Ялтинское земство и председатель управы по назначению Рыбицкий. Свержение Рыбицкого. Председатель ялтинской управы В. К. Винберг и его кипучая деятельность. Бессменный член управы А. М. Дмитревский. Гласный ялтинской управы А. Е. Голубев и его жена Н. И. Голубева, бывшая Суслова. Таврическое губернское земское собрание, его состав и его обычаи. Влиятельные старики — В. К. Винберг, Новиков, Рыков и Колчаков. Видный гласный С. С. Крым. Политическая аморфность губернского собрания. Гласные татары. Татарское дворянство. Особенности внешнего вида и общественной жизни народов Крыма. Демократический уклад местного общества. Таврическая губернская земская управа и ее председатель Я. Т. Харченко. Член управы М. К. Мурзаев. Оживление и расширение работы губернского земства. Съезд земцев в Петербурге по страховому делу, закончившийся арестом одного из его членов.

Летом 1903 года я переселился с семьей на южный берег Крыма, где у моего тестя, В. К. Винберга, было виноградное имение, а у меня небольшой участок, на котором только что я воздвиг собственную дачу. Со времени моей женитьбы я каждый год проводил около месяца на южном берегу Крыма, а моя разраставшаяся семья жила там каждое лето. Теперь же мы окончательно становились постоянными жителями Крыма, тем более, что я собирался баллотироваться там в земские гласные и сделаться местным земским деятелем. Летом я хорошо отдохнул от семилетней работы в земской статистике, а осенью был последовательно избран гласным Ялтинского уезда, губернским гласным и членом губернской земской управы. 1903 год был для ялтинского уездного земства годом резкого перелома, ибо в этом году правительство удовлетворило наконец давнишнее ходатайство губернского земства и провело через Государственный Совет местный закон о понижении избирательного ценза в приморской полосе. Раньше полный ценз был установлен для всего уезда в 150 десятин. Если принять во внимание, что десятина земли на южном берегу стоила от 4-х до 10-ти и более тысяч, то полным цензом обладали лишь десятка полтора земельных магнатов-миллионеров, из которых большинство принадлежало либо к царской фамилии, либо к высшим придворным кругам, и не являлось на земские выборы. На съезды мелких землевладельцев-дворян тоже почти никто не являлся. Большинство из них состояли владельцами мелких участков и почти не имели никаких шансов попасть в гласные, ибо, собравшись в числе 50–100 человек, они могли составить лишь два-три ценза, а следовательно избрать 2–3-х выборщиков на избирательное собрание полноцензовых владельцев. Поэтому на избирательном собрании землевладельцев-дворян большей частью выборов не происходило, а все присутствовавшие объявляли себя гласными. Иногда получался даже недобор гласных по дворянской курии. А так как по не дворянским куриям в гласные проходили почти одни татары, из которых добрая половина была по-русски неграмотна, то ялтинское земство, со времени уничтожения всесословных выборов, с трудом могло найти в своем составе лиц, желающих баллотироваться на должности председателя и членов управы и сколько-нибудь для этого пригодных. Должности эти оставались вакантными и, как в таких случаях полагалось по закону, замещались лицами по назначению от правительства.

Председателем ялтинской земской управы уже несколько трехлетий назначался некий Рыбицкий. Это был красивый, изящный старик, некогда богатый, но прокутивший все свое состояние. Вращался он в кругах ялтинской аристократии, где «le beau Ribitzky» считался веселым и остроумным собеседником, особенно в обществе дам, за которыми он умел ухаживать. Сумел он втереться и в ливадийские придворные круги. И вот, когда Рыбицкий прожил последнюю копейку своего состояния, его придворные друзья решили его «устроить» и добились от министра внутренних дел назначения его председателем земской управы. Рыбицкий так и смотрел на свою земскую службу, как на кормление, а для того, чтобы закрепить ее за собой, стал высказывать ультрареакционные взгляды, которые обеспечивали ему назначение на каждое следующее трехлетие. Будучи уверен в своей несменяемости, он совершенно запустил земские дела и не только не проявлял никакой инициативы, но годами не исполнял постановлений земских собраний, Зато его всегда можно было видеть с хорошей сигарой во рту в лучшем ялтинском кафе, в избранном аристократическом обществе. Земские ревизионные комиссии находили всякие неправильности в расходовании земских сумм, но Рыбицкий к этим мелким неприятностям относился совершенно спокойно.

Во главе оппозиции Рыбицкому в земских собраниях стояли два всеми уважаемых старика — мой тесть, В. К. Винберг, снова вернувшийся к земской деятельности после вынужденного перерыва ее из-за составления им в 1881 году конституционного адреса Александру III, и бывший профессор Казанского университета A. Е. Голубев. В. К. Винберг, в высшей степени деликатный и корректный человек, вел борьбу с Рыбицким в строго парламентских формах, а Голубев совершенно не стеснялся в личных выпадах против председателя управы, называя его «этот господин» и квалифицируя его действия вполне откровенными эпитетами: «форменное надувательство», «жульнические приемы», «беззастенчивая наглость» и т. п. Все эти комплименты Рыбицкий слушал с мирной улыбкой, говорившей: «болтай себе, старик, вволю, все равно не сковырнешь меня с насиженного места».

В год моего избрания гласным ялтинского земства, благодаря понижению избирательного ценза, все стало по-иному. На избирательном собрании, ставшем сразу довольно многочисленным, нам удалось забаллотировать всех сторонников Рыбицкого и провести в гласные новых людей, по преимуществу прогрессивного направления. Собрание было бурное. Рыбицкий в первый раз почувствовал непрочность своего положения и на целый ряд предъявленных обвинений отвечал бессвязными оправданиями, как школьник, не приготовивший урока.

Собрание закончилось избранием в председатели В. К. Винберга. Рыбицкий надеялся, что губернатор его не утвердит, но ошибся. В это время таврическим губернатором только что был назначен B. Ф. Трепов. Он был известен своими правыми взглядами, но, как умный человек, не хотел начинать свою службу в губернии мелкой борьбой с местным земством, в особенности в Ялте, рядом с царской резиденцией. Он отлично понимал, что старый, опытный земец Винберг приведет в порядок запушенное Рыбицким земское хозяйство, а сам, сильный придворными связями, не боялся упреков в утверждении опального земца. В. К. Винберг был утвержден, и ялтинское земство вступило в период своего расцвета. 9 лет, до своего избрания членом четвертой Государственной Думы, этот замечательный старик работал с утра до ночи над управскими делами, объезжая строившиеся больницы и школы, вникал во все организационные и технические мелочи. Строились новые школы и больницы, учреждена была делавшая большие обороты касса мелкого кредита, найдены новые источники обложения путем переоценки недвижимых имуществ и т. д. Словом, через 9 лет Ялтинский уезд нельзя было узнать.

Выше я дал подробную характеристику В. К. Винберга и его земской деятельности, а потому перехожу к характеристике других ялтинских земцев.

Из деятелей ялтинского земства я хочу сказать несколько слов о двух примечательных и несомненно выдающихся людях — об А. М. Дмитревском и об упоминавшемся уже А. Е. Голубеве.

А. М. Дмитревский до своего переезда в Ялту служил на государственной службе. Тяжко заболев, он по совету врачей переехал на жительство в Ялту и, нуждаясь в заработке, поступил на земскую службу мелким служащим. Рыбицкий, сам не способный к какой бы то ни было работе, сумел, однако, оценить по достоинству этого широко образованного и исключительно трудоспособного человека, и скоро Дмитревский сделался в управе главной и единственной рабочей силой. На много лет он сросся с ялтинским земством и сделался одним из самых видных его деятелей и помощников В. К. Винберга. Это был необыкновенно оригинальный человек. Невзрачный на вид, преждевременно полысевший, с бледным каменным лицом, окаймленным рыжеватой бородой, с маленькими белесоватыми глазками, как-то равнодушно смотревшими через золотые очки, он всегда был внешне спокоен среди кипевших вокруг страстей и молчалив, а когда говорил, то исключительно по делу, которое он досконально знал. Голос его звучал каким-то каменным звуком, гармонировавшим с его каменным лицом. И только изредка, если ему приходилось защищать любимое дело от нападок оппонентов, он, не меняя каменных модуляций голоса, отпускал по отношению к противникам едва уловимо саркастическое замечание, которое совершенно уничтожало их аргументы. Жил он жизнью аскета. Ходил всегда в одном и том же коричневом пиджаке, не признавал никаких развлечений и никого не пускал в тайники своей замкнутой души, в которой, однако, все чувствовали присутствие нежной, греющей доброты. Он был болен всевозможными болезнями, часто говорил мне, что жить ему осталось немного, и остаток своей жизни посвятил своему любимому делу — народному образованию. Хорошо осведомленный в педагогических вопросах, он был главным руководителем народного просвещения в Ялтинском уезде, но скромно и конфузливо отклонял от себя всякое внешнее доказательство своей крупной роли, прячась за спины других.

Не помню уже, почему он ушел из ялтинского земства во время революции и стал заведующим народным образованием города Симферополя. Сколько его ни уговаривали занять более ответственный пост, соответствующий его знаниям и дарованиям, — он упорно от этого отказывался, ссылаясь на свои скромные силы и болезнь. С тех пор теперь прошло 20–30 лет. Большинство из людей, с которыми мне пришлось иметь дело в Крыму, давно уже покоятся в могилах, а об Дмитревском я еще недавно слышал. Он и под большевиками остался работать в Крыму над своим излюбленным делом. И я ясно представляю себе, как он обезоруживал полуграмотное начальство своей мерной каменной речью с неуловимыми сарказмами.

А. Е. Голубеву было уже за 60, когда я впервые с ним познакомился. Это был старик с крупными твердыми чертами лица и с глубоко сидящими под густыми бровями умными проницательными глазами. Носил длинную белую бороду, а густые белые волосы подстригал в скобку по-мужицки. Вообще внешним видом он очень напоминал среднерусского деревенского кулака. Старик по-видимому очень ценил свою простонародную внешность и подчеркивал ее костюмом: носил всегда рубашки навыпуск, подвязанные шнурками.

А. Е. Голубев был по происхождению крестьянином Тамбовской губернии, выбившимся благодаря большим способностям в интеллигенцию. Окончив медицинский факультет, он избрал себе научную карьеру и вскоре получил кафедру по гистологии в Казанском университете. Однако его научная карьера скоро окончилась. Когда, вследствие какой-то политический истории, из Казанского университета был удален профессор Лесгафт, несколько профессоров, в их числе и Голубев, заявили протест министру народного просвещения и, не получив удовлетворения, подали в отставку. Человек чрезвычайно самолюбивый и страстный, Голубев не захотел после этого продолжать свою научную деятельность и уехал в Сибирь, взяв должность приискового врача. Однажды, пробираясь верхом по тайге, он случайно нашел в какой-то речке большой самородок золота. Сделал заявку, вошел в компанию с сибирским купцом Таюрским и стал золотопромышленником. Через несколько лет он вернулся в Россию миллионером.

Но прежде чем продолжать мой рассказ о том Голубеве, которого я знал, необходимо для полной характеристики этого любопытного человека заглянуть в его дальнее прошлое, которое я знаю понаслышке.

Голубев кончил медицинскую академию вместе со своим другом, впоследствии известным профессором Эрисманом. В начале 60-х годов оба друга, оставленные при академии, жили в Петербурге, подготовляясь к профессуре, и познакомились с двумя сестрами Сусловыми, приехавшими в Петербург учиться. Обе сестры стали впоследствии знамениты. Одна своими романами с Достоевским и Розановым, другая — тем, что, отправившись учиться за границу, была первой женщиной в России, — а если не ошибаюсь, и во всем мире, — получившей диплом доктора медицины. Вот в эту-то вторую Суслову, Надежду Прокофьевну, влюбились одновременно оба друга — Голубев и Эрисман. Она предпочла Эрисмана и вышла за него замуж, а Голубев уехал профессором в Казань, а оттуда в Сибирь. Вернувшись из Сибири в конце 70-х годов, он снова встретился с Н. П. Сусловой, уже разошедшейся со своим первым мужем. Его любовь к ней снова разгорелась. На этот раз он оказался счастливее. Н.П. тоже полюбила своего давнего друга и поселилась с ним на южном берегу Крыма, где Голубев купил себе большое имение. С тем же увлечением и упорством, с каким он прежде занимался наукой, а потом золотопромышленностью, он занялся виноградарством и виноделием. И скоро вина Голубева стали известными по всей России. Жена его, знаменитая русская женщина, вела домашнее хозяйство, смотрела за курами, разливала чай, сидя за самоваром. Кое-когда лечила татар соседних деревень, когда они к ней обращались за советом. Гости у Голубевых бывали редко, да и то только летом, когда соседние имения и дачи заполнялись приезжими. А долгие зимы проводили они в полном одиночестве. И прожили так более сорока лет. Что побудило этих двух значительных и талантливых людей отказаться от прежних интересов жизни и обречь себя на одинокую жизнь в Крыму — об этом можно только догадываться. Властный, деспотический и невероятно ревнивый по натуре, он по-видимому не мог примириться с ее блестящей медицинской карьерой, в то время как сам он уже не рассчитывал быстро восстановить свои научнее успехи. А кроме того, он не прощал ей ее первого брака со своим другом проф. Эрисманом, которого она когда-то предпочла ему и которого он с тех пор возненавидел. Вероятно и она, склонная к сентиментальности, полюбив Голубева, решила искупить последующей жизнью причиненные ему страдания. Отказалась от видного общественного положения, покинула навсегда своих друзей и знакомых и уехала с любимым человеком делить с ним его одиночество.

Голубев был несомненно человеком выдающимся, но самомнение его превышало его умственные качества. Считая себя головой выше всех окружающих, он ко всем относился свысока и часто оскорблял людей своими глумлениями и издевательствами. Он сам изъял себя из общения с верхами русской интеллигенции, но переживал свой добровольный остракизм как незаслуженное непризнание со стороны общества. Озлобился и вымещал свое озлобление на горячо любимой жене и на всех, с кем входил в соприкосновение. В молодости, отстаивая университетскую автономию, он был либералом. Но огромное самомнение и самолюбие не позволяли ему мыслить «по трафарету». И он создал себе какую-то доморощенную идеологию из смеси толстовства со славянофильским народничеством. Он гордился своим крестьянским происхождением и часто, защищая свои сумбурные идеи, противопоставлял их, как «мужицкие», «барскому либерализму». Выработал себе особый стиль не то простонародной, не то древнерусской речи: «милости просим откушать нашего хлеба-соли», «не посетуйте» и т. п. Англичан иначе не называл, как «рыжие варвары», а русских либералов — «гуси лапчатые». Как-то всегда неловко становилось от его простонародных словечек, шуток и прибауток. Чувствовалось, что все это фальшивое и напускное.

Два раза в году, в день св. Александра Невского и на «Веру, Надежду, Любовь», Голубевы приглашали своих соседей на именинный обед. Непременно подавалась осетрина и какое-то приторно-сладкое пирожное. Вино, конечно, было собственное, и о нем полагалось вести специальный винодельческий разговор. А после обеда, за чайным столом, — обязательно разговоры на политические темы.

Голубев страстно любил спорить, но спорил не по существу предмета, а, подхватывая какую-либо второстепенную и неудачно выраженную мысль противника, начинал ало, иногда очень остроумно, над ним измываться. Во время этих споров маленькая Надежда Прокофьевна тихо сидела за самоваром, спрашивая гостей: «Вам два или три куска? Хотите варенья?» Если же позволяла себе вставить несколько замечаний в завязавшийся политический, спор, то муж ее останавливал: «Не вашего это женского ума дело, дитятко». (Они были на «вы». Он называл ее — «дитятко», а она его — по имени и отчеству). Бедная старушка привыкла к таким выходкам мужа. Сразу умолкала и принималась усердно вытирать чашки полотенцем, близко поднося их к своим близоруким глазам. Вообще при муже она или молчала, или говорила о хозяйственных мелочах. Но, когда приезжала к нам в гости одна, язык у нее развязывался. И тут мы слушали интереснейшие рассказы о ее прежней жизни в Цюрихе, где она была единственной женщиной-студенткой, пребывание которой в университете было встречено негодованием не только со стороны большинства студентов, но и со стороны некоторых профессоров, позволявших себе по отношению к ней грубые выходки. Была она женщина умная и образованная, имевшая о многом свои оригинальные суждения. И всегда не хотелось ее отпускать, когда старый кучер на стареньких лошадях отвозил ее в «замок Черномора», как мы называли голубевскую дачу, где она опять превращалась в бессловесную рабыню.

Единственный человек, к которому Голубев, при всей своей мизантропии, относился с уважением и даже любовью, был мой тесть, В. К. Винберг. С ним вместе он вел в Ялте борьбу с назначенным председателем управы Рыбицким. Эта борьба создала Голубеву в кругах местной администрации репутацию неблагонадежного, и даже раз случилось, что он не был утвержден губернатором в какой-то выборной должности. Это характерное для того времени недоразумение выяснилось в земскую сессию 1904 года, когда ялтинское земство вместе с другими вошло в орбиту политического движения. Голубев резко разошелся со своими прежними друзьями и союзниками. А на выборы больше уже не приезжал, зная, что его забаллотируют. Так окончилась его земская деятельность, которой он увлекался со страстностью, свойственной его натуре. Революция 1905 года еще более озлобила Голубева. «Новое Время», которое он прежде читал от доски до доски, не удовлетворяло больше его потребности в злопыхательстве. Он стал выписывать «Земщину», и каждый день заставлял старую подругу своих дней выслушивать длинные статьи о жидо-масонах, о купленных заграничными банкирами кадетах и т. п., сопровождая их соответственными заключениями в русском лубочном стиле. Разговаривать с ним я уже больше не мог и перестал бывать у Голубевых. Мой тесть через силу продолжал старое знакомство, появляясь в «замке Черномора» в именинные дни, но возвращался оттуда всегда расстроенным неприятными столкновениями с прежним приятелем. Постепенно Голубев своим агрессивным черносотенством оттолкнул от себя большинство старых знакомых, и они с женой зажили еще более одиноко. Он заскучал и внезапно решил в 75 лет возобновить свои научные занятия. Но и тут остался верен себе: упорно отрицал новые общепринятые теории и пытался создать свои собственные. Возил свою работу в Москву на съезд естествоиспытателей, но вернулся с уязвленным самолюбием, т. к. его доклад не вызвал никакого интереса.

Незадолго до войны Голубев стал слепнуть, но продолжал работать, научившись ощупью писать на машинке. Злобное отношение к людям в нем все росло. Он вечно ссорился с татарами, штрафуя их за ничтожные потравы и порубки, своих секретарш и чтиц, без помощи которых не мог уже обходиться, доводил своими ехидными издевательствами до слез и истерик. Одна только старенькая жена продолжала любить своего злобного старика и кротко за ним ухаживала.

Началась революция 1917 года. На южном берегу она вначале проходила мирно, и татары оставались в добрых отношениях со всеми помещиками. Исключение составлял один Голубев. Ненавидевшие его татары перестали платить ему аренду, а скот свой демонстративно гоняли по его обширным владениям. Слепой старик, всю жизнь свою считавший себя народолюбцем, тяжело переживал такое к себе отношение. А тут его еще постигло личное горе: внезапно умерла Надежда Прокофьевна, к которой он был глубоко привязан, хотя и мучил ее всю свою жизнь. Часто ходил он на ее могилу, над крутым обрывом к морю, нащупывая палкой дорогу, и, вероятно, думал о своей и ее бессмысленно загубленной жизни…

В январе 1918 года Крым был занят большевиками. Имение Голубева было превращено в совхоз, а в его доме поселились матросы-комиссары. Добравшись до его подвалов, они пьянствовали и дебоширили, а иногда приходили куражиться над ним. Оказавшись в это время в Крыму, мы с женой решили навестить несчастного старика. Он принял нас так, как будто мы виделись только вчера, хотя со дня нашей последней встречи прошло более 10 лет. Было ему уже за восемьдесят, но он казался еще совсем бодрым, несмотря на слепоту. Большевиков не боялся и ругал их за глаза и в лицо. Жил один на попечении старого кучера, который из жалости его кормил. Большевики отняли у него самый драгоценный ему предмет — пишущую машинку. Так и сидел он целые дни один, устремив мутные слепые глаза в пространство. Мы провели у него около часа, но совершенно ясно почувствовали, что в нашем обществе он не нуждается.

Начался период гражданской войны. При Деникине и Врангеле Голубев вновь становился богатым землевладельцем, и снова появлялись у него чтицы и секретарши, которых он по-прежнему изводил. Потом опять приходили большевики, и он становился нищим. Пишущую машинку ему вернули. Незадолго до его смерти кто-то из знакомых зашел к нему. Он сидел возле своей машинки, а рядом на столе лежал топор. «Это для них, — сказал он злобно, — я решил, что живым не дамся». Но ему пришлось еще долго тянуть свою одинокую жизнь под властью укрепившихся большевиков. Умер он почти 90 лет от роду.

На ялтинском земском собрании я был избран гласным губернского земства и в декабре месяце поехал в Симферополь на губернское земское собрание. В Таврической губернии, не имевшей своего родового дворянства, кроме татарского, значительная часть землевладельцев состояла из разбогатевших крестьян, немецких колонистов и купцов-армян, греков и караимов. В одном только Днепровском уезде дворян было много, и он был главным поставщиком губернских предводителей. Такой состав местного землевладения отражался и на составе губернского земского собрания. Несмотря на земское положение 1890 года, превратившее прежнее всесословное земство в дворянское, таврическое земское собрание осталось всесословным и многоплеменным. Едва ли не половину гласных составляли татары, греки, немцы, армяне. В состав русской половины входило двое крестьян. Это было много по сравнению с другими известными мне земскими собраниями. Сравнительно демократический состав таврического земства отражался и на его политической физиономии. Убежденных реакционеров почти не было. Большинство было в общем настроено либерально. Но гласные по своему общественному положению не принадлежали к влиятельным кругам общества. Поэтому собрание не решалось вступать в открытый бой с местной администрацией, подобно гораздо более консервативному орловскому земству, и было на хорошем счету у правительства. Собрания проходили деловито и тускло, а места для публики обычно пустовали.

Привычка ладить с властями создала особую процедуру открытия сессии, какой мне нигде в других земствах не приходилось наблюдать. На открытие собрания все гласные приезжали во фраках и ехали вереницей по городу на извозчиках, заранее нанятых управой, делать визиты — губернатору, губернскому предводителю дворянства и председателю управы. А заканчивалось собрание торжественными обедами с тостами и речами. Один обед давал губернатор всем гласным, другой — предводитель дворянства, и наконец третий — гласные давали губернатору и предводителю. Эти старые обычаи, конечно, мешали даже либеральным гласным вести резкую оппозицию по отношению к властям. Как, в самом деле, сказать что-либо неприятное губернатору, а затем поехать есть и пить на его счет? Поэтому если возникал какой-нибудь вопрос, неприятный для администрации, то он обычно обсуждался на частном совещании всех гласных и выносился на открытое заседание лишь в виде единогласно принятой резолюции, в которой слишком острые углы тщательно закруглялись.

Была еще одна особенность таврического губернского собрания, особенность, усвоенная от татар. Я имею в виду почет, который оказывался старикам. В собрании было четыре седобородых старика, все совсем разные люди: 1) мой тесть, В. К. Винберг, человек твердых либеральных взглядов, абсолютно бескорыстный и принципиальный человек, к каждому самому мелкому вопросу относившийся со щепетильной добросовестностью. 2) Н. В. Новиков, который тоже был давним гласным. Широко образованный блестящий человек, убежденный либерал, он всегда любил хорошо пожить и отличался неумеренной склонностью к спиртным напиткам. 3) Е. В. Рыков, мелитопольский предводитель дворянства, на вид мрачный и угрюмый старик, белый как лунь. Но наружность его была обманчива. Человек он был исключительно добрый и мягкий, к тому же чрезвычайно благородный, не переносящий никакой неискренности и интриги. 4) Четвертый старик, А. М. Колчаков, председатель днепровской земской управы, был совсем в другом роде. Фигурой он напоминал гоголевского Пацюка. Добродушный на вид толстяк, появляясь на земские собрания, он всегда заключал всех гласных в свои могучие объятия и весело с ними лобызался. Но добродушие это было лишь внешнее. Человек он был себе на уме, ловкий и хитрый. Земское дело искренне любил, но никогда не забывал интересов своего уезда и своих собственных.

Для того, чтобы провести какой-либо вопрос в собрании, необходимо было заранее сговориться с этими четырьмя стариками. Без их благословения всякое предложение было обречено на провал. Даже самый блестящий и даровитый гласный собрания, лучший и, пожалуй, даже единственный его оратор, вкладывавший в дорогое ему земское дело больше всего инициативы, притом человек чрезвычайно умный и честолюбивый, С. С. Крым, не обладая достаточно импозантным возрастным стажем, перед каждым своим выступлением должен был советоваться с четырьмя стариками. Вследствие политической аморфности таврического земства, политика почти не играла роли при выборах, как это имело место в других знакомых мне земствах. Поэтому представители уездов в губернском земском собрании не имели коллективной политической физиономии. Только Ялтинский уезд, где в гласные попадали представители столичной интеллигенции, из которых туберкулез сделал постоянных жителей и землевладельцев южного берега, поставлял в губернские собрания сплоченную левую группу, которая в 1905 году заняла в политических вопросах руководящее положение.

В губернском собрании было несколько гласных из татар. Они сидели молча в своих барашковых шапках, не вникая в происходившие прения. Оживлялись лишь во время выборов. В выборной механике они хорошо разбирались и порой очень ловко надували доверявшихся им кандидатов. Все они были представителями местного дворянства — так называемые «мурзаки». В 1903 году, когда я переехал на постоянное жительство в Крым, во всем Крыму был один только татарин с высшим образованием — присяжный поверенный Муфти-Задз. Большинство мурзаков отдавало своих детей в средние учебные заведения, но по большей части, из-за неспособности к учению и национальной лени, они не могли переварить гимназической премудрости. Дотягивали до 4-го, 5-го класса, а затем поступали в окружные юнкерские училища, откуда выходили офицерами в Крымский кавалерийский полк. Ведя широкий образ жизни, татарская молодежь постепенно прокучивала огромные родовые имения отцов, принадлежавшие им еще со времен Крымского ханства. Татары любили почет и выборные должности. Им доставляло даже удовольствие избрание на бесплатные должности заведующих военно-конскими участками. Земцы им в этом удовольствии не отказывали тем более, что все они любили лошадей и в конской области были хорошими знатоками. Бывало хуже, если татарское большинство выбирало своих излюбленных людей на должности, сопряженные с заведованием общественной кассой. Милые, добродушные люди, гостеприимные и радушные, они любили хорошо пожить и часто не отличали собственных денег от общественных. Редко бывали случаи, чтобы предводитель дворянства или председатель земской управы из татарских мурзаков не кончал свою карьеру большей или меньшей растратой.

Вообще татарское дворянство, заключавшее родственные браки в целом ряде поколений, проявляло несомненные признаки вырождения. Что касается татарских крестьян, то они мало приобщались к европейской культуре, обучая своих детей в национальных духовных школах зубрежке текстов из Корана. Впрочем, с конца прошлого века земские школы стали заполняться татарчатами, а после революции 1905 года, когда в них начали преподавать татарский язык, они уже успешно конкурировали с «мектабэ» (духовными школами). Татарская демократия оказалась способнее вырождающегося дворянства. Окончив земскую школу, более способные и состоятельные ученики поступали в гимназии, а оттуда в университеты, и на моих глазах появлялись потом врачи, учителя, адвокаты из татарской демократии.

На земском собрании 1903 года я почти единогласно был избран членом губернской земской управы и стал жителем города Симферополя.

Симферополь совсем не походил на среднерусские провинциальные города, в которых мне приходилось жить. Он скорее был похож на европейский провинциальный город, чем на русский. В то время даже Москва была еще наполовину застроена деревянными домами, а в провинциальных городах даже на главных улицах нередко можно было встретить деревянные строения, на окраинах же каменных домов почти не было. Преобладали деревянные особняки, обнесенные деревянными покосившимися заборами с нависшими над ними кустами сирени и бузины.

Симферополь был весь каменный. Это объясняется, конечно, не большей культурностью населения, а сравнительной дороговизной дерева и дешевизной камня. Камень придавал городу более опрятный и культурный вид. Но на внешнем облике города сказывалась и ббльшая культурность населения. Улицы, частью шоссированные, частью замощенные хорошей мостовой, содержались в чистоте и были засажены деревьями, преимущественно акациями, которые весной пропитывали воздух опьяняющим ароматом. Летом по ним ездили бочки, поливавшие уличную пыль. Городской сад был чист и опрятен, дорожки посыпались песком, а в центре его, вокруг памятника Екатерине II, разбиты были клумбы с красивыми цветами.

Все это столь элементарное благоустройство самого мелкого европейского города совершенно отсутствовало в то время даже в больших губернских городах. Типичный русский губернский город имел мостовые с глубокими выбоинами и ухабами, а окраины утопали в непролазной грязи. Всякий из них обязательно имел городской общественный сад, посаженный каким-нибудь усердным губернатором. Летом по воскресениям там играла музыка и толпился народ. Но что это были за сады! Грязные, забросанные окурками и бумажками, заросшие всяким бурьяном. Редко встречались засеянные газоны и цветы.

И население Симферополя сильно отличалось от населения русских городов. В среднерусском провинциальном городе сословные и общественные различия людей проникали весь его быт. В каждом прохожем по одежде и манере держаться вы сразу могли отличить помещика-дворянина, чиновника, радикального интеллигента, купца, мещанина, крестьянина. Здесь, в Крыму, все эти внешние отличия были нивелированы. В симферопольской уличной толпе, как и в толпе европейской, все как-то подделывались к среднему типу, к типу торгового приказчика. Преобладали пиджаки, крахмальные воротнички, а на головах — зимой котелки, а летом — соломенные канотье.

Эта внешняя нивелировка жителей соответствовала и нивелировке внутренней. Обычное деление на «аристократию», «интеллигенцию» и серую массу обывателей, столь типичное для любого губернского города, здесь отсутствовало. Дворяне, богатые немцы-колонисты, купцы разных темноволосых национальностей (евреи, греки, караимы, армяне), чиновники, третий земский элемент, — все были между собою знакомы и относились друг к другу, как равные к равным. Этой общественной нивелировке подчинялись даже губернаторы, обычно назначавшиеся из лиц, близких к придворным кругам. В салоне у губернатора можно было встретить за чашкой чая русского аристократа, татарского мурзака, еврейского адвоката, караима, ведущего торговлю табаком, и т. д. В других губерниях такого смешанного общества в губернаторских салонах не бывало. Симферополь, как и весь Крым, если не считать курортной Ялты с Ливадией, не только по внешнему виду, но и по своему быту и нравам был ближе к городам западно-европейских демократий, чем к русским городам, вся жизнь которых складывалась в соответствии с существовавшим еще сословно-самодержавным государственным строем России. Демократическая атмосфера, в которой подрастало молодое поколение русских граждан в Крыму, была, вероятно, одной из причин того, что уроженцы Крыма, начиная с Желябова и Перовской, всегда заполняли ряды русских революционеров в непропорциональном количестве.

Особенность крымских городов составляли сильно развитые у жителей местные муниципальные интересы, что, может быть, объясняется средневековыми традициями тех времен, когда приморские города Крыма были генуэзскими колониями. Я три года прожил в Орле, не зная даже фамилии местного городского головы. Оно и понятно. Купечество, господствовавшее в городских думах провинциальных городов, было малокультурно и больше заботилось о своих собственных интересах. Только в самых крупных городах — Москве, Петербурге, Одессе, Киеве — городские думы в большинстве своем состояли из культурных людей со средним и высшим образованием. В Крыму муниципальная жизнь была в центре внимания жителей. Вопросы базара, водопровода, трамвая волновали местных жителей, которые нередко заходили послушать прения отцов города. И к думским выборам население относилось активно. Этим объясняется интеллигентный состав городских гласных. Симферопольская дума, например, по уровню образовательного ценза гласных едва ли уступала московской. Сравнительно высокий культурный уровень населения и его интерес к местной жизни были причиной расцвета местной прессы. Когда я поселился в Симферополе, в нем издавались две частных газеты, и еще одна — в Севастополе, а через несколько лет в Крыму насчитывалось уже от 5 до 6 газет. Это было тогда, когда в остальной России во всяком случае более половины губерний не имели ни одной местной газеты, кроме официальных «Губернских Ведомостей».

Пришлые люди, поселяясь в Крыму, невольно заинтересовывались местной жизнью, проникались местными интересами и начинали чувствовать себя крымцами. Этому содействовало, конечно, южное солнце и красота окружающей природы. Так случилось и со мною. Псков и Орел, в которых я прожил несколько лет, остались мне чужими, а блестевший на солнце белизной домов и утопающий в зелени Симферополь сделался мне близким, таким же близким, как Петербург, в котором я родился и учился.

В земской управе я сразу попал на большую и интересную работу. Таврическое губернское земство, несмотря на то, что Таврическая губерния была одной из богатейших губерний в России, принадлежало к числу наиболее отсталых. Оно содержало, конечно, больницу, психиатрическую лечебницу и приют для подкидышей, — учреждения, доставшиеся ему от Приказа общественного призрения, но кроме этих обычных для каждой губернии учреждений оно основало только два крупных дела: имевшую всероссийскую известность Сакскую грязелечебницу, основанную в 70-х годах, и ветеринарную лабораторию, вырабатывавшую вакцины против разных эпизоотий. Дорожное и страховое дело было поставлено слабо, не существовало ни губернской агрономии и санитарии, ни отдела по народному образованию. Оценочно-статистические работы велись, как и в других земствах, за счет казенной субсидии. Главная работа сосредотачивалась в уездах.

Тем не менее собрание 1903 года решило несколько оживить деятельность губернского земства. Намечалась реорганизация страхового дела, основание печатного органа для разработки земских вопросов и реформа эмеритальной кассы служащих, поставленной явно убыточно. Это и было причиной того, что в помощь прежнему составу управы было избрано два новых члена — М. К. Мурзаев и я. Состав управы, в который мы вошли, был такой же серый и тусклый, как и земское собрание, его выбравшее. Один из членов управы, М. Е. Серебряков, был занят исключительно двумя больницами, где дело шло по трафарету. Другой, В. В. Конради, добрейший и милейший человек, сидел у кассы, а так как за деньгами приходили всевозможные люди — служащие, поставщики, подрядчики и пр., то его кабинет сделался чем-то вроде клуба, в котором обсуждались всякие вопросы местной жизни и общей политики, сообщались новости, городские сплетни… В. В. Конради был весьма радикально настроен, и нередко можно было услышать в его кабинете самые резкие суждения. В управских заседаниях он тоже больше всех кипятился и кричал, но никакого влияния не имел, ибо ни к какому делу был органически неспособен. Председатель управы Я. П. Харченко был умным и дельным человеком. До моего и М. К. Мурзаева появления в управской коллегии, он был единственным руководителем всего дела, ибо совершенно не считался с мнениями своих коллег. Земское дело он любил и знал превосходно. Был он сыном крестьянина Бердянского уезда, окончил учительскую семинарию и несколько лет состоял сельским учителем. Потом, выбранный членом бердянской земской управы, он проявил большую деловитость и вскоре стал ее председателем и гласным губернского земства по должности. Создав себе без связей и протекции крупное общественное положение, он очень им дорожил, тем более, что жалование получал по тому времени огромное: 7000 рублей в год. Если не ошибаюсь, таких больших окладов не существовало в других земских губерниях. Понимая, что ему, как крестьянину, не имеющему даже среднего образования, закрыта всякая дальнейшая карьера, он все усилия употреблял, чтобы удержаться на своем посту. Поэтому, и сделавшись председателем управы, он старался держаться линии большинства собрания, избегая проявлять инициативу. С мужицкой хитростью умел, если это было нужно, говорить верноподданнические слова, но в частных беседах высказывал либеральные суждения и со скрытой ненавистью относился к привилегированному сословию. Со всеми губернаторами поддерживал лучшие отношения, что не помешало ему, однако, на первом общеземском съезде 1904 года присоединиться к большинству конституционалистов. Думаю, что он тогда был искренен, а может быть просто остался верен своей тактике — идти всегда вместе с большинством. Так, лавируя между разными земскими течениями, между администрацией, земством и третьим элементом, заводя нужные связи и знакомства и постепенно богатея, ибо, при скромных потребностях, он не мог тратить огромного жалования, которое получал, никем особенно не любимый, но всем удобный, спокойный и деловитый, Харченко был бессменным председателем таврической губернской земской управы в течение 17-ти лет. Вероятно, так и умер бы на своем посту, если бы не произошла революция. К ее требованиям, при всей его гибкости, он приспособиться не умел. Слишком крепко врос в быт разрушенного ею мира. И был свергнут со своего поста.

В управской коллегии я особенно близко сошелся с М. К. Мурзаевым. Он так же, как и я, начал свою службу земским статистиком, но затем перешел в адвокатуру и много лет был присяжным поверенным в Мелитополе. Был он еще молодым человеком, но тяжелая болезнь (язва желудка) его преждевременно состарила физически и духовно. Когда-то он увлекался социализмом, но практическая жизнь увела его от идеалов молодости, и, когда я познакомился с ним, он причислял себя к умеренным либералам. К моему еще молодому радикализму Мурзаев относился с душевной симпатией и старческой покровительственной иронией, но иногда его южная армянская кровь брала верх над болезнью. Тогда его красивые, печальные глаза зажигались огнем борьбы и негодования, и в такие минуты он способен был на большую политическую активность и даже на самопожертвование. Мы с Мурзаевым являлись в затхлой атмосфере губернской управы, руководимой Я. Т. Харченко, как бы двумя бродильными грибками. Помню один принципиальный спор между нами и им, ясно определивший наши земские позиции.

По нашему мнению, управа, непосредственно руководящая земским делом, должна вести за собой собрание, а не только исполнять его волю. Харченко держался диаметрально противоположного мнения. Он категорически заявил, что считает себя «слугою собрания» и в своей работе исключительно руководится мнениями его большинства. Понятно, что при таком взгляде на земскую работу председателя губернская управа постепенно превратилась в скучную канцелярию, деловито и толково им управляемую. Управа не вносила никаких новых предложений, и доклады ее были по преимуществу деловыми отчетами об исполнении постановлений собрания. Эти доклады, скучные и стереотипные, писались секретарем или бухгалтером и лишь подписывались председателем и членами управы. Из всего ее пятичленного состава только мы с М. К. Мурзаевым возбуждали новые вопросы и собственноручно составляли доклады, в частности, страховое дело, которое попало в мое заведование, находилось в совершенно примитивном состоянии. Обязательное страхование шло по давно установленному трафарету, а добровольное совершенно не развивалось, предоставляя широкое поле деятельности частным страховым обществам. В управе не было даже страхового отдела, а был лишь так называемый «страховой стол», управляемый одним служащим, глубоким стариком, страдавшим периодическими запоями. Запои не мешали ему являться на службу и добросовестно вписывать красивым почерком в страховые полисы все, что полагалось. Его ненормальное состояние проявлялось лишь в том, что, составивши полис, он откладывал перо и начинал дуть на чернильницу и махать над нею рукой, отгоняя назойливых чертиков, ему надоедавших. За страховое дело я принялся вплотную и провел на первом же земском собрании его полную реорганизацию на тех основах, которые уже давно вошли в жизнь во всей земской России. Другим моим достижением было создание губернского отдела народного образования, которого прежде не существовало. Завел школьную статистику, разработал план школьной сети для всеобщего обучения, учредил школьный музей и музей учебных пособий, которым впоследствии пользовались не только земские и городские школы, но и средние учебные заведения. Учредить отдел народного образования в таврическом земстве с его духом уездного сепаратизма было не легко. В каждом новом начинании губернского земства гласные видели посягательство на уездную самостоятельность. Поэтому мне приходилось идти в намеченном направлении медленно и осторожно. Все же, покинув через два года свою земскую службу, я оставил в управе приглашенного мною специалиста по школьному делу, упоминавшегося уже раньше П. А. Блинова. С чувством большого удовлетворения, вернувшись к земской работе через 14 лет в качестве председателя управы, я застал свое скромное начинание в виде большого дела, глубоко вошедшего в земскую жизнь. Так же разрослось и усовершенствовалось страховое дело, во главе которого вместо старика, ловившего чертиков, стоял опытный страховой специалист. Революция разрушила плоды многолетней земской работы, но я все-таки надеюсь, что какая-нибудь крупица, внесенная мною, уцелела и до сей поры.

В период моего заведования страховым делом, по инициативе министерства внутренних дел был созван в Петербурге съезд представителей земств для обсуждения вопроса об образовании земского союза перестрахования пожарных рисков. Правительство тогда не разрешало не только земских съездов, но даже каких бы то ни было общеземских экономических организаций. Так, например, оно долго тормозило инициативу орловского земства о создании на совместные средства с земствами соседних губерний центрального склада с.-х. орудий. Однако развитие страхового дела шло столь быстрыми шагами, что бороться против естественного стремления земств к объединению для перестрахования более крупных рисков было уже даже с точки зрения правительства явной бессмыслицей. Ибо перед земствами ставилась дилемма — либо принимать на страх крупные имущества, рискуя, в случае пожара, полным банкротством, либо предоставлять это страхование частным обществам, сокращая этим обороты своих капиталов. И то и другое не могло входить в виды правительства. Поэтому министр внутренних дел Плеве решил в этом вопросе пойти навстречу ходатайствам, но так, чтобы земский перестраховочный союз был организован при министерстве внутренних дел, которое получало бы возможность следить за его деятельностью. Министерство разработало проект устава перестраховочного союза и созвало съезд представителей земств для его обсуждения. Упоминаю об этом съезде, ибо на нем произошел эпизод, мелкий, но весьма характерный для режима, существовавшего в России до революции 1905 года. Таврическая земская управа командировала на съезд меня. От других земств съехались также члены управ, руководившие страховым делом, из третьего элемента. Незадолго перед тем Плеве произвел разгром тверской губернской земской управы. Не утвердив выборного состава управы, он назначил председателем ее Штюрмера, приобретшего впоследствии столь печальную известность, а членами — нескольких тверских дворян крайне правого направления. Тверской coup d’état имел последствием уход со службы целого ряда служащих тверского земства, а в их числе и заведующего страховым отделом Юрлова. Конфликт между правительством и земством взволновал широкие общественные круги, а служащие других земств объявили вакантные места в тверской губернской управе под бойкотом. Тем не менее нашлись штрейкбрехеры, соблазнившиеся хорошими окладами и предстоявшей карьерой, что сулило им покровительство всемогущего министра внутренних дел.

Вот один из таких штрейкбрехеров со своим «правительственным» членом управы и приехал к нам на страховой съезд. На первом общем собрании никто к ним не подходил, никто не знакомился с ними, и они чувствовали себя, вероятно, весьма неуютно… На следующий день все члены съезда разошлись по подготовительным комиссиям. Оказавшись в одной комиссии с моим бывшим псковским сослуживцем Н. Ф. Лопатиным, приехавшим на съезд от псковского земства, тверской штрейкбрехер подошел к нему знакомиться и протянул руку. Но Лопатин отказался ее пожать. Инцидент прошел незамеченным, ибо ставленник Штюрмера не счел нужным реагировать на нанесенное ему оскорбление. Но, спокойно просидев на заседании, он побежал жаловаться начальству. А далее произошло следующее: собравшись в этот день на товарищеский обед в Европейской гостинице, съехавшиеся в Петербург земцы, участники страхового съезда, узнали, что Н. Ф. Лопатин вызван в министерство внутренних дел для объяснения по поводу происшедшего инцидента. Это известие нас взволновало. Конечно, выходка Лопатина была груба, но грубость эта имела личный характер, и вмешательство министерства в это дело казалось совершенной нелепостью. Между тем оно могло иметь неприятные последствия для съезда, и земцы чувствовали себя обязанными как-то на него реагировать. Прежде всего нужно было повидать Лопатина и узнать от него о разговоре, который он имел в министерстве внутренних дел. Но никто не знал его адреса. Поэтому мы решили немедленно послать к подъезду министерства двух лиц, которые дождались бы там выхода Лопатина и привели его в Европейскую гостиницу. Миссия эта была возложена на меня и на Ф. А. Головина (будущего председателя 2-ой Думы).

Погода была скверная — типичная петербургская зимняя слякоть. С поднятыми воротниками под пронзительным ветром и хлопьями мокрого снега, мы с Головиным бродили возле министерского подъезда, но Лопатин не появлялся. Не понимая, в чем дело, мы вернулись в Европейскую гостиницу и застали наших товарищей земцев в крайнем возбуждении. Им только что дали знать, что Лопатина в министерстве внутренних дел арестовали и через другой подъезд отправили в дом предварительного заключения.

Двух мнений по поводу этого совершенно дикого ареста не могло быть. Посадить человека в тюрьму за неподачу руки! Такой разнузданный произвол власти даже при режиме Плеве казался чудовищным. Мы должны были протестовать. Но как?

И сейчас же за недоконченным обедом возникли между земцами бурные прения. Более левые из нас (и я в том числе) настаивали на немедленном прекращении съезда, сделав заявление Плеве, что в таких условиях мы отказываемся продолжать занятия. Но возобладало мнение умеренного большинства. Решили послать депутацию к Плеве и настаивать на освобождении Лопатина, не предрешая вопроса о заседаниях съезда. Депутация во главе с председателем московской губернской земской управы Д. Н. Шиповым посетила Плеве, который согласился освободить Лопатина, но с тем, чтобы он больше в заседаниях съезда участия не принимал. Съезд продолжался, но само собой разумеется, что происшедший эпизод не мог не отразиться не только на самочувствии его участников, но и на их деловой работе.