.
Я, кстати, играл Сталина. Был такой спектакль «Уроки мастера», который поставил Роман Виктюк. Он шел в вахтанговском театре в девяностые годы. Выводы об Иосифе Виссарионовиче каждый волен делать свои.
Вообще у нас очень талантливый народ. Заметьте, ведь все эти, как их, хакеры-взломщики Интернета появились именно у нас. Так объегорить, как наши, никто не может. Так что должен, должен быть оптимизм. Не может такое государство, как Россия, погибнуть. Хотя оторопь иногда и берет.
— После выхода на экраны фильма «Ворошиловский стрелок» вас начали отождествлять с героем картины, вставшим на защиту поруганной чести своей внучки. Вот, мол, какой наш Ульянов, если что, за винтовку возьмется.
— Я не ворошиловский стрелок. Я тут недавно в одно учреждение пошел с молодым парнем. Так вот я — прошу, а он — требует. Я — клянчу, а он — настаивает. И дело не в том, что он хам или невоспитан. Нет! Просто теперь другая система жизни. И я за ней не успеваю.
Я — человек, проживший уже немало, а по-прежнему, как в те годы, прихожу и говорю: «Спасибо». А нынешние ребята все принимают как должное.
— Как же вы театром управляете? Или он уже перестал быть «террариумом единомышленников»?
— Конечно нет! Да так везде, наверное. Я на днях купил книжку о Жукове. Прочитал там такие вещи! Среди маршалов, оказывается, тоже грызня шла, ужас! Достаточно сказать, что в какой-то момент к Жукову приехали три молодца с обыском. Так он им сказал, что, если они попытаются приблизиться, он их из пулемета расстреляет.
— Ну, там люди власть делили, а в театре-то что?
— В театре? Славу. Делят право выступить на сцене. Сцена — заразительная штука. Отрава! Хочется выйти, удивить, увлечь.
— Это правда, что каждый актер уверен в своей гениальности?
— Не думаю. Они могут сопротивляться замечаниям режиссера, но дома все равно понимают, что проморгали роль. Я, например, всегда знал и знаю, когда у меня получилась работа, а когда — нет.
— Ваше мнение с критикой всегда совпадало?
— В общем, да.
— И когда играли Трубникова в «Председателе», тоже понимали, что вас ждет успех?
— Конечно. С ходу. Я вел дневник этих съемок. И у меня там только один рефрен: «Не получится. Надо что-то делать. Где найти темперамент?» Я был в искренней панике, уж очень могучей роль была. Еще и потому, что она оказалась ко времени. Потом уже этой картины, этой линии испугались, хоть я и получил за нее Ленинскую премию. Фильм этот, правда, сейчас не показывают.
Кстати, мои родители, которые успели увидеть эту картину, отнеслись к ней довольно спокойно. Я волновался, как им понравилось. А они ответили всего одним словом: «Ничего». Вот так.
— Ваш Трубников был абсолютно бескорыстным человеком. Его деньги в принципе не интересовали. Сейчас таких людей почти не осталось. Это плохо?
— Плохо, ной. хорошо. Хорошо, потому что человек освобожден от уравниловки. Раньше получали 120 рубликов и заработать хоть копейку больше было невозможно. Концерт стоил 5 рублей, съемки — 50. Все, точка! Узнав о том, что я заработал на рубль больше, мне говорили: «Это плохо, хватит!» Я спрашивал, почему. А мне отвечали: «Нельзя, есть распоряжение».
Богатым никто не был и быть не мог. Существовало жесточайшее распределение, пайка. Я был в таких магазинах, куда никого не пускали и только избранным раздавали пайки. За мясом надо было идти в подвал магазина, и там тебе его по блату рубили. Ни дач не строили, ничего! Вы посмотрите на бывшие цэковские дачи. Это же избушки! Все мои старые друзья — директора, руководители — только сейчас начинают строить дачи. Раньше не разрешалось. Все было по распределению-распоряжению.
А сейчас гуляй, Ваня! Ну, он и загулял! А ради того, чтобы гулять, он на все готов. Хоть горло перерезать. Человек, к сожалению, все доводит до абсурда, до крайности.
— И где же справедливость?
— Она есть тогда, когда ты можешь делать все, что хочешь, никого при этом не задевая. Живешь, не мешая другим. А когда человек начинает тянуть одеяло на себя.
Сергей Аполлинариевич Герасимов как-то ставил у нас спектакль, и его любимой присказкой было: «Не надо тянуть одеяло на себя». В чем был ее смысл? Представьте себе: большая семья, одно на всех одеяло. Один потянул — другого оголил. Не тяни на себя! Но не может человек остановиться.
— Когда молодые говорят о прошлом, что, мол, неправильно жило ваше поколение, вас это задевает?
— Нет. Потому что они правы. Ошибка лишь в том, что эти молодые в тех условиях вообще не выжили бы. Они бы сразу напоролись на вилы, и этим бы все закончилось.
Мы весело жили, 120 рублей получил — и гуляй. А эти ребята деньги зарабатывают. Они ведь счастья-то мало видят. Бегают, как зайцы, ничего не успевают.
— Вы ведь артистом становиться не собирались?
— Совершенно точно. Лет до пятнадцати и не думал о театре. Все произошло отчасти случайно. Как это часто бывает в жизни. Я жил с родителями и сестрой в небольшом городе Тара, где и театра-то своего не было.
Но так случилось, что во время войны в наш городок приехали артисты из Украины. Это была труппа театра имени Заньковецкой из Львова.
Никогда не забуду, как видел на рынке, где я торговал морковкой, актеров этого театра. Они казались мне людьми из иного мира.
В Тару приехала лишь часть труппы. И потому для постановки спектаклей нужны были люди. Так возникла студия, в которую приглашали молодых ребят. Я был в их числе.
И моя судьба определилась.
Помню ли я свою первую роль в театре имени Вахтангова? Ну а как же! Спектакль назывался «Крепость на Волге», я играл Сергея Кирова. До меня эту роль играл знаменитый актер Михаил Державин (отец известного актера театра Сатиры Михаила Державина. — И. О.). Он был болен, а спектакль должен был оставаться в репертуаре.
Как я волновался! Но спектакль прошел хорошо, меня даже поздравляли.
А потом так получилось, что в скором времени наш театр должен был ехать на гастроли в Ленинград, город, которым до своей гибели руководил Киров. Это было очень ответственно — выходить перед ленинградской публикой, хорошо помнившей Кирова, в роли их земляка и вождя. Директор нашего театра придумал ход — сделать мне основательный грим. Он хотел, чтобы я вышел на сцену, а зал воскликнул: «Киров!» Директор был уверен, что после такого эффекта спектакль обязательно ждет успех.
Стали искать гримера, нашли на ленинградском телевидении. Мне сделали очень серьезный грим — щеки, скулы. В итоге я стал похож на какого-то бурундука. Но стоило мне выйти на сцену и, согласно замыслу режиссера, засмеяться — говорили, что Кирова отличал заразительный смех, — как все наклейки на моем лице разом отошли в стороны и стали напоминать огромные уши. Я тут же скрылся за кулисы, где директор резким движением сорвал грим с моего лица. Ничего, отыграли спектакль. Пусть особого триумфа не случилось, но и провала тоже не было. Вспоминаю иногда.
— Вы что-то не сыграли из того, что хотели?
— Есть чувство, что я еще что-то хотел сыграть, но уже не выйду в большой роли.
— В вашем театре сейчас идут репетиции «Короля Лира». Разве не вы будете играть Лира?
— Нет. Потому что это большая работа. И делает ее человек, находящийся в том возрасте, когда он должен работать. Лира будет играть Максим Суханов.
— Вам это уже не интересно?
— Интересно. Но я боюсь, что у меня уже не хватит сил. Самое худшее, что может быть на сцене, это когда ты видишь, что человек уже в возрасте, а все героев играет. Жалкая вещь. Уходить надо вовремя. Или играть вторые роли. Ничего страшного в этом нет. Играю я Шмагу в «Без вины виноватых» — и ничего!
— И это с вашим опытом и вашими регалиями?
— При чем тут регалии? Был такой актер Борис Смирнов, который после того, как сыграл роль Ленина, стал и в жизни вести себя, как вождь. Однажды он сказал мне, что не может позволить себе ходить без сопровождения. «Почему?» — спрашиваю. «Ты разве забыл, кого я играл», — удивленно ответил Смирнов. Позже я узнал, что он, оказывается, еще и «стучал».
— Вам доставалось от таких людей?
— Нет, Бог миловал.
— Как вы относитесь к тому, что слава проходит? Сегодня ведь мало кто знает, кто такие Щукин, Симонов, Вахтангов.
— Да. Ну и что?
— Не обидно? Забвение ведь ждет и кумиров сегодняшних.
— А вы знаете Бурлака-Андреева? А Гламу-Мещерскую? От музыканта остаются ноты, от скульптора — памятники. А наше, актерское дело — бабочки. От нас ничего не остается. Желтенькие странички газетных рецензий, да и то, если их вырезать и собирать.
— А фильмы?
— Буквально вчера смотрел кусочек старого фильма «Звезда» с Николаем Крючковым. Так все наивно. Ответьте, у вас мобильный телефон звонит. Не стесняйтесь.
— Спасибо, извините, пожалуйста. А у вас есть мобильный? С техникой вообще какие отношения?
— Телефон есть, но не работает. В этом деле я отсталый человек. Бибиси-Телеси. Я, например, совершенно не понимаю, что такое Интернет. Зачем он?
Как-то в одной из газет я прочитал слова Михаила Александровича, обращенные к журналисту: «Вы что думаете, я за прожитые годы каяться буду? Не дождетесь. Каяться надо, если бы я лгал. А я не лгал».
А от него ведь действительно многие ждали покаяния. Как же, и членом ЦК партии был, и на съездах заседал, и звание Героя Социалистического Труда имеет. Все вроде так. Вот только каяться-то в чем? В том, что всегда был любим и востребован?
Об этом мы тоже говорили с Михаилом Александровичем.
— Есть ли у меня ностальгия по тому времени? Есть, конечно. И не только у меня. Она от испуга. Мы ведь жили подпольной жизнью — мясо подпольно по знакомству получали и разговаривали подпольно. Тогда ведь была система кухонных разговоров, все было втайне.
Мне тут один актер сказал недавно: «Слушай, как скучно в театре стало жить. Ни партсобрания нет, ни товарищеского суда. Поговорить негде». Раньше действительно такие громы-молнии метали, такие крики! Сейчас никто не кричит. Шипят в основном.
— А себе цену вы знаете, Михаил Александрович?
— Знаю. Должен сказать, что оцениваю себя не на пять с плюсом. Я ведь живой человек, у меня много недостатков.
Теперь у Михаила Александровича недостатков нет — 26 марта 2007 года артист умер. Болезнь, с которой он боролся долгие годы, в конце концов победила. Как это всегда бывает в жизни. Но Ульянов все равно ушел победителем — когда его провожали, плакал весь театр, весь Арбат, очередь желающих проститься растянулась на всю улицу и большинство не смогло даже дойти до гроба, плакала вся страна — ведь он и вправду был совестью нации. Как и его маршал Жуков.
Осенью 2012 года московский театр имени Вахтангова вспоминал своего ушедшего худрука. В честь 85-летия Ульянова его коллеги сыграли один из самых громких и талантливых спектаклей юбилейного для Михаила Александровича года — «Пристань».
В финале, где на развевающемся белом полотнище, согласно режиссуре, обычно идут фотографии членов легендарной труппы театра, в этот вечер были лишь изображения Ульянова.
Вместе со всем залом дань памяти большому актеру отдавала и его единственная дочь Елена. Я уже говорил, что мы давно с ней знакомы. А потому не попросить ее вспомнить об отце я не мог.
Мы сидели в той самой квартире в доме на Тверской, где долгие годы жил Ульянов и на котором сегодня висит мемориальная доска в его честь. Елена Михайловна вспоминала, а я слушал ее и пытался представить, каково это — быть дочерью признанного уже при жизни великим артиста.
— То, что мой отец — великий артист, я, пожалуй, никогда не понимала. Я воспринимала отца как отца. Даже какие-то его артистические экзерсисы — работа в театре, игра в кино — на меня никакого впечатления не производили.
Смотрела практически все его спектакли и, конечно, все фильмы. Особенно странно было на спектаклях, потому что ты сидишь в зале, смотришь на сцену, и у тебя мешается образ, который он играет, с папой, которого ты знаешь. Пожалуй, был один спектакль — «Ричард Третий», этакий спектакль-легенда театральной Москвы. Причем держался он много лет именно как легенда, как просто нечто высшее из области театрального искусства.
Отец играл Ричарда Третьего. Вот там перевоплощение было полное. И я в какой-то момент переключалась от того, что на сцене отец, и уже не понимала, где нахожусь.
С кино было то же самое. У меня всегда подсознательно была мысль, что на экране — отец. Смотрела фильм, а сама все время прокручивала — вот здесь вот он сыграл хорошо, а здесь как-то немножко странновато. Я постоянно его редактировала.
И всегда потом говорила ему о своих впечатлениях. У нас было принято, что отец и меня, и маму постоянно звал на все спектакли, на все фильмы — это было обязательно. И потом очень тщательно, очень внимательно слушал наше мнение.
И наверное, прислушивался.
У меня два самых любимых отцовских фильма — «Бег» и «Ворошиловский стрелок». И есть еще один маленький кусочек из фильма Дмитрия Астрахана «Все будет хорошо». Таму отца ролишка крохотная, но это знаменитый кусок, когда он, калека, цепляется за грузовик и едет за ним под музыку, со знаменем. Вся страна рыдала, и я тоже постоянно плачу, сколько бы ни смотрела.
Особое отношение к себе как к дочери великого Ульянова я начала чувствовать с младых ногтей, как любил говорить папа. Когда я была еще очень маленькой девочкой, то часто болела и потому валялась по больницам. Был ли тогда велик отец, я сейчас даже не могу понять. Нет, наверное, он не был велик, он просто был артистом. Но меня ненавидела вся палата. А палаты были огромные, лежало человек по двенадцать. И лежали там очень подолгу — месяц, полтора месяца. И понятно, это уже был какой-то коллектив. И меня все ненавидели. Ну, не то что ненавидели — завидовали. «Ну конечно, у тебя же папа — актер! Вы же там богачи!»
Хотя мы были нищие, клянусь. На Патриарших прудах был маленький магазинчик, где «выбрасывали», как тогда говорили, ливерную колбасу, и я за ней стояла в очереди. Ну, мы были, может, не совсем нищие, но очень среднего достатка. И продолжительное время. Я уже стала взрослая, и все равно жили как-то очень скромно, потому что все вот эти дачи-квартиры — это же все было государственное, за это же тогда никто не платил. Машина у отца была «Жигули», всю жизнь — «Жигуль» «двойка», такой пикапчик. И вот их он мог менять бесплатно.
То есть в советское время деньги, конечно, имели значение, но не такое существенное, как сейчас. Да, иногда были продуктовые заказы, но чаще всего именно меня посылали в магазины. И я отстаивала эти очереди, ждала, что «выбросят». Никогда не забуду, как стоит толпа у пустого прилавка и ждет, что выбросят из подсобки — кусок сыра ли, чего-то еще, и неизвестно, тебе это достанется или нет.
Все держались на знакомствах. Самый важный знакомый в жизни — это был мясник из подвала какого-нибудь продовольственного магазина. Если у тебя был знакомый директор магазина, ты был просто король и кум королю. Ты шла к мяснику и получала кусок кости с мясом.
Гордились ли мы при этом своей страной? Это вопрос из сегодняшнего дня. Тогда же не было альтернативы. То есть была страна, была родина, и мы в ней жили. И мысль, что можно ею не гордиться. Ну, это Родина, это мать. Вот такая она, мать, что поделаешь.
Когда я подросла, то пошла в школу рабочей молодежи. Была такая знаменитая школа номер 127, которая располагалась за снесенной ныне гостиницей «Минск» на Тверской. Там я первый раз прочитала Булгакова. Мне было 16 лет. Тогда уже появилось издательство «Ардис» — американское, которое печатало книги на русском, появился самиздат, запрещенные книжки друг другу передавали.
И один раз меня застукал отец. Он вошел в мою комнату, а я читала «Собачье сердце».
Я очень хорошо помню эту сцену. Он входит, я лежу читаю. Такой был диалог.
— Что делаешь?
— Читаю.
— Что? И почему ночью?
— Ну вот мне книжку дали только до завтра.
— Какую?
— Булгаков. «Собачье сердце».
— Кто дал?!
Скандала не было, но отец сказал: «Ты имей в виду, что я член ЦК, и ты меня можешь подставить, понимаешь?»
В общем, был такой очень неприятный разговор. Мы потом с ним его вспоминали, и я сама поняла, даже без разговора с отцом — он за меня боялся. Не за себя, а именно за меня.
Он дико за меня боялся. Когда я стала взрослеть и что-то понимать. И особенно когда очутилась в другой среде. Не в среде своей спецшколы для детей дипломатов, французской, которая была напротив театра Вахтангова, а в другой совершенно среде — детей диссидентов, писателей, которые начали меня чему-то учить.
Для меня это был вообще другой мир, когда я попала в школу рабочей молодежи. сильно рабочей. Многие сидели на наркотиках и потом погибли.
Но что я все о себе. Лучше про фильмы.
Для большинства зрителей Михаил Ульянов — это Жуков. Это так. Но отец был великим артистом — мог играть и Жукова в полную силу, и это было настолько убедительно, что вся страна его считала Жуковым и даже уже самого Жукова считали Ульяновым. Отец мне рассказывал смешную историю, как в каком-то городе поставили памятник маршалу Жукову с лицом Михаила Ульянова. И на Красной площади каменный Жуков тоже чем-то напоминает Ульянова, и это жутко смешно.
Но при этом отец мог играть Ричарда Третьего — безумного горбатого подлеца, и мог играть какого-нибудь председателя колхоза. Он просто был грандиозный актер. Говорить «гениальный» про отца нельзя, но то, что он был грандиозный, — это бесспорно. Великий.
Дома он был тихий, мягкий, спокойный, малоразговорчивый. Не замкнутый в себе, нет — мы прекрасно общались, разговаривали, но как-то. Он никогда не трепался, редко веселился, был довольно. не суров, а в общем-то мрачен.
После его смерти я обнаружила записные книжки. Когда стала читать, то с удивлением увидела, как он был вечно собой недоволен. Он был звездой, небожителем, имел все ордена — и каждый раз был собой страшно недоволен. То и дело говорил себе: «Миша, ты недоработал, недотрудился, недотянул, недодумал».
Наверное, поэтому он и был великим, потому что дар, талант бесспорный, некое осенение Господне, сочетались в нем с адовой трудоспособностью. Когда он начинал работать над ролью, то собирал всю литературу о своем герое, какую только можно было собрать, перечитывал все.
Я помню, он Наполеона играл в театре на Малой Бронной у Эфроса. Кстати, этот спектакль не сняли на пленку, только фотографии отдельные сохранились. Очень жалко, потому что это был грандиозный спектакль, совершенно гениальный и совершенно необычный.
Ну так вот, когда он начал репетировать роль Наполеона, то доставал какие-то книжки 1812 года издания, какие-то редкие рукописи, все это штудировал, изучал. Работал. Когда приходил домой, то обедал и шел к себе в кабинет.
Да, мы на дачу ездили, ной в машине мы с папой учили его роль. Он рулил, а мне отдавал тетрадь с расписанными репликами. Говорил мне: «Подавай реплики». И я ему их кидала, а он отвечал. Если ошибался, я его поправляла. И так продолжалось всю дорогу, пока мы ехали.
Если мы отправлялись в лес за грибами, то он гулял и опять же учил роль. Это было очень смешно. Я ему говорила: «Ты грибы собирал бы». А папа отвечал: «Да-да-да, я все вижу». А сам вдруг начинал произносить текст, в лесу же никто не услышит, а передо мной он не стеснялся.
Так что он сам себя сделал. При всей своей житейской мягкости, мягкости характера. Мама про него говорила: Миша это четыре «эн» — нет, нельзя, неудобно и неприлично.
Это по отношению к жизни. А по отношению к работе это был маршал Жуков.
Родители у меня были легендарные. Папа — Михаил Ульянов, мама — Алла Парфаньяк, известная актриса, один фильм «Небесный тихоход» чего стоит. До встречи с отцом она была замужем за Николаем Крючковым, знаменитейшим человеком. Как отец смог отбить ее?
У родителей было две самых близких подруги в жизни — актрисы театра имени Вахтангова Юлия Константиновна Борисова и Галина Львовна Коновалова. Так вот Галина Львовна Коновалова, которая меня еще из роддома встречала, после ухода родителей стала моей лучшей подругой. Поэтому все рассказы про маму с папой я знаю от нее.
У нас в семье из-за сдержанности отца не очень принято было как-то изливать душу. Не было у нас таких посиделок из серии «А помнишь.». Мы были очень дружны, любили друг друга, у нас была какая-то взаимосвязь, теплота дома, но каждый должен был заниматься своим делом. Меня не допускали, даже когда я стала постарше, до каких-то разговоров между отцом и матерью. Мне не рассказывалось про какие-то проблемы, я уже не говорю про семейные тайны. Многое я узнала от Галины Коноваловой. В частности, историю знакомства отца с матерью.
Мама тогда была звезда в театре, молодая актриса, много играющая, красотка номер один в городе Москве, шикарно одевающаяся в какие-то невероятные шубки, носящая широкополые шляпы. Сегодня очень много звездочек, звезд.
А тогда их были единицы, фильмов-то выходило на экран мало.
Мама снялась в «Небесном тихоходе», в нее безумно был влюблен Марк Бернес, там была какая-то страсть нечеловеческая. За ней ухаживал Леонид Утесов, Александр Вертинский одаривал своим вниманием. И она просто летела по жизни. Ее мужем был Николай Крючков, великий актер. В общем, она была королевой. И тут появился отец. Мама, кстати, старше его на три года.
А надо заметить, что папа приехал в Москву из глухой сибирской деревни. Именно глухой — я там бывала, так что знаю, о чем говорю. Да, папа успел отучиться в театральном училище. Но он не отесался. И главное, не разбогател. Он был нищ, как церковная крыса. В прямом смысле этого слова. Жил в общежитии и питался либо посылками из дома — это уже папа мне рассказывал, либо ходил на рынок со своими друзьями, молодыми актерами, и пробовал у всех капусту квашеную. У одного попробовал, у другого, у третьей попробовал, у четвертой — ив общем наелся.
В театре он появился в каких-то невзрачных и единственных штанах, какой-то рубашонке — я все это по фотографиям уже потом поняла. И сразу влюбился в маму. Она, естественно, его не замечала. Ну кто же заметит маленькую серую мышь, которая где-то там бегает.
Прошло какое-то время. Галина Львовна рассказывает: «Меня Алла подзывает и говорит: „Слушай, иди-ка сюда. Вон, видишь там, на сцене, парень?” Я отвечаю: „Ну, вижу”. Алла спрашивает: „И как он тебе? Никак? А я с ним живу”».
Что она углядела в отце, не знаю. Они долго прожили вместе до свадьбы. И поженились в 1959 году, когда мама уже была беременна мной. Как она поняла его мощь, как доверилась его надежности мужской, как он ее завоевал — история умалчивает.
Отец был безусловно верным человеком. На нем просто крупными буквами с юности написано было, что он как железобетонная стена, на него можно положиться — то, чего сейчас практически у мужчин не осталось.
Была ли у них ревность? Я ее не видела. Он целовался с огромным количеством женщин в кадре, в него была влюблена Элина Быстрицкая, его обожала Людмила Зыкина. Нонна Мордюкова вообще умирала, так хотела быть женой Михаила Александровича.
Мама все это знала. Но, во-первых, она считала себя королевой, прежде всего внутренне. И потому ревновать к кому бы то ни было ей казалось смешно. А потом, мать же была актрисой, прекрасно понимала, что такое партнер в театре или в кино. Она была очень умной женщиной. Именно — очень умной.
Но в народе, конечно, ходили разные сплетни, слухи. Я однажды поймала такси и говорю: «Мне на Пушкинскую. Там есть дом, где находится кафе „Лира”». Таксист оборачивается: «Да, знаю, актерский, в нем Ульянов живет» Я отвечаю: «Да, наверное». А таксист продолжает: «А вы знаете, у него такой роман с Борисовой! Они же все время вместе!»
Как нужно было на это реагировать? Мы потом посмеялись.
Я сама актрисой не стала. Хотя росла в актерской семье. Естественно, с детства болталась по театру и за кулисами.
И для меня поступление в театральное был нормальным путем, знакомая колея, и мысли свернуть в сторону просто не возникало. Да мне и нравилось это.
Когда пришла пора поступать, меня подозвал отец: «Ты кем хочешь быть?» Не дословно, конечно, так спросил, но суть заключалась в этом. Я отвечаю: «Хочу быть актрисой, папа». А он вдруг произносит: «Ты знаешь, Лена, я считаю, что не надо тебе быть актрисой».
Мы сидели в кабинете, говорили. И так как у меня не было яростного желания становиться актрисой, то я стала прислушиваться к его аргументам. И в итоге поняла, что отец прав. Он не просто сказал «Нет, я не разрешаю», а со свойственным ему мудрым — а он очень мудрый человек был — доскональным, логическим подходом очень четко разложил мне по полочкам всю аргументацию: почему не надо быть актрисой, почему он мне это не советует. И это было настолько убедительно для меня, 15-16-летней, что я с ним согласилась.
Как-то, уже после ухода отца, была о нем передача. Друзья позвонили мне: «Включай телевизор». Я включила и попала на эпизод, в котором шла речь о том, как Михаил Ульянов «испоганил жизнь своей дочери». В качестве иллюстрации этого нелепого вывода телевизионщики представили историю, как я не стала актрисой.
Абсолютная глупость. Да, я стала не актрисой, а художником. И очень этому рада. Все, чего возможно было добиться, я сделала сама, отец мне никогда не помогал. И всю жизнь я говорю про себя: «Папа, спасибо тебе огромное, что ты тогда меня убедил». Потому что из меня бы получилась очень средненькая актриса. Меня всю жизнь сравнивали бы с отцом и всегда — не в мою пользу. И вот тогда жизнь у меня была бы действительно сломана.
Говорят же, что бомба в одну воронку два раза не падает. Хватит одного актера с фамилией Ульянов. Я безмерно благодарна отцу за тот разговор и до сих пор низко кланяюсь ему в ноги.
Какой главный урок преподал мне отец? Сложно сказать. Потому что ничего он мне не преподавал, а основное воспитание заключалось именно в разговорах с ним. Учить он меня не учил — это делай, а это не делай. Нет, я была, конечно, не подарком в детстве, а уж в юности, я бы даже сказала, совсем не подарком. И конечно, он иногда на меня повышал голос, говорил, что я позорю его имя. Но нравоучений не читал, были беседы.
Он вызывал меня в свой домашний кабинет и говорил: «Начинаем проработочку». Не орал, не кричал, а приводил массу аргументов, уходя в какие-то исторические экскурсы, доказывал, что я категорически не права в своем поведении. И я все понимала.
Когда он уже уходил, это был страшный момент в моей жизни. Я была очень близка с отцом всю жизнь. С мамой близости было меньше, хотя у нас сложились прелестные отношения, особенно во второй половине ее жизни. А с папой случилось действительно кровное родство, ниточки какие-то нас соединяли, мы друг друга понимали без слов.
Этого не объяснишь.
Мы долго вместе боролись с его болезнью. В конце концов он оказался в реанимации, куда я приходила постоянно, меня без разговоров пропускали.
Папа уже несколько дней находился без сознания. В тот день я была дома и подумала: надо бы к отцу съездить. Ну просто съездить, постоять возле него. И тут вдруг звонит Лиза, моя дочь, и спрашивает, что я делаю. «Думаю поехать к деду», — отвечаю. Мы его, когда Лиза родилась, стали звать дедом. Она его звала дедулином, а я и мама — дедом, и ему это очень нравилось.
И тут Лиза предлагает: «А поехали вместе». Я даже удивилась — дочь вообще больниц сторонится, у нее к ним какое-то боязливое отношение.
И мы поехали. Пришли, постояли возле его постели.
И тут я вдруг поняла, что он мучается. И неожиданно для себя сказала: «Слушай, пап, ну вот смотри — и Лизка здесь, и я. Да и в целом все хорошо, и правнуки у тебя родились».
Надо сказать, что за три недели до этого Лиза родила двойню — девочку и мальчика.
«Ничего, пап, справимся, иди, не майся.» Сказала все это, мы еще постояли, поплакали и уехали. А через час мне позвонила врач из реанимации: «Все, Елена Михайловна, ушел».
О том, что было потом, помню плохо. Первые полгода после смерти отца — для меня такой белый лист. Как-то жила, что-то делала. А потом родилась идея фонда «Народный артист СССР». И жизнь словно началась заново.
Вообще, после ухода отца у меня такое ощущение, что меня кто-то по жизни ведет. Раньше такого не было, вроде сама и сама. А сейчас чувство, словно плывешь по какому-то течению, и тебя кто-то немножко подталкивает, поправляет, направляет. И вот эта история с фондом.
Где-то через полгода после ухода отца на Патриарших прудах ночью я столкнулась с Александром Филиппенко. Ну, привет — привет. Он спрашивает, как я. Я ответила, что никак. И Саша вдруг предлагает: «А сделай фонд имени отца. Он все-таки это заслужил, наверное». Сказал, и мы разбежались. А потом все завертелось, и еще через полгода я была президентом благотворительного фонда «Народный артист СССР» имени Михаила Ульянова.
Я подумала: отец всю жизнь всем помогал. У него на стене в передней висел такой листик — списочек добрых дел назывался. И там было написано: Иванова — в больницу, Петрова — в санаторий, Сидорову — квартиру, этому — то, тому — се, кому-то билеты, кому-то еще что-то. И так до бесконечности. И он ходил и за всех просил. Только, пожалуй, за меня никогда не ходил, потому что так меня воспитывал. И вот, наверное, единственное, что он мне всегда внушал: «Ты должна быть самостоятельной». Ну, я и стала самостоятельной.
Когда появился фонд, я понимала, что он должен быть артистическим и помогать старикам. Потому что в последние особенно годы старики-актеры мучаются, зачастую у них безумно тяжелая жизнь — я это все видела. И это трагедия для каждого из них, потому что похожую трагедию переживал отец — не в такой степени, как большинство сейчас живущих, но все равно переживал.
Я рада, что могу быть полезной. Не всем, конечно, это просто невозможно. Но если хоть кому-то в этой жизни помогу, хоть немного сделаю ее лучше — значит, все не зря.
И еще, через эту ниточку помощи старикам я чувствую связь с отцом. И, думаю, эта связь взаимна.
Стать Баланчиным. Братья Андрей и Георгий Баланчивадзе
В детстве их называли Жоля, Люля и Тама. А в метриках они были записаны, как Георгий, Андрей и Тамара.
Они родились в Петербурге в семье композитора, ученика Римского-Корсакова Мелитона Баланчивадзе.
«Интересоваться родословной — такой самоцели у меня не было, — говорил в 1990 году младший из братьев, композитор Андрей Баланчивадзе. — Но кое-что я знаю. Например, что мой дед был священником, что традиционно в нашей семье передаются по мужской линии имена. Одно время меня интересовало происхождение фамилии Баланчивадзе. Я узнал, что очень далекие наши предки на протяжении нескольких поколений служили при царском дворе шутами. Как впоследствии выяснил академик Шанидзе, эти люди назывались «баланчи». Вот, наверно, отсюда и пошла наша фамилия. Кроме того, известно, что эти наши предки были, как бы это мягче сказать, уродливыми, у многих из них была неправильная челюсть. Это передавалось из поколения в поколение, даже и у меня это заметно. Ну, а потом все-таки предки наши были артистами. И это унаследовано тоже».
Когда мне рассказали, что в Тбилиси живет племянник великого Жоржа Баланчина, первого хореографа XX века и фактически создателя американского балета, конечно же мне захотелось с ним повстречаться. Джарджи Баланчивадзе на встречу согласился, но первые минуты разговора был довольно строг.
— О чем вы хотите говорить? — спросил он меня, едва я переступил порог квартиры его отца, известного грузинского композитора Андрея Баланчивадзе, где жил и сам Джарджи.
— Если обо всем, то разговора не получится. Так ведь и об охоте можно разговаривать, и о футболе. Вы извините, если я покажусь вам излишне строгим, но мне разные журналисты встречались. Одних я вообще чуть ли не с лестницы спустил. Пришли со мной разговаривать о Жорже Баланчине, а сами ни одной его постановки не видели. А начали интервью с вопроса о том, чем живопись отличается от музыки. Ну это они на мои работы — видите, ими увешаны все стены этой комнаты — посмотрели и решили соригинальничать. Ладно бы еще спросили, что общего у музыки и живописи.
А так что им ответить? Что музыку слушают ушами, а живопись воспринимают глазами? Так я им и ответил.
А потом и вовсе предложил прекратить разговор.
Хозяин квартиры был, кажется, приятно удивлен, что меня интересует не только его великий дядя, но и отец. Действительно, интересно же было узнать о семье, которая явила миру сразу двух гениев: хореографа и композитора. И с кем было говорить о Баланчивадзе, как не с их единственным племянником и сыном.
— Начну тогда с деда, он был выдающимся певцом, — начал свой рассказ Джарджи. — У него был превосходный баритон. Один из друзей Мелитона, великий философ Владимир Соловьев, просто влюбился в Грузию благодаря народным грузинским песням, которые ему пел дед. Это потом уже Мелитон начал писать музыку.
Мелитон Баланчивадзе сочинял оперы, которые ставились в Петербурге; общался с Антоном Рубинштейном, подарившим ему свой рояль, и вошел в историю как издатель писем Михаила Глинки. Деньги на издание он. выиграл в лотерею.
— Вообще, это довольно комичная история. Билет принадлежал его жене Марии Николаевне, которая по отцу была немкой. Правда, фамилию она носила материнскую, Васильева. Она долго хранила билет, хотя и не надеялась на выигрыш. Но сам билет тоже что-то стоил. И когда у молодых наступили совсем уж нелегкие времена, Мелитон высказал предложение билет продать.
Получив согласие жены, пошел в банк и сделал это.
А когда вернулся домой, то случайно увидел газету с таблицей розыгрышей. Он сопоставил записанный заранее номер билета с результатами и обомлел — именно на только что проданный за копейки билет выпадал самый большой выигрыш в 200 тысяч рублей.
Надо заметить, что Мелитон был довольно активным человеком и немедленно отправился в банк, в надежде, что там только что вышедшую газету могли и не просмотреть. В банке он заявил, что передумал и не такое уж у него катастрофическое положение, чтобы продавать билет. И попросил вернуть его назад. Самое удивительное, что билет ему вернули.
Большую часть денег он отдал в Русское музыкальное общество, чтобы напечатать письма Глинки. И попал за это в энциклопедию. А оставшиеся деньги, по советам друзей, вложил в тигельный завод. И опять-таки в энциклопедии можно прочесть, что первый в России тигельный завод был построен на средства Мелитона Баланчивадзе. Но дед быстро разорился. Он же ничего в этом не понимал. Мало того, что стал банкротом, он еще и в долговую тюрьму угодил».
В итоге от громадной суммы не осталось ничего. Не считая лошади, которую Мелитон успел приобрести. Как-то композитор ехал на ней по Петербургу. Неожиданно, проезжая мимо играющего оркестра, лошадь начала танцевать. Потом выяснилось, что Баланчивадзе купил животное, которое раньше служило в цирке.
У него были знакомые в Финляндии, он купил большую дачу в деревне. Но мы только в американской книжке эти фотографии видели. Замечательное место. Кажется, оно и сейчас нам принадлежит, так как оно было записано на имя бабушки. Но мы не делаем попыток вернуть. Сам Баланчин там наверняка хоть раз побывал. Не мог он не съездить в место, где провел все детство.
Судя по сохранившимся письмам Мелитона Баланчивадзе, которые он из Грузии писал жене в Петербург, отношения с деньгами у него не складывались.
В письме от 3 мая 1911 года он писал из Тифлиса, объясняясь после очередной финансовой неудачи: «Когда человек делает ошибку и для исправления этой ошибки он делает еще большую ошибку — этим неминуемо ведет себя в водоворот еще больших ошибок. И вот со мною случилось то же самое и несу справедливое наказание за свои ошибки. Разве не наказание для человека находиться далеко от своей семьи и ежеминутно думать: не случилось ли что-нибудь нехорошее с ней?.. Разум мой все это напоминает постоянно и упрекает и в это время хочется головой удариться обо что-нибудь твердое, чтобы размозжить ее, но в это же время внутрений голос, тот голос, который привел меня к ошибкам, успокаивает и уверяет, что все переживаемое пройдет. Ты только не волнуйся, Гогошенька, ибо это у меня отнимает энергию. После твоего письма не имею покоя. Конечно, сделаю так, как ты пишешь: что только заработаю, ничего себе не оставлю. Моя природа совсем не создана для того, чтобы иметь денег, и они мне лично совершенно не нужны».
В 1917 году Мелитон Баланчивадзе окончательно переехал в Грузию, оставив на время семью (жену, тринадцатилетнего Георгия и одинадцатилетнего Андрея) в Петрограде.
— Отец Мелитона был губернатором Имеретии, это регион Грузии. Около Кутаиси есть музей прадеда, а на церкви, им построенной, написано его имя.
Мелитон больше был человеком артистического направления. Любил жизнь, остроумный был очень. Написал много романсов, но главное — был основателем первого грузинского хора.
Сыновья Мелитона тем временем исправно писали отцу о своем житье-бытье, по-мальчишески украшая подписи в конце письма витиеватыми росчерками.
В доме Джарджи Баланчивадзе хранится переписка Мелитона с женой и детьми, из которой можно составить документальную хронику жизни семейства в роковой 1917 год.
Именно тогда произошло первое разделение семьи между двух миров — свободного и коммунистического. Теперь им так и предстояло жить: кому-то выслушивать гимны, а кому-то наслаждаться вольными напевами.
23 октября 1917 года Андрей и Георгий сообщали отцу в Тифлис:
«Дорогой папенька!
Прости, что давно не писали тебе. Сообщаем тебе печальную новость: артист Андрианов умер от скоротечной чахотки, он лежал в Крыму в Алупке, его там и похоронили. К Андрею ходит Алина Карловна, и он учится музыке и уже изучил одну сонату Бетховена, она берет за урок столько, сколько брала раньше — 1 р. 50 к. Мы были один раз в Мариинском театре на «Демоне».
Мама хочет поехать на Кавказ после Рождества. Пока до свидания. Мы тебя крепко целуем и остаемся любящие тебя твои сыновья Андрей и Георгий».
Месяц спустя «любящие Георгий и Андрей» писали: «Дорогой папенька! Дела у нас по учению идут хорошо и скоро уже будут четверти. Мама хочет двинуться на Кавказ после Рож. Христ. За Андрея потому что заплачено за полгода 90 руб. Георгий учит пьесу на рояле (польку Рубиншт.), а Андрей разучил сонату Бетховена, а после сонаты будет учить Шуберта, ту пьесу, которую ты играл. Мама покупает резиновые подошвы, и мы теперь сами починяем калоши, это гораздо выгоднее и дешевле. Папенька, кто это на Кавказе распространил слух, что как будто бы Георгий — композитор, сочинил много пьес и что он отличный музыкант, а это неправда. Потому что когда мы приедем на Кавказ, все нас будут просить играть, а мы ничего особенно играть не умеем. Так ты, папенька, скажи всем, что это мы играем только для себя. А пока всего лучшего».
Глава семейства отвечал из Грузии 12 ноября 1917 года: «Жена и дети мои дорогие. Как вы поживаете в это скверное время? Читаем о невероятном варварстве одичавших людей. Как хорошо было бы, если бы вы выехали из этого проклятого города, когда я вам писал.
Я ведь предвидел все это. Теперь, конечно, очень трудно будет оставить Петроград, но если как-нибудь случилось бы, хорошо было бы. У нас ничего подобного не может произойти, потому что Тифлис и Кутаиси охраняются нашими полками. Кое-какие вещи можно оставить в Петрограде, о них можно подумать после. Здесь я вас хорошо устрою. И общество наше хочет, чтобы вы были со мною.
Я никак не мог представить, что меня так хорошо примут после столь долгого отсутствия. Теперь настало время большой работы. Одним словом, вам будет хорошо.»
Семье Баланчивадзе удалось воссоединиться в Грузии в 1918 году. Поселились в Кутаиси, где Мелитон организовал музыкальное училище, которое сегодня носит его имя. В этом же училище по классу виолончели учился его младший сын Андрей, впоследствии — известный грузинский композитор, автор четырех фортепианных концертов, четырех симфоний, трех опер и двух балетов.
Но все же самым знаменитым представителем семейства стал Георгий Баланчивадзе, для всего мира — Жорж Баланчин. В 1918 году он был единственным, кто остался в Петрограде, так как учился в театральном училище.
Вообще, поступать туда должна была сестра Тамара.
А братья — Георгий и Андрей — пошли в училище вместе с ней просто так, за компанию. Пока сестра сдавала экзамены, мальчики сидели в коридоре. Там-то их и заприметил знакомый отца, который предложил Георгию тоже пройти испытания. И, как это часто бывает в классических сюжетах, Тамаре отказали, а Георгий был принят. «Меня засунули в училище», — вспоминал Баланчин годы спустя в разговоре с писателем Соломоном Волковым.
Как потом рассказывал Андрей Баланчивадзе, ни один предсказатель не мог бы выдумать, что Жорж будет связан с балетом, так как мальчик его терпеть не мог.
Будущее Георгия все видели в кадетском корпусе, к поступлению в который его готовил дядя. А потому учеба в императорском училище стала для него поначалу полной неожиданностью, а затем и мучением. Первым делом мальчика остригли, а затем принялись за его манеры. Баланчивадзе сравнивал училище с адом.
В итоге через неделю Георгий сбежал. Но тетка, у которой он думал укрыться, сообщила обо всем родителям мальчика. И Баланчивадзе пришлось смириться и вернуться в училище.
По выходным он приходил домой, в родительскую пятикомнатную квартиру. Вместе с братом Андреем, который учился в реальном училище, они играли в четыре руки на рояле.
В императорском училище, которое после революции именовалось просто Петроградским хореографическим училищем, Георгий учился до 1921 года, а затем поступил в Мариинский театр. О его успехе в балете «Щелкунчик» Андрею Баланчивадзе годы спустя с восторгом рассказывал Дмитрий Шостакович. Выдающийся композитор вспоминал, как толпа поклонников ожидала Георгия у служебного входа. А когда он вышел, подняла его на руки. По словам Шостаковича, он сам едва успел дотронуться до ноги будущего великого хореографа.
В 1923 году в Петроград приехал Мелитон Баланчивадзе, занимавший в советской Грузии пост начальника музыкального отдела народного комиссариата просвещения. Эта встреча сына с отцом оказалась последней.
Начало двадцатых годов было голодным временем в Петрограде. Вместе с друзьями Баланчивадзе лазал по крышам, ловил голубей и готовил из них обед. Выживать удавалось благодаря выступлениям с танцевальными номерами в цирке, за которые выдавали порцию крупы и кусок сала. Самым роскошным гонораром считались несколько кусков сахара.
Через какое-то время при помощи наркома просвещения Луначарского труппа «Молодой балет», созданная Георгием Баланчивадзе, получила разрешение выехать на гастроли во Францию. Одним из десяти членов труппы была жена молодого хореографа Тамара Жевержеева, дочь богатого петроградского предпринимателя.
Судачили, что отец девушки расположился к бедному танцору после того, как Баланчивадзе сыграл ему на рояле Вагнера. После свадьбы молодые поселились в огромном доме Жевержеевых на Графской улице в Петрограде. Правда, оказавшись за границей, Тамара рассталась с Георгием и начала карьеру актрисы.
А на Баланчивадзе в Монте-Карло обратил внимание Сергей Дягилев и предложил поставить что-нибудь для его труппы. При этом, узнав, что Баланчивадзе болен туберкулезом, Дягилев дал ему деньги на лечение в швейцарском санатории. И посоветовал несколько изменить сложную для восприятия иностранцами грузинскую фамилию и стать просто Баланчиным.
Если на новую фамилию хореограф согласился немедленно (теперь даже Тамару Жевержееву на афишах заявляли, как «Жеву»), то для того, чтобы начать сотрудничество с Дягилевым, ему, уже привитому вирусом «хомо советикуса», хотелось заручиться разрешением. Георгий отправил в Москву телеграмму с просьбой продлить его заграничную командировку.
— Ответом из России стала телеграмма: «Приезжайте нести ответственность», — рассказывал племянник Баланчина Джарджи. — И Георгий, поняв, что это означает, решил не возвращаться. Хотя подобное решение далось нелегко — он же оставил здесь всю семью. Первое время какая-то переписка между родными еще сохранялась, бабушка всегда интересовалась через кого можно, как там сын. А сам Джордж присылал ей открытки с просьбой благословить на очередную женитьбу. Но потом все общение прекратилось.
Победы у Баланчина начались далеко не сразу. Несмотря на явный успех балета «Блудный сын» на музыку Прокофьева, Париж его не принимал. Этот город любил людей с именем. Дягилев хорошо относился к Георгию, но у него были свои любимцы — Сергей Лифарь, Борис Кохно. Их он приглашал в кафе, а Баланчина отправлял в музей смотреть картины Боттичелли. Потом они встречались — сытый Дягилев выходил из кафе, а голодный Баланчин из музея. «Ну как, ты понял что-то?» — спрашивал Дягилев. «Ничего я не понял, не понравилось мне», — отвечал Баланчин.
А потом он встретился с Кирстейном, который предложил ему ехать в Америку. Встреча состоялась благодаря Брониславе Нижинской, хореографу и сестре великого танцовщика Вацлава Нижинского. Бронислава предупредила Кирстейна, что Баланчин болен и ему осталось жить максимум три года. В 1933-м американец сделал все, чтобы Баланчин уехал в США.
— Там к нему пришел безусловный успех. Он очень много трудился, делал ставку только на работу. Не отказывался ни от каких предложений, ставил даже танцы для слонихи в цирке. (Музыку для этого номера по просьбе хореографа сочинил Игорь Стравинский. — И. О.) О Баланчине все больше и больше говорили. Первое время после Второй мировой войны в Тбилиси приходили американские журналы, в которых мы видели упоминания Баланчина.
Отец мировой славы сына, увы, не застал. Мелитона не стало в 1937 году. Незадолго перед смертью он был награжден одним из главных советских орденов — орденом Трудового Красного Знамени.
К тому времени композитор уже был признанным советским мастером. В 1934 году в Грузии состоялось грандиозное чествование 50-летия композиторской деятельности Мелитона Антоновича. Была даже создана специальная юбилейная комиссия, почетным председателем которой стал ближайший помощник Лаврентия Берия — Эрик Бедия.
29 апреля 1934 года в Тифлисском государственном оперном театре состоялся большой торжественный вечер, на котором была исполнена опера «Тамар Цбиери». В городской типографии были отпечатаны 300 юбилейных буклетов, в которых на двух языках — грузинском и русском — описывался творческий путь Баланчивадзе. Автором статьи был ректор Государственной консерватории Давид Аракишвили.
Среди прочего, он писал:
«... Справляя юбилей, правительство и советская общественность отмечают выдающиеся заслуги композитора Мелитона Баланчивадзе на музыкальном фронте. Мелитону Баланчивадзе выпало на долю редкое счастье: положить первые камни в фундамент груз. худ. музыки и затем с гордостью наблюдать, как на протяжении 50 лет здание росло и развивалось».
Грузинский композитор почти два десятка лет прожил при новой власти. И, казалось бы, сумел привыкнуть к новым порядкам и требованиям. В архиве Государственного музея музыки, театра и кино Грузии хранятся его письма, написанные в стиле советских документов — сухим, казенным языком.
Строки из его письма в Совнарком Грузии:
«Художественно-научное значение грузинского музыкального народного творчества неоспоримо, оно признано во всем СССР: являясь продуктом коллективного творчества, сопутствующим трудовым процессам, грузинские народные песни, кроме вышесказанного, весьма важны для художественного просвещения трудящихся масс, в особенности городского пролетариата, до сих пор питающегося суррогатами музыки.
Мной текущим летом организуется специальная комиссия в составе меня и двух ленинградских молодых спецов для собирания образцов грузинского музыкального народного творчества по Гурии, Аджаристану и Абхазии.
Докладывая о вышеизложенном, прошу распоряжения об ассигновании 1200 рублей».
И это после изысканной переписки с Музыкальным обществом Петербурга и писем к друзьям, сопровождавшимся неизменными «милостивый государь» и «прошу принять уверения в моем искреннем почтении».
Теперь и он получал совсем другие письма. В том же архиве хранится письмо-поздравление по случаю награждения Баланчивадзе советским орденом.
«Детское Село 18.1.37
Дорогой Мелитон Антонович!
Я не могу не выразить свою радость и восхищение по поводу получения Вами высокой награды Ордена Трудового красного знамени от нашего Рабоче-Крестьянского правительства.
Тридцать лет прошло с тех пор, как Вы знали семью садовника Архипа Семеновича. Я его старший сын Сергей — сейчас майор артиллерии РККА.
Когда появилась Ваша фотография и имя на страницах нашей печати, меня, патриота дорогой, необъятной родины охватило такое теплое чувство, будто не Вы, а я сам получил эту высокую награду, эту высокую честь. Только на нашей родине так чтимы таланты, только в Сталинских условиях они растут и развиваются не имея предела своей красоты.
Пусть орден, украшающий Вашу грудь, даст новые, свежие, творческие силы. Пускай Ваша музыка в самых ярких красках отразит нашу неповторимую эпоху.
Вместе с Вами поздравляю и все Ваше семейство, моих друзей детства. В 1924 году я имел счастье встретить в Ленинграде Георгия Мелитоновича, с тех пор его не видел.
..Уважающий Вас Семенов.
P. S. Я не знаю Ваш адрес, но уверен, что орденоносца мое письмо найдет».
Официальной причиной смерти Мелитона стала болезнь. У него были проблемы с ногами, но от операции он категорически отказался. Сыну Андрею он признавался, что не боится смерти, так как для него она — не старуха с косой, а прекрасная девушка, которая берет в свои объятия. Хотя, возможно, 74-летний композитор просто устал жить в чуждом для него мире.
За детей он мог быть спокоен — Георгий уже становился успешным хореографом в Америке. А младший Андрей — известным композитором. Его Первый концерт для фортепиано с концертом в 1934 году был исполнен пианистом Львом Обориным и сразу стал событием.
Андрей Баланчивадзе окончил Ленинградскую консерваторию. В конце жизни он с улыбкой вспоминал, что в двадцатых годах там училось столько грузинских студентов, что преподавателя консерватории композитора Александра Глазунова даже хотели переименовать в Сандро Тваладзе («твали» — по-грузински «глаз». — И. О.), а саму консерваторию причислить к филиалу тифлисской.
Довольно быстро Андрей стал известным композитором, и сталинские репрессии тридцатых годов напрямую его не коснулись.
— Почему папу пощадили? — рассуждал Джарджи Баланчивадзе. — А тогда как раз начался национальный подъем, и у каждой республики должно было быть свое громкое имя. Так получилось, что в Грузии именно отец был главным композитором. Он был профессором консерватории и лауреатом всех премий. Лично со Сталиным не встречался, но однажды был представлен на соискание Сталинской премии второй степени. Сталин, подписывая указ, спросил, кто это. Ему ответили, что Баланчивадзе — выдающийся грузинский композитор. «Тогда почему вторая премия?» — возмутился вождь и, перечеркнув, написал от руки: «Первая степень».
Хотя конечно же не все было так безоблачно. Часто враги пытались уколоть отца тем, что его родной брат уехал за границу. Мало того, иногда Баланчин выступал по радио с критикой СССР. Вот тогда нам совсем было худо. Меня и в комсомол не приняли. Хотя я говорю, что это, наоборот, помогло мне не стать комсомольцем. Я к этому никогда и не стремился».
— А меня почему-то приняли, — вступила в разговор зашедшая в этот вечер к Джарджи его родная сестра Цискари Баланчивадзе, бывшая солистка Тбилисского театра оперы и балета балерина. — При том, что я полную ерунду на собеседовании говорила. Меня спросили, кто второй секретарь ЦК компартии Китая. А я только одну китайскую фамилию знала — Ли Шан Фу, персонажа из балета «Красный мак», ее и назвала. А меня взяли и приняли. Хотя, может, поэтому и приняли, когда поняли, что я в политике ни бум-бум.
Сам Андрей Баланчивадзе сумел, возглавляя Союз композиторов Грузии, долгое время не вступать в члены КПСС. При этом оставался большим патриотом и верил в то, что страна развивается.
— Особенно его патриотизм проявился во время войны, когда отец написал очень патриотическую симфонию, — говорит Джарджи Баланчивадзе. — Это произведение возымело такой же эффект, как Седьмая симфония Дмитрия Шостаковича. Потом в Тбилиси отцу поставили условие — если он хочет и дальше оставаться во главе Союза композиторов, то должен вступить в компартию и для этого всенародно отречься от своего брата. Но папа отказался и сделал это довольно смело. «В такую партию, которая требует отречения от собственного брата, я не пойду».
В 1990 году в интервью газете «Заря Востока» Андрей Мелитонович вспоминал, что все-таки написал заявление о приеме в партию. «На собрании меня все хвалили, пока один из присутствовавших не поднялся: «У вас что, глаза закрыты? Да ведь Баланчивадзе — брат белоэмигранта, мерзавца!»
На одном из собраний Андрею Баланчивадзе поручили выступить с осуждающей речью в адрес Шостаковича. Он внимательно выслушал «поручителей», а затем поднялся на трибуну и назвал Шостаковича «великим композитором». Этот случай стал началом близкой дружбы двух музыкантов. Хотя их первая встреча состоялась в 1927 году.
«. Познакомился с талантливейшим музыкантом, будущим колоссом Шостаковичем, — писал Андрей родителям из Ленинграда. — Ему только 21 год, он кончил консерваторию. Ему предложили там преподавать, но он отказался и сейчас преподает в техникуме партитурное чтение, я буду, наверное, у него заниматься».
Не было ни одного дня рождения Андрея Баланчивадзе, утро которого не началось бы с поздравления Дмитрия Шостаковича. Русский композитор часто приезжал в Грузию, а в дни, когда его травля достигла наивысшей степени, укрывался в доме Баланчивадзе в Тбилиси.
И в более поздние годы Андрей не растерял своей смелости и остроумия. Как-то к нему пришли подписывать письмо против Бориса Пастернака, чей «Доктор Живаго» наделал много шума во всем мире. Баланчивадзе внимательно посмотрел на пришедших: «Это ведь запрещенная книга?» И, услышав утвердительный ответ, продолжил: «Я запрещенных книг не читаю. А вы?» В итоге незваные гости ретировались ни с чем.
— Папу вызывали в Москву на все пленумы и съезды композиторов, хотели, чтобы он выступал с речами. Он умел говорить. Близко дружил с Тихоном Хренниковым, Георгием Свиридовым, к нам в Тбилиси регулярно приезжали Дмитрий Шостакович, дирижер Александр Гаук — он хорошо поставил отцовский балет «Жизнь», который сразу после войны шел в Большом театре.
Дружил с поэтом Сергеем Городецким. В Петербурге отец учился у Марии Вениаминовны Юдиной. Сейчас она объявлена великой русской пианисткой, а тогда случались моменты, что она и рубль просила. Она часто бывала в Тбилиси и один раз даже играла у нас. Помню, утром меня разбудила музыка Бетховена — это Юдина сидела за роялем.
Судьба родной сестры Георгия и Андрея Баланчивадзе сложилась трагично. В Петрограде ее удочерила жена брата Мелитона, Ивана Баланчивадзе, бездетного военного. Затем девушка тоже приехала в Тифлис, поступила в академию художеств и вышла замуж за немца. Вскоре перед супругами поставили условие — либо Хаген, так звали мужа Тамары, меняет гражданство, либо она вслед за ним покидает страну. На семейном совете было решено, что Хаген уедет, а затем вызовет к себе молодую жену. Супруг уехал и навсегда исчез из жизни Тамары Баланчивадзе.
В Грузии она стала театральным художником, сотрудничала с театром Марджанишвили, работала с Еленой Ахвледиани. А затем вернулась в Ленинград и устроилась в кукольный театр под руководством Сергея Образцова. После начала блокады Ленинграда с помощью брата Андрея Тамара получила возможность покинуть осажденный немцами город. Но, не доезжая до Тихорецка, поезд, в котором она ехала, попал под бомбежку. И больше о Тамаре семья не слышала.
Следующая встреча братьев Баланчивадзе состоялась только в 1962 году — спустя 45 лет после расставания. За все это время они даже не имели возможности переписываться друг с другом. Хотя Баланчин давал о себе знать. Во время войны в Тбилиси приходили посылки из израильско-египетского общества — шоколад, растительное масло, сахар, теплые вещи. Все это было организовано Жоржем. И вот наконец братья могли лично увидеть друг друга.
Андрей Баланчивадзе вспоминал, что встреча была очень теплой. При том, что расставались братья практически детьми, а встретились уже состоявшимися художниками.
— Это произошло осенью 62-го, — вспоминал Джарджи Баланчивадзе, — я уже учился в московской консерватории. Мы вместе с отцом встречали Баланчина в аэропорту. Тогда он приехал со своей лучшей труппой, это был расцвет New York City Ballet. Баланчин, как капитан, последним спустился с трапа, и все балетные артисты в шикарных костюмах разместились в открытом поезде, который повез их к зданию аэропорта. Баланчин обнялся с папой, была очень теплая встреча.
За несколько месяцев до приезда дяди отец признался мне, что его заставили написать брату письмо о том, как у нас все хорошо и что, мол, напрасно тот так ругает Советский Союз в своих выступлениях. Когда я узнал об этом, то даже испытал какое-то разочарование: как отец мог поддаться на требования написать заведомую ложь. Потом уже я понял, что как раз в тот момент у него в Большом театре в Москве готовилась премьера балета и он фактически был вынужден так поступить. К тому же, как говорил отец, он надеялся, что Жорж и сам поймет, что его письмо не имеет ничего общего с действительностью.
При этом он, видимо, и сам переживал из-за того послания. А потому прямо в машине, на которой мы из аэропорта ехали в город, отец спросил Жоржа, получил ли тот его письмо. Но дядя успокоил отца: «Мне сказали, что из Москвы приехал какой-то коммунист, который хочет встретиться со мной и передать письмо. Я отказался его принять».
За несколько лет до смерти сам Андрей Мелитонович вспоминал: «Позже, уже где-то в 34–35 годах, меня просили написать письмо брату с просьбой о его возвращении. Меня пригласили в определенное учреждение, повезли туда на черной машине и фактически приказали сочинить такое послание. Я не смог отказаться — писал какие-то странные фразы-полунамеки. Но как потом выяснилось, уже из рассказов Джорджа, он писем этих не получал».
В том же интервью «Заре Востока» Баланчивадзе рассказал и о том, что брат приглашал его к себе в гости и он очень хотел поехать. «Однажды он прислал мне в Ленинград письмо, в котором предложил вызвать меня. Не знаю, то ли пригласить, то ли навсегда. Честно говоря, мне хотелось погостить, но в Ленинградской консерватории мне ответили жестким отказом. Это звучало так: прогуляешь — вышвырнем вон».
В итоге встреча братьев произошла уже только в Москве.
— В номере дяди в гостинице «Москва» в первый день собрались мы с отцом, пианистка Мария Юдина и дирижер Паппе. Говорили о многом, Жорж рассрашивал папу о его жизни, рассказывал о себе. Мне запомнилось, с каким восторгом и гордостью Баланчин говорил о своем знакомстве с композитором Равелем. На следующий, кажется, день папа повел брата в гости к Дмитрию Шостаковичу. Не все могли принять у себя Баланчина — с ним было такое количество людей, что любой поход в гости больше походил на торжественный прием, нежели на простые дружеские посиделки.
Тогда же отец впервые увидел балеты брата. После первого спектакля к отцу подошел восторженный Арам Хачатурян и спросил: «Это что же мы видели?» Правда, потом в газетах появилась его статья о том, что такое искусство мы принять не можем. Но в те годы так было положено.
Говорили братья по-русски, на литературном русском языке. Жорж с большим уважением вспоминал Мелитона. Говорил, что в Америке, когда делал что-то не так, то, словно чувствуя упрек отца, прекращал это делать. К матери у него было другое отношение. Даже когда он был в Тбилиси, то на ее могилу, как мне показалось, поехал только потому, что мы его туда повезли.
А Мария Николаевна очень любила Георгия, все время думала о своем Жоле и беспокоилась о нем. Мне кажется, она скучала о нем даже больше, чем о ней. Бабушка прожила большую жизнь, около 90 лет. Мы с сестрой поначалу ее не любили, потому что она нас рано спать отправляла. Только потом поняли, какой она была замечательной женщиной. Честная, простая и очень богобоязненная, она каждый день ходила в церковь. Мы только потом узнали, что она была немкой. Стали искать историю ее фамилии. Оказалось, что ее отец был очень благородных кровей. Как-то к нам приехали из Америки и стали интересоваться ее происхождением. Хотели бабушку причислить к масонам. А заодно и Мелитона тоже. Но они не были никакими масонами и не могли ими быть.
У отца с Георгием был еще один брат, по отцу. У Мелитона ведь было много жен. Как, впрочем, и у Баланчина. Один из братьев отца и дяди был священником в Кутаиси. В роду у Баланчивадзе вообще было много священнослужителей — и отец Мелитона, и дед. Вот и его сын от первого брака, Аполлон, тоже стал священником. При этом до революции он был жандармским офицером. После того, как к власти пришли большевики, несколько лет провел в лагерях. По возвращении ему не разрешили жить в Тбилиси. И Аполлон переехал в Кутаиси, где и стал священником.
Во время своего первого приезда в Грузию Баланчин первым делом захотел побывать на могиле Мелитона. Он дал труппе однодневный отдых, и мы на поезде поехали в Кутаиси, где похоронен дед. Тогда же браться встретились с Аполлоном. Но та встреча была достаточно холодной.
С моим отцом у Жоржа отношения были теплые. Папа рассказывал, что в детстве брат был довольно скрытным. И ругал отца за его проделки. Их в шутку так и называли: папу — задериха, а Баланчина — неспустиха.
В семейных архивах сохранились некоторые письма Баланчина в Тбилиси. Жорж не всегда проставлял на своих посланиях числа. Датировать их можно лишь благодаря сообщениям Баланчина о своей очередной женитьбе.
Так, на бланке «11 EAST 77 th STREET NEW YORK” размашистым почерком он писал (авторская орфография сохранена):
«Дорогая мамочка!
Хочу тебя обрадовать новостью. Я женился несколько дней тому назад и прошу у тебя родительского благословения. Мою жену зовут Бригиттой, она норвежского происхождения. Прилагаю ее карточку. (Свадьба Баланчина с Бригиттой Хартвиг состоялась в 1938 году. — И. О.)
Мы вместе с ней делали картину в Холивуде. Она великолепная танцовщица и актриса. Разговариваю я с ней по английски и по французски, а по русски она понимает пока еще два слова. Постепенно буду тебе присылать снимки из разных театральных и фильмовых постановок.
Последний фильм который я делал в Холивуде с Бригиттой назывался «Голден Фолис», в нем я применил совершенно новый принцип танцев на экране. Фильм имел большой успех. Этим летом я опять буду в Холивуде для постановки нового фильма. Я думаю что наши фильмы к вам, на Кавказ, не доходят. Мамочка, попроси Андрюшу отдать переписать его балет, я ему пришлю деньги сколько будет нужно.
А кроме того пришли мне пожалуйста грузинские травы (специи), которые употребляют в харчо и другие блюда.
И пришли мне рецепт приготовления «сациви». Я очень люблю сам готовить.
И еще я был хотел иметь бурку черную, напиши мне, сколько будет стоить и я тебе вышлю деньги.
Бригитта и я крепко вас всех целуем и желаем здоровья и счастья.
Любящий тебя Георгий».
Неизвестно, дала ли Мария Николаевна сыну свое благословение. Но его совместная жизнь с Бригиттой, танцовщицей «Русского балета Монте-Карло» (а потому выступавшей под именем Веры Зориной), продлилась восемь лет. Одно время ходили разговоры о близкой дружбе Зориной и Марлен Дитрих, проводивших вместе дни и ночи. После Баланчина следующим мужем танцовщицы и актрисы стал голливудский актер Дуглас Фербенкс. А сам Баланчин, успевший затем в течение пяти лет побыть мужем балерины Марии Толчиф, в своем новом письме в Грузию сообщал брату об очередной женитьбе.
«Дорогой Андрюша.
Письмо твое получил. Посылаю тебе фотографию мою и моей жены TANAQVIL (она танцовщица). Мой постоянный адрес — 637 Madison Avenue New York City USA.
Целую тебя крепко — мою дорогую мамочку и моих милых племянников.
Твой брат Георгий».
Андрей Баланчивадзе, в отличии от брата, был женат один раз и навсегда. Его женой стала красавица Панна Джибладзе. Вообще, девушку звали Натальей. Но ее няня-полячка неизменно обращалась к своей подопечной, как к «панночке».
В итоге новое прозвище заменило избраннице Баланчивадзе официальное имя и даже в паспорте у нее было записано: «Панна Георгиевна Джибладзе».
Молодые люди познакомились в театре рабочей молодежи в Тифлисе и сразу поняли, что их встреча — это судьба. По настоянию мужа Панна ушла с работы и посвятила себя дому.
В Тбилиси Жорж Баланчин в первый визит пробыл недолго. Судя по его воспоминаниям, сделанным в конце жизни, столица Грузии не произвела на него особого впечатления. Для Баланчина была важна не архитектура, а люди. «Город людьми одевается», — говорил он. А во время своего приезда Баланчин был окружен таким вниманием КГБ, что простые люди не имели возможности даже приблизиться к нему.
— Во время первого визита он прямо-таки горел творчеством, — говорил Джарджи Баланчивадзе. — А вот во второй раз приехал уже сухим человеком. Думаю, это произошло из-за того, что он стал директором труппы, а потому появилась некая официальность. Держался дядя довольно строго.
Слушая отцовские вещи, Баланчин хотел сделать постановку. Сейчас начинают распространять слух, что он отрицательно относился к сочинениям брата. Это выгодно тем, кто хочет нас отдалить. Это неправда. Баланчин сразу после отъезда за границу, еще в двадцатых годах, звал отца к себе, писал ему: «Приезжай, я познакомлю тебя со Стравинским, здесь все, здесь культура».
Если бы отец уехал, то, я думаю, за границей жизнь у него сложилась бы хорошо.
Но он не сочинил бы такую музыку, которую ему удалось написать здесь. Папа был большим патриотом Грузии. Вместе со Львом Обориным они пешком обошли всю страну, записывая народные грузинские песни. А у Баланчина такого интереса к Грузии не было. Он полностью впитал в себя квинтэссенцию петербургского духа — с его балами, музеями, театрами.
Что объединяло братьев — любовь к Чайковскому. Петр Ильич оказал большое влияние на братьев. Только Андрей тяготел к мужественной стороне его музыки, а Жорж — к европейски-женственной.
Он действительно хотел поставить балет на музыку отца, но не успел. Папа ездил к нему в Америку, возил свои работы. Баланчин говорил, что хочет сделать «харчо» из грузинских произведений. Папа играл ему отрывки из своего балета «Мцыри», что-то еще. Баланчин очень интересовался танцем хоруми, который у нас танцуют мужчины. А он хотел поставить этот танец для женщин. Это вообще очень характеризует Баланчина — он всегда выше ставил женщину. Мне он как-то сказал: «Мужчина — это слуга женщины». Грузин так бы никогда не сказал. Папа наш, например, никогда так не думал, дома он был патриархом.
К сожалению, совместной работы у братьев не получилось. Наверняка это было бы интересное сотрудничество. Хотя Баланчин и был далек от грузинской культуры.
— Он признавался во время своего приезда, что ему не нравится, что у нас в Грузии вечно сидят за столом, едят, пьют. «Сколько можно есть?» — спрашивал он. При этом, правда, вино ему нравилось, он говорил, что белое и красное вино — это как брат и сестра. Баланчин очень ценил время и в Грузии, со всеми ее застольями, кажется, просто физически страдал. А папа, наоборот, был знаменитым тамадой.
Я иногда задумываюсь — когда он вообще успевал музыку писать.
Отец не только сочинял концерты, но и писал музыку к самым известным грузинским фильмам — «Георгий Саакадзе», «Клятва» и другим. Вместе с поэтом Галактионом Табидзе устраивал вечера, на которых великий поэт читал свои стихи, а отец играл на рояле. Когда Табидзе читал со сцены свое знаменитое стихотворение «Мери», то просил, чтобы отец в это время играл Массне.
В молодости отец написал прелюдию и фугу для органа. Во время творческой командировки в Дюссельдорф, где он работал над мюзиклом, он услышал свое произведение в одной из церквей. Оказалось, что органист собора решил таким образом сделать композитору сюрприз.
А Баланчин был уже, конечно, американцем — и внешне, и внутренне. Рассказывал нам, что, когда в Москве его пытались обвинить в бездуховности постановок, он спрашивал в ответ: «А вы верите в Бога?»
Кстати, во время первого приезда Баланчин вдруг исчез. Потом стало известно, что он срочно улетел в Америку. Тогда советские подлодки как раз столкнулись с американскими возле Кубы. И дяде позвонил Джон Кеннеди, с которым он дружил, и приказал немедленно вернуться в США. Мы еще очень увидились — куда он пропал?
Когда все успокоилось, Баланчин вернулся в СССР.
Несмотря на то, что первый раз в Грузию он приехал только в 1962 году, Баланчин всегда называл себя грузином. Когда в 1967 году ставил балет «Драгоценности» на музыку Стравинского, пояснял: «Я всегда любил драгоценные камни. Я ведь восточный человек, я грузин».
В нью-йоркской квартире он обожал сам готовить грузинские блюда, лично покупая в мясных лавках продукты и называя свой дом «духаном».
Он сам вел хозяйство и не любил, чтобы кто-то выполнял за него работу по дому. «Не люблю, чтобы для меня что-то делали. Я независимый, это во мне грузинская кровь говорит», — признавался он в Нью-Йорке писателю Соломону Волкову.
Для родственников смерть Баланчина стала полной неожиданностью. У него обнаружили тромбы в сердце, была сделана операция. В начале апреля 1983 года Андрей Баланчивадзе получил телеграмму о том, что брату лучше. А уже 29 апреля пришло извещение о смерти в результате воспаления легких.
— Отец очень хотел поехать на похороны брата. Да и советские чиновники, кажется, были весьма заинтересованы в этом, — рассказывал Джарджи Баланчивадзе. — Они надеялись, что таким образом смогут получить права на балеты Баланчина. Но папу на похороны не пустили. сами американцы. Они сказали, что в Нью-Йорке нет советского посольства и им сложно сделать для отца приглашение.
А потом оказалось, что незадолго до смерти Жорж Баланчин составил завещание. Довольно подробное, надо заметить, где были отмечены чуть ли не все ложки и вилки, находящие в его доме. Хотя, зная характер Жоржа и характер отца, трудно себе представить, что они могли думать о смерти.
Как мне потом рассказывали, Баланчина вынудили составить завещание, испугав тем, что иначе все его балеты достанутся «Советам», которые он ненавидел. В итоге несколько сотен своих постановок дядя завещал женщинам, которых любил. А отцу достались золотые часы, которые Баланчину когда-то подарил Линкольн Кирстайн, богатый предприниматель, собственно, и пригласивший дядю в Америку.
Великого хореографа похоронили на кладбище Нью-Йорка, где нашли последний приют знаменитые и богатые люди. Правда, могила у создателя американского балета весьма и весьма скромная. Когда родственники поинтересовались, почему у Баланчина такое невзрачное надгробие, им ответили, что Жорж был аскетичным человеком. О том, что стало с квартирой Баланчина и его коллекцией шедевров мировой живописи, его родственникам никто не сообщил. Им передали лишь золотые часы, указанные в завещании. Которые, правда, потом попросили вернуть в музей Баланчина в Нью-Йорке. Но сделать это было, увы, уже невозможно.
— Когда в Грузии были тяжелые времена, эти часы нам пришлось продать, — признался Джарджи Баланчивадзе. — При этом перекупщикам была безразлична выгравированная надпись на часах. За часы они нам заплатили по весу драгметалла — сто рублей. До этого мы предлагали часы Жоржа Баланчина Министерству культуры, но там сказали, что Баланчин их не интересует.
Детей у Жоржа Баланчина не было. Как он сам говорил, все балеты он посвящал своим женщинам. Ради них он и жил.
Официально Баланчин был женат четыре раза. Каждый раз он выбирал в жены молодую танцовщицу, ставил на нее балеты, а через какое-то время увлекался другой молодой девушкой. И все шло по кругу — влюбленность, женитьба, совместное творчество, расставание.
При этом когда племянник поинтересовался у него, почему он так часто менял жен, Жорж ответил: «Это не я уходил, это они меня бросали».
— Баланчин говорил, что все жены были его главными музами. Понимал ли он, что является великим человеком? Ну, поскольку он каждый день слышал это от своего окружения, то, конечно, понимал. Классиком себя не называл, он не был настолько нескромным. Признавался лишь, что он — диктатор. А еще говорил, что он одновременно — и воздух, и вода. Он же был Водолеем по гороскопу.
Официальным наследником Баланчина стал фонд его имени, который не поддерживает с нами никаких отношений. Думаю, фонд не заинтересован в общении с нами. А мы были бы не против. Но здесь сложный вопрос. Американцы хотят сохранить все права на наследие Баланчина. Но нам ничего и не надо. Наша задача — чтобы помнили отца. А пока получается, что Баланчину в Тбилиси поставили памятник, а нашему отцу даже мемориальной доски нет.
Знаете, когда у Дмитрия Шостаковича родился сын, которого я хорошо знал, его стали называть Лжедмитрий. Он потом уехал за границу и выступал там с симфониями отца, успешно дирижировал. На мой взгляд, он не заслуживал такого прозвища, так как явно отличался от других детей знаменитостей и был очевидно талантливым человеком.
Но подобное отношение очень распространено. Так ик моему отцу относились. Раз Баланчин такой великий, то его брат должен быть проще. А отец как раз был более одарен. Что хотите, то со мной и делайте, но это мое искреннее убеждение. Потому что писать музыку — особый дар. Ведь сочинять музыку — это еще не значит быть композитором. А в Грузии отец был действительно главным композитором. И страна, к сожалению, его не оценила. Даже в консерватории его портрета нет. При том, что отец сделал значительно больше для грузинской музыки, чем Баланчин для американского балета.
Хотя можно сказать и так: один брат создал балет в США, а другой — в Грузии. В 1937 году в Тбилиси состоялась премьера балета «Сердце гор», написанного Андреем Баланчивадзе. Художником был Солико Вирсаладзе. Дирижером — Евгений Микеладзе. Успех у балета был невероятный.
Сразу после войны в Большом театре в Москве шел его балет «Страницы жизни». В последний момент постановка Леонида Лавровского едва не была отменена. Дали знать о себе вечные интриги и ревность других композиторов. За защитой Андрей Мелитонович решил обратиться к Лаврентию Берии.
Набрав номер его телефона, Баланчивадзе рассказал о том, что для премьеры балета все готово — созданы декорации, сшиты костюмы и даже проведена генеральная репетиция. Берия, выслушав создателя балета, ответил загадочной фразой: «Семь раз отмерь — один отрежь». И положил трубку.
По мнению сына Андрея Баланчивадзе, сталинский министр тем самым показал композитору, что он осмелился побеспокоить слишком высокие силы. Правда, в итоге премьера балета все-таки состоялась.
Через несколько лет Баланчивадзе написал балет, посвященный Индии. Советское правительство специально заказало его для гастрольной поездки в честь юбилея семейства Ганди. Но премьера так и не состоялась. Когда работа композитора была завершена, из Индии пришло трагическое известие: премьер-министр страны Индира Ганди погибла в результате покушения.
В балетном мире Андрей Баланчивадзе был уважаемым человеком. Его близкой подругой была великая Галина Уланова, которая не раз выражала желание танцевать в балетах грузинского композитора. На дачу Андрея Мелитоновича в Абхазию приезжала Майя Плисецкая, обожавшая бродить с маэстро вдоль моря. А первым исполнителем главной партии в балете Баланчивадзе «Сердце гор» был легендарный Вахтанг Чабукиани.
— В некоторых произведениях отца я узнаю события, которые мы пережили. Мы ведь голодали с 1941-го до 1950-го, военная и послевоенная Грузия очень плохо жила. Худые, как щепки были, скелет один.
Отец всячески искал работу, связанную с музыкой, чтобы прокормить семью. Как-то повез нас, троих маленьких детей, на исполнение какого-то своего произведения в Гагры. Дорог не было, мы по полям ехали и решили переехать реку Ингури. Тогда моста еще не построили, но отец был рисковый и решительный человек. Въехали мы в реку, и на середине машину стала заливать вода. Если бы наши крики не услышали сванские пастухи, мы бы погибли. На конях они въехали в реку и по одному нас вытаскивали. Машину каким-то бычком нас вытянули, грузовики не смогли. Пока чинили машину, ночевали в маленькой котельной. Ночью, пока мы спали, отец вышел погулять и, видно, пережил какое-то романтическое приключение. И все это описал в квартете. Слушая его, узнаю и ту дорогу, и реку, и нашу ночевку.
Андрей Баланчивадзе пережил брата на девять лет — он умер в 1992 году.
— Мы даже не знаем, почему папа ушел, — говорил мне Джарджи Баланчивадзе. — Он не собирался умирать, был очень здоровым человеком. Если болел, то мы все равно знали, что он обязательно выздоровеет. А тут никто не мог даже диагноз поставить. Я прихожу к такому выводу, что человек не потому умирает, что болеет, а потому болеет, что должен умереть.
Папа много курил, нет ни одного портрета, где он был бы без сигареты. И это нам передалось. Мама как-то попросила, чтобы отец на нас воздействовал. В итоге он вызвал меня с сестрой и спросил: «Я хорошо соображаю? У меня хорошее здоровье? Так вот имейте в виду — яс детства курил!» И мы все дымим.
Грузин так умирает, что должен успеть благословить семью, друзей и уйти оптимистом, без сожаления. И последнее музыкальное произведение отца так и заканчивается — на оптимистичной ноте.
Сын Андрея Баланчивадзе стал пианистом. Да и была ли у Джарджи какая-либо альтернатива в выборе профессии, если все разговоры дома велись в основном о музыке, в гостях бывали Генрих Нейгауз и Дмитрий Шостакович, а по утрам юношу будила музыка Бетховена в исполнении Марии Юдиной?
Последние годы жизни Джарджи Баланчивадзе был больше известен как художник. Поверить в свои силы ему помогБаланчин.
— И за это у меня к нему личная благодарность, — вспоминал Джарджи. — Жорж был связан с выдющимися художниками, и складывалось впечатление, что он хорошо разбирается в искусстве. Когда он пришел ко мне, у меня в комнате висели две картины — одна кисти знаменитого художника, а другая — моя. Я сказал: «Не правда ли, какая прекрасная картина?», указав на полотно известного мастера. Баланчин посмотрел и произнес: «А мне больше эта нравится», указав на мою картину. И я после этого действительно поверил в свои силы. Не раз выставлялся как художник за границей.
Дочь Андрея Цискари (в переводе с грузинского ее имя означает «заря») посвятила свою жизнь балету. Великий дядя видел ее на сцене, но сотрудничества, увы, не получилось.
О чем, впрочем, сама Цискари, кажется, не очень переживает.
Хотя, может, это только кажется. Брат и сестра Баланчивадзе — гордые и достойные люди. Единственное, в чем с горечью они признались в разговоре — это в том, что в непростые для Грузии годы им пришлось продать многое из наследия отца и дяди. В семье остался лишь орден Дружбы, которым бы награжден Андрей Баланчивадзе. «Во время тяжелых лет без света, газа мы продавали медали. Правда, сами документы сохранились».
А еще Джарджи переживал, что творчество отца фактически неизвестно нынешнему поколению: «После ухода Андрея ни разу не исполнялись его произведения. Как же тогда его смогут оценить?».
Очерк о встречах с Джарджи Баланчивадзе вошел в мою книгу «Цена чести. Истории грузинских мужей», изданную на английском языке летом 2011 года. Я прилетел на презентацию в Тбилиси и, конечно, одному из первых позвонил Джарджи. Трубку взяла его жена Кетино. И уже по ее голосу понял: что-то случилось.
— Вы ничего не знаете? — спросила меня Кетино. — Ну правильно, я так и подумала. Джарджи не стало, несколько дней назад мы его похоронили.
Это известие было для меня шоком. В августе, всего через месяц, сыну и племяннику великих Баланчивадзе должно было исполниться всего-то 70 лет. Для грузин это смешной возраст.
Я все-таки пригласил Кетино Баланчивадзе на презентацию книги. И она пришла. «Я не могла поступить иначе, ведь вы пишете о нашей семье, о моем Джарджи».
В ответ Кетино позвала в гости меня. И я снова оказался в той самой тбилисской квартире в композиторском доме на улице Казбеги. Только теперь меня принимала одна Кетино.
— Хочу вам подарить фотографию Джарджи. Это — одна из последних. Он сам попросил сына сделать фото. Не знаю, может быть, чувствовал, что уходит. А так он не любил, когда его снимали. На этом фото мы вместе. Только у меня лицо страшное, я же обо всем знала.
У Джарджи был грипп и потом осложнение на легкие.
Он у меня лекарства принимать не любит, врачей не любит, ничего не любит. И в этот раз надеялся на свой какой-то организм, думал, что все пройдет. Ему ведь было всего 69.
Это было где-то в конце марта. А второго июня его не стало.
В конце он догадывался о том, что с ним происходит. Но я ему так ничего и не сказала. Потому что он сам как будто предупредил. Сказал в одном из разговоров, что надежда — это самое главное, что можно дать человеку.
Мне было тяжело. Мы с ним выходили иногда гулять на ипподром, что неподалеку от нашего дома. Я шла позади Джарджи, смотрела ему в спину и понимала, что должно произойти.
Но он хорошо держался, в его поведении было невероятное спокойствие. Я никогда в жизни не видела, чтобы человек так относился к своей болезни и к тому, через что ему предстояло пройти. Очень, видимо, сильный дух был у него.
У него записи остались. Я сейчас начала их читать, раньше не могла. Джарджи пишет, что вот, наступила пора со всеми прощаться.
Он вообще много писал, целые тома у него. И о музыке, и о личных встречах. Правда, тяжело бывает очень все это читать, но что делать. Теперь все это огромное дело мне осталось — архив и Андрея Мелитоновича, и Джарджи, и его музыкальные произведения.
Кто еще может рассказать об этой семье? Нашему с Джарджи сыну, Антон его зовут, это не очень интересно.
Вообще, у Андрея Мелитоновича было трое детей. Цискари и Джарджи вы знали. А еще был Амиран. Хороший очень, интересный внешне. Женщины по нему с ума сходили, очень увлекались.
Но у него тяжелая оказалась судьба, потому что он скрипачом был, на скрипке играл хорошо, а потом палец сломал. Играть уже не мог и стал физиком. Причем редким физиком, работал главным инженером в какой-то довольно непростой организации.
У Джарджи он работал одно время электриком. Делал освещение для концертов, но, как правило, в самый нужный момент у него все взрывалось. Но определенный эффект это производило.
Амиран колоритный был человек. К сожалению, очень рано умер. Неожиданно все произошло — сердечный приступ был и кардиоастма.
Амиран хоть и не играл сам, но со сценой расстаться не мог. Выступал на спектаклях у Джорджи — у него был хороший голос. Когда Джарджи, например, ставил «Дон Жуана», Амиран пел Лепорелло.
Этот спектакль шел в консерватории. Мой Джарджи вообще много ставил. Знаете, в свое время были удивительные концерты, потрясающие просто — я как раз училась в консерватории.
Потом, с началом перестройки, все стало меняться.
И Джарджи десять лет проработал в Германии. Как пианист и со своим оркестром.
Параллельно Джарджи рисовал. Мы с ним познакомились в 1972 году, он уже рисовал.
И выставки у него бывали в Германии и раскупались его картины — нарасхват. Так что много успехов было в Германии. Его даже на улице узнавали.
При этом он никогда не хотел там остаться. Был настоящим патриотом. Хотя многие советовали — такой пианист, надо обязательно в Европу. Но он не хотел.
Но, с другой стороны, сейчас я понимаю — ему не о чем было жалеть. Потому что он никогда не переступал через свои принципы, ничего не делал из-за выгоды. Может, и было трудно и невыгодно так жить. Но он все равно оставался верным своим принципам.
Хотя, конечно, жизнь могла пойти по-другому.
Наш сын не стал музыкантом. И я его понимаю — у нас музыка с утра до ночи звучала в доме. То Джарджи со своим оркестром камерным репетировал, потом он сам играл.
У меня были ученики, я преподавала музыку. При том, что у Антона способности были, между прочим. Но не захотел.
Правда, рано выяснили, что он хорошо рисует. Ему 11 лет было, когда наш близкий друг, известный художник Ираклий Парджиани, сказал: «Не трогайте этого ребенка, сохраните, он будет моим учеником» И так оно и стало.
Но это тоже у нас семейное. У Джарджи тетка, родная сестра Жоржа Баланчина и Андрея Мелитоновича, хорошо рисовала. Единственное, что мы о ней знаем, это то, что она погибла под бомбежкой в поезде.
А недавно я была в Академии художеств. Совершенно случайно там выяснили, что Тамара Баланчивадзе была ученицей великого грузинского художника Гиго Габашвили.
И в Академии даже сохранилась ее единственная картина. Изумительная работа. Такая зрелая, мастерски сделана.
Тогда же мне рассказали, что Васо Баланчивадзе, брат Мелитона, в Петербурге был учеником Ильи Репина. А сам стал педагогом великого Давида Какабадзе.
Так что мне досталось уникальное наследство — заниматься историей Баланчивадзе. Я, знаете, какую телеграмму нашла? От пианиста Льва Оборина. Когда Джарджи поступал к нему в консерваторию, то, оказывается, одно из произведений начал играть не в той тональности. Но при этом не остановился, а в той же тональности и закончил. При этом что-то еще и присочинив.
Решив, что провалился, после экзамена он сразу вернулся в Тбилиси. Но в итоге именно такая игра и понравилась приемной комиссии. Даже Мария Юдина потом писала, как они искали и нигде не могли найти абитуриента Баланчивадзе. Тогда-то Лев Оборин ему и телеграфировал — приезжай, идиот, тебя зачислили.
О многом можно рассказать.
Мы действительно говорили о многом. Но обо всем в одной главе не напишешь. Возможно, когда-нибудь из записей, сделанных в доме Джарджи и Кетино, получится отдельная книга.
Для меня знакомство с семьей Баланчивадзе стало большой удачей. И сегодня, когда я бываю в Большом на спектаклях Баланчина или слышу рассказы о Грузии, то обязательно вспоминаю вечера на тбилисской улице Казбеги. И кажется, могу ответить на вопрос — как быть и не сломаться.
Шахматист. Основатель ансамбля народного танца, хореограф Игорь Моисеев
До своего 102-го дня рождения Игорь Моисеев не дожил. Он умер в больнице, в которой, как казалось многим, провел последние пару лет. Но это не совсем так.
Когда за несколько месяцев до столетнего юбилея Игоря Моисеева вся Москва была завешана афишами концерта в честь дня его рождения, не все верили в то, что это произойдет. Говорили, что Моисеев уже серьезно болен, не встает с постели и вообще не выходит из кремлевской больницы.
Однако концерт был. А юбиляр не только появился на нем, но и нашел в себе силы пригласить в гости президента Путина и выпить с ним чаю в своей квартире в доме на Набережной.
Когда через год на улицах вновь появились афиши уже с более солидной датой, полку сомневающихся прибыло. Но торжество вновь состоялось. Правда, сам виновник торжества на нем все же не присутствовал, а смотрел трансляцию выступления своих танцоров по телевизору.
Интервью он уже не давал. С журналистами за него встречалась Ирина Алексеевна, его жена. Со мной Игорь Александрович встретился несколькими годами ранее.
Весной 1996 года Игорь Александрович стал первым моим знаменитым собеседником. Мудрейший человек, который, наверное, с улыбкой слушал вопросы совсем молодого журналиста. Хотя я тогда еще и не был никаким журналистом. Учился на втором курсе журфака. И пытался сотрудничать с газетой «Правда».
Честно говоря, уже не помню, каким ветром меня занесло в «орган Коммунистической партии». Кстати, там, прочтя интервью с Моисеевым, публиковать его отказались. На этом мое сотрудничество с партийной печатью и завершилось.
Впрочем, собираясь на встречу с Моисеевым, я абсолютно не задумывался о том, где будет напечатан материал. Слава богу, хватило ума понять, что Моисеев — это легенда, и если он приглашает, надо идти.
Мы разговаривали в его кабинете на Маяковке, где в здании Концертного зала им. Чайковского располагался (и продолжает располагаться сегодня) руководимый им Ансамбль народного танца.
Пока Игорь Александрович, перед тем как начать разговор, уточнял у помощников, готов ли зал для репетиций, ко мне подошла его жена. «А вы что, действительно в „Правде” работаете — спросила она. — И как, нравится?»
Я не успел ответить. За меня это сделал Моисеев, вернувшийся в комнату и услышавший вопрос Ирины Алексеевны.
— Об этом мы у него лет через пять спросим. Когда подрастет немного. Вам сколько лет-то?
— Двадцать.
— А мне — девяносто. Интересно, какой у нас с вами разговор получится. Почему вы вообще захотели со мной поговорить? Задание получили?
— Если честно, редактор еще не знает, что я беру у вас интервью.
— Тогда ваша задача — его удивить.
— А вы меня только что удивили, Игорь Александрович. Вы что, собираетесь сами проводить репетицию?
— А что в этом удивительного? Думаете, стар для этого? Многим кажется странным, что и в девяносто можно преподавать танцы. А я, когда ребята жалуются, что движение, которое задаю, невозможно выполнить, встаю и делаю его сам. Вообще я на эту тему даже стихотворение написал:
Если старость держит вас за фалды
И мешает мчаться и лететь,
Не спешите стать простой кувалдой,
Плотно есть, лениться и толстеть.
Старость в силах мы отодвигать,
Научитесь преодолевать.
Волю только надо проявить —
Молодость сумеете продлить.
— А кроме стихотворения как-нибудь учите молодежь искусству держать себя в руках?
— Никаких инструкций не даю. Просто пытаюсь открывать глаза на очевидные вещи. Те, кто к советам не прислушивается, раньше времени становятся дряхлыми и вынуждены уходить на пенсию.
— А что это за очевидные вещи?
— Есть святая истина, которую несколько тысяч лет назад выразил Конфуций: «Все хорошо в меру». Я вообще враг всяких запретов. Важно понимать, что время молодости, когда все сходит с рук, пройдет и обязательно придется платить по счетам. Так устроена жизнь.
За каждый правильный шаг она тебя награждает, а за ошибки, соответственно, наказывает. Никому тут никаких преимуществ нет. Наша жизнь состоит из того, что мы в нее вкладываем. И больше, чем ты в нее вложил, получить невозможно.
— А вы философ!
— Нет, просто все это — закон здравого смысла. Он должен быть понятен каждому. Не надо возмущаться пустотой кармана, если ты сам в него ничего не положишь. Вот и вся философия.
Мне близко высказывание Сенеки о том, что главное в жизни не количество прожитых лет, а то, насколько хорошо эти годы прожиты. С этим нельзя не согласиться. Качество ценнее количества.
— Это правда, что балетмейстером Большого театра вы стали случайно?
— Можно и так сказать. Тогда в театре ставили балет «Футболист», который никак не мог получить одобрение Художественного совета. В этот совет, по законам тех лет, входили не только артисты, но и простые рабочие — представители заводов и фабрик. Да что говорить, если даже директором театра был назначен бывший узник Шлиссельбургской крепости.
Как-то после одной из репетиций «Футболиста» в коридоре театра меня окликнул невысокий человек. Оказалось, что он уже видел меня в театральной студии Рубена Симонова, где я ставил танцы.
Этот человек был заведующим литературной частью Большого. При директоре-любителе он был довольно влиятельным человеком. Фамилия его была Гусман. Он-то и предложил мне попробовать себя в работе над балетом — требовалось изменить сцену футбола в первом акте.
Я попытался отказаться, даже на мамин запрет ссылался. Но Гусман настаивал и даже маме моей звонил, чтобы добиться ее разрешения. В итоге я действительно попробовал свои силы. Балет наконец был принят и вышел на сцену, где продержался больше двух лет.
Так в 24 года я стал балетмейстером Большого театра. Как вы говорите, совершенно случайно.
Судьба или случай, как их ни назови, сыграли в биографии Игоря Моисеева главные роли. После того как в Большой из Ленинграда приехал новый художественный руководитель Самуил Самосуд, который привел свою команду, для Моисеева наступили не самые лучшие времена.
Отношения с руководством не сложились. Новый главный балетмейстер Ростислав Захаров видел в Моисееве конкурента, а потому о новых постановках не могло идти и речи. Мало того, Захаров отстранил от работы первую жену Моисеева, балерину Нину Подгородецкую, за что услышал в свой адрес: «Подлец».
Моисееву стало очевидно, что перспектив в Большом у него нет. И тогда ему посоветовали написать письмо на имя Вячеслава Молотова, председателя Совета министров, с предложением создать ансамбль народного танца. На письмо была наложена резолюция: «Предложение хорошее. Поручить автору его реализовать». Так в жизни Моисеева начался новый, оказавшийся самым важным, этап.
— Я слышал, что раньше мастерство ваших танцоров использовалось в дипломатических целях. Ансамбль направляли в ту страну, с которой были прохладные отношения.
И после ваших выступлений «лед» слегка таял.
— Да, это было раньше. А теперь гастроли — прежде всего возможность заработать.
Самое страшное, что мы не в состоянии заработать деньги в своей стране. Любой большой коллектив сможет прокормить себя только в том случае, если будет работать непрерывно и на разных сценах. Выступать каждый день, к примеру, в Москве такому коллективу, как наш, просто невозможно. А директора провинциальных площадок при всем желании не в состоянии покрыть расходы, связанные с нашим приездом. Единственное спасение — поездка за границу, где платят в 50–60 раз больше, чем здесь. Пробыв месяц в зарубежной поездке, мы можем еще месяца три существовать по инерции.
— На ваших глазах прошли становление и закат государства, называемого Советским Союзом. В чем причина его гибели?
— Я думаю, главное — это уход духовности. Поведение человека должно незримо диктоваться совестью. Сегодня полностью отсутствует мораль. Если можно безнаказанно врать, воровать, убивать, заниматься демагогией — какая уж тут мораль? Человек перестает отвечать за свои поступки — совесть-то молчит. Только она — единственный и неподкупный контролер. При ее отсутствии человек превращается в свою противоположность.
Считаю, что наше государство распадалось не год и не два, а все семьдесят лет. Сегодня мы лишь пожинаем плоды.
— Вы так взволнованно говорите об этом.
— А как же?! Я же не могу жить в башне из слоновой кости. Все, что происходит за окном, отражается на каждом человеке, в большей или меньшей степени. Иначе быть не может.
Это как воздух, которым мы дышим. Мы можем не замечать, что он становится с каждым днем все грязнее и грязнее. Но в конечном счете это скажется на всех.
Сейчас вот всех будоражат выборы. Не знаю, кто победит. Но наш народ — дурак. Он любит тех, кто его расстреливает.
— Вам политика интересна?
— Абсолютно равнодушен к ней. Хотя мнение свое, разумеется, имею. Как всякий интеллигентный человек.
— А кого вы называете интеллигентным?
— Того, у кого есть собственное мнение. Для того чтобы его иметь, необходима база — хорошее образование, достаточное умственное развитие. Ведь без соответствующего уровня мышления нельзя вынашивать идеи.
Вспомним Тете: «Человек, который отказывается от идеи, остается при одних ощущениях». Отсутствие идеи — это гибель. Именно интеллигентность, способность порождать идеи уберегает человечество от гибели.
— А какое, по-вашему, самое большое несчастье для человека?
— Думаю, самое большое несчастье — если человек всю жизнь живет и не любит работу, на которую обречен. По-моему, большего наказания быть не может. Знаете, какое самое лютое наказание в английских тюрьмах?
— Нет.
— Переносить камни из одного угла в другой. Бесцельность этой работы убивает и психически, и физически. Если вы работаете, скажем, ассенизатором, но видите результат своего труда — это уже, поверьте, немало. Бессмысленная работа не то что унижает человека, она его губит.
Моисеев придвинул к себе тарелку с сухофруктами и орешками, стоящую на столике, и взял несколько орешков. Положив их в рот, он вновь «по-школьному» сложил руки на столе — параллельно краю, одна на другую. Но в жесте хореографа читалась не дисциплинированность ученика, а какая-то вольность, даже немного усталость человека, который сделал немало, прекрасно отдает себе в этом отчет и теперь может себе позволить вести себя так, как считает нужным Он вообще показался мне чрезвычайно уверенным в себе человеком. Так получилось, что я вошел в здание концертного зала буквально через секунду после приезда самого Моисеева. Его «Волга» остановилась у края проезжей части, вместе с женой Игорь Александрович несколькими шагами пересек Тверскую и вошел в холл. На нем была голубая тенниска в мелкую белую полоску и синий пиджак, который он, войдя в кабинет, повесил на спинку своего кресла.
Не сказать, чтобы Моисеев выглядел молодо. Я бы даже не назвал его подтянутым, как обычно принято писать о танцорах. Еще одним штампом в описании долгожителей является упоминание «необычайно молодого и задорного взора». У моего собеседника я его не заметил.
Но и стариком он тоже не был. Мгновенная реакция, удивительная память и плавная, чуть грассирующая речь никак не позволяли называть его так.
— Игорь Александрович, вы — жесткий человек?
— Я — человек строгий. Потому что руководитель.
Иначе нельзя. Но строгий не только к своим танцорам, ной к самому себе. Так что им, надеюсь, меня упрекнуть не в чем.
— Как вам удалось не вступить в партию? Ведь наверняка же заставляли?
— И не один раз. Восемнадцать! В конце концов чуть ли не силой пытались заставить получить партийный билет. Но я каждый раз отвечал, что еще не готов. И что верю в Бога. А когда на меня начинали повышать голос и возмущаться, как таким ансамблем может руководить беспартийный, я просто спросил, как повлияет моя партийность на качество постановок. От меня и отстали.
— Вы были лично знакомы со Сталиным?
— Встречался на приемах. Трудно объяснить чувство, которое испытывал. Положение Сталина было так необычно, он был так приподнят над всеми, что само его появление рядом с человеком расценивалось как явление. Тут был и страх, и ответственность, и радость, чего уж там.
На одном из банкетов Сталин вплотную подошел ко мне, положил руку на плечо и спросил, нет ли каких проблем у нашего ансамбля. А мы в тот момент не имели своего помещения и репетировали чуть ли не на лестничных площадках. Никто не хотел пускать наших танцоров — через несколько репетиций от паркета не оставалось и следа. Я и сказал об этом Иосифу Виссарионовичу.
Он тут же подозвал к себе первого секретаря московского горкома партии и приказал решить вопрос. На следующий же день меня вызвали в горком и, подведя к карте Москвы, предложили выбрать любое место, на котором для нас должны были построить специальное здание. А в тот момент в городе как раз велась реконструкция бывшего театра Зимина, где теперь располагается Концертный зал им. Чайковского.
Я указал на него. Тут же было подписано решение, что ансамбль народного танца перебирается сюда.
Как водится, не обошлось без крайностей. Когда комиссия пришла принимать помещение после ремонта и увидела большие окна в пол, то один из приемщиков возмутился: «Немедленно заделать окна! Танцоры Моисеева во время репетиций могут увлечься и вылететь на улицу». Разумеется, окна заделали. А потом оказалось, что помещение предназначалось для хора имени Пятницкого.
Так что наш коллектив Сталин любил, нас приглашали на все банкеты и приемы. Помощник Сталина Поскребышев не раз пытался уговорить меня оставить моих танцовщиц и после кремлевских концертов. Но я всегда был категорически против.
Был и неприятный случай. Я разговаривал с председателем комитета по делам искусств Храпченко, он отчитывал меня за то, что в программу выступления нашего ансамбля на кремлевском концерте я внес изменение. Когда Храпченко высказывал свое неодобрение, я заметил, что к нам приближается Сталин. Вождь подошел к Храпченко и пожурил: «Что вы все о делах? Сегодня и отдохнуть можно». Храпченко от волнения весь затрясся. А Сталин продолжал: «Почему не танцуете? Дамы нет? А вот…» — и он подтолкнул меня в сторону Храпченко. Тот немедленно схватил меня и принялся кружить в танце. Я запомнил, как Сталин бросил на него брезгливый взгляд. И я его мог понять.
Я сам никогда не стремился попасть в число приближенных, хотя возможность для этого предоставлялась не раз.
Я действовал по принципу: поближе к кухне, подальше от начальства.
— Удалось?
— Где-то да, а где-то и нет. Важно, что я был готов к испытаниям, которые могли выпасть на мою долю. Помню, возвращался из Кисловодска. Вдруг в поезд входят чекисты, забирают меня «с вещами» и сажают в машину. Что оставалось думать — дело-то происходило в тридцать девятом.
Слава богу, потом оказалось, что Берия всего-навсего решил поручить мне подготовку физкультурного парада. Но чекисты ведь не могли просто пригласить и сказать об этом, им надо было лишний раз показать, кто в стране хозяин.
Или случай с военным билетом. У меня, как у сына дворянина, его изъяли, сказав, что я, мол, недостоин защищать Родину. Без военного билета по тем временам человек становился лишенцем, то есть кандидатом в лагеря.
Помогло, как ни странно, мое увлечение шахматами. Партнер по игре, который заведовал военным столом Большого театра, предложил написать заявление о якобы утере военного билета. Что я, естественно, и сделал.
Товарищу удалось выправить мне новый документ. Оказалось, что в военкомате при переезде были утеряны дела на несколько букв, в том числе на букву «м». Благодаря чему я и остался на свободе.
— Вы с тех пор не расстаетесь с шахматами? Вот и сейчас на вашем столе доска с неоконченной партией.
— Это помогает разрядиться. Играя в шахматы, я отключаюсь, экономлю нервные клетки. Еще люблю читать. Дома собрал богатейшую библиотеку — свыше пяти тысяч томов по искусству. Не выходя из собственного кабинета, могу совершить путешествие в любой музей мира.
За спиной Моисеева висела большая фотография, на которой танцоры его коллектива раскланивались перед публикой после концерта. Впереди всех, как и положено, стоял Игорь Александрович.
Фотография была сделана лет двадцать, наверное, назад. И я невольно переводил взгляд с сидящего напротив меня Моисеева на фотографию. Разумеется, в конце концов хореограф перехватил мой взгляд.
— У вас ведь нет солистов, да? На фотографии все стоят в один ряд. Только вы на пару шагов впереди.
— Да, и это моя принципиальная позиция. Если кто-то вздумает назвать себя солистом — тут же выгоню. У нас все равны — ив классе, и на сцене. В одном танце можно солировать, а в другом — стоять в кордебалете. Как в большой семье.
— В своей собственной семье вы тоже никого не выделяете? Почему ваш внук учится в школе Большого театра? Не захотели взять его в свой коллектив?
— Такое решение приняла его мать. Но он хорошо устроился, на хорошем счету. И потом, ведь Большой театр — это всегда Большой театр.
— Ну, уж правнука, наверное, все-таки возьмете в ансамбль?
— Ему сейчас всего десять лет. Время покажет. Возможно, станет танцором, а может, и нет. В этой жизни каждый должен сам прокладывать свою дорогу.
— А ваши родители оказали на вас сильное влияние?
— Как и любые родители на своих детей. Другое дело — каким будет это влияние. Я, разумеется, стал тем, кем стал во многом благодаря семье.
— Маме в первую очередь? Она у вас была француженкой?
— Полуфранцуженкой-полурумынкой. Ее звали Анна Александровна Грэн. Она была очень хорошей портнихой. Когда мы жили в Полтаве, у нее была своя мастерская и к ней приезжали с заказами со всей округи. Когда она шила, это было настоящее творчество! Глядя на нее, я понял, что оно может быть во всем.
Но стать танцором мне посоветовала не мама, а, как ни странно, отец, выпускник философского факультета Гейдельбергского университета. Он говорил, что профессия, которую ты выбираешь, должна позволить тебе быть независимым при любых условиях.
Я поступил в школу Большого театра, стал танцором, служил в Большом, потом сам стал ставить танцы, создал Ансамбль.
— Вам удалось достичь всего, о чем мечтали?
— Что вы! Все время такое ощущение, что еще не все сделано. Что-то надо закончить, а за что-то еще и не принимался. Планов много, и отдыхать пока рано.
Я не знаю, удалось ли Игорю Александровичу осуществить все свои планы, но отдыхать он действительно не спешил. Судьба отмерила Моисееву еще двенадцать лет жизни.
И главную шахматную партию жизни хореограф наверняка выиграл.
Даже находясь в больнице, он постоянно держал связь со своим коллективом, благо в нем трудились и его жена, и дочь. Рассказывают, что когда Моисеев видел телевизионные трансляции выступлений Ансамбля народного танца, который уже при его жизни стал называться «Балетом Игоря Моисеева», то иногда не мог удержаться от удивления: «Неужели это все я сочинил?»