Четыре друга эпохи. Мемуары на фоне столетия

Оболенский Игорь Викторович

Часть четвертая. Эпоха соучастников

 

 

Украсть Пиросмани. Братья Кирилл и Илья Зданевичи

В 1969 году на экраны вышел фильм Георгия Шенгелая «Пиросмани» о великом художнике-самоучке.

Конечно, имя грузинского гения было известно и до этого, но для широкого круга так громко оно прозвучало впервые.

Ну а звездный, с позволения сказать, час Пиросмани пробил, как ни странно, благодаря Андрею Вознесенскому и Раймонду Паулсу, сочинившим песню «Миллион алых роз». И конечно, Алле Пугачевой, в 1982 году ее блестяще исполнившей.

Сюжетом для стихотворения Вознесенского стала легенда о безответной любви Пиросмани к французской актрисе Маргарите, ради которой он «продал картины и кров».

Принято считать, что художник родился в 1862 году, сам он называл годом своего рождения 1863-й. Первая выставка его работ прошла в Тифлисе, всего за несколько лет до смерти художника. Случилось это благодаря братьям Зданевичам. Которые, собственно, и стали первооткрывателями Пиросмани, его первыми биографами. Да и сама выставка проходила в их тифлисской квартире.

Я знал о Зданевичах. Но почему-то был уверен, что их потомки должны жить где-нибудь в Париже. Отчасти я оказался прав, и в дальнейшем станет ясно, что я имею в виду.

Но все равно, попав несколько лет назад в Тбилиси и услышав в разговоре своих новых знакомых фамилию Зданевич, не мог не поинтересоваться — не о потомке ли тех самых братьев идет речь. Оказалось, так и есть — говорили о дочери Зданевича-старшего.

Пара телефонных звонков — и вот я уже в гостях у Мирель Кирилловны. На ее доме висит мемориальная доска, где написано, что «здесь жил и работал народный художник СССР Аполлон Кутателадзе». Знаменитый в советские годы живописец, ректор Академии художеств Грузии, Аполлон Кутателадзе был мужем Мирель Зданевич и отцом ее сына Карамана, тоже ставшего художником.

Мы познакомились с Мирель Кирилловной, и я стал часто бывать у нее. Как правило, через несколько минут после моего прихода хозяйка говорила: «Ну, соловья баснями не кормят», уходила на кухню, откуда возвращалась с подносом, уставленным чашками с кофе и всевозможными сладостями.

А затем садилась в свое любимое плетеное кресло и принималась за рассказ. Каждый раз такой интересный, что по дороге домой я хранил стойкое молчание, не вступая ни в какие разговоры с попутчиками, боясь расплескать те дорогие истории, в которые меня посвятила дочь и племянница знаменитых Зданевичей.

При первых встречах, буду честен, мне несколько раз хотелось поправить Мирель Кирилловну: мол, в книгах и интернете это событие описано по-другому. Но я вовремя сдерживал себя, в конце концов осознавая невероятное — передо мной сидит непосредственный свидетель событий, о которых историки и журналисты писали лишь понаслышке.

«Только не спрашивайте меня про Пиросмани, — в день знакомства предупредила меня Мирель Кирилловна. — Об этом вам лучше почитать в книге. И про Илью Зданевича не спрашивайте, о нем тоже все написано».

Но в итоге конечно же мы говорили обо всем, не обходя стороной ни судьбу родного дяди моей собеседницы, ни истории, связанные с Пиросманом. Именно так братья между собой называли необычного живописца.

Конечно же я ожидал увидеть в доме Зданевич хотя бы одну картину Пиросмани. Но, как оказалось, опоздал на несколько лет.

— Все работы Пиросмани были отданы либо в музей, либо проданы, так как на что-то надо было жить, — вспоминала Мирель Кирилловна. — У нас дома оставалась только самая знаменитая работа Пиросмани — картина «Черный лев». От папы она перешла ко мне. Я так ее любила, часто разговаривала с ней. Знала ее наизусть и все равно рассматривала, удивляясь тому, как в творении Пиросмани органично сочетаются янтарные добрые глаза льва и хищно оскалившаяся пасть.

Но однажды в один из дней 1992 года, в одиннадцать часов вечера в нашу дверь постучали. Я выглянула в окно — перед домом стояли люди с автоматами. Я крикнула сыну, что к нам пришли какие-то бандиты. Но он отмахнулся и сказал, чтобы я открыла. Я так и сделала. На непрошенных гостях еще и маски оказались. Они прямо с порога заявили, что им нужна картина Пиросмани.

— У нас ее нет, — попыталась обмануть их я. — Мы все сдали в музей.

— Да я даже знаю, где она находится, — ответил один из молодчиков. — Давай иди за мной, я тебе покажу.

И что вы думаете? Он привел меня к тайнику, в котором была спрятана картина Пиросмани. Поначалу он хотел вырезать холст из рамы. Но тут уже вмешался мой сын и сказал, что картина такая старая, что если резать холст, то она рассыплется. И поэтому ее надо брать целиком. Что грабители и сделали, прихватив с собой еще несколько картин отца.

Я пережила такой шок, что на несколько дней потеряла способность слышать. А потом ничего, пришла в себя. Когда сын привел домой голландских журналистов, я перед телекамерой попыталась с юмором рассказать о том, что случилось. Как сидела в кресле и пробовала взывать к совести бандитов. «Как вам не стыдно заниматься такими вещами, — говорила я им, — ведь вы еще молодые люди! Идите работать!» Но в ответ мне посоветовали замолкнуть и радоваться тому, что оставили меня в живых.

— Имя Мирель мне придумал дедушка, который преподавал французский язык и вообще обожал все парижское, — продолжала Мирель Кирилловна. — А папа хотел назвать меня Маквалой. Так что я даже благодарна дедушке. Он тогда как раз вернулся из Парижа, где у него, возможно, был роман с какой-нибудь Мирель. А может, на него повлиял только что вышедший роман «Мирель».

Это были удивительные люди. Дедушка моей собеседницы, Михаил Зданевич, родился в семье высланных на Кавказ участников польского восстания за независимость от России.

В итоге Зданевичи остались в Грузии навсегда. Михаил в Тифлисе преподавал в гимназии французский язык.

В столице Грузии он женился. Его избранница, Валентина, носила фамилию Длужанская и только в сорок лет, после того, как ее разыскала родная сестра, узнала о том, что на самом деле их родителями были грузины Гамкрелидзе.

Первым ребенком у Михаила и Валентины Зданевич стал мальчик, которого назвали Кириллом. Два года спустя родители ожидали пополнения. Они даже не сомневались в том, что на этот раз родится девочка. Но на свет появился Илья.

Однако Валентина, страстно мечтавшая о дочери, не собиралась мириться со столь неожиданным поворотом дела и воспитывала Илью, как девочку.

Годы спустя Зданевич-младший запишет в своих воспоминаниях: «Меня одевали девочкой. Мать не хотела примириться с тем, что у нее родился сын вместо дочери. В дневнике ее записано: «Родилась девочка — Илья, волосики — черные, цвет глаз — темносиний». Поэтому я носил кудри до плеч. Каждый вечер моя няня Зина делала груду папильоток, снимая по очереди книгу за книгой с полок дедовской библиотеки, и я проводил ночь с несколькими фунтами бумаги на голове. Так с полок исчезли Пушкин, Грибоедов, Державин, Гоголь. Во сне эти писанья входили мне в голову, и я постепенно становился поэтом.

«Слишком кудри», — сказал инспектор Н-ской гимназии, когда в 1902 году меня повели держать соответствующий экзамен. Но я был так очарователен, что экзамен был разрешен, и мое появление было первым случаем совместного обучения в России в 1902 году. Теперь это обыкновенно, но мое путешествие в гимназию с ранцем, в юбке, было сенсационным.

Старания сделать меня девочкой были непрерывны. Но я пользовался своими привелегиями, часто ходя в женскую гимназию, посещая места, где написано «для дам», вызывая и тут всеобщее восхищение. Моя дружба с подругами продолжалась до тех пор, пока с одной из них я не сделал плохо. Мне было уже двенадцать лет. Положение стало невыносимым.

Я был дважды избит, и дамы заявили в полицию. По постановлению мирового судьи мои родители должны были одеть меня в штаны.

Я пошел и остриг кудри. Моя ненависть к прошлому так возросла, что я решил перестать ходить вперед, как я делал, будучи девушкой, а стал ходить назад, пятиться раком, словом, черт знает что».

Несмотря на своеобразную манеру воспитания, Илья вырос большим любителем красивых женщин, имел репутацию «бабника» и был трижды женат. Что же касается манеры «ходить назад», той с этим все обошлось. После того как мальчик упал со скалы, у него словно отрезало желание экспериментировать со способами передвижения.

Спустя годы вместе со старшим братом Кириллом Илья стал одним из самых передовых художников наступившего XX столетия.

После окончания Первой тифлисской гимназии братья Зданевичи отправились в Петербург. Кирилл поступил в Академию художеств. А Илья — на юридический факультет университета. При этом сам он воспоминал, что занимался в Петербурге еще и тем, что открыл «Школу поцелуев»:

«Школа поцелуев» была первой в России лигой любви. Это кончилось двумя убийствами, тремя самоубийствами и четырьмя витийствами. Я назову имена витий — все они пошли плохой дорогой. Это были Хлебников, Маяковский, Крученых и — прости меня, Дева Мария — названный в честь меня Ильей, Эренбург. Я закрыл Школу, как закрывают рот, и возненавидел землю».

Илья Зданевич стал футуристом. В 1913 году в Политехническом музее в Москве он прочитал доклад «Футуризм Маринетти», в котором озвучил «мотив башмака». Поднявшись на трибуну переполненного зала, молодой человек продемонстрировал публике башмак, заявив, что это — самое прекрасное на земле. Так как «именно башмак дает возможность потерять связь с землей».

А Кирилл Зданевич в это время уже находился в Париже. Да и куда было ехать человеку, решившему стать художником?

«На одну из его выставок в столице Франции, — рассказывала мне дочь Кирилла Мирель Зданевич-Кутателадзе, — пришел Пабло Пикассо. Увидев работы Зданевича, он прямо на холсте написал: «5 +». Я потом спрашивала отца, где эта картина с оценкой Пикассо. Папа ответил, что все осталось в Париже».

Сам Кирилл Зданевич записал воспоминания об этом событии. Отпечатанные на пишущей машинке разрозненные листы его до сих пор неопубликованной книги хранятся в архиве Национального музея Грузии. «Гордости моей не было предела, — писал художник. — После выставки племянник Оскара Уайлда, мой друг Ллойд, повел меня к портному Де-Лазари и скомандовал: «Одеть мусье Сирила». Я окончательно превратился в парижанина».

Конец мирной жизни пришел в 1914 году — началась мировая война. «В мае 1914 года русский посол вызвал меня и еще несколько человек, — вспоминал Кирилл Зданевич. — Нам в категорической форме было предложено ехать на родину и по своим призывным пунктам провести «дополнительные занятия». Да ия соскучился по Тбилиси. И вот, прощай Франция!»

Кирилл скучал не только по Тифлису и родителям. В доме Зданевичей на улице Бакрадзе хранилось их главное с братом сокровище — коллекция картин Пиросмани.

«Стены во всех комнатах, террасы и коридоры, даже кладовые и ванная были завешаны от потолка до пола необыкновенными по рисунку и краскам картинами. Много картин, не поместившихся на стенах, было свернуто в рулоны и стояло в углах. Все эти картины принадлежали кисти одного и того же художника, но очень редко можно было найти на них его грузинскую подпись: «Нико Пиросманишвили», — описывал квартиру Зданевичей их друг, писатель Константин Паустовский.

О Пиросмани — в то время совершенно неизвестном художнике — Кирилл Зданевич узнал в 1913 году в Петербурге от художников Натальи Гончаровой и Михаила Ларионова, которые только вернулись из Молдавии и привезли забавные вывески, найденные ими в Тирасполе. В Грузии Кирилл тоже обнаружил такие вывески. Оказалось, что их автор — местный художник Нико Пиросманишвили.

«У Кирилла были знакомства с крестьянами, духанщиками, бродячими музыкантами, сельскими учителями, — вспоминал Константин Паустовский. — Всем им он поручал разыскивать для него картины и вывески Пиросмана. Первое время духанщики продавали вывески за гроши. Но вскоре по Грузии прошел слух, что какой-то художник из Тифлиса скупает их якобы для заграницы, и духанщики начали набивать цену.

И старики Зданевичи, и Кирилл были очень бедны в то время. При мне был случай, когда покупка картины Пиросмана посадила семью на хлеб и воду. Мария бегала на Дезертирский базар продавать последние серьги или последний жакет. Кирилл носился по Тифлису в надежде перехватить хоть немного деньжат, старик брал со своих недорослей плату вперед.

Наконец, хмурый Кирилл (чем больше он бывал растроган, тем сильнее хмурился) принес картину, молча развернул ее, сказал: «Ну, каково?» — и картина после этого несколько дней провисела на почетном месте в гостиной».

Открытие Пиросмани — это памятник, который братья Зданевичи возвели себе при жизни. Даже если бы они ничего больше не сделали в жизни: Кирилл не написал ни одной картины, а Илья — ни одной строчки, их имена все равно остались бы в истории мировой культуры.

Все началось с коллекционирования, а закончилось изучением биографии художника и его подробным жизнеописанием, которое составил Кирилл Зданевич.

В 1926 году он писал: «Отец Пиросманишвили (крестьянин-садовод) жил в Кахетии, где и родился Нико в 1863 году, в селении Мирзаани. Со смертью отца, сына 6–8 лет отправили в Тифлис. Здесь Нико жил у некоего военного Калантара, здесь же начало первых попыток рисовать акварелью. Подросшего Нико опекун спросил, чем он хотел бы заниматься. Последовал ответ: быть художником, что, однако, не понравилось, и юноша служил на железной дороге кондуктором, всего восемь лет, пока болезнь не прекратила эту профессию. Через некоторое время Нико открыл торговлю молочными продуктами, украсив помещение изображениями коров. Постепенно он достиг благосостояния. Воспоминания людей, знавших Нико в то время, рисуют его таким: удачливый, добрый к людям, веселый компанеец за столом, не знавший счета деньгам, вспыльчивый, но отходчивый. Писал картины и дарил знакомым. Но пришла тяжелая любовь к «француженке» балерине Варьете (актриса Маргарита), приведшая к катастрофе.

В течение года разоренный Нико выброшен на улицу, и вот начинается скитальческая жизнь художника профессионала, не имеющего даже своей комнаты».

Далее жизнь художника (не имевшего, кстати, никакого образования) напоминает крутую лестницу, ступени которой ведут то вверх, то вниз. Пиросмани живет исключительно на деньги, к сожалению, весьма и весьма незначительные, которые получает за свои живописные работы. Чаще всего это были вывески на духанах, за которые его кормили и угощали вином. Гонорар (иногда это был всего рубль в день) он тратил на то, чтобы купить краски, которые носил в чемодане с нарисованным человечком в цилиндре на крышке, и заплатить за ночлег.

Когда деньги закончились и приобретение холста стало непозволительной роскошью, Пиросмани попробовал писать на обычной клеенке, запасы которой в любом духане были неограниченны (ими покрывали столы). В результате художник открыл для себя новый способ письма. Работы самоучки пользовались все большим успехом у духанщиков, которые стали регулярно заказывать ему вывески для своих заведений. Для души и очень редко на продажу (не потому, что не хотел, просто не покупал никто) Пиросмани писал картины, на которых чаще всего изображал животных: львов, жирафов, верблюдов, ишаков. Один раз он написал икону — Святого Георгия. Нико был верующим человеком. Известно его высказывание: «Я верю в своего Святого Георгия. Когда я ложусь спать, он появляется с кнутом у моего изголовья и говорит: «Не бойся!» А наутро моя кисть сама рисует».

Художник жил в подвалах и жалких хибарах, голодал, часто болел, много пил. О нем говорили, что он «пил, чтобы работать, и работал, чтобы пить». В конце его жизни вино все чаще и чаще сменялось водкой.

После того как Пиросмани заинтересовались братья Зданевичи, его жизнь немного изменилась. В 1913 году в Москве состоялась выставка неопримитивистов «Мишень», на которой наравне с картинами Натальи Гончаровой, Михаила Ларионова, Марка Шагала были представлены четыре работы Нико Пиросмани. Одной из них был портрет Ильи Зданевича.

Сам Илья в 1913 году писал в своей статье для тифлисской газеты: «Ублюдки Европы — ваши поэты, живописцы, музыканты, критики и профессора, молодые и старые не стоят сантиметра его клеенок».

В Тифлисе Пиросмани становился все более и более известен. На свои собрания его несколько раз приглашали увенчанные успехом художники, однажды даже собравшие деньги для вечно голодного Нико. В городской газете был опубликован фотопортрет Пиросмани, сделанный придворным фотографом Кларом. Сегодня именно это изображение помещено на грузинскую денежную купюру в один лари.

Но недолгое признание вскоре сменилось унижением — в той же газете появилась карикатура, смысл которой сводился к тому, что Пиросмани надо еще учиться и учиться и тогда, «лет через двадцать», его, может быть, допустят на выставку молодых художников. Для 54-летнего Нико появление карикатуры стало большим ударом, от которого он, по большому счету, так и не оправился.

Пиросмани все больше и больше замыкался в себе. Его единственным утешением были работа и водка. Художника не стало в мае 1918 года. Он умер накануне Пасхальной недели, так и не дожив до всемирной славы. Которой был обязан не только своим работам, но и братьям Зданевичам.

Кирилл Зданевич, собиравший сведения о художнике буквально по крупицам, в 1926 году писал о последних днях Пиросмани, цитируя слова владельца винного подвала Созиалишвили, куда часто ходил Нико: «.Приходил ко мне каждый день и садился один за стол, никто не видел его в компании, и угощенья ни от кого не принимал. Знал грузинскую литературу, любил Важа-Пшавела, сам писал стихи и был поэтом, но тетрадь с ними утерялась. Любил грузин, но не любил власть имущих, полицейских и др. Редко, но жаловался на забвение».

Так шли годы. Слово Арчилу Майсурадзе: «Весной 1918 г. Пиросманишвили под вечер вошел в подвал на Молоканской ул. № 29, лег спать на пол, он был уже болен. Через три дня я случайно вошел вниз и в темноте и холоде увидел Нико. Сначала я его не узнал и закричал: «Кто ты?» — «Я», — ответил Николай, ия по голосу узнал его. Сам же он не узнал меня, только сказал: «Мне плохо. Три дня я здесь лежу и не могу выйти». Я тотчас привел фаэтон, и с ним сел Илья Мгалоблишвили (теперь умерший) и повез его в больницу, кажется, Арамянца, где художник и умер через полтора дня. Имущества от него ничего не осталось.»

— Сегодня раздаются мнения, будто Пиросмани открыли не братья Зданевичи, а кто-то другой, — говорила Мирель Зданевич-Кутателадзе, любезно познакомившая меня с семейным архивом братьев Зданевич. — Называют, например, имя художника Михаила Ле-Дантю. Но ведь его в Тифлис привез именно Кирилл Зданевич, который дружил с ним, и именно он рассказал ему о том, что есть такой художник. А сам Ле-Дантю увидел работы Пиросмани в одном из духанов, он вообще большую часть времени проводил там.

Михаил Ле-Дантю, потомок обрусевших французов, учился вместе с Кириллом в Академии художеств в Петербурге, откуда был исключен за «левизну артистических идей», как вспоминал Илья Зданевич. Он же оставил такое описание друга своего брата: «Ледантю был не только превосходным художником, но он был и самым зрячим художником своего времени. Один порок, и притом наследственный, преследовал Ледантю — он был пристрастен к вину. Той дело, приходя к нему, я заставал его пьяным или отсыпавшимся после попойки. Ледантю стыдился, пытался скрывать свой недостаток, но вино было сильнее его. Я думаю, оно и послужило причиной его гибели.»

— Когда Илья с Кириллом только начали покупать Пиросмани, — вспоминала Мирель Зданевич-Кутателадзе, — над ними все издевались. Тогда этого художника никто не понимал. Но братья все равно устроили у себя дома однодневную выставку работ Пиросмани, имевшую некоторый успех.

В 1922 году в Грузию приехал Константин Паустовский, в то время — корреспондент газеты «Закавказский гудок». Знакомые сняли ему комнату в доме у Зданевичей, со старшим сыном которых будущий знаменитый писатель подружился.

Когда Паустовский приехал в Тифлис, Илья Зданевич уже жил в Париже, а Кирилл постоянно был занят. Потому писатель общался с родителями братьев, в основном — сих матерью, Валентиной Кирилловной.

Другим его собеседником была жена Кирилла Зданевича Валерия, которую Паустовский в своих мемуарах вывел под именем Мария. Как-то она попыталась продать серьги, чтобы помочь мужу купить картину Пиросмани.

В 1936 году Валерия Валишевская стала женой Константина Паустовского.

На тот момент у Кирилла уже была другая семья, и никаких обид между ним и Паустовским (в семье Зданевичей писателя звали просто «Лауст») не возникло. Константин Георгиевич написал предисловие к книге Кирилла Зданевича «Нико Пиросманишвили». А Кирилл Зданевич оформил книгу Паустовского «Бросок на юг».

На ее страницах писатель высказал свое первое впечатление от творчества братьев

Зданевичей, которое он испытал, поселившись в доме на улице Бакрадзе.

«На столах горами были навалены рисунки, главным образом кубистические. Все женщины на этих рисунках были похожи на подруг неандертальского человека. Иногда огромные молнии с широкими хвостами разрубали на этих рисунках падавшие во все стороны дома. Очевидно, так было изображено землетрясение. Я не решался спросить Кирилла Зданевича, что значат эти рисунки. Кирилл был неразговорчив.

Брат Кирилла — Илья — уже второй год жил в Париже и подружился там с Пикассо. Об Илье у Зданевичей говорили так, будто он только что вышел за дверь. Все делалось, как любил Илья. Никто не смел трогать его вещи. К этому все, особенно Валентина Кирилловна, отнеслись бы как к кощунству.

Первое время я добросовестно читал поэмы Ильи — «Осла напрокат» и «Янко, круль албанской», — но мало что понимал в них. У меня начинала болеть голова. Но я не мог признаться в этом: непонимание стихов Ильи было для его родных и друзей признаком полной бездарности и мещанства».

Много лет спустя, когда закончится уже вторая по счету мировая война, Константин Паустовский и Кирилл Зданевич станут большими друзьями. Писатель навещал друга в Тбилиси, где они ходили на стадион болеть за тбилисское «Динамо». А Зданевич ездил к Паустовскому в Москву.

— Я тоже каждый раз, когда приезжала в Москву, — рассказывала мне Мирель Зданевич-Кутателадзе, — обязательно приходила в писательский дом в Лаврушенском переулке к Паустовскому. И каждый раз у меня от смеха болел живот, таким Константин Георгиевич был веселым человеком. Одно время он был женат на Валерии Валишевской, первой жене отца. Валерия была сестрой известного польского художника Зиги Валишевского, чьи работы висели в кабинете писателя. Сама Валерия тоже была художницей, но, кажется, никогда не работала.

Она была довольно своеобразной женщиной. После того как Валишевская разошлась с моим отцом, она вышла замуж за доктора Навашина и уехала с ним в Америку. После возвращения в СССР они развелись. Тогда-то Валерия и стала женой Паустовского. Удивительно, что она воспитывала сына Навашина Сергея, а своего родного сына Павла не хотела видеть.

У меня с Валишевской сложились хорошие отношения. Мы встречались, когда она была женой Паустовского. Я любила бывать у них. Константин Георгиевич был очень умным и интересным человеком. Они с папой дружили. Помню, мы все вместе ездили на Оку, где Паустовский обожал удить рыбу. После рыбалки варили замечательную уху.

Папа и Паустовский одно время были влюблены в одну женщину — Ольгу Ивинскую, ставшую последней любовью Пастернака. С нею папа познакомился во время заключения в Воркуте. Я даже один раз была с папой у Ивинской в гостях. На меня она произвела очень хорошее впечатление. Борис Леонидович знал об этой влюбленности, знал о том, что она платоническая, но все равно, кажется, ревновал. Папа очень любил Пастернака. Когда тот умер, ездил в Переделкино на его похороны.

После окончания Первой мировой (Кирилл находился на фронте, а Илья был военным корреспондентом газеты «Речь» и успел поработать у военного министра Керенского) и большевистского переворота в Петрограде братья приехали в Тифлис. Теперь это была столица независимой Грузии.

Вместе с художниками Сергеем Судейкиным и Ладо Гудиашвили Зданевичи расписывали стены артистического кафе «Химериони». Илья иногда брался за кисть (в 1922 году он придумал роспись для ткани, из которой жена художника Судейкина Вера сшила себе платье), но все больше и больше тяготел к литературе. Да и узоры для платья Судейкиной (впоследствии ставшей женой композитора Игоря Стравинского) были выполнены в виде букв, из которых состояли слова заумных стихов.

Все поступки Зданевича объяснялись его приверженностью футуризму. Он на самом деле был человеком будущего. На придуманном им сто лет назад «ывонным языке» будет говорить «продвинутая» интернет-молодежь XXI века. Только в двухтысячных этот язык назовут «языком подонков».

Интернет-язык нового столетия и тексты Зданевича на самом деле весьма и весьма схожи. Точнее, их объединяет полное отсутствие правил — как слышу, так и пишу. «Превед, медвед», «афтар, выпей иаду», — эти выражения прочно вошли в обиход жителей виртуальной реальности.

«Здесь ни знают албанскава изыка и бискровнае убийства дает действа па ниволи бис пиривода так как албанский изык с руским идет ат ывоннава.» — между тем уже сто лет назад писал Зданевич.

Самая известная вещь Ильи Зданевича, написанная на «ывонном языке», — пьеса «Янка, круль албанскай». Уже находясь в эмиграции, он так вспоминал о создании этого произведения: «Как человек неталантливый и ленивый, писал я его долго и в два приема. Начал писать его в тюрьме при старом режиме. Послал в цензуру напечатать первую версию. Цензор Римский-Корсаков, сын композитора, он, кажется, здесь в Париже, придрался к фразе «ю асел.» и, считая, что это пародия на царствующую особу, запретил «Янку» к печати. Революция меня вывела на свободу. Я принялся писать вторую версию, проводя дни в Таврическом и в доме Кшесинской. «Харам бажам глам», — было написано после речи Керенского по поводу принятия портфеля министра юстиции против желания Совета, а «ае бие бао биу бао» — после речи Ленина о том, кто выиграет от войны.

Раз «Янку» не удалось напечатать в Петербурге, я издал его в Тифлисе — в мае 1918 года. Тогда я и обзавелся своей книгой. Вот вам секрет моих проделок и моей молодости. Это ничего, что я был знаменит, когда в 1913 Маяковский робко начинал свои выступления».

После «Янки» Илья Зданевич сочиняет драму «Асел напракат», а уехав в 1921 году во Францию, берет псевдоним «Ильязд» (от имени и первых букв фамилии) и пишет автобиографическую книгу «Илиазда». Он вообще вольно обращался с именами, под которым выходили в свет его произведения. Статья о Пиросмани в газете «Закавказская речь» от 10 февраля 1913 года была подписана «И-вич». А книгу о Гончаровой и Ларионове (из-за дружбы с последним футурист не позволил своим чувствам к художнице перейти грань отчаянного флирта, да и мама, его главный судья, не одобряла этих отношений) Зданевич издал под именем «Эли Эганбюри».

В Тифлисе с другим поэтом-футуристом Алексеем Крученых Илья Зданевич открыл Университет «Сорок первый градус» (цифры в названии были выбраны по географической параллели, на которой, кроме столицы Грузии, находятся Нью-Йорк, Париж и Константинополь.

В 1919 году вышел в свет оказавшийся единственным номер газеты «41 градус». В небольшой заметке на второй полосе можно было прочесть: «Модной темой светских разговоров является решение вопроса — поэт или нет Илья Зданевич. Признанный арбитр С. Андреева, как говорят, решает этот вопрос отрицательно».

«Арбитр С. Андреева» была еще и признанной красавицей Тифлиса, в которую был влюблен Илья Зданевич. Впрочем, чувство к Андреевой он сочетал с влюбленностью в Веру Судейкину, в художницу Наталью Гончарову, в жену художника Василия Шухаева Веру, которой посвятил роман «Ларижачьи», написанный уже в эмиграции, в Саломею Андроникову.

Сама Саломея, одна из муз Серебряного века — подруга Ахматовой и Цветаевой, модель Петрова-Водкина и Серебряковой, вспоминала об Илье: «С Ильей я дружила до самой его смерти. По существу, он мне был самый старый товарищ с 1908 года. Он только что окончил гимназию и в конце года уже надел студенческую тужурку. Приехав в Петербург к сентябрю, он стал у меня бывать и даже влюбился. Второй раз влюбился уже в Париже. Как настоящий романтик (да, он был романтик и добр, красный каблучок, невзирая на свой футуризм). Он являлся лично и писал одновременно письма, которые подсовывал под дверь (в одном из писем Илья писал Саломее: «.меня влечет к Вам некоторый авантюризм Вашей натуры. Вы, конечно, искательница приключений, а потому родственны мне». — И. О.).

Он делал (именно делал, сам и все) замечательные книги (издавать начал еще в Тифлисе 41 градус). Считался знатоком первым во Франции по искусству книги. Его экспромт обо мне:

На улице парижской Колизея

Жила годов пятнадцать Саломея,

Порядок домовой 4 дважды,

Прохожий, снимите шляпу

Каждый».

В 1921 году в Константинополе Илья встретился с братом Кириллом — тот возвращался из Парижа в Тифлис.

— Папа был храбрым человеком и доблестным офицером, — рассказывала Мирель Кирилловна Зданевич-Кутателадзе. — Когда началась Первая мировая, он сам вернулся из Парижа и пошел добровольцем на фронт сражаться за царя. У него была масса наград. Когда ему предлагали повышение в звании, он отказывался и говорил, что предпочитает, чтобы ему дали орден. У него было два Георгиевских креста, другие ордена. В советские годы, когда в семье не было денег, он продавал эти награды коллекционерам.

А Илья ждал парохода, который должен был отвезти его во Францию. Теперь на учебу ехал младший брат. О том, что эта встреча станет главным рубежом в их жизни, братья не знали.

В Париже Илья Зданевич, окончательно ставший для всех просто «Ильяздом», дружил с Пабло Пикассо, Марком Шагалом, Максом Эрнстом, Соней Делоне, Альберто Джакометти, Хоаном Миро, многие из которых написали его портреты. Одним из его друзей был драматург Жан Кокто, в одном из своих писем Илье прямо заявивший: «Вся ваша жизнь — это большой звездный путь».

Ильязд создавал эскизы костюмов для Дома моды Коко Шанель, а затем несколько лет был его директором. Его первой женой стала модель Дома Шанель семнадцатилетняя Аксель Брокар, которая родила ему двоих детей. В 1927 году на свет появилась их дочь Мишель. Крестной матерью девочки стала Коко Шанель. Мишель Зданевич никогда не была замужем, всю жизнь прожила в Париже и работала в библиотеке.

Вторым ребенком в семье Зданевича и Брокар, чьи отношения скоро исчерпали себя, был мальчик Даниэль, подробных сведений о судьбе которого отыскать не удалось. Известно лишь, что в 2009 году его не стало.

Следующей женой Ильязда была принцесса Нигерии Ибиронике Акинсемоин. После того как во Францию вошли фашисты, женщину отправили в концентрационный лагерь. Там она заболела туберкулезом и умерла вскоре после освобождения. Ее похоронили на грузинском кладбище в Левиле. В этом браке у Ильи родился сын Шалва, который потом учился в Лондоне под присмотром тифлисской возлюбленной Зданевича Саломеи Андрониковой.

— Сегодня Шалва живет в Париже, его квартира находится в районе Оперы, — вспоминала Мирель Зданевич-Кутателадзе. — Он пишет романы и раз в год, под Рождество, звонит моей сестре, которая теперь тоже живет во Франции. Иногда Шалва присылает ей открытку, но каждый раз на ней нет обратного адреса. Сын Ильи и принцессы Нигерии — один из возможных претендентов на престол. Но он никогда не был в Нигерии, так как это опасно. Там же очень серьезный расизм, а мой двоюродный брат — мулат.

В 1989 году он был у меня в гостях в Тбилиси. Шалва немного знает русский язык. Пока ему не исполнилось десять лет, на русском с ним разговаривал Илья. Во время своего приезда, увидев надпись на холодильнике на нашей кухне, он прочел его по слогам: «Москва». Другие гости тут же принялись шутить, что Шалва на самом деле — шпион. От отца он унаследовал любовь к кошкам. Правда, в отличие от Ильи, державшего семь котов, у него жил всего один.

В третий раз Илья Зданевич женился на художнице Элен Дуар, взявшей псевдоним мужа, как вторую фамилию. При этом все ее родственники выступали категорически против этого брака. Выбор Элен, которая была довольно состоятельной женщиной, казался им мезальянсом.

Но она очень любила Илью. Ее кисти принадлежит последний портрет Ильязда. После смерти мужа Элен Дуар-Ильязд приезжала в Тбилиси, привозила его работы на выставку и познакомилась с племянницами Ильи.

— Элен была обеспеченной женщиной, ее первый муж был богатым человеком, — вспоминала Мирель Зданевич. — Она на 20 лет пережила Илью. Во время ее приезда в Тбилиси в 1989 году мы с ней много общались. И знаете, у меня было ощущение, что мы говорим на одном языке. Хотя французскому меня учил только дедушка и, казалось бы, что я могла тогда запомнить?

Илья Зданевич умер в 1975 году и похоронен на грузинском кладбище Левиль под Парижем (не зря же он писал о себе: «Я не русский. У меня грузинский паспорт, и я сам грузин»).

Элен Дуар-Ильязд передала работы Ильи в музей современного искусства Парижа «Бобур» и основала общество «Ильязд», которое существует и поныне.

После встречи в Константинополе в 1921 году братья Зданевичи расстались на сорок один год.

Узнав о том, что Грузия стала советской республикой, Илья решил не возвращаться на родину. При этом он категорически отказывался принимать французское подданство.

Даже загородный дом Ильязда напоминал строения, которые возводят грузинские крестьяне.

Кирилл же первое время чувствовал себя в советском Тифлисе вполне уверенно.

Рисовал агитплакаты, работал в театре и даже в цирке. На эскизах декораций кисти Зданевича, которые и сегодня можно встретить в художественных салонах Тбилиси, стоят две латинские буквы «К. Z.».

В 1925 году в Тифлисе Кирилл Зданевич встретил свою судьбу.

— Моя мама, Ольга Петрова, приехала в Тифлис со своим первым мужем, который был большим советским начальником, — рассказывала Мирель Зданевич-Кутателадзе. — Отсюда они должны были ехать в Италию, куда маминого супруга посылали в командировку. Но мама заболела брюшным тифом и никуда ехать конечно же не могла.

Ее муж уехал и присылал ей деньги, на которые мама и жила.

Когда после болезни у нее отнялись ноги, маму взяла к себе семья Чолокашвили. У них дома был артистический салон, где собирались актеры, писатели, художники. Там мама и познакомилась с папой. Он называл ее «клубника со сливками». Таким было его первое впечатление — во время их знакомства мама сидела в кресле, бледная после тифа, с красной чалмой на голове. Она была моложе отца на десять лет. Они поженились в 1926 году, когда мама уже была беременна мною. Свидетелями на их свадьбе были друзья папы — поэты Тициан Табидзе и Паоло Иашвили.

Были ли мои родители верующими? Этот вопрос я стала задавать себе только в последнее время. У нас дома не было икон. Возможно, бабушка все отдала своим вновь обретенным грузинским родственникам, она им многое отдавала. О вере у нас дома не говорили. Я сама крестилась только в сорок лет, в один день со своим сыном Караманом. Мой дедушка Михаил, хоть и поляк, был православным. А на кресте, установленном на могиле его дедушки, я видела массонский знак.

В начале тридцатых мы переехали в Москву, где родилась моя сестра Валентина. Мы тогда жили в Сивцевом Вражке, и, помню, я пешком отправилась на Арбат, в родильный дом имени Грауэрмана. Там на черной доске мелом записывали, кто появился на свет в этот день. Вернулась домой и говорю папе: «Опять девчонка!» Сестру назвали Валентиной, в честь бабушки. Они были полные тезки — обе Валентины Кирилловны.

Я обожала своих тифлисских бабушку и дедушку. Когда началась война, из Москвы мы приехали к ним.

Начало войны застало нас в подмосковном Кратове, где мы снимали дачу. Для папы было очень важно, чтобы его дети дышали свежим воздухом. И мы с мая перебирались в Кратово, а папа приезжал к нам на выходные.

Лето 1941 года мы оставались на даче, где возле нашего дома копали окопы. И после объявления воздушной тревоги в них прятались. Я хорошо помню два скрещенных в небе луча прожектора и между ними — вражеский самолет. А папа в это время поднимался на крышу нашего дома, чтобы сбросить с нее фашисткие зажигалки, до которых у немцев, к счастью, дело не дошло. Соседи кричали: «Кирилл Михайлович, спускайтесь! Немцы вас заметят по вашим белым штанам». Он действительно был в белых штанах.

В эвакуацию мы уехали только в ноябре 41-го. Папа пришел домой и сказал маме, что завтра отправляется последний эшелон в Алма-Ату и мы должны собираться. «Зачем нам Алма-Ата, где мы никого не знаем, — ответила мама. — Давай поедем в Тбилиси». И мы на последнем эшелоне сумели уехать. Уже бомбили Москву. Помню, как на перроне переговаривались: «Сталин остался в Москве! Значит, не все так плохо». Папа сумел «выбить» для нас отдельное купе, а сам остался в столице. Добирались мы неделю. Здесь, конечно, была совсем другая жизнь — тихая, сытная. У нас дома всегда была кукурузная мука, лобио.

Сам папа приехал в Тбилиси несколько недель спустя. Вместе с ним приехали Дмитрий Налбандян с женой (он был родом из Тбилиси, окончил здесь Академию художеств и затем стал одним из самых известных советских мастеров, писавших в основном портреты вождей. — И. О.) и художник Аполлон Кутателадзе.

Аполлон с папой были очень дружны. И я его хорошо знала. Причем не только его, а всех его жен и детей. Тогда у меня и мысли не было, что через несколько лет мы станем с ним мужем и женой. Папа, кстати, очень переживал из-за этого. Все-таки Аполлон был старше меня на 25 лет. Но я никогда не чувствовала этого. Наоборот, иногда даже уставала от его энергии, ему до всего было дело, все интересовало. Потом папа, конечно, успокоился. А после того, как у нас родился сын Караман, он и вовсе был на седьмом небе от счастья.

Дедушка умер во время войны. Причиной смерти стал несчастный случай — дедушка работал бухгалтером в Ортачалах и каждый день, несмотря на свой возраст, добирался до работы на трамвае. И в один из дней, когда он пытался подняться в трамвай, его столкнул на мостовую какой-то мешочник, возвращавшийся с Верийского рынка. Дедушка упал, ударился головой и погиб на месте. Я его очень любила, он был очень добрым человеком.

Бабушки не стало в 1942 году. Я читала одно из ее писем сыну Илье в Париж, в котором она пишет: «Если ты еще скажешь что-нибудь дурное о Кирилле, я перестану с тобой общаться».

Дело в том, что Илья был зол на моего отца за то, что тот передал безвозмездно в дар музею Грузии большую часть работ Пиросмани. Папа просто понимал, что иначе картины все равно отберут. А для Ильи это было странным. Он же уехал в Париж, оставив все картины Пиросмани в Тифлисе, так как не знал, что уезжает навсегда. И он возмущался — какое право брат имел распоряжаться картинами, которые они собирали вместе?

Даже когда в шестьдесят девятом году Грузия повезла работы Пиросмани на выставку во Францию, папа переживал, как бы Илья не начал там выступать по поводу того, что эти картины принадлежат ему.

Подобные опасения, судя по всему, были и у организаторов выставки в Лувре. В результате Илье Зданевичу даже не прислали пригласительного билета. Илья сам купил входной билет и пришел на выставку принадлежавших ему шедевров, как обычный посетитель. Ходил по Лувру, смотрел картины и говорил: «Это моя картина, и это моя, и это».

Папа отдал много картин в музей, но что-то осталось. Моя любимая работа Пиросмани — «Арсенальная гора ночью». Я с детства любила эту картину. Но после того, как папу в 1949 году арестовали и на 15 лет отправили в Воркуту, мы остались без копейки денег. И мама отнесла картину Ираклию Тоидзе. Тот прямо сказал: «Я не люблю Пиросмани. А потому дам тебе деньги и возьму картину. А ты, когда соберешь всю сумму, сможешь прийти и забрать полотно обратно». И так и случилось — после того, как папа вернулся из лагеря (он был освобожден через девять лет), он выкупил картину обратно. И уже продал ее Лиле Брик, которая понимала или делала вид, что понимала, искусство Пиросмани. Потом, когда моя сестра переехала во Францию, она видела эту картину на одной из выставок. Оказалось, Брик завещала ее кому-то из своих друзей.

Я, кстати, несколько раз была у Лили Брик в гостях. Но на меня она не произвела приятного впечатления. Может, потому, что я уже шла к ней с отрицательным отношением. Она же все время предавала своих друзей. Брик была очень сухой, худой женщиной. И шлейф Маяковского прямо-таки физически ощущался за ее спиной. У нее дома была хорошая коллекция произведений искусства. Помню, она показывала мне альбом с литографиями Пикассо. Но мне, честно говоря, этот художник никогда не нравился.

Я прямо говорила папе: «Ты — лучше». Он смеялся и отвечал, что я ничего не понимаю. Папа ведь лично знал Пикассо. А Илья и вовсе был с ним дружен. На его свадьбу Пабло изготовил макет для пригласительных билетов.

Илья общался со всем парижским бомондом. А папа был дружен со всем цветом бомонда советского. Когда он вышел из лагеря, его буквально одевала-обувала вся литературно-художественная Москва. Одним из друзей папы был Маяковский. Папа рассказывал, как присутствовал на похоронах поэта. С ужасом вспоминал, как его подпустили к глазку, вмонтированному в печь крематория, в которую ввезли гроб. Он потом неделю не мог прийти в себя. «Но ведь тебя же никто не заставлял смотреть», — говорила я отцу.

Папа не видел Илью больше сорока лет. Странно вообще, что его выпустили за границу. В Париже он пробыл полтора месяца. На вокзале в Париже его встречал брат, держащий в руках плакат: «Я — ИЛЬЯ ЗДАНЕВИЧ». Папа потом говорил, что все равно узнал бы его. На что я ответила, что, возможно, Илья бы не узнал папу. Ведь они так долго не виделись. И не переписывались, это было опасно.

В 1949 году в московскую коммуналку, где жили отец с мамой и сестрой, пришли и устроили обыск. При этом сотрудники органов то и дело выходили в коридор и кому-то звонили по телефону: «Знаешь, ничего нет!» Они, видимо, искали золото, серебро, дорогие рамы из-под картин. А у отца дома были только книги и картины Пиросмани, которые тогда никого не интересовали.

Известие об аресте папы я получила в Тбилиси. Поводом стало общение с английским журналистом, аккредитованным в Москве. Того очень интересовал Пиросмани, он даже, кажется, что-то купил у папы. Я жила в то время на улице Бакрадзе, где конечно же не было телефона. О трагедии с отцом мне в письме сообщила мама. Причем до меня дошло только второе ее письмо, первое, очевидно, было перехвачено в Тбилиси. При этом мама так написала обо всем, что я поначалу ничего не поняла. Пошла с этим письмом к Аполлону Кутателадзе. И тот мне сразу сказал, в чем дело. Его, оказывается, уже вызывали на допрос и требовали компрометирующих показаний на Кирилла Зданевича. Меня, как ни странно, на допрос не вызвали ни разу.

Конечно же мы боялись, что папу могут расстрелять. Тем более что некоторых его друзей уже постигла такая участь. Для всех нас большим ударом стал арест и расстрел журналиста Михаила Кольцова. Я помню, как он вернулся из Испании, где писал о гражданской войне. Все считали его героем и вдруг — смертный приговор.

Кирилла осудили по 58-й политической статье и приговорили к 15 годам заключения. Для нас это был шок. Я и сама ждала ареста. Каждую ночь прислушивалась к шуму за окном — не за мной ли явились. Тогда же в Тбилиси шли почти поголовные аресты. Но, к счастью, обошлось.

Папа вернулся через девять лет. Он не любил вспоминать о лагере. Если рассказывал, то только какие-то забавные истории. Например, все заключенные и даже начальство знали, что папа — большой болельщик тбилисского «Динамо». В один из дней, когда проходил важный футбольный матч, специально для папы лагерное начальство, которое к нему относилось очень хорошо, включило «тарелку» радио, по которой передавали репортаж с матча. И папа один стоял в пургу на плацу и внимал тому, что происходило на стадионе. В тот раз «Динамо» проиграло. Заключенные на следующий день сделали для отца траурную повязку, которую он повязал на руку и с нею ходил.

А мама в это время обменяла жилье в Москве на комнату в Тбилиси и переехала в Грузию. Когда папа освободился, ему дали комнату на Кутузовском проспекте. Очень хорошую, между прочим. Но потом он все равно переехал в Грузию. Папа обожал Тбилиси, все время рвался сюда. Они с братом были истинными патриотами Грузии.

Я в 17 лет попробовала уехать в Москву, где хотела поступить в институт прикладного и декоративного искусства, тогда существовал такой. Им руководил художник Александр Дейнека. Мне не хватило всего одного балла, чтобы поступить. Меня «срезали» в пользу дочери какого-то генерала. Папа потом поехал в Москву к Дейнеке. А тот ответил: «Ну откуда же мне было знать, что это твоя дочь?»

Но я ни о чем не жалею. Потому что в Тбилиси я встретила Аполлона Кутателадзе, своего будущего мужа, замечательного человека. Народный художник СССР и Грузии, он был ректором Академии. Аполлон много рисовал вождей — Сталина, Ленина. Но у него эти картины все равно получались поэтическими, а не как у того же Налбандяна, который просто бездушно изображал требуемый объект.

Работы мужа хранились в Музее революции в Москве, в Институте марксизма-ленинизма в Тбилиси. Где они находятся сейчас, я понятия не имею. В начале 90-х, когда все начало рушиться, сын пошел в Институт марксизма-ленинизма, но ему сказали, что не отдадут картины. Потом вроде обещали, но потребовали какие-то бумаги. Так в итоге все работы и пропали.

Я намного пережила мужа. Все мои близкие уходили друг за другом — в 69 году не стало папы, в 72-м — мамы, а в 75-м — Аполлона.

Папа очень любил моего мужа, они дружили. Но творческая судьба отца была совсем непростой. Он все время где-то работал, чтобы прокормить семью. Даже для рекламы снимался. А мама занималась детьми и домом. Только после ареста отца она пошла работать в артель, которая расписывала батик.

Бедный папа, он так нуждался всю жизнь. Во время войны работал в театре имени Руставели, в цирке писал плакаты на военные темы. Я помню эти работы отца. А выставок у него не было. Он постоянно ходил на комиссии, представляя на их суд свои работы. И каждый раз получал отказ. Все понимали, какой на самом деле художник Кирилл Зданевич, но клеймо «формалист» было для него смертельным. В Москве он готовился к выставке, но там с ним случился инсульт, и так ничего и не состоялось.

Конечно, мне обидно, что отец и его брат недооценены.

А ведь именно папа создал первый полный каталог работ Пиросмани. И как художник он был очень талантлив. А его работы стали покупаться музеями лишь после смерти. Да и на встречу с братом за границу его, скорее всего, выпустили лишь благодаря положению моего мужа. Хотя нам с Аполлоном однажды заграничную поездку запретили. В анкете на вопрос, есть ли у вас родственники за границей, я ответила отрицательно. В результате мне эту анкету вернули, и я увидела, как на ней рядом с вопросом о родственниках и моим ответом было чьей-то рукой размашисто написано: «Дядя Илья».

Одно время на доме на улице Бакрадзе, где жили братья Зданевичи и где ими была собрана коллекция работ Пиросмани, висела мемориальная доска. Но потом ее украли, видимо позарившись на металл, из которого она была сделана.

— Конечно, если бы папа жил в Париже, у него была бы совсем другая жизнь. Мы с сестрой как-то спросили у него, почему он не остался в Париже, как сделал его брат. Ведь Илья Зданевич был на Западе весьма востребованным художником, работал у Шанель, выставлялся. Говорили, что после смерти он оставил только ценных бумаг на два миллиона долларов.

Папа на наш вопрос ответил коротко: «Тогда бы у меня не было вас». И больше на эту тему мы с ним не говорили.

Мирель Зданевич успела встретить свой 85-й день рождения. Ее не стало несколько месяцев спустя, в ноябре 2011 года.

В свое время она дала мне несколько фотографий из архива братьев Зданевичей, которые я не успел ей вернуть. Совпало, что снимки я принес в дом Мирель Кирилловны на девятый день после ее кончины.

Возможно, я пришел в неурочный час, а может, еще по какой-то причине, но за столом на кухне, где еще пару месяцев назад меня принимала Мирель Кирилловна, в одиночестве сидел Караман, ее единственный сын.

— У вас есть пять минут? — обратился он ко мне. — Останьтесь, пожалуйста. Сегодня 9 дней, как не стало мамы. И мне хотелось бы вам что-то рассказать.

У меня были великие предки. Они создавали в Грузии эпоху.

Первая выставка братьев Зданевичей — картин деда и работ его брата Ильи — состоялась в Грузии в 1989 году. Как раз перед 9 апреля (трагическим днем, когда перед парламентом республики советскими войсками саперными лопатками и газом «черемуха» была разогнана мирная манифестация. — И. О.) успели.

Из Парижа приехала целая делегация. Вдове Ильи Элен Дуар было уже за семьдесят, но я до сих пор ощущаю себя счастливым мужчиной, так как видел такую женщину.

Элен привезла в Тбилиси картину Пикассо — портрет Пиросмани, который принадлежал Ильязду. Сказала, что этот портрет должен увидеть родину Пиросмани. А директор музея тут же спрятал работу Пикассо у себе в кабинете.

И когда мы собрались ехать в Мирзаани, родовое село Пиросмани, рисунка уже не было.

Но Элен быстро поняла, в чем дело. Мы вместе с ней пришли в кабинет директора, она взяла его за ухо и спросила: «Где Пикассо?» Директор конечно же тут же достал портрет. И в Мирзаани мы приехали вместе с Пикассо, поставили его на видное место.

Тогда приезжал и сын Ильи Шалва, директор Центра Помпиду.

А спустя какое-то время уже я поехал в Париж. Как меня принимала Элен! Ее фамилия во Франции очень известна, как в Грузии, например, Дадиани, а в России — Трубецкие.

И какое-то время родственники отказывались с ней общаться, не могли понять и принять то, что она вышла замуж за грузина.

С какими людьми она меня познакомила! Как-то утром заехала за мной и сказала, что хочет познакомить со своей знакомой. Мы приехали к очень пожилой женщине, ей было, наверное, за 90. Это была подруга художника Брака. Она подвела меня к деревянному шкафу и стала показывать работы Брака. А я в тот момент так плохо себя чувствовал после вчерашней пирушки, что мечтал только о том, чтобы старушка побыстрее закончила и отпустила нас. Глупый был.

В другой раз Элен познакомила меня с подругой Модильяни. Какая это была женщина!

А однажды Элен повела меня к своей сестре, которая жила в районе Елисейских Полей. Нас встретила старая женщина, пригласила в роскошную квартиру. Когда мы сели за стол, из соседней комнаты на кресле-каталке выехал, как мне показалось, столетний старик. Это был муж сестры Элен, «сахарный» магнат, которому в свое время принадлежал чуть ли не весь Вьетнам. У Элен была очень знатная семья.

А Илья жил на улице Мазарини. Когда я пришел в его дом, то поймал себя на мысли, что оказался не в Латинском квартале Парижа, а в тбилисском районе Вера. Там был итальянский дворик, старый-старый дом.

Илья ведь не был богатым человеком. Но когда он заходил в кафе «Флор» на Сен-Жермен-де-Пре, то все посетители вставали и снимали перед ним шляпу. Потому что он был большим интеллектуалом.

Он говорил, что Пиросмани был самым великим художником, более значительным, чем Пикассо и Брак. Потому что Пикассо и его друзья воровали идеи у Маринетти, а Пиросмани ни у кого ничего не воровал. Он рисовал так, как мог. И его талант был от Бога.

Париж — это прекрасный город. Только там можно понять, что такое успех!

У меня был ученик, Антон Баланчивадзе, внучатый племянник Жоржа Баланчина. В один из дней он пришел ко мне за советом. У него появилась возможность поехать в Париж, и он не знал, как поступить.

Тогда я посадил Антона перед собой и сказал: «Поезжай в Париж. Там разыщи Порт де Ней, который построил Наполеон. Спустись по лестнице до винного магазина и купи самого дешевого вина. Только возьми большую бутылку, маленькую не бери. Затем дойди до Сены и садись рядом с клошарами. Они с утра там сидят и пьют вино. Когда ты придешь, их вино уже закончится и они будут тебе рады. Выпей с ними эту большую бутылку дешевого вина. И после этого к тебе явится ангел, который покажет правильную дорогу».

Антон потом так и сделал. И рассказал мне, что на второй день после этого его разыскали из одной галереи и предложили контракт.

Я очень люблю Париж. А тогда вернулся в Грузию. И это было, наверное, единственное, чего мама не могла мне простить.

Почему я так поступил? Не знаю. Хотя на самом деле знаю, конечно. Я вернулся из-за мамы. Потому что ее бы тут просто убили. Она бы не смогла жить одна. А так яееи похоронил достойно.

Она была великой женщиной. А этого никто здесь не ценил и не понимал.

Мама сумела правильно организовать жизнь нашей семьи. Мой отец Аполлон не зря носил такое имя — его обожали женщины во всем Советском Союзе. В Москве у него была мастерская на Масловке, так туда толпами приходили красивые натурщицы. Потом то же самое было и в Тбилиси. Но мама сумела смириться со всеми любовными увлечениями отца. И это был единственно верный путь.

Но это не значит, что мама была такой мягкой. Наоборот, она была настоящим шляхтичем — жестким, принципиальным, с чувством собственного достоинства. Просто она умела понять отца.

У Аполлона ведь была непростая жизнь. Он был офицером Белой армии. У него было много жен и много детей. Один из них, Тариел, во время советско-финляндской войны попал в плен. Потом, как и всех пленных, его отправили в лагерь. Потом, уже сражаясь на Великой Отечественной, он снова попал в плен. И поступил в грузинский отряд, который сражался на стороне немцев. После окончания войны он жил в Италии, там его и арестовали. Приговорили к расстрелу.

Когда эшелон вез брата вместе с другими заключенными в лагерь, где смертный приговор должен был быть приведен в исполнение, он выбросил из окна вагона кусок салфетки, на котором написал свое имя и адрес отца. И какая-то женщина в Тамбове подняла этот листочек и переслала отцу.

Аполлон тут же пошел к Берии и попросил не расстреливать его сына. К папиным словам прислушались. Он был уже известным художником, автором портретов Сталина, Орджоникидзе, народным художником.

И брата помиловали. 12 лет он провел в лагере.

После войны папа стал ректором Академии художеств. Когда Хрущев решил закрыть подобные учебные заведения в республиках СССР, то в Тбилиси приехала министр культуры Екатерина Фурцева. И папа не просто отстоял Академию, но и на свой страх и риск выстроил для нее новое девятиэтажное здание. Когда Фурцеву привезли в новостройку, она сказала: «Ну хоть бы пять этажей было, куда уж девять?»

Но папа умел убеждать женщин. Он пригласил Екатерину Алексеевну на обед, они пообщались, и все вопросы были сняты.

А потом в Грузии наступили непростые времена. Она могла пойти по дороге разума. Бог послал нам выдающегося мыслителя Мераба Мамардашвили. Но он же послал и Звиада Гамсахурдиа. И Грузия выбрала путь национализма.

Может, меня погубит вино. Но я рассказываю вам правду. И мне больше некому ее рассказать.

Когда я уходил из дома Зданевич-Кутателадзе, то случайно бросил взгляд на бутылку из-под вина, которая смотрела на меня этикеткой. Бутылку незадолго до этого принесла помощница Мирель Кирилловны по хозяйству, все эти дни она оставалась в доме. Когда я пришел, женщина выбежала на улицу и купила в ближайшем магазине то, что попалось под руку. На бутылке было написано — «Пиросмани».

 

Мудрец. Историк, искусствовед Виталий Вульф

Говорят, у телевизионного ведущего судьба очень коротка: показывают по телевизору — помнят, перестали — тут же забыли.

Виталий Вульф исключение. Его не стало весной 2011 года, а имя автора «Серебряного шара» по-прежнему не оставляет равнодушным: кто-то вспоминает с восхищением и обожанием, а кто-то категорически не приемлет и раздражается.

Так получилось, что я хорошо знал Виталия Яковлевича. Знакомство с ним было для меня огромной честью, великой удачей и большим счастьем.

Наше общение началось во время подготовки большого юбилейного материала, посвященного Марлен Дитрих.

Вульф рассказывал о ней так, как умел только он, создавая абсолютное ощущение своей причастности к судьбе кинодивы. А я записывал его монолог. Статья увидела свет, понравилась не только читателям.

Затем мне предложили сделать интервью с самим Вульфом. Текст тоже получился неплохим.

«У тебя природная легкость письма», — сказал мне Виталий Яковлевич, который вообще не был большим любителем говорить комплименты.

Чего не скажешь о его желании выслушивать мнения друзей о своих программах. Знающие люди набирали номер его домашнего телефона уже при появлении на экране финальных титров, иначе было не дозвониться.

В последние годы его жизни мы виделись не так часто. Виталий Яковлевич был увлечен своим новым детищем — радио «Культура». Помню, утром я прочитал в новостной ленте о его назначении на должность главного редактора.

А вечером Виталий Яковлевич уже позвонил мне в Париж: «Приезжай, есть работа».

Сотрудничества не получилось. О чем не жалею — одно дело приятельствовать, а совсем другое — находиться в положении начальник — подчиненный. Вульф буквально горел работой, во время приездов в Москву мне удавалось разве что поговорить с ним по телефону.

У Виталия Яковлевича появился помощник, чей номер телефона он продиктовал мне, как показалось, с какой-то гордостью. Но надо отдать должное Вульфу: ни разу мне не пришлось договариваться о встрече или разговоре через третьих людей.

Мы были знакомы десять лет. И всегда находились в разных весовых категориях — и возрастных, и социальных. Но каких-то барьеров в общении я не чувствовал никогда.

Вульф мог рассказать об Ольге Книппер-Чеховой, вдове великого Антона Павловича, а в другой раз дать совет, как правильно собирать чемодан в поездку.

У каждого был свой Виталий Вульф. Большинству вспоминается его неторопливая манера рассказывать увлекательные истории о знаменитых и подзабытых героях прошлых лет, в судьбах которых он умел найти неожиданные грани. А у меня с именем Вульфа в первую очередь ассоциируется его уютная квартира в районе Арбата, где мне не раз доводилось бывать.

Именно там Виталий Яковлевич был самим собой. Нет, он не играл на экране. Просто, согласно законам жанра, должен был казаться стойким солдатом. И лишь дома мог признаться, как на самом деле устал.

«У меня ощущение, что накопилась уже тысячелетняя усталость», — как-то произнес он. Я наивно предположил, что в таком случае необходимо устроить передышку, взять таймаут. «О чем ты говоришь?! — по-доброму возмутился Вульф. — У меня записи программы, а потом выступление в Петербурге. Когда мне отдыхать?»

Своей жизнью Виталий Яковлевич доказал, что невозможное все-таки бывает возможно. Если бы не пример его биографии, сложно было бы поверить, что простой юноша из Баку сумеет покорить Москву, что выпускник юридического факультета станет едва ли не самым авторитетным искусствоведом страны, что обладающий не самой выдающейся дикцией рассказчик превратится в одного из популярнейших телеведущих. И что в шестьдесят лет — именно в этом возрасте к Вульфу пришло признание и популярность — жизнь, по большому счету, только начинается.

Никогда не забуду, как однажды я пришел домой к Виталию Яковлевичу, и он стал рассказывать об актрисе Валентине Серовой. Его повествование о звезде сороковых было таким же захватывающим, каким бывало во время телевизионных эфиров. Но самое интересное случилось после того, как перипетии трагической судьбы Серовой были рассказаны и мне пришла пора уходить.

За окном в этот момент начался сильнейший ливень.

И Вульф предложил дождаться его окончания. «А я пока прочту вам стихи Симонова, которые он посвятил Валентине Серовой», — сказал Виталий Яковлевич.

Он взял с полки томик стихов, расположился в своем любимом кресле и принялся читать. Это было настоящее театральное действо! По оконному стеклу лупили капли дождя, а хозяин дома, уютно сидя в глубоком кресле, читал пронзительные строки.

Больше всего в тот момент мне хотелось, чтобы дождь продолжался как можно дольше.

Вульф был мудрым человеком и мог ответить едва ли не на любой вопрос. В том числе и о науке самой жизни. Как-то в одной из газет появилась не очень добрая заметка о нем.

Я позвонил Виталию Яковлевичу, надеясь как-то поддержать его. Но он был совершенно спокоен: «Мало ли кто что будет говорить. А завтра напишут, что я украл слона. И что, мне идти в зоопарк и требовать справку, что это неправда?»

Хотя когда появлялись обидные статьи о его друзьях и коллегах, Вульф поднимался на защиту. Он умел заставить уважать и себя, и других. «Если надо, я становлюсь суровым, как Ледовитый океан, — говорил он. — Потому что лгать не дозволено никому!»

Одним из его ближайших друзей был Олег Ефремов. Когда знаменитый режиссер и актер ушел из жизни, Виталию Яковлевичу было впору выражать соболезнования, как члену семьи. Он так обожал Ефремова, что мне даже было страшно встречаться с Вульфом на похоронах худрука МХАТа, я не знал, какие слова следует говорить в этом случае.

Помню, Вульф стоял возле церкви Новодевичьего монастыря, где в тот момент отпевали Ефремова. А потом мы вместе пошли на Новодевичье кладбище.

Когда все было закончено, еще долго бродили по аллеям некрополя и Виталий Яковлевич вспоминал, вспоминал, вспоминал. Это была одна из его самых блестящих лекций об истории Художественного театра, ведь мы проходили мимо могил всех его основоположников и великих актеров.

Дружбой с Виталием Яковлевичем дорожили. Костями Вульфа бывали Марина Неелова, Алла Демидова, часто приходили выдающийся хореограф Юрий Григорович и его жена, балерина Наталья Бессмертнова.

Как-то в доме сломался лифт. Я как раз уходил от Вульфа, когда мне навстречу по лестнице на пятый этаж медленно поднималась чета Григорович и Бессмертнова. Виталий Яковлевич умел дружить. Когда кому-то из его близких было плохо, он немедленно подставлял свое плечо. После смерти Бессмертновой он не отходил от Григоровича, и его следующая программа была посвящена именно великой балерине.

Воистину: мы начинаем по-настоящему ценить человека, лишь когда его уже нет. Мы часто виделись с Вульфом, о многом говорили. Но только сейчас я понял, что самых главных вопросов ему так и не задал. Да и записать воспоминания Виталия Яковлевича удосужился всего один раз, накануне его юбилея.

Помню, как резанула его фраза: «Я реально смотрю на вещи. Переворачиваю последнюю главу своей жизни. Кто знает, сколько я еще проживу. А жизнь сама почему-то оказалась трудной».

В тот раз хозяин дома, усадив меня на диван красного дерева, где обычно располагались гости, а сам заняв свое любимое кресло, принялся говорить.

— Я искренне никогда не думал о возрасте. Когда мне исполнилось 60 лет, я думал: «Как 60? Кому? Мне?» Это был последний юбилей, который я отмечал. Хотя мои дни рождения всегда любили.

На старой квартире в Волковом переулке (одна комната была 14 метров, другая 8) собирались большие компании. Кто там только не бывал — Олег Ефремов, Василий Катанян, Александр Годунов, Юрий Григорович, масса известных и неизвестных людей.

А сейчас у меня нет никакого желания отмечать юбилей. Что это за праздник? Я бы много дал, чтобы все об этой дате забыли. Уеду в Париж, буду в свой день рождения в городе, который обожаю.

Знаешь, на самом деле жизнь была очень непростой.

И когда я иногда, очень редко, правда, вспоминаю что-то неприятное. Я вообще-то себе не позволяю погружаться в депрессию. Как только чувствую ее приближение, беру книжку и забываю о грустном. Я научился избавляться от негативных эмоций. Я их отрезаю.

Период работы на Первом канале был не таким легким.

Я понимал, что не очень интересую руководство. Да и получал мало. Нельзя себя, разумеется, сравнивать с массой людей, но на ТВ все-таки другие деньги. Но главное — я перестал получать удовольствие от работы. Понял, что это мало кому нужно. Одна программа в месяц — это ноль.

На Втором канале, где я работаю сегодня, мой «Серебряный шар» выходит семь раз в месяц — две премьеры и пять повторов. Здесь другая атмосфера, другое отношение, и я это чувствую. Очень благодарен за это Олегу Добродееву.

Я реально смотрю на вещи. Переворачиваю последнюю главу своей жизни. Кто знает, сколько еще проживу. А жизнь сама почему-то оказалась трудной.

Я был человеком очень доверчивым, очень наивным, легкомысленным. Всегда много читал, всегда тянулся к театру. Любил его. Сейчас этого нет, я охладел к нему. У меня свободный вечер, а мне не хочется в театр. Он стал другим. С его авангардом, кривлянием режиссеров. Понятно, что жизнь меняется, все идет вперед. Но меняется она, к сожалению, не в сторону развития и углубления культуры, а в сторону антикультуры. Все ведь поглотила попса.

Я очень отчетливо помню все, что пришлось пережить лично мне. Хотя родословную свою знаю плохо. Бабушка и дедушка были состоятельными людьми, но они погибли до революции, поэтому я об этом знаю только по рассказам родителей.

Папа, известный юрист, приехал в 1924 году в командировку в Баку. Однажды, прогуливаясь по городу, он помог молоденькой девушке поднять сумочку. Этой девушкой стала моя мама. Через неделю они поженились. Поначалу отец категорически не хотел иметь детей. Но после моего рождения, по словам мамы, смыслом его жизни стал я. Все мои желания безоговорочно исполнялись. Единственное, на чем настоял папа, — чтобы я получил не театральное, как я хотел, а серьезное, то есть юридическое, образование.

Я окончил юридический факультет МГУ в очень тяжелое время, еще был жив Сталин. В Москве у меня не было никаких шансов устроиться на работу. И я уехал в Баку, где жили родители. Но и там тоже не было работы по специальности. Пришлось поступить учителем в школу. Два года преподавал логику в двух школах, 47-й и 134-й.

И каждый год ездил в Москву сдавать экзамены в аспирантуру во Всесоюзный институт юридических наук. В 55 году я получил три пятерки. Папа был еще жив, он меня баловал очень. Я же был единственным ребенком. И вдруг мне сообщают, что меня не приняли. Я сохранил эту справку. «Выдана Виталию Вульфу в том, что он вступительные экзамены сдал на „отлично”. Администрация не считает возможным зачислить его в аспирантуру». Для меня это было первое проявление антисемитизма. Других мотивов не принять меня не было.

Я снова вернулся в Баку. Папа не выдержал этого, он переживал за меня и понимал, что преподавание в школе — это не то, чем должен заниматься его сын. Папа умер 25 января 1956 года. Это был первый удар молотком по мне. Я вдруг понял, что мне надо вести дом, содержать маму, теток.

Ровно через неделю после смерти отца меня приняли в бакинскую адвокатуру. Лет пять я там проработал. У меня даже дела какие-то остались.

От природы у меня был единственный дар — устная речь. Я имел огромную практику, ко мне стояли очереди. Я принимал дома, в папином кабинете. Стал зарабатывать очень много денег. И это вызывало в адвокатуре удивление: молодой парень, Буратино такой, и вдруг стал столь популярен. А мама понимала, что мне все равно надо ехать в Москву. Через год она заставила меня снова поехать сдавать экзамены. В 57 году я в четвертый раз приехал в Москву. И меня приняли. Но теперь я мог учиться только в заочной аспирантуре.

Москва после смерти Сталина была уже другой. Чувствовалось хрущевское послабление. Я вообще считаю, что Хрущев — недооцененная фигура. Первый человек, разрушивший стену сталинизма. Несмотря на все свои политические грехи, которые у него были.

Будучи аспирантом, я не мог позволить себе остаться в Москве. В Баку жили мама, тетка — папина сестра, уже была моя личная жизнь. И тогда я стал зарабатывать, откладывать деньги и на три месяца уезжал в Москву.

Здесь и решилась моя судьба. Важным человеком в моей жизни стала Мария Ивановна Бабанова, великая русская актриса. Я не пропускал ни одного ее спектакля, бывал у нее дома.

А впервые увидел ее при довольно забавных обстоятельствах. Как-то с приятелем мы проходили мимо Московского театра Драмы, так раньше назывался театр имени Маяковского. И увидели на афише название спектакля, который давали в тот вечер. Шла «Таня» Арбузова. Мы подумали, что это будет спектакль о Зое Космодемьянской. Купили билет. И вот на сцене появилась уже немолодая женщина с удивительным, неземным голосом. Ни о какой Зое речи не шло. Но я уже и забыл об этом. Смотрел на Бабанову и. Никогда больше в театре я так не плакал.

Приезжая в Москву, я снимал комнату в доме на Погодинской улице, в квартире большого режиссера МХАТа Бориса Вершилова. Его уже не было в живых, были живы его вдова и две дочери. Вершилов был учителем Татьяны Дорониной. В его доме я впервые услышал ее имя, там к ней относились, как к богине.

И так я ездил взад-вперед: Баку — Москва, Москва — Баку. Одновременно поступил в Институт права Академии наук Азербайджана. В 1962 году защитил кандидатскую диссертацию. Как сейчас помню тему: «Обязанность доказывания в английском уголовном процессе». Но я все это не любил. Каждый вечер болтался по театрам: МХАТ, Малый, Вахтанговский.

А потом в Баку приехал на гастроли «Современник».

Я подружился с Олегом Ефремовым, Галиной Волчек, Леонидом Эрманом. Когда очередной раз приехал в Москву, то первым делом пришел в этот театр, который на долгие годы стал мне вторым домом. И в Баку уже не вернулся.

Возникла первая официальная неприятность — мне посылали громовые телеграммы о том, что я обязан вернуться в институт. Чуть ли не к уголовной ответственности хотели привлечь.

С моей стороны это была не наглость и не смелость. Может, было не очень этично не предупредить дирекцию о своем уходе. Но я же не думал, что останусь в Москве. Я женился в тот момент, получил московскую прописку. Меня приняли в московскую коллегию адвокатов. А потом я расстался с женой, и мне стало негде жить. Я снимал углы, денег-то у меня не было. Тяжело было. Длилось все это довольно долго.

В Москве я часто бывал в доме дочери великого актера МХАТа Александра Вишневского Наталии Александровны, или Наталиши, как ее все называли. Помню, в большой комнате ее квартиры на улице Немировича-Данченко, сегодня это Глинищевский переулок, висел портрет Станиславского с надписью: «Будь знаменитой артисткой в отца, будь чудесным человеком в мать и оставайся премилой, нежной Таточкой, которую я так люблю. К. С. Станиславский, 1935 год».

У нее дома бывали очень интересные люди. Я встречал там Марию Роксанову, первую Чайку Художественного театра. Сама Наталиша часто навещала Ольгу Леонардовну Книппер-Чехову. Вернувшись домой, рассказывала о вдове Чехова.

Я запоминал.

Когда Ольги Леонардовны не стало, София Станиславовна Пилявская позвонила сообщить об этом в театр. Ей сухо ответили: «Мы повесим об этом объявление». Я был на ее похоронах на Новодевичьем кладбище, ее похоронили в одной могиле с Чеховым.

Обстановка квартиры Книппер-Чеховой осталась неприкосновенной и после ее смерти.

В спальне вдовы Чехова я запомнил большую старую кровать, старый шкаф и портрет красивой женщины, на котором было написано: «Ольге Книппер с любовью. Сара Бернар». На другой стене висело много фотографий Чехова.

Пока была жива София Ивановна, я приходил в тот дом. Однажды застал там настоящий переполох. Оказалось, из Германии пришло письмо от Ольги Чеховой, племянницы Книппер-Чеховой. Та практически всю жизнь прожила в Берлине и во времена Гитлера была любимой актрисой Третьего рейха.

И вот, это был 1964 год, Ольга Чехова собиралась приехать в Москву, чтобы проведать Бакланову, Аллу Тарасову и Павла Маркова. Она просила снять для себя и своей массажистки номер в гостинице «Националь». Стали думать, как поступить. Позвонили Алле Константиновне Тарасовой, но та категорически заявила, что ни с какой Ольгой Чеховой встречаться не намерена. В итоге все тоже решили, что приезд Чеховой преждевременен. Я отправился на Центральный телеграф и послал в Мюнхен письмо.

В 1967 году я открыл газету «Вечерняя Москва» и узнал, что существует такое заведение — Институт международного рабочего движения, который набирает научных сотрудников — кандидатов наук. Я, что называется, с улицы пришел в этот институт, и меня взяли младшим научным сотрудником с окладом 170 рублей. Но это было настолько не по мне.

Я советское-то трудовое право плохо знал, а о западном вообще понятия не имел. А институт занимался на самом деле изучением общественного сознания западных стран.

И чувствовал я себя в этом секторе права ужасающе. Вдобавок по-прежнему негде было жить.

Помог Олег Ефремов. В это время строили кооперативный театральный дом в Волковом переулке. Попасть в этот кооператив у меня не было никакой возможности, я же никакого отношения к театру не имел. И тогда Олег ввел меня в состав художественного совета «Современника», чтобы можно было вступить в кооператив. И я получил однокомнатную квартиру на первом этаже. Первое, что я сделал после этого, — уехал в Баку, безумно бездарно распродал вещи и привез в Москву маму. Все вроде складывалось хорошо.

А через месяц меня вызвал к себе завотделом института и сказал, что мне необходимо написать заявление об уходе. Такой работник, как я, им не нужен. Вышел я от него, стою в коридоре, глаза полны слез. И идет Мераб Мамардашвили, сегодня он известен как знаменитый философ. А тогда он работал в нашем институте. Директором был член-корреспондент АН СССР Тимофеев. Хотя на самом деле никакой он был не Тимофеев. Настоящая его фамилия — Деннис, он был сыном генерального секретаря компартии США Юджина Денниса. Пока его родители занимались тем, что готовили мировую революцию, мальчика привезли в СССР. Он получил псевдоним Тимофеев, из Тима превратился в Тимура. По-английски говорил свободно, но с ужасным акцентом. И он создал этот институт.

Когда Мераб узнал, что меня хотят уволить, то удивился: «Ты что, с ума сошел? Зачем уходить? Ты чем хочешь заниматься? Театром? Так и занимайся. Просто, когда будешь писать тему работы, присобачь слово „социальный”. Скажем, „Театр и социальная реальность”. И работай себе спокойно».

Я так и сделал. Подал заявление и перешел в новый отдел, где работали очень образованные люди — философы, писатели. Их уровень был для меня недосягаем, они обсуждали вещи, о которых я понятия не имел. Мы подружились, я стал их таскать по театрам. И вдруг нашего завотделом на два года посылают в Америку. Кто-то должен был возглавить отдел вместо него. Стали обсуждать: кто, что, как. Мераб предложил мою кандидатуру. Он, мол, дипломат, пусть и возглавит отдел. «Как, Вульф же беспартийный!» — возразили ему. «Ну и что, пусть будет завотделом с приставкой и. о. — исполняющий обязанности», — отвечал Мамардашвили. И я стал «и. о». Мне дали зарплату 300 рублей, очень большую по тем временам. Отдел я возглавлял 30 лет.

Хотя руководитель я был никакой, ничем, по сути дела, не руководил. Но ко мне хорошо относились Тимофеев, его жена. Я часто бывал у них дома. «Виталий, как вы работаете? У вас же нет планов», — журил меня директор. Я что-то отвечал, потом приходил в отдел и просил сотрудников, чтобы они меня не подводили и вовремя сдавали планы. Так на легком обаянии и работал.

В это же время я написал первую статью о движении хиппи. Помню, как один из недоброжелателей спросил меня, как я могу писать о хиппи, если я их ни разу не видел.

На что я ему ответил: «Простите, а как же пишут о революции? Вы ведь тоже ее не видели?» Принес статью в журнал «Театр». Там проходил практику молодой выпускник ГИТИСа. Звали его Миша Швыдкой. Статья имела большой резонанс.

На Запад меня не выпускали, хотя я делал много попыток выехать. Ездил только в социалистические страны — Болгарию, Румынию, Венгрию. Особенно часто ездил в Будапешт, где подружился с одной переводчицей, в доме которой и жил. Много читал у нее из того, что у нас не издавалось. Тогда же у меня родилась идея стать переводчиком пьес.

Я понимал, что это единственная возможность приблизиться к театру.

Вместе с Сашей Дорошевичем перевел «Сладкоголосую птицу юности», которая была поставлена во МХАТе. Началась какая-то новая полоса жизни. В это же время в институте я защитил докторскую диссертацию, стал доктором исторических наук.

В 92 году я отправился в Нью-Йорк преподавать в университете. Мог бы работать там по сегодняшний день, если бы не моя безумная тоска по России. У меня была прекрасная квартира на Манхэттене, куда ко мне приезжали друзья из России. Была работница, которая готовила еду.

Ира Колпакова, знаменитая балерина, работавшая в американском театре балета, отговаривала меня от возвращения: «Ты что, сумасшедший, куда ты поедешь?»

А я не мог без дома. Хоть и общался только с американцами, мыслил все равно на русском языке. И к удивлению многих, под Новый, 94 год вернулся в Москву.

До отъезда в Штаты я записал несколько программ на ТВ. А когда вернулся, застал уже развал «Останкино». Но оказалось, что мои программы любит Влад Листьев. Он позвал меня к себе. «Приходите. Но при одном условии: вы скажете, где у вас лежит текст и как вам удается незаметно подглядывать в него». Только когда Влад пришел в студию на запись и увидел, что никаких бумажек на самом деле нет, поверил, что я каждый раз импровизирую.

Начав работать на ТВ, я пережил вторую волну недоброжелательности. Первая была, когда я стал переводить пьесы. Кто такой этот Вульф? — раздавались голоса. Почему его ставят? Появлялись статьи, зачем я нужен, как могу заниматься театром, не имея театрального образования.

Переживал я это довольно болезненно. Сейчас вспоминаю об этом с улыбкой. А тогда переживал. Были такие дамы.

Я вообще всех своих врагов помню. И сдачи даю. Но не сразу. А как против меня накручивали Ефремова. У нас с ним в результате испортились отношения. Все время нужно было бороться.

Да и сейчас есть недоброжелатели. Всем нравиться нельзя. Несколько лет назад одна газета написала, что я сделал программу о гастролях Большого театра и Юрия Григоровича в Австралии за то, что меня «на халяву» взяли в поездку, так и было написано. Не разобравшись при этом, что меня в Австралию послал Влад Листьев, бывший страстным поклонником Грига.

Поэтому я особо ценю отношение зрителей. Чувствую их любовь, когда выступаю. Недавно был в Питере, выступал в 1300-местном зале мюзик-холла. Не было ни одного свободного места.

Много чего было в моей жизни. Были периоды ужасного одиночества, которые я переламывал в себе. Особенно после смерти мамы. Я с ней сдружился в последние годы ее жизни. Когда был мальчиком, больше любил отца и теток, которые баловали меня. А мама заставляла заниматься.

Как перебарывал? Есть один способ — работа. Но только та, которая доставляет тебе радость. Тогда ты сможешь выйти из любого кризиса.

Прожита большая жизнь. Что я накопил? У меня хорошая квартира, которую оформила Альбина Листьева, вдова Влада. Придумала интерьер, сделала все. Есть машина, которую меняю каждые четыре года. За руль, кстати, впервые сел в 50 лет. Видишь, получается, у меня был долгий старт.

Зачем обсуждать, что бы я делал, если бы. У моего друга есть внучка, и я неожиданно почувствовал нежность, когда возился с ней. Жалею, пожалуй, только об одном — что у меня нет детей. Я был бы, наверное, сумасшедший отец. Но жалеть о чем-то. Сейчас это нелепо.

Я очень люблю Марину Цветаеву. В мои годы по-особому понимаешь и ценишь ее стихи.

Я знаю правду! Все прежние правды — прочь!

Не надо людям с людьми на земле бороться.

Смотрите: вечер, смотрите: уж скоро ночь.

О чем — поэты, любовники, полководцы?

Уж ветер стелется, уже земля в росе,

Уж скоро звездная в небе, застынет вьюга,

И под землею скоро уснем мы все,

Кто на земле не давали уснуть друг другу.

О том, что у Вульфа проблемы со здоровьем, я знал. Сам Виталий Яковлевич рассказывал об этом совершенно спокойно, даже пытался шутить. «Врач, когда увидел, что я приезжаю на процедуры за рулем, едва с ума не сошел, — говорил он. — И чуть ли не приказал, чтобы меня привозил водитель».

Он боролся с недугом много лет. И несмотря на то, что прекрасно осознавал всю опасность своего диагноза, об уходе не думал.

Последний раз мы виделись с ним в декабре 2011 года. Меня долго не было в Москве, и в тот приезд мне хотелось непременно увидеть Вульфа. Когда до назначенной встречи оставалось чуть больше часа, Виталий Яковлевич позвонил: «Знаешь, у меня тут дело важное появилось, давай часа через три ты придешь ко мне на канал „Культура”?» Но через три часа он позвонил снова: «Нет, я плохо себя чувствую. Давай не сегодня».

В ответ я задал глупый вопрос: «Вы тоже простудились, да? Вся Москва сейчас гриппует». Вульф помолчал и ответил: «Нет, все гораздо серьезнее. Знаешь, набери меня вечером, и, может, я смогу тебя принять».

Мы действительно все-таки встретились в этот день. Часов в десять вечера Виталий Яковлевич предложил зайти к нему, в ту самую квартиру в районе Арбата. В доме чувствовалось, что хозяин очень серьезно болен. Он уже не вставал, и я, глядя на него, не мог поверить, что всего несколько дней назад Вульф записывал очередную программу и даже в этот день собирался идти на работу.

Но наш разговор ничем не отличался от предыдущих встреч. Я подарил ему свою новую книгу, он показал мне очередное издание своих работ.

Мы говорили о жене Сергея Прокофьева Лине, о которой он собирался делать новую программу, о Святославе Рихтере, Елене Булгаковой. Обсудили даже вопрос воспитания детей. Виталий Яковлевич снова признался, что единственное, о чем сожалеет, — что не стал отцом. И почти строго сказал мне: «Не бойся баловать сына. Излишняя строгость не нужна никому. Меня отец баловал нещадно, исполнял любой каприз. И ничего, кажется, не самый плохой у него сын вырос».

Лишь когда я поднялся уходить, Виталий Яковлевич спросил: «А я сильно сдал, да?» Разумеется, я принялся убеждать его, что все совсем не так, он в прекрасной форме, надо просто как следует отдохнуть. Но он лишь махнул рукой: «Ладно, это все неважно».

На другой день я улетал из Москвы. Зимой 2012-го несколько раз звонил Виталию Яковлевичу из-за границы, поздравлял с праздниками, выслушивал от него приятные слова о своих книгах, которые он успел прочесть.

А потом Вульф попал в реанимацию, и 13 марта 2012 года его не стало.

Уход Виталия Вульфа был ожидаем, он был серьезно болен. Но все равно стал полной неожиданностью. Я был за много тысяч километров от Москвы и не мог прийти проститься с Виталием Яковлевичем. По телевидению в этот день показывали его программы, а я решил прослушать запись нашего последнего разговора.

Виталий Вульф был юристом по образованию и телеведущим по профессии. Но в душе он был артистом.

Как артиста его и проводили в последний путь — аплодисментами.

 

Свидетель. Актер Федор Чеханков

Он был ведущим актером Театра Российской армии.

В кино снимался не так много. А его все равно узнавали на улицах и улыбались при встрече. Было в Федоре Чеханкове какое-то обаяние, которое не давало ему затеряться среди, говоря языком сегодняшним, более «:медийных» лиц.

Что сделаешь, если пребывание каждого из нас в этом мире ограничено строгими рамками. У кого-то они широки, у кого-то не очень.

Многих из моих собеседников уже нет в живых. И мне очень дорого, что я успел записать их рассказы, щедрые на детали, о которых могли знать только они. Чеханков имел звание народного артиста России, довольно часто появлялся на телевидении. И все равно, как мне казалось, испытывал чувство обиды от недостаточной востребованности. Ну артист, как иначе.

За несколько лет до его ухода я оказался у Чеханкова в гостях. Все стены квартиры были завешаны картинами на балетную тему: портрет Мариса Лиепы в гримерной, набросок Майи Плисецкой в роли Кармен, работы Владимира Васильева. Возникало впечатление, что попадаешь не в жилище ведущего актера Театра Российской армии, а в дом танцовщика Большого театра. С этого, собственно, и начался наш разговор.

— Федор Яковлевич, может, вам надо было в хореографическое училище идти? Вы только что не живете в Большом театре — бываете на всех премьерах, дружите со многими балеринами, даив балете вряд ли кто разбирается лучше вас.

— А я недавно предложил одному из танцовщиков Большого выйти со мной в программе «К барьеру» — я бы его через пять минут уделал в пух и прах. Но это все шутки. А в хореографическое поступить я не мог, так как приехал в Москву из Орла. Там никакого училища не было. А поскольку в столицу я приехал в 17 лет, то поступать здесь было поздно. Хотя всегда мечтал именно об этом.

— А я думал, вы драматическим артистом хотели быть. Как мама.

— Мама была ведущей актрисой Орловского театра, и ее слава не раз выручала меня в детстве. А в школу ее из-за меня вызывали часто. Помню, во время одного из уроков черчения преподаватель начал меня стыдить: «Чеханков! Что ты о себе думаешь? Ты же двух прямых провести не можешь! Что из тебя выйдет в будущем? Пожалей мать!» А я ему (теперь и не представляю, как мне это могло прийти в голову) ответил:

«А вы за меня не волнуйтесь! Я поеду в Москву и женюсь на Александре Александровне Яблочкиной. И жизнь моя будет обеспечена!»

Яблочкиной, к слову сказать, тогда было 90 лет. В школе, разумеется, все слышали, что она — великая «старуха» Малого театра. Маму вызывают в школу: «Ваш сын растет альфонсом. Он хочет жить за счет старых женщин». Из-за этого даже педсовет собирали, как же — учащийся Чеханков намерен себя продавать! Только благодаря маминой популярности меня удалось отстоять. А я, видимо, уже тогда интуитивно метил в училище Малого театра. Куда, к слову сказать, впоследствии и поступил.

— А при чем здесь в таком случае балет?

— Ну как же, балет стал самым ярким потрясением моего детства. Когда совсем мальчишкой увидел в орловском кинотеатре фильм «Мастера русского балета» и открыл для себя, что существует такое искусство, то уговорил маму написать письмо Галине Улановой. Тогда ведь именно с ее именем олицетворялось само слово «балет». Мне было лет 14. Мама написала, но Галина Сергеевна, разумеется, не ответила — мало ли таких писем она получала.

— А о чем ваша мама писала Улановой?

— О том, чтобы Галина Сергеевна рассказала, что нужно для того, чтобы стать артистом балета. Помню, как сидел в полупустом зале кинотеатра и смотрел, как она танцевала на киноэкране. «Кто эти люди, что у них за жесты», — думал я. Перед зеркалом дома, конечно, кривлялся, ставил, когда мама уходила, на патефон пластинку Шульженко и танцевал. Удивительное дело, но я даже не ходил в танцевальный кружок. Я вообще никакие кружки не посещал. Хотя маленьким уже выходил на драматическую сцену, играл Сережу Каренина, например.

Уланова мне не ответила. А Ольга Васильевна Лепешинская — другая знаменитейшая балерина той эпохи — ответила. Дело в том, что каждый год на зимние каникулы я ездил в Москву. Мама волновалась, но отпускала. Никогда не забуду, как по двенадцать часов ехал на автобусе из Орла, в районе Тулы мне всегда становилось плохо, укачивало. За 11 дней каникул успевал посетить 13 спектаклей. А потом возвращался домой и с трепетом перебирал собранные театральные программки.

Году в 56-м я во время очередных зимних каникул увидел в филиале Большого театра спектакль с участием Лепешинской.

Я вел торжественный вечер, посвященный ее 90-летнему юбилею. И сказал, что ровно 50 лет назад посмотрел ее спектакль. Ничего тогда не понимал — что такое подъем, верчение, фуэте (это сейчас я могу диссертацию написать), но был потрясен. Естественно, отправился после спектакля к служебному входу. И вместе с двумя сотнями человек дождался ее выхода. Тогда народные артисты СССР ездили на больших черных лимузинах «ЗиС». До сих пор перед глазами стоит картина, как Ольга Васильевна вышла из подъезда и села в такую машину.

Я вернулся в Орел и написал ей письмо. И она ответила. В конверте лежало ее фото и надпись: «Благодарю за теплые слова. Желаю счастья. Ольга Лепешинская». Эта фотография была со мной всю жизнь.

— Вы дружите с Владимиром Васильевым, великим исполнителем партии Спартака. Когда я писал очерк о Владимире Викторовиче, именно ваши воспоминания о нем стали одним из самых ярких штрихов к его портрету. За что я вам, конечно, очень благодарен.

— Мы знаем друг друга уже полвека. У Щепкинского театрального, в котором учился я, и у хореографического, где занимался Володя, был общий двор. Тогда ведь хореографическое находилось на Пушечной улице. Когда я поступил на первый курс, то Володя и Катя Максимова, ставшая в будущем его женой и партнершей, учиться уже заканчивали. «Щепкинцев» пускали в их столовую. Обед, как сейчас помню, стоил 1 рубль 20 копеек. А когда меня выгоняли с занятий по марксизму-ленинизму (не потому, что был диссидент, просто не мог усидеть на месте — скучно было), я шел к приоткрытым дверям балетного училища и слушал: «Закрыли ножки, открыли. Батман, плие».

Летом 58 года состоялся смотр хореографических училищ. Тогда все впервые увидели Рудика Нуриева, Володю Васильева, Катю Максимову. Я тоже был в зале Чайковского, и все это видел и помню. О том, что Володя станет ведущим солистом мира, никто не думал. А вот о Кате все было понятно уже тогда. Помню, как в столовой ее, маленькую и в бантах, подводили без очереди к кассе. И когда мы начинали возмущаться, нам говорили: «Она — лауреат фестиваля молодежи и студентов». Хотя Катя сейчас говорит, что этого не было. Но я-то помню.

Кстати, удивительное дело — когда я приехал в Москву, то мама сняла мне угол в коммунальной квартире на улице Москвина. А потом я узнал, что Володя и Катя, поженившись, тоже жили на этой улице. Там у них была их первая коммуналка. А еще неподалеку располагалась школа, в которой учился Андрюша Миронов. Каждый день, опаздывая на занятия в Щепкинское, я встречал мальчишку в форменной курточке, тоже бежавшего на урок. Когда на экраны вышла картина «А если это любовь?», в одном из героев я узнал полноватого мальчика, с которым часто сталкивался на улице.

— Вы дружили с Мироновым?

— Дружил я с его женой Ларисой Голубкиной, с которой служил в одном театре. Не могу сказать, что мы каждый день перезванивались. Но общались с Андреем довольно часто.

Я бывал у них дома, и мы порою допоздна засиживались на кухне, рассказывая друг другу о своих проблемах или просто болтая о музыке. Тогда сонная Лариса являлась нас «разнимать» и разгонять. Андрей ввел меня в дом своих родителей — Марии Владимировны и Александра Семеновича.

Между репетицией и спектаклем Андрей часто приезжал отдыхать именно к маме, на Арбат. Тогда не было таких, как сегодня, автомобильных пробок на Садовом кольце и дорога от Театра сатиры до Арбата занимала минут десять. Обычно он дремал, свернувшись калачиком, на своем любимом диванчике красного дерева, что-то перекусывал и снова мчался в театр.

В жизни Андрей не всегда был таким, каким казался публике, — легким и лучезарным. В компании, в застолье был действительно потрясающим. Кто имел неосторожность хоть раз встретить с ним Новый год, уже ни с кем другим встречать этот праздник потом не мог. А вот с утра он бывал довольно сумрачным. Я бы даже сказал, неприветливым. Все-таки нагрузки испытывал огромные. Правда, как человек воспитанный, свое раздражение скрывал.

Андрея не стало 16 августа. А через день на Рижском вокзале я встречал поезд, на котором из Латвии возвращалась Мария Владимировна. Мы с ужасом шли навстречу приближающемуся вагону — что сказать матери, потерявшей единственного сына? Мария Владимировна стояла у окна: спокойная, как скала, аккуратно причесанная. Вещи были давно уложены и стояли в тамбуре. Мы молча вошли в поезд, взяли ее чемоданы, она молча села на заднее сиденье моей машины. Не зная, что сказать друг другу, мы поехали. Наконец Мария Владимировна произнесла: «Конечно, я полное дерьмо. Я после этого жить не должна. Но у меня не хватит сил сделать это самой. Я буду жить. Жить во имя его».

Она не плакала никогда. Даже на похоронах. Иногда позволяла себе расслабиться, заходя в комнату Александра Семеновича, где на кровати были разложены фотографии Андрея, статьи о нем, его интервью. Она называла ее «мой мавзолей». В углу стоял гримировальный столик Андрея, который ей отдали из Театра сатиры. Рядом висел костюм Фигаро, тот самый, в котором Андрей играл своей последний спектакль. На столе лежала его коробка грима, ему предназначавшиеся засохшие цветы и его сверток с теннисными вещами, которые он оставил ей в последний день постирать. Однажды, выходя из этой комнаты, она мне сказала: «Федь, как страшно — я же никогда больше не услышу их голосов!» В этой сдержанной фразе и выразилось все ее одиночество.

— Ваша карьера в Театре армии начала складываться с первого дня?

— Можно сказать и так. Например, в труппу я был зачислен с зарплатой в 69 рублей. А уже через год мне прибавили десять рублей, так как за это время я сыграл три главные роли. Правда, когда мне в месткоме утверждали повышение жалованья, то предупредили, что у меня есть задатки звездной болезни. «В чем она выражается?» — спросил я. Оказалось, все дело было в моих поклонницах. Когда я играл спектакль на малой сцене, они приходили, садились в первом ряду и смотрели на меня в бинокль. Когда я потом спросил, на что же они смотрят, девчонки ответили: «На выражение глаз». Стоило мне, отыграв свою сцену, уйти за кулисы, они демонстративно начинали читать книгу. Меня за это чуть ли не вызывали к начальству: «Скажите вашим!» А я-то был ни при чем. И никогда поклонниц не шугал. А вот Лариса Голубкина (после «Гусарской баллады» у нее была совершенно дикая популярность) своих поклонниц не любила, и они платили ей взаимностью.

Мы играли с ней в спектакле «Солдат и Ева» (она — Еву, я — Солдата). Выходили после спектакля, а на улице стояла огромная толпа, в основном из-за нее, конечно. Программы «Артлото», которая сделала меня популярным, тогда еще не было. Стриглись под Голубкину, следили, как и куда она идет, — выставляли одного человека у метро, другого у ее квартиры.

— А вы на метро ездили?

— Ну а как? Иногда, если рубль был лишний, на такси. Лариса жила на Мичуринском проспекте в квартире, которую купила на гонорар за «Гусарскую балладу». Так ей однажды в дверной замок спичек напихали. В бинокль смотрели, кто к ней приходит в гости.

У меня под окнами тоже сутками стояли, звонили через каждую минуту и дышали в трубку. Соседи по коммуналке с ума сходили. Одна пожилая армянка, в очередной раз подняв «молчащую» трубку, не выдержала и закричала: «Перестаньте звонить, здесь живут пенсионеры союзного значения!»

— Жизнь удалась, Федор Яковлевич?

— Знаешь, мне кто-то очень хорошо объяснил — все зависит от того, от чего отсчитывать. Если я буду думать, что не сделал карьеру Чарли Чаплина, то останется пойти в туалет и повеситься. Самое главное — быть благодарным жизни.

Я категорически против фразы «непризнанный талант». Не бывает этого! Фаина Георгиевна Раневская говорила: «Талант — как прыщ, у любого вскочить может». И так и происходит — если не в восемнадцать, то в пятьдесят лет. Мария Владимировна Миронова говорила, что редко бывает актер, у которого одинаково благополучно складываются две половины жизни — успех бывает либо в молодости, либо в зрелости.

По отношению к себе должен быть юмор. Думаю, мне удается относиться к себе не очень серьезно. Иногда вспоминаю свое прошлое. Детство в Орле, учеба в Москве, атмосфера первой коммуналки, закулисье Малого театра, служба в Театре армии. Дерево я посадил. Дом, увы, не построил. И, уж точно, теперь не построю. Детей не родил, это не в нашей власти. Бог или дает их, или нет. Признаюсь, я очень хотел иметь семью. У меня могли быть дети, они должны были появиться на свет в 1961 году, сразу двойня, — так сказал врач. Им сейчас было бы по 46 лет, почти столько же, сколько я служу в театре. Не случилось. Почему? Так было, очевидно, угодно Богу.

 

Счастливый классик. Писатель Чингиз Айтматов

Не каждому литератору выпадает счастье при жизни услышать в свой адрес — классик. Чингизу Айтматову повезло.

Он был одним из самых известных советских писателей, чьи произведения изучались в школе. Не знаю, как сегодня, а я по романам Айтматова писал сочинения.

Первое, что вспоминается, когда заходит речь о Чингизе Айтматове, это леденящуая душу история о манкуртах.

В своем первом романе «И дольше века длится день» (в качестве названия была взята строка из стихотворения Бориса Пастернака, а когда от цитирования опального поэта заставили избавиться, Айтматов озаглавил произведение «Буранный полустанок») он описал старинную тюркскую легенду о том, как людей лишали памяти. Взятому в плен обривали голову и водружали на нее шкуру недавно умерщвленного верблюда. Затем надевали на шею колоду, чтобы связанный пленник не мог никоим образом коснуться своей головы. Оставляли на несколько дней в пустыне, где изнывающий от зуда и жажды человек, волосы которого теперь врастали внутрь, либо погибал от боли, либо терял память и таким образом превращался в идеального раба.

Герой романа Айтматова по имени Жодаман был превращен в такого манкурта, который по приказу новых хозяев убил даже свою мать, в которой не узнал женщину, давшую ему жизнь.

Недаром говорят, что все мы родом из детства. В свое время с легендой о манкуртах маленького Чингиза познакомила бабушка.

Кто мог подумать, что старший сын врага народа Торекула Айтматова, живший в далеком киргизском ауле, станет знаменитым писателем? Но так случилось. Судьба? Наверное. Везение? Безусловно.

Произведения Айтматова были переведены на 176 (!!!) языков в 128 странах мира. И все это произошло при жизни самого автора. Чем не счастливчик?

Айтматов, кстати сказать, так к этому и относился. И называл себя счастливым человеком.

Даже в житейском плане Айтматов был, что называется, везунчик. Когда с развалом Советского Союза многие общественные деятели, в основном из бывших республик, остались не у дел, посол СССР в Люксембурге Чингиз Айтматов получил назначение, сначала от России, а затем родного Кыргызстана, в страны Бенилюкса. И остался жить и работать в благополучном Брюсселе.

Но и в Москву продолжал приезжать регулярно. Во время одного из визитов Айтматова в Россию мне и довелось с ним познакомиться.

Писатель и дипломат остановился в гостинице «Москва», еще той, неразрушенной, возведенной по проекту великого Щусева.

Отправляясь на интервью, я предвкушал встречу сразу с двумя легендами — и литературы, и архитектуры. Кто-то сказал мне, что даже в гостиничных коридорах висят полотна великих художников. Так оно, кстати, и оказалось.

А вот номер самого Айтматова был довольно скромен. На стене, правда, висела картина, кажется, Шишкина. Но самым привлекательным было большое окно, выходящее на Исторический музей и Кремлевскую стену.

Чингиз Торекулович был в хорошем расположении духа и первый вопрос задал сам:

— И кто купил вашу газету? Я слышал, что все газеты у вас куплены.

— У нас независимая газета, может, одна из последних. А что вы слышали про нашу современную литературу?

— С ней я знаком более или менее. Знаю только ту, которая появляется за рубежом. В Бельгии приходится читать множество деловых бумаг, информационных сводок. Для души перечитываю какие-то старые издания или те, которые привожу отсюда. В целом же у меня есть представление о том, что у вас происходит.

— Вы уехали из Союза в самый тяжелый период. Вы, по-моему, очень удачливый человек.

— Что ж, можно сказать и так.

— Представляю, сколько у вас завистников и недоброжелателей.

— Жить в мире со всеми, к сожалению, нельзя. Мирное сосуществование в наши дни возможно лишь на книжной полке. Мои недоброжелатели, скажем так, не раз пытались как-то очернить меня. Однажды, например, совсем неожиданно я получил предложение занять дачу Пастернака, которая после смерти поэта пустовала. Мы с супругой съездили в Переделкино, посмотрели дом и отказались в него въезжать. Жена почувствовала, что наше согласие занять дом нобелевского лауреата будет иметь нежелательные последствия.

— Слышал, вам тоже Нобелевскую премию хотели дать.

— Мое имя уже несколько лет находится в списке претендентов на эту высокую награду. С моей стороны никаких инициатив по этому поводу, как вы понимаете, не было и быть не могло. Но, к моему огромному сожалению, этот факт порой вызывает нездоровые суждения. Возможно, когда-нибудь это случится. А возможно, и нет.

— Вы близко к сердцу принимаете критику в свой адрес?

— Такова человеческая натура, что у каждого из нас есть свои друзья и недруги. На критику я стараюсь не обращать внимания, быть выше этого. Но мне неприятно наблюдать, как мои неудачи кому-то доставляют удовольствие.

Отец Айтматова Торекул был одним из первых коммунистов Киргизии. Но недаром говорят, что революция, как Сатурн, пожирает своих детей. В 1935 году Айтматова-старшего направили на учебу в Москву, а уже через два года все было кончено. В главной газете страны «Правде» была опубликована статья, в которой имя Торекула Айтматова фигурировало среди тех руководителей Советской Киргизии, кто обвинялся в буржуазном национализме.

Счет до неминуемого ареста пошел на дни. У главы семьи хватило мудрости отправить жену с четырьмя детьми обратно в Киргизию, в родовой аул Шекер. Где, кстати, маленький Чингиз оказался единственным, кто владел русским. Благодаря этому даже заработал первый гонорар. За перевод слов русского ветеринара получил кусок вареной говядины.

Отец мальчика на тот момент уже был расстрелян. Его могилу сын найдет только спустя полвека.

Айтматов-младший, снискавший мировую славу на ниве литературы, тоже не оказался в стороне от политики. Несколько лет являлся депутатом Верховного Совета СССР, затем — народным депутатом. Четыре года был советником Генерального секретаря ЦК КПСС и год — советником Президента СССР. Титулов и должностей у моего собеседника было более чем предостаточно.

— Вам не жалко тратить время на занятие политикой?

— Жалко не жалко, а деваться некуда. Кто из сегодняшних писателей может сказать, что он ничем не связан и занимается только тем, что сидит в башне из слоновой кости и пишет? Я таких не знаю.

— Но вы-то литературой сегодня занимаетесь? Помнится, обещали закончить роман «Богоматерь в снегах».

— Этот роман стал для меня почти несбыточной мечтой. Тяжелый случай, как говорится. Знаете, когда я сажусь за работу, меня ничто не должно отвлекать. Если же я начинаю параллельно заниматься еще чем-то, то потом вынужден переписывать начатый роман заново. А это очень непросто. Короче говоря, все сводится к дефициту времени.

— Может быть, вы просто устали? Ведь быть все время «живым классиком» и постоянно выдавать шедевры тяжело.

— Конечно, нелегко. Надо думать об уровне, на котором должны быть твои работы. Писать как попало и о чем попало я уже не имею права.

— В вашу бытность секретарем Союза кинематографистов Киргизии были экранизированы все ваши произведения. Складывалось впечатление, что республиканские кинематографисты ставят только произведения своего секретаря.

— Экранизировали не только меня. Но действительно по всем моим романам были поставлены фильмы. В этом тогда была большая заинтересованность, духовная необходимость, что ли. Сейчас по-другому. Я к этому отношусь спокойно. Ведь все меняется. И кино, и театр уже не те. В них интересуются совсем другими проблемами.

Над всем властвует, выражаясь по-русски, деньга. Привлекает только то, что дает прибыль и приносит выгоду. И такая ситуация везде. Все равно чем торговать. Ради денег готовы черта с рогами предложить.

— По-вашему, ситуация когда-нибудь изменится к лучшему?

— Мы слишком отклонились от нормальной жизни. Особенно современная молодежь.

Они стали равнодушными. Иногда их расчетливость переходит в цинизм, жестокость. Может, для бизнеса это и хорошо, но для души губительно.

— Ваши дети такие же?

— Они пока студенты: дочь учится в Америке, сын — в Бельгии. Назвать их самостоятельными я не могу. Какими они станут — тоже неизвестно. Я пытаюсь как-то влиять на них. Но удается, естественно, не все.

Дети у Чингиза Торекуловича выросли достойными людьми. Дочь, Ширин Айтматова, является депутатом парламента Кыргызстана, сын Аскар несколько лет возглавлял МИД страны.

Относительно недавно Ширин Айтматова сообщила сенсационную новость — в кабинете отца была обнаружена рукопись неопубликованного романа под названием «Земля и флейта».

Его герой — участник строительства Большого Чуйского канала, возведенного в Киргизии в 40-х годах прошлого века. Согласно замыслу автора, мужчина обнаруживает большую статую Чуйского Будды. Айтматов описывает жизнь своего уже постаревшего героя, которому остается только вспоминать — о молодости и девушке, которую встретил на той стройке.

По словам Ширин, роман не был опубликован, так как это была «слишком раскрепощенная проза» для тех лет. Хочется верить, что придет время и мы сможем познакомиться с этой работой советского классика.

Не могу сказать, что Айтматов является моим любимым писателем. Мне, скорее, ближе сценарные работы писателя — многие его произведения были экранизированы. С «Первого учителя», например, началась кинокарьера режиссера Андрея Михалкова-Кончаловского.

Конечно же, направляясь на беседу со знаменитым писателем, я взял с собой книгу его повестей. Попросил подписать. И задал еще несколько вопросов.

— Чингиз Торекулович, можете назвать своих любимых писателей?

— Пожалуй, Эрнест Хемингуэй. Люблю Маркеса и Пруста. А из советской литературы мне очень дорог Фаз иль Искандер.

— На каком языке вы пишете? На русском?

— И на русском, и на киргизском.

— У вас никогда не появлялось желания как-то изменить свою жизнь?

— Трудно сказать. Мне уже немало лет, пора подводить итоги. Я доволен своей жизнью. Чего бы мне хотелось? Иметь хотя бы шесть месяцев в году для сосредоточенной работы над текстами.

— А вы как пишете, от руки?

— К сожалению. Сам себе обещаю, что настанет время, когда я наконец освою компьютер. Пока жеяс ним не то чтобы на «вы». Я кланяюсь ему как чему-то неизведанному.

— Вы человек верующий?

— В какой-то степени. У меня свое понимание религии, и слепого поклонения Богу я не разделяю. Все должно иметь разумную основу, объяснение. Знаете, меня за границей очень удивило отношение к церквям. Когда в них не проводится служба, храм может быть использован как зрительный или концертный зал. Однажды в Германии встречи с читателями происходили именно в церкви. Очень непривычно. Под конец одной из бесед ко мне подошел молодой человек и передал книгу: «Это ваши романы на сорбском языке». Я поблагодарил за подарок и сказал, что мне приятно иметь читателей в Сербии. «В Сорбии», — поправил меня юноша. Оказывается, есть такой народ — сорбы, немногочисленный, но со своим языком, культурой. Если мои книги доходят туда и обретают своих читателей, значит, жизнь прожита не зря. Думаю, судьба своей благосклонностью меня не обделила.

Мы проговорили не так долго. Чингиз Торекулович был большим писателем, но отличался крайним немногословием.

На другой день Айтматов уезжал из Москвы. Опять к себе в Бельгию.

Прошли годы, приближался восьмидесятый день рождения классика. Об Айтматове снимали документальный фильм. Он принимал в съемках участие. И вдруг ушел.

Но его пребывание в этом мире не прошло бесследно.

Я помню не только его романы и повести. Но и пронзительное высказывание: «Среди всевозможных встреч и разлук хоть раз в жизни случается то, что не назовешь иначе, как встречей, ниспосланной Богом. Но как велик риск. Ведь исход встречи зависит уже не от Бога, а от самих людей».