Бунт «Потемкина». Восстание лейтенанта Шмидта. Крестьянский союз. Бунт запасных. Конец Союза Освобождения. Я вступаю в партию к.-д. Всеобщая забастовка. Митинг в городском саду 17-го октября. Еврейский погром и «Комитет охраны». Первое после 17 октября совещание членов к.-д. партии в Москве. Основание газеты «Жизнь Крыма» и ее редакция. Еврейский националист В. И. Якобсон. Период революционной анархии и анархии власти. Ограбление почты социалистами-революционерами. Ялтинский владыка полковник Думбадзе и феодосийский — полковник Давыдов. Организация таврического отделения партии Народной Свободы. Н. Н. Чихачев и его карьера.

Принимая участие в московских съездах в качестве третьестепенного их члена, в Симферополе, в особенности после описанного выше митинга, я сделался центральной фигурой. Проведя шесть лет земским статистиком, я хорошо знал психологию левых революционеров и сохранял с ними в Симферополе дружеские отношения. Они тоже ко мне относились с доверием. Симферопольская либеральная буржуазия меня считала несколько «крайним», но, отдавая долг революционному моменту, признавала меня своим лидером, чему содействовали мои связи с крупными политическими деятелями. Правые притихли и несколько меня побаивались. А на воображение широких кругов обывателей действовал мой княжеский титул: князь — и вдруг такой простой в обращении и притом демократ. Нечто вроде местного Филиппа-Эгалитэ. Так, естественным путем, уже создавалась моя бесспорная кандидатура на будущих выборах в первый русский парламент.

Из местных событий весной, летом и в начале осени 1905 года вспоминаются мне два крупных эпизода, происшедшие без моего участия, и два мелких, в которых я участвовал и о которых тоже приходится упомянуть, ибо они характерны для того времени.

Крупные события — это два восстания в Черноморском флоте — бунт броненосца «Потемкин» и восстание лейтенанта Шмидта. Бунт на «Потемкине» был первой революционной вспышкой в войсках, а потому он произвел огромное впечатление во всей России. С особым волнением переживалось это событие на берегах Черного моря, вдоль которых носился этот взбунтовавшийся броненосец. Как известно, бунт возник на почве недовольства матросов пищей. Конечно, часть матросов, возглавлявших восстание, находилась в сношениях с местными представителями революционных партий, но, чтобы большинство экипажа присоединилось к бунту, они должны были избрать этот повод для восстания, а не какие-либо политические требования.

Когда вспыхнул бунт и матросы «Потемкина», убив самых ненавистных им офицеров и арестовав остальных, оказались хозяевами самого сильного в черноморском флоте броненосца, то сами они не знали, что дальше делать. Да и их партийные руководители, привыкшие на всех митингах призывать к вооруженному восстанию безоружных людей, совершенно растерялись, когда оно вспыхнуло на вооруженном пушками «Потемкине». Когда «Потемкин» прибыл в одесский порт и сделал неудачную попытку привлечь на свою сторону стоявшую там эскадру, партийные молодые люди подплывали к нему на лодочках, произносили восторженные речи, но, конечно, никакого разумного плана действий не могли предложить. Так и стал злосчастный броненосец блуждать под красным флагом вдоль русских берегов, внушая страх одной части населения, а другой — восторг и радостные надежды. Между прочим, заходил он в Феодосию за продовольствием и углем. С. С. Крым рассказывал мне свои впечатления от посещения им «Потемкина» в качестве парламентера от феодосийских граждан, опасавшихся бомбардировки города. Он был поражен добродушным видом бунтовщиков, только что так жестоко расправившихся с офицерами. Удивлен был также поддерживавшимся порядком — чистотой и строгой дисциплиной и субординацией выборному начальству. Однако начальство это проявляло большое беспокойство за дальнейшую судьбу. Все пути к отступлению были отрезаны, а надежды на победу — никакой. Как известно, «Потемкин» ушел в Констанцу, где экипаж его сдался румынским властям, матросы перешли на положение эмигрантов, а самый броненосец был возвращен России. Но вот эпизод мало кому известный: можно себе представить, какой переполох произвел потемкинский мятеж в высших морских кругах. Из Петербурга был отдан приказ комплектовать новый состав нижних чинов броненосца сводными командами с других военных судов, дабы между ними не было сплоченности. А чтобы изгладить в памяти черноморской эскадры воспоминание о мятеже — переименовать «Потемкина» в «св. Пантелеймона». И вот, несмотря на все эти мудрые меры, через несколько месяцев «св. Пантелеймон» первый присоединился к восставшему под водительством лейтенанта Шмидта крейсеру «Очаков». Оказалось, что командиры судов, получив предписание из Петербурга о комплектовании экипажа «Пантелеймона», обрадовались этому случаю, чтобы избавиться от политически неблагонадежных матросов и отправили, согласно поговорке «на тебе, Боже, что нам негоже», на бывшего «Потемкина» отборных революционеров, из которых и составилась его сводная команда. Не мудрено, что мятежный броненосец превратился после этого в революционный пороховой склад, готовый вспыхнуть от каждой искры.

Во время восстания лейтенанта Шмидта я был в Москве, но много слышал о нем от моего шурина, А. В. Винберга, бывшего защитником одного из матросов в военно-морском суде, разбиравшем дело об этом восстании. Последнюю ночь перед казнью Шмидта он, с разрешения тюремного начальства, провел с осужденным лейтенантом, который на него произвел чрезвычайно странное впечатление. Такие главари восстаний едва ли возможны в какой-либо другой стране, кроме России. Под его командой были все самые крупные суда, стоявшие в Севастопольской бухте. Открыв пальбу по батареям Севастополя, ему ничего не стоило завладеть городом. Что бы из этого вышло — трудно предвидеть, но несомненно, что правительству, не уверенному уже в своих силах и в надежности войсковых частей, было бы нелегко справиться с восставшими. Но этот сентиментальный революционер-непротивленец не хотел проливать человеческой крови. Он ограничился посылкой царю телеграммы с требованием Учредительного собрания и предоставил севастопольским батареям расстреливать себя и своих товарищей. Несмотря на просьбы и настояния матросов, он категорически запретил своим судам отвечать на выстрелы. Не мудрено, что крейсер «Очаков» был в несколько минут пущен ко дну, а все остальные восставшие суда, не желая подвергаться его участи, капитулировали.

И перед казнью Шмидт не только не сожалел о том, что столь бессмысленно поднял восстание, руководить которым был неспособен, но продолжал радоваться тому, что на его душе нет пролитой крови (за кровь матросов «Очакова» он на себе ответственности не чувствовал). Он спокойно и радостно шел на смерть, картину которой изображал моему шурину заранее в красочных образах какого-то стихотворения в прозе в таком роде: «И вот повезут лейтенанта Шмидта на пустынный остров, освещенный лучами восходящего солнца. Завяжут глаза. Раздастся команда»… и т. д. Он был уверен, что смерть его — событие огромной важности и что, умирая за счастье своей родины, он приближает час ее освобождения. Был уверен также, что его имя будет вписано в истории вместе с именами других знаменитых героев-патриотов. Бедный Шмидт! Он не представлял себе, что среди надвинувшихся на Россию событий маленький эпизод с маленьким неудачным восстанием в Севастополе будет вскоре почти забыт. Все же поэтические иллюзии облегчили ему смерть…

Из мелких эпизодов моей общественной жизни за лето 1905 года особенно вспоминаются мне два: моя поездка в Мелитопольский уезд для организации крестьянского союза и экстренное губернское земское собрание, на котором обсуждался вопрос о помощи семьям солдат, призванных на войну.

Союз Освобождения, сорганизовав интеллигенцию в профессиональных союзах, летом 1905 года решил сделать попытку утвердить свое влияние в рабочей и крестьянской среде. Рабочие союзы освобожденцев развивались слабо, ибо социал-демократы уже подчинили своим директивам почти все рабочее движение. Что касается крестьянства, то, хотя эсеры уже имели свои крестьянские организации, но они были еще незначительными песчинками в море аморфного крестьянства. Поэтому работа освобожденцев, которым принадлежала инициатива в организации всероссийского Крестьянского союза, вначале пошла успешно. Было чрезвычайно существенно, с одной стороны, приобщить крестьянские массы к освободительному движению, а с другой — отвлечь их путем организации планомерной борьбы за свои интересы от начавшихся уже кое-где погромов помещичьих усадеб, не только безобразных и бессмысленных, но и опасных для дела освобождения России, которому мы тогда отдавали все наши силы и помыслы.

Решил и я с небольшой группой моих местных единомышленников приступить к организации Крестьянского союза в Таврической губернии. Но как к этому приступить? Как подойти к крестьянам мне, человеку не местному, доверять которому они никаких оснований не имеют? Да и с точки зрения конспиративной было очень трудно организовать дело. Я слишком был известен всей местной администрации для того, чтобы мог незаметно приехать в какое-нибудь село и повести там агитацию. И вот пришло мне в голову воспользоваться своими добрыми отношениями с мелитопольским уездным предводителем дворянства Е. В. Рыковым и ввести его в нашу конспирацию. Об Е. В. Рыкове я уже упоминал выше, характеризуя наше губернское земское собрание. Это был простецкий добродушный старик с кристально чистой душой. Выросший в своем мелитопольском имении, он провел там, занимаясь хозяйством и местными общественными делами, всю свою жизнь. В вопросах политики плохо разбирался, но всей душой сочувствовал освободительному движению. Я изложил ему, какое значение придаю Крестьянскому союзу, и просил содействовать мне в деле его организации. Он охотно согласился, тем более, что в Мелитопольском уезде уже начались погромы помещичьих усадеб, предотвратить которые полицейскими мерами было в условиях нараставшей революции невозможно. В этот момент Крестьянский союз, который должен был вести борьбу с помещиками более мирными средствами, представлялся ему меньшим злом по сравнению с анархией поджогов, погромов и возможных при этом убийств.

Мы сговорились с Рыковым, что он созовет к себе, якобы по какому-нибудь делу, известных ему своей порядочностью окрестных крестьян, а мы с Л. С. Заком приедем к нему в этот день в гости.

Наша беседа с крестьянами приобретет таким образом характер случайной встречи.

Так и сделали. Собралось крестьян человек 20, и мы с ними повели разговоры об организации союза. Крестьяне очень охотно приняли наше предложение и решили немедленно составить союз и приступить к действиям. Таким образом начало Крестьянскому союзу было положено на балконе старого предводителя дворянства и крупного землевладельца и при его содействии. Считаю нужным отметить этот незначительный эпизод из-за его характерности для первого периода революции 1905 года. Ничего подобного не могло бы произойти в более позднее время, когда классовые интересы в деревне обострились и когда крестьяне стали смотреть на каждого помещика как на своего заклятого врага.

Составляя политико-экономическую программу Крестьянского союза, освобожденцы не могли, конечно, не выдвинуть земельного вопроса. Но, намечая его разрешение мирным путем, в законодательном порядке, не могли и не считали себя вправе проповедовать безвозмездный переход земель от помещиков к крестьянам. Крестьяне обыкновенно не возражали. Это тоже до некоторой степени их устраивало, но в глубине души, убежденные, что помещичьи земли им принадлежат по праву и незаконно захвачены помещиками, относились к ним со скрытым недоверием. Это обстоятельство помогло эсерам, программа которых более соответствовала крестьянскому правосознанию, оттеснить освобожденцев от руководства разраставшимся Крестьянским союзом и целиком подчинить его своему влиянию. Боясь отпугнуть от себя крестьян политическим радикализмом, они проникали в союз не под знаменем своей партии, предусматривавшей в программе замену монархии республикой и применявшей в борьбе с властью систематический террор, а под видом людей беспартийных. Но свою земельную программу развертывали перед крестьянами во всю ширь. Эта тактика быстро принесла плоды, и к концу 1905 года Крестьянский союз, ставший самой многочисленной, хотя и малоактивной организацией, пользовавшейся огромным авторитетом среди крестьян во всех уголках России, состоял под негласным руководством центрального комитета эсеровской партии. То же произошло и с основанным нами местным Крестьянским союзом. Вскоре эсеры им окончательно завладели. Во главе его стал член местного эсеровского комитета, заведующий статистическим бюро А. В. Неручев. Это был человек глупый, очень упрощенно смотревший на самые сложные вопросы политики и экономики. Поэтому его демагогическая агитация была совершенно искренней, а следовательно не могла не действовать на крестьян. Среди них он приобрел огромную популярность. В Симферополе к нему ездили за советами и указаниями крестьяне из всей губернии. Помню, как в земскую управу однажды явилась группа крестьян и осведомлялась: «Где живет безрукий генерал, который землю раздает?» По странной случайности, фамилия Неручева вполне соответствовала его физическому недостатку: у него не было одной руки.

Моя память не сохранила уже всех событий, будораживших в течение лета 1905 года нашу, недавно еще такую тихую, провинциальную жизнь. Хорошо запомнился мне лишь еще один трагикомический эпизод.

Насколько помню, это происходило осенью 1905 года, когда взятые на Японскую войну запасные только что вернулись к своим семьям. Шло, чрезвычайное собрание губернского земства, на котором должен был, между прочим, обсуждаться составленный мною доклад о помощи семьям запасных. Если память мне не изменяет, доклад предлагал продлить помощь семьям запасных еще на полмесяца, а затем, ввиду возвращения запасных домой, продолжать помощь лишь семьям раненых и убитых.

Собрание было мирное, вопросы разбирались мелкие, не возбуждавшие страстей и не привлекавшие постороннюю публику. Места для публики поэтому были пусты. Вдруг, читая свой доклад, я услышал какой-то шум, доносившийся с лестницы, а через минуту широко распахнулись двери и зал стала заполнять непривычная для земского собрания публика: дюжие усатые люди в солдатских рубахах.

Как потом выяснилось, толпа запасных направилась к губернаторскому дому и испугавшийся их угрожающего вида вице-губернатор сказал им, что пайки выдает земство, к которому и надлежит обратить свои претензии.

Запасные быстро заняли все места для публики, заполнились и проходы вокруг стола, за которым сидели гласные.

Читая свой доклад, я чувствовал, как дышал мне в затылок какой-то парень с большими рыжими усами, обдавая меня запахом винного перегара.

Толпа шумела. Я тщетно напрягал свой голос, чтобы дочитать доклад. Мои слова не были слышны, да и никто из гласных их уже не слушал. Дальше заседать в такой обстановке было невозможно. Председатель объявил перерыв, и все гласные ушли в соседнюю комнату.

Когда через несколько минут я вернулся в зал, я застал там уже митинг в полном разгаре. Какой-то молодой парень стоял на стуле и произносил речь: «Товарищи, не отступайте от своих требований, потрясите хорошенько этих толстосумов!» Один из «толстосумов», добродушный и неизменно молчаливый гласный полковник Муфти Заде попробовал было подействовать на запасных своим военным авторитетом. Выпрямился и по-военному крикнул: «Братцы!» В ответ послышался нахальный смех. Полковник растерянно посмотрел кругом и, очевидно, сразу решив изменить тактику, рявкнул со всей мочи: «Товарищи!» Хохот еще усилился. — «Какой ты нам товарищ, вишь пузо-то отъел»… Это была явная гипербола. Старый полковник был сухопарого вида.

Опять кто-то стал произносить зажигательную речь. Толпа, в которой было много пьяных, возбуждалась все больше и больше. Казалось, что вот-вот начнется безобразное буйство.

Вдруг раздался резкий звонок. Толпа на минуту затихла. Лысый маленький человечек, газетный корреспондент Воскресенский, усевшись на председательское место, неистово зазвонил в колокольчик.

— Товарищи, — обратился он к запасным. — Зачем зря шуметь, кричать и безобразничать, предлагаю вам сесть за этот стол, покинутый гласными, и обсудить свои нужды. Объявляю заседание открытым.

— Это он дело говорит, правильно, — отозвались из толпы.

И минуту перед тем бушевавшие люди стали робко приближаться к столу, покрытому зеленым сукном, и неловко рассаживаться на кончики стульев. Полчаса тому назад за этим столом спокойно заседали губернские гласные, а теперь вместо важной мундирной фигуры губернского предводителя — плюгавый человечек в сереньком грязном пиджачишке со съехавшим набок галстуком, на месте председателя губернской управы — толстая женщина в платочке, а на местах гласных — люди в солдатских гимнастерках, не знающие, куда девать свои большие, заскорузлые красные руки. Картина была символическая и… пророческая.

Из гласных в зале остались только трое: В. К. Винберг, П. Н. Толстов и я. Остальные еще во время бушевавшего в зале митинга обратились в бегство. Исчез и капитан находившегося в опасности корабля — председатель управы.

Мы трое скромно сели на места для публики и ожидали событий, чтобы вмешаться в них, если того потребуют обстоятельства.

— Кто желает высказаться? — обратился председатель к сидевшим и стоявшим вокруг стола запасным.

После долгого неловкого молчания наконец протискался к столу тот рыжеусый парень, который дышал мне в затылок во время собрания.

— Товарищи, — начал он, — так что мы воевали, кровь проливали, а помещики только богатели на нашей кровушке. Не так ли, товарищи?

— Верно, правильно, — послышалось со всех сторон.

Тогда еще люди из простонародья не умели говорить речей, и рыжеусый солдат быстро запутался после первых заранее заготовленных фраз. Затем заговорили в том же духе другие. О бедственном положении, о «кровушке», о женах и детях… Лишь после вмешательства председателя стали намечаться требования. «Чтобы нам еще полгода земство пайки выдавало», — заявил кто-то из толпы. Поднялся невероятный шум: «Ишь, дурья голова, чего брешет. Разве в полгода мы справимся. Меньше года никак нельзя!»

— Два года, — рявкнул какой-то пьяный голос. И опять пошел длительный галдеж.

Тогда я попросил слова и стал подсчитывать в цифрах, сколько потребуется денег, чтобы прокормить семьи запасных еще один год. Выходило так, что с прекращением правительственной помощи земство должно увеличить свой бюджет в несколько раз. А откуда земство берет деньги? — Главным образом с крестьян, и по закону оно не может облагать одних помещиков. Среди запасных есть бедные, а есть и зажиточные, так же, как и среди других крестьян. Так зачем же бедные крестьяне будут содержать семьи зажиточных запасных и т. д.

Бурное настроение толпы прошло уже с того момента, как вожаки ее сели за стол. Поэтому моя речь была прослушана спокойно, без протестов, и хотя некоторые из запасных еще пытались со мной спорить, подбадривая товарищей резкими бессвязными речами, но большинство пришло уже в апатичное состояние. Двое-трое пьяных задремали, облокотись о стол, а ряды стоявших стали редеть. Закончилось заседание естественным путем, как говорится — «за отсутствием кворума».

На следующий день к началу собрания снова к зданию управы привалила толпа запасных. Я вышел к ним на улицу и заявил, что собрание не состоится, если они снова толпой ввалятся в зал. Пусть выберут делегатов для переговоров. Предложение мое было принято.

С тремя делегатами я быстро закончил дело компромиссом», Обещал им ходатайствовать перед собранием о том, чтобы паек их семьям был продлен на лишних две недели. Поторговавшись немного, они уступили, а собрание, конечно, охотно приняло мое предложение.

Несмотря на свое отрицательное отношение к совещательной Булыгинской Думе, все же после указа 6-го августа о ее созыве Союз Освобождения, в отличие от трех социалистических партий (эсеров, меньшевиков и большевиков), постановивших бойкотировать выборы, определенно высказался за участие в выборах и за продолжение борьбы с правительством через Думу. Предполагалось, однако, что революционная борьба будет продолжаться и возглавит ее Государственная Дума, Однако наши теоретики считали, что для новых форм политической борьбы союзная организация не годится и что союз должен быть преобразован в политическую партию с более определенной программой и со строгой партийной дисциплиной. Я не принимал участия в съезде Союза, принявшем это решение, но и тогда не сочувствовал ему и теперь считаю его ошибочным, ибо благодаря этому в Союзе произошел раскол, в значительной степени ослабивший силы и связи с населением образовавшейся вскоре кадетской партии в ее борьбе с правительством в первой Государственной Думе. В это время Союз Освобождения в сущности уже имел свою совершенно достаточную для избирательной борьбы программу, нисколько не терявшую значения от того, что она называлась «платформой». Но тогда мы еще были неопытны в практической политике и теоретические соображения брали верх над здравым смыслом. Наши лидеры — П. Н. Милюков и И. И. Петрункевич — упорно настаивали на создании либерально-демократической партии, и большинство союза их поддерживало. Но меньшинство, состоявшее из людей, считающих себя социалистами, руководствовалось в еще большей степени теоретическими и отвлеченно-принципиальными соображениями. Социалисты считали возможным принимать участие в «союзе» с несоциалистами, но состоять с ними в одной «партии» считали для себя принципиально недопустимым. Ибо «партия», по их мнению, должна иметь общую идеологию. И они не пожелали принадлежать к партии, не имеющей в своей программе указания, что она, хотя бы в далеком будущем, стремится к осуществлению социалистического строя. Всецело было лишь в номенклатуре, ибо партия к.-д. положила в основу своей программы программу Союза Освобождения, в составлении которой принимали деятельное участие и представители меньшинства. Так, например, автором аграрной программы был С. Н. Прокопович, отказавшийся войти в состав к.-д. партии по вышеуказанным принципиальным соображениям. Впрочем, откололись от к.-д. партии главным образом столичные социалисты: В. Я. Богучарский, Е. Д. Кускова, С. Н. Прокопович, Н. Д. Соколов, Н. Ф. Анненский, В. А. Мякотин, А. В. Пешехонов и др. Большинство провинциальных социалистов, как марксистского, так и народнического толка, состоявших членами Союза Освобождения и принадлежавших главным образом к земскому третьему элементу, решило этот вопрос для себя иначе и вошло в партию к.-д. Очевидно, практическая общественная работа сделала из них более реальных политиков. Не без внутренней борьбы с «принципиальными» соображениями и со своей «социалистической совестью» и я принял решение, Я хотел принимать участие в дальнейшей политической борьбе, но понимал, что, как по своим способностям, так и по свойствам характера, я не мог претендовать в ней на руководящую роль. Поэтому я по необходимости должен был примкнуть к какой-либо крупной политической партии. К своим прежним друзьям социал-демократам я уже вернуться не мог. Слишком уже велико было у меня психологическое расхождение с ними. К программе и тактике эсеров я всегда относился отрицательно. Оставалась лишь партия к.-д., программу которой, как программу минимум, я всецело разделял и с деятелями которой я был связан уже двумя годами борьбы в рядах Союза Освобождения. Вот я и стал членом кадетской партии со дня ее основания.

Вскоре я и идейно отошел от социализма, когда для меня стало ясно, как продолжает быть ясным и до сих пор, что интегральный социализм, если и осуществим, не принесет счастья человечеству; когда я понял, что принципы индивидуализма и коллективизма хотя и противоречат друг другу, но одинаково ценны, как в общественной и государственной, так и в хозяйственной жизни народов, и отсюда сделал вывод, что основная, хотя и труднейшая, проблема общественной жизни заключается в возможном сочетании этих двух принципов путем постепенных реформ. По отношению к России таковой и представлялась мне задача партии Народной Свободы.

На 17 октября в Москве был созван первый учредительный съезд этой партии, тогда еще не имевшей названия, и я собирался на него ехать. Но принять участие в этом съезде, как мне, так и большинству его провинциальных членов, не удалось из-за начавшейся всеобщей забастовки.

В Симферополе, где я находился в это время, вся жизнь замерла и наполнилась тревогой, усиливавшейся от полного неведения того, что происходило не только в столицах, но и в ближайших городах. Вместо не получавшихся писем и газет ходили слухи, передавались из уст в уста волнующие вести, неведомо кем и как полученные. Каким-то путем дошли до нас слухи об образовавшемся в Петербурге Совете рабочих депутатов. Говорили о том, что он сверг правительство и управляет Россией. Местные власти, тоже не получавшие никаких известий и распоряжений из центра, совершенно растерялись.

Таврическим губернатором в это время был генерал Волков, товарищ Николая II по лейб-гусарскому полку и находившийся в его свите, когда он, наследником, путешествовал по востоку. Это был человек очень порядочный, но слабый и нерешительный. В дни всеобщей забастовки он как-то совсем смяк и предоставил событиям развиваться стихийно. Подчиненные ему исправники, становые и прочие полицейские и административные власти тоже выпустили бразды правления из своих рук.

Между тем с каждым днем нервное настроение во всех слоях общества и народа возрастало. Социал-демократы и эсеры открыто вели агитацию среди крестьян, рабочих и солдат, призывая к вооруженному восстанию. Улицы приняли какой-то особый тревожный вид. Мирные обыватели попрятались, боясь выходить из дому, а разгуливали по ним с мрачным видом с утра до вечера праздные из-за забастовки толпы рабочих. Между 10-м и 16-м октября мне пришлось быть в Ялте на очередном земском собрании. Во время одного из заседаний с улицы к нам ворвалась толпа возбужденных людей, потребовав прекращения сессии земского собрания. Полиция отсутствовала. Гласным пришлось подчиниться, и вместо собрания начался митинг, на котором произносились разные страшные слова.

Впрочем, на следующий день мы возобновили свои занятия, которые больше уже не прерывались.

Бывают в жизни каждого человека дни, которые навсегда запоминаются. Ни время, ни позднейшие переживания не в состоянии изгладить из вашей памяти даже самых мелких подробностей этих памятных дней. Вот так подробно помню я вечер 17-го и весь день 18 октября 1905 года.

17 октября под вечер я вернулся из Ялты в Симферополь. О том, что в Петербурге уже провозглашен манифест, обещавший народу свободу и даровавший конституцию, в Симферополе еще не знали. Бастующий город имел по-прежнему мрачный и тревожный вид. Было холодно и сыро. Вечером был назначен большой митинг в городском саду, куда я отправился в знакомой компании.

Толпа в несколько тысяч человек плотно стояла вокруг открытой сцены летнего театра, откуда ораторы произносили речи. Чтобы не быть опознанными, они прикрывали свои лица шляпами. Речи были самые демагогические. Юный большевик Лобов, сын моего знакомого земского служащего, держа перед лицом белую фуражку, призывал безоружную толпу к вооруженному восстанию. Это был тот самый Лобов, имя которого в 1917 году было обнаружено в списке отборных провокаторов.

Толпа, для которой митинги и демагогические речи были тогда еще в диковину, находилась в возбужденном состоянии, шумела, бурно аплодировала…

— Смотрите, это наверное переодетые жандармы, — шепнул мне на ухо стоявший рядом со мной знакомый.

Я посмотрел в ту сторону, в которую он указывал.

В нескольких шагах от меня, вне митингующей толпы, в темнеющей в вечернем сумраке аллее сада стояли двое. Оба были элегантно одеты в штатское платье, но осанка, жесты и в особенности распущенные усы с подусниками одного из них выдавали в них военных.

Они внимательно наблюдали за сменявшимися на трибуне ораторами, тихо перешептываясь между собой.

Вдруг человек с подусниками обернулся и тихонько свистнул. Из темноты сада послышался ответный резкий свисток, и мимо меня, пригибаясь к земле, пробежали два оборванца. «Бей жидов», — вдруг загорланил один из них во всю глотку. «Бей жидов», — неистовым голосом отозвался другой.

Говоривший оратор осекся на полуслове, а толпа, от неожиданности заколебавшись одну секунду, вдруг в панике хлынула из сада.

Прекратить панику было невозможно. Кто-то с трибуны призывал к спокойствию, но никто уже не слушал оратора. Мужчины и женщины с искаженными страхом лицами бежали к выходу и проталкивались локтями через калитку. Митинг был сорван. Два оборванца обратили в бегство тысячную толпу, только что шумно одобрявшую призыв к вооруженному восстанию…

Я возвращался домой по темным, пустынным улицам Симферополя в самом мрачном настроении духа. Тревожила таинственная загадочность сцены, которую я только что наблюдал на темных дорожках городского сада, а главное, противно было видеть проявление человеческой трусости. И победа революции, уже одержанная в действительности в этот день, казалась мне недостижимой…

Что может быть прекраснее ясных октябрьских дней в Крыму, когда солнце нежит вас ласковой теплотой, краски кажутся особенно яркими, звуки чеканными, а туманные дали становятся близкими и доступными. В такие дни всегда чувствуешь себя бодро и легко.

После длительного ненастья такой день наступил в Симферополе 18 октября 1905 года. С утра весело и ярко светило солнце, и бесконечно мирным казался накануне еще такой мрачный и тревожный Симферополь.

Рано утром пришел ко мне мой знакомый В. В. Келлер, с которым мы вечером в самом угнетенном настроении расстались в городском саду. Я сразу заметил особую торжественность в выражении его лица.

Он протянул мне полоску свежеотпечатанной телеграммы: Манифест 17 октября…

В столицах, где люди, интересовавшиеся политикой, заранее знали о готовившемся манифесте и о том, что происходило в правительственных и придворных сферах, самое опубликование его, вероятно, не произвело такого ошеломляющего впечатления. Но в провинции, лишенной, благодаря забастовке, возможности знать что бы то ни было из того, что делалось в Петербурге, манифест своим неожиданным появлением вызвал прилив бурного воодушевления. Про себя скажу, что ни раньше, ни после ни одно крупное политическое событие не давало мне ощущения такой огромной непосредственной радости.

Инстинктивно я взял шляпу и выбежал на улицу без всякой определенной цели, а просто ощущая потребность разделить свою радость с населением города, в котором жил. Очевидно, те же чувства испытывались множеством людей, весело выходивших из своих домов и направлявшихся в центр города. С некоторыми встречными знакомыми я облобызался. То же, я видел, делали и другие. Весь этот человеческий поток вливался в главную Екатерининскую улицу, по которой уже двигалась наспех организованная социал-демократическая манифестация. Впереди шла с красным флагом высокая, красивая молодая женщина, Е. С. Бобровская, служащая земского статистического бюро. В эту минуту партийные счеты были всеми забыты, и к манифестации, украшавшейся все новыми и новыми ярко-красными знаменами, присоединялись самые мирные обыватели.

Весело двигалась радостная толпа вдоль улицы. Из окон домов и с балконов нам приветливо махали платками и присоединялись к громовому ура, то и дело раскатывавшемуся по толпе. Шествие двигалось без определенной цели. Вдруг какой-то молодой человек в очках неуклюже вскарабкался на телеграфный столб и тонким голосом прокричал:

— Товарищи, к тюрьме! Потребуем освобождения политических!

Толпа послушно пошла к тюрьме. Подошли и стали стучать в ворота. Сначала стучали кулаками, потом палками и зонтиками, наконец откуда-то появились люди. В тюрьме все было тихо. Но вдруг из верхнего окна со свистом полетели кандалы. Это уголовные, видя, что толпа осаждает тюрьму, подняли бунт.

И вот из какой-то задней двери один за другим стали выскакивать люди в арестантских одеждах. Как звери, выпущенные из клетки, они на минуту как бы застывали от ощущения внезапной свободы. Потом, осторожно оглядываясь по сторонам и наметив место, куда спасаться, пригибаясь к земле и вбегая в толпу, исчезали в ней. Наконец открылись главные ворота и показались политические: впереди шел мой знакомый эсер Борис Неручев в большой фетровой шляпе и коричневом пальто. Очевидно, вышли они без разрешения начальства, так как вслед за ними выбежали тюремные сторожа и стали их загонять в тюрьму. Один из сторожей сзади подошел к улыбавшемуся Неручеву, поднял шашку… и вдруг Неручев исчез, а черная шляпа и коричневое пальто беспомощно опустились на землю…

«Неручева убили», — крикнул кто-то, и вся толпа отхлынула назад, оставив посреди площади коричневый комочек и черную шляпу. Мы с каким-то молодым офицером подбежали к Неручеву и приподняли его. Он был весь в крови, но уже пришел в сознание. Потащили его в соседние казармы, где с помощью солдат омыли рану, перевязали, а затем на извозчике повезли к врачу. Этот эпизод вывел меня из толпы манифестантов. Из казарм я слышал выстрелы на тюремной площади и потом узнал, что это спешно вызванная рота солдат усмиряла бунт уголовных. Несколько человек было убито, но около сотни арестантов успели бежать и приняли деятельное участие в последовавшем потом разгроме магазинов.

Будучи накануне свидетелем панического настроения толпы, я был уверен, что после слышанных мною выстрелов манифестация закончится, и отправился домой. Мне отворила горничная.

— В городе убивают, — сообщила она мне задавленным голосом.

— Где убивают? Кого убивают?

— В городском саду солдаты стреляют, слышите.

Я прислушался, и до меня отчетливо донеслись со стороны городского сада звуки нескольких выстрелов. Не рассуждая, я выбежал на улицу, вскочил на проезжавшего извозчика и поехал к городскому саду. На мосту, ведущем через Салгир к городскому саду, меня остановили городовые:

— Нельзя сюда, барин, не велено пускать.

Я слез с извозчика. Через Салгир были видны солдаты, оцепившие городской сад и, по-видимому, стрелявшие в воздух.

Кругом меня толпились бледные, встревоженные люди.

Тщетно пытался я у них узнать, что произошло. Никто, в сущности, ничего не знал толком, кроме того, что и было очевидно, т. е., что «там стреляют», а некоторые добавляли: «Народу-то сколько перебили, страсть». Я решил отправиться в городскую Думу. В такие минуты не рассуждаешь, а подчиняешься каким-то подсознательным решениям воли. Вот и в Думу я направился без какого-либо определенного плана (я даже не был городским гласным), а просто в сознании, что как-то нужно действовать. Извозчик мой уехал, через мост не пускали, а потому я побежал окружным путем через другой дальний мост. Улицы, по которым я бежал, были совершенно пустынны. Очевидно, весть о каких-то страшных событиях уже разнеслась по городу, и жители его заперлись в своих домах. Только возле часовни архиерейского дома толпились какие-то подозрительного вида люди, вооруженные большими белыми кольями. Подходя к часовне, я услышал молитвенное пение; затем пение прекратилось и, очевидно, началась проповедь. Слов ее я не мог разобрать, но слышал звуки мягкого елейного голоса, несомненно принадлежавшего священнику. Я еще не знал того, что происходило в городе, но при виде вооруженных кольями людей, заполнявших часовню, где для них служился молебен и говорилась проповедь, почувствовал острое чувство моральной гадливости от совершавшегося страшного кощунства.

Не успел я еще завернуть за угол улицы, на которой находилось здание городской Думы, как эта самая толпа людей, вооруженных кольями, с пением «Спаси, Господи», пронеслась мимо меня, а еще через минуту я услышал впереди себя звон разбивавшихся стекол магазинов. За толпой тихо двигался в полном бездействии небольшой отряд кавалерии… Мое чувство меня не обмануло. Непосредственно из церкви и как бы с ее благословения, с пением молитв, темные люди отправились грабить и убивать… Больше — грабить. Главную массу крови, как оказалось, они пролили еще до молитвы, на которой стояли с окровавленными кольями. Когда я подходил к городской Думе, во дворе первой полицейской части, против городского сада, уже складывали рядами трупы убитых людей. Их было больше пятидесяти.

В городской Думе беспомощно слонялись по комнатам взволнованные люди, так же, как и я, случайно туда забредшие. События от нас требовали каких-то действий, но каких?.. Попробовали отправиться к губернатору, но полиция, оцепившая центральный квартал города, в котором происходили главные убийства и где находился губернаторский дом, нас не пропустила, пробовали снестись с губернатором по телефону, но нам ответили, что он уехал неизвестно куда. Между тем, наступал вечер, погромщики, уставшие от своей работы, разбрелись по домам, и в городе стало тише. Но что будет, когда настанет темнота? Войска и полиция, по заявлениям всех очевидцев, бездействовали, и на них положиться нельзя. Как относится к погрому губернатор — нам неизвестно. Необходимо было до ночи сорганизовать защиту безоружных людей. Решили, что единственным для этого авторитетным органом может быть городская Дума. Я поехал к городскому голове Ракову.

— Дома барин? — спросил я у открывшей дверь горничной.

— Дома, только они спят после обеда.

— Разбудите, скажите, что по срочному делу.

Я знал немного этого ленивого добродушного старика, много лет подряд выбиравшегося в городские головы за то, что никогда никому не противоречил и не проявлял собственной инициативы, но все же не мог себе представить, чтобы во время погрома какой бы то ни было городской голова мог мирно покоиться послеобеденным сном.

Через пять минут вышел ко мне заспанный старик в больших войлочных туфлях.

— Что вам угодно?

— Как что, разве вы не знаете, что в городе погром и много убитых?

— Так ведь что же тут сделаешь…

— Я приехал вас просить немедленно созвать городскую Думу.

На его лице появилось выражение полной растерянности.

— Зачем? — пролепетал он испуганно.

— Как зачем, ведь завтра погром может снова повториться, если не принять экстренных мер.

— Но ведь повестки не поспеют, — продолжал он защищаться.

Кончилось тем, что я заставил его написать распоряжение о созыве экстренного заседания Думы и с этой бумажкой поехал в управу, чтобы затем, при помощи добровольцев, разнести повестки всем гласным.

Оказалось, что городской голова знал лучше меня психологию своих гласных. Вечером на заседание Думы пришло всего человек пятнадцать. Кворума не состоялось.

Нам, однако, было не до формальностей. Кроме гласных, в зале Думы собралось еще около 20 человек городской интеллигенции, и мы вместе стали обсуждать положение. Решили взять охрану города на себя, приняли наименование «Комитета охраны Симферополя» и довели об этом до сведения губернатора. Но губернатор сам приехал к нам. Он был совершенно подавлен происшедшим, и когда присутствующие стали упрекать его в бездействии власти, только беспомощно разводил руками и что-то лепетал в свое оправдание. Сам он, видимо, не мог понять, как это случилось, что он, порядочный и гуманный человек, оказался в положении пособника убийств. А это было так, ибо его полиция бездействовала, а им вызванные войска спокойно плелись за погромщиками, равнодушно взирая на грабежи и убийства.

Против образования «Комитета охраны» губернатор не возражал, даже обещал предписать полиции оказывать этому революционному учреждению полное содействие и категорически заявил, что всякая новая попытка беспорядков будет подавлена.

Эту ночь мы не спали. Быстро сорганизовались. Я был избран председателем Комитета охраны, а гласный Романюк думским полицеймейстером. А затем наняли извозчиков и ездили по темным улицам Симферополя в разных направлениях. Все было тихо, и только местами разбитые стекла домов и валявшийся на улице изорванный и поломанный домашний скарб напоминали о бывшем несколько часов тому назад погроме.

Рано утром после этих ночных путешествий вновь состоялось заседание комитета, открывшееся докладом нашего полицеймейстера.

— В городе все обстоит благополучно, — начал он стереотипной фразой заправского казенного полицеймейстера…

Губернатор сдержал свое слово. Хулиганы, сделавшие на следующий день попытку продолжать погром, были моментально рассеяны полицией. Но наш комитет собирался ежедневно еще в течение двух недель. Я целые дни проводил в городской управе, организуя охранительные отряды, которые патрулями обходили город. Каждый член нашей охраны получал особый билет за моей подписью, и губернатор отдал распоряжение полиции оказывать всяческое содействие предъявителям таких билетов. Насчет оружия у нас было слабо: несколько плохоньких револьверов. Но голь на выдумки хитра. Придумали разрезать на куски резиновые шланги, отрезками которых вооружили всех дружинников. При нейтральности войск и полиции такое оружие было достаточно для предотвращения погрома.

Каждый вечер собирался комитет, и неизменно гласный Романюк, вытянувшись по-военному, но с совершенно серьезным лицом, выпаливал: «В городе все обстоит благополучно», а затем все мы расходились по кварталам, к которым были приписаны, и обходили их дозором. Не знаю, насколько все это было нужно. Вероятно, и без наших дружин погром не возобновился бы. Но мы тогда очень серьезно и добросовестно относились к своим полицейским обязанностям. Все-таки, бродя со своими «десятками», вооруженными револьверами и резинами, по заснувшим темным переулкам, мы вносили мир и успокоение в души наших встревоженных сограждан. И это давало нам удовлетворение.

На некоторое время легальная городская Дума перестала существовать, уступив место какому-то революционному комитету из гласных и посторонних лиц. Он делал постановления, которые приводились в исполнение, сносился с властями и т. д. Захватив в свои руки городскую Думу, комитет невольно стал расширять свои функции.

Судебные власти долго не назначали следствия о погроме, очевидно ожидая распоряжения свыше. Тогда наш комитет решил начать расследование от имени городской Думы. На помощь нам пришли местные адвокаты. И закипела работа. Свидетели валом повалили к нам, и мы с утра до вечера их допрашивали, не имея на то, конечно, никакого формального права. Впоследствии материал нашего частного расследования, произведенного непосредственно после погрома, был передан следователю по особо важным делам и сослужил большую службу для уяснения всего дела. Между прочим, весьма ценные показания нам дал один раскаявшийся провокатор. Он боялся придти в городскую Думу. Поэтому с присяжным поверенным В. М. Гимельфарбом наняли номер в гостинице, куда он явился под покровом темноты, и целую ночь вели допрос.

Только участвуя в этом расследовании, я совершенно отчетливо представил себе всю картину симферопольского погрома. Вот что произошло в Симферополе в злополучный день 18 октября.

Когда на площади возле тюрьмы появился взвод солдат, толпа с красными флагами разбежалась. Но небольшая кучка снова собралась на Екатерининской улице и, снова обрастая как снежный ком, двинулась в противоположную от тюрьмы сторону. Решили пойти в городской сад и там устроить митинг под открытым небом. В это время из ворот 1-ой полицейской части вышла другая толпа, вооруженная новыми, кем-то заранее приготовленными кольями. Несколько человек вошли в здание Казенной палаты и забрали с собой висевший на стене большой царский портрет. В узком переулке две манифестации — одна многотысячная с красными флагами и с пением революционных песен, и другая — с царским портретом и с пением «Спаси, Господи», состоявшая из нескольких десятков человек, только что вышедших из полицейского двора, — встретились. Началась перебранка, два-три кола были пущены в ход, но численное соотношение было настолько не в пользу людей, вооруженных кольями, что они отступили и направились другими улицами к базарной площади. И так же, как толпа с красными флагами на своем пути обрастала публикой, отчасти сочувствующей, отчасти просто любопытной, так, путешествуя по городским улицам, стала увеличиваться и толпа с кольями и с царским портретом.

Через час, когда толпа с красными флагами митинговала в городском саду, толпа с царским портретом проходила по улице, ведущей вдоль городского сада к губернаторскому дому. Откуда-то раздался выстрел, и через минуту люди, несшие царский портрет, показывали его вышедшему на балкон губернатору Волкову, возбужденно крича, что жиды его только что прострелили. Действительно, портрет был продырявлен. Судебное следствие потом установило, что он был просто проткнут палкой, но легенда о «жидах, простреливших портрет», сразу распространилась по городу. Это обстоятельство долгое время служило аргументом, которым многие если не оправдывали погром, то во всяком случае переносили долю вины с палачей на их жертвы. Не имел основания не поверить этому и губернатор, который заявил толпе, стоявшей вокруг балкона, что вполне сочувствует ее патриотическому негодованию, но убедительно просит не чинить никаких насилий и разойтись по домам. Слова его были слышны лишь стоявшим впереди главарям, которые, как только он ушел с балкона, объявили толпе: «Губернатор разрешает три дня бить жидов». И, как по команде, люди с кольями, перепрыгивая через решетку, ринулись в городской сад, а остальная толпа двинулась по направлению к базару, громя и грабя еврейские дома и магазины.

Людьми с кольями руководил полицейский чиновник Александров и околоточный надзиратель Ермоленко. Стреляя из револьверов, с криком «бей жидов», они бежали впереди нападавших. «Самооборона» социалистических партий совершенно растерялась. Дав несколько разрозненных выстрелов, одним из которых Александров был убит, «самооборонщики» вместе с остальной массой обратились В паническое бегство.

Но бежать было некуда. Все выходы из сада охранялись людьми с кольями, никого не пропускавшими. Несчастные люди беспомощно метались по саду, от выхода к выходу, лезли на решетки, но всюду их настигали палачи. Убито было в этот день в городе более 50 человек, из них около 45 в городском саду. Раненых было не меньше двухсот. Сравнительно скромные цифры убитых объясняются тем, что избивающих было раз в двадцать-тридцать меньше, чем избиваемых, значительному числу которых поэюму в конце концов удалось спастись, главным образом вброд через огибающий сад Салгир. Большинство убитых мужчин и женщин были евреи, но среди них оказались и русские. Из моих знакомых было убито трое: русский Харченко и евреи Шарогородский и Майданский. Все трое ничего общего с революцией не имели. Маленький добродушный Харченко, приказчик книжного магазина, часто продавал мне книги и писчебумажные принадлежности. Очевидно, увидев на улице толпу с красными флагами, пошел за ней и заинтересовался речами на митинге.

Шарогородский был учителем еврейской школы. Тихий, скромный человек. Мечтой его жизни было получить высшее образование. За несколько дней до погрома он был у меня в земской управе и поделился своей радостью: он получил наследство, дающее ему возможность поехать учиться за границу, забрав с собой жену и двоих детей.

— Зашел проститься, — сказал он весело. — Паспорт у меня уже в кармане. Как только забастовка кончится, мы уезжаем.

Забастовка действительно кончилась, но он не уехал, а лежал с размозженной головой во дворе полицейской части.

Майданский был газетным репортером. Каждый день он приходил в управу, и мне хорошо знакомы были его нескладная конфузливая фигура, его бледное, некрасивое лицо, окаймленное молодой рыжей бородкой, и длинная белая шея в грязном крахмальном воротничке, не раз осторожно просовывавшаяся в дверь моего кабинета. Это был несчастный, забитый жизнью и нуждой, еще совсем юный еврей, заика и робкий до жалости. В этот день он, конечно, из присущей ему робости побоялся присоединиться к толпе с красными флагами, а встретился со своими убийцами случайно на одной из тихих симферопольских улиц. «Жид», — крикнул из них кто-то и замахнулся колом. Очевидцы этой страшной сцены мне передавали, что несчастный Майданский упал на колени и стал истово креститься, уверяя, что он не еврей. Ему, конечно, не поверили и убили несколькими ударами кольев по голове…

Среди убитых не было ни одного сколько-нибудь известного в революционных кругах человека. Погибли случайные люди, либо евреи, либо похожие на евреев. Так всегда бывает при организации массовых убийств.

Через год погромщиков судили и приговорили убийц к каторжным работам, а грабителей к тюремному заключению. В числе приговоренных за убийство находился и околоточный надзиратель, выведший из двора полицейской части отряд вооруженных кольями людей.

Но недолго им пришлось отбывать наказание. Вскоре после приговора все они по высочайшему повелению были освобождены.

Вообще все грабители и убийцы, участвовавшие в еврейских погромах, если им не удавалось по протекции властей избежать правосудия, систематически миловались Николаем II. Отсюда несомненно можно вывести заключение, что он лично сочувствовал погромам. Но бьли ли погромы организованы с его ведома и благословения — об этом едва ли когда-либо станет известно. Несомненно лишь, что погромы 1905 года были организованы из центра, если не через департамент полиции и охранное отделение, то через видных служащих этих учреждений, а инструкции на местах давались помимо губернаторов, во всяком случае помимо порядочных губернаторов. Картина симферопольского погрома, детально мною изученная и подтвердившаяся на суде, ясно свидетельствует как о причастности местной полиции, так и о полной непричастности губернатора Волкова.

Вскоре после погромов Волков вышел в отставку, а на его место был назначен местный прокурор Новицкий, человек совершенно беспринципный и беззастенчивый карьерист, о котором мне придется еще упоминать в дальнейшем изложении событий.

Конец октября и начало ноября я провел целиком за работой в городской Думе, а затем отправился в Москву на первое после малочисленного октябрьского съезда совещание членов новой конституционно-демократической партии. Не помню, было ли это совещание, или съезд, но присутствовавших было тоже немного, человек 40. Собрались в особняке кн. Павла Долгорукова. Большинство наших будущих лидеров было налицо: Милюков, Петрункевич, Родичев, Набоков, Винавер, Кокошкин и др. Общий доклад о конструкции партии, о ее месте среди борющихся в России сил и о ее предстоящей тактике сделал Милюков. Сущность его доклада заключалась в следующем: после Манифеста 17 октября и учреждения Государственной Думы с законодательными функциями партия, уже на первом съезде получившая название конституционно-демократической, должна вступить на путь конституционной парламентской борьбы для осуществления своей программы, отказавшись от борьбы революционной, в которой до сего времени участвовали ее члены в составе Союза Освобождения и других революционных организаций. Она должна поставить себе задачей привлечь к этой борьбе все оппозиционные силы. Для этого ее программа достаточно широка. С одной стороны, оставив в ней открытым вопрос о форме правления, как не имеющий в данный момент актуального значения, она может объединить в своих рядах монархистов и республиканцев, с другой — ее программа широких социальных реформ может удовлетворить либеральных демократов и социалистов, не помышляющих о возможности немедленного введения в России социалистического строя. К партии, таким образом, могут примкнуть люди различных идеологий для осуществления общих им ближайших целей. В таком широком фронте — сила партии, которая мыслится ему, Милюкову, подобной английской либеральной партии, где уживаются представители самых различных классов населения — и буржуазия, и крестьяне, и рабочие.

Все присутствующие вполне согласились с Милюковым, хотя у многих, не исключая докладчика, далеко не было уверенности в том, что английские формы политической борьбы применимы в русских условиях.

Став на путь легальной политической борьбы и отвергнув революционные методы, конституционно-демократическая партия резко и навсегда отмежевалась от своих «друзей слева», не исключая и тех, которые до 17 октября работали с нами в Союзе Освобождения. Расхождения эти вскоре еще усилились, и мечта Милюкова о создании английской либеральной партии в России так и осталась завлекательной утопией.

На этом же совещании, или съезде, партия к.-д. получила свое русское название. Конституционно-демократической она была окрещена уже на первом съезде 17 октября. Но все находили, что сочетание малопонятных для населения слов будет помехой для ее популярности и может повредить выборной агитации. Решено было придумать русское название. Долго не могли найти простых слов, формулирующих главную сущность партии. Первый выдвинувший приемлемое название для партии был бывший народоволец и каторжанин Караулов. Он сообщил, что они в Сибири уже создали партийную газету, которая называется «Свободный Народ». Почему бы и партию не назвать партией Свободного Народа. Название это всем понравилось, но казалось несколько неуклюжим, а кроме того возражали, что народ еще не свободен и свобода его еще впереди. Стали предлагать всякие изменения: «партия народного освобождения», «народная партия», «народ и свобода» и т. д. Наконец Родичев нашел удовлетворившее всех название: «Партия Народной Свободы». Оно и было окончательно принято. С тех пор это название партии мы употребляли во всех официальных выступлениях и документах, но первое название — «конституционалисты-демократы» (к.-д.), давшее нам кличку «кадетов», стало ходовым. Кадетами нас называли не только посторонние, но и мысами пользовались этой кличкой в разговорном языке. Мы не предвидели, что в революции 1917 года большевики ловко используют эту звучавшую по-военному кличку, которая во время гражданской войны объединила нас с участниками вооруженной борьбы. «Кадетами» стали называть всех военных «контрреволюционеров», и благодаря этому смешению названий многие из моих провинциальных товарищей были в свое время расстреляны.

Наше совещание продолжалось несколько дней. Вероятно, на нем обсуждались вопросы программы и тактики, связанной с предстоявшей избирательной кампанией, но все это изгладилось из моей памяти.

Вернувшись в Симферополь, я принял участие в новом для меня деле. В кружке близких мне лиц был поднят вопрос о создании политической газеты. Это был период полной свободы печати в России. Старые законы считались отмененными Манифестом 17 октября, а новых еще не было. Поэтому цензура просто сложила руки, а газеты и журналы писали все, что хотели. Такой свободы, которую имела в России, если не ошибаюсь, в течение трех месяцев, печать, до издания «Временных Правил», она не пользовалась ни в одном государстве мира. Некоторые органы злоупотребляли этой свободой. В особенности юмористические журналы, печатавшие остроумные, но грубые карикатуры на Николая II, который как-никак был главой Российского государства. Само собой разумеется, что при этих условиях в столицах и в провинции новые органы печати росли как грибы.

В Симферополе до этого времени издавалось две маленьких газеты — «Крым» и «Салгир», главным образом занимавшихся культурой местных сплетен. Редактор-издатель «Крыма», не бездарный, но совершенно спившийся старик Балабуха, не брезговал шантажом, за что его испитая физиономия не раз покрывалась синяками. Обе газеты совершенно зачахли от конкуренции издававшегося в Севастополе «Крымского Вестника» — газеты бойкой, имевшей талантливых сотрудников, но пошловатой и совершенно неопределенной в политическом отношении. Таким образом, местные жители, которые не выписывали столичных газет, а таких было множество, были лишены политического руководства в такой ответственный в русской жизни момент, когда приближался срок выборов в первый русский парламент. Этот момент казался нам благоприятным для создания новой серьезной политической газеты в Крыму. Кружок инициаторов состоял из 10–12 человек, которые, образовав редакционную коллегию будущей газеты, приступили к собиранию необходимых для ее издания средств и к обсуждению ее программы. И то и другое оказалось делом далеко не легким. Мы подсчитали, что для того, чтобы приступить к изданию, нужно нам собрать не менее 10–12 тысяч рублей. Составили подписной лист и сами внесли кто 100, кто 500, кто 1000 рублей. Собрали таким образом около 4500 рублей. Но от посторонней публики никаких взносов не поступало. В конце концов решили удовлетвориться этой скромной суммой.

Сговориться о направлении было еще труднее. Для издания партийного органа с определенным направлением в Симферополе было слишком мало людей, способных владеть пером. Приходилось объединять в редакционной коллегии лиц разных направлений. И в нашей редакции оказались люди беспартийные, кадеты, эсеры и меньшевики. К счастью, из последних двух партий вошли к нам люди сговорчивые. Легко сговорились на том, что орган будет беспартийным, либерально-демократическим. Но далее шли подводные камни: между направлениями, объединившимися в нашей газете, в столичной прессе шла в это время жестокая полемика. Как же нам быть? Долго спорили и наконец согласились ничего не писать по спорным вопросам. Для газеты, стремившейся влиять на общественное мнение, да еще в такой исторический момент, решение это было совершенно нелепо, но мы все так стремились иметь свою газету, что приняли его скрепя сердце. По своим политическим взглядам я занимал в нашей редакционной коллегии центральное место, и волей-неволей мне приходилось брать на себя инициативу в принимавшихся компромиссах. Особенно трудно было замалчивать в газете один самый животрепещущий вопрос, вопрос о выборах в Государственную Думу. Левые члены нашей коллегии считали необходимым поддерживать решения социалистических партий о бойкоте выборов, большинство же стояло за активное участие в них. Примирить эти точки зрения мы не могли, а ничего не писать о выборах было невозможно. Поэтому решили допускать по этому вопросу статьи, отстаивающие противоположные точки зрения. Это решение было необходимо для того, чтобы редакция не раскололась, но практического значения не имело. Наши левые коллеги в душе желали, чтобы на выборах победила партия Народной Свободы, и не пользовались своим правом писать статьи в пользу бойкота выборов. Мы же, сторонники выборов, использовали свое право полностью, и наша газета имела большое значение во время избирательной агитации.

Итак, имея в руках всего 4500 рублей и такую внутреннюю конституцию, которая в другое время загубила бы всякую газету, мы приступили к делу. Арендовали на краю города небольшую типографию и стали готовиться к выпуску первого номера к 1 января 1906 года. Газету назвали «Жизнь Крыма». Я взялся подписывать ее в качестве официального редактора. Внутренняя редакция была предоставлена коллективу редакционной коллегии, а обязанности редакторов, составляющих и выпускающих газету, были возложены на меня и Л. С. Зака, через день сменявших друг друга. Труднее всего было найти писателей, ибо, за исключением Л. С. Зака, никто из членов редакции никогда не сотрудничал в периодической печати, а для приглашения сотрудников со стороны у нас не было средств. Обоим редакторам и всем главным сотрудникам приходилось работать даром.

Много души вложили мы в эту маленькую провинциальную газету. Накануне нового года все члены редакции собрались в типографию и с замиранием сердца смотрели, как выскакивали листы за листами из печатной машины и аккуратно складывались в стопочку. А затем, выйдя на улицу, наблюдали, как газетчики, весело покрикивая, — «новая газета, Жизнь Крыма», — продавали «завтрашний» номер.

У меня газета отнимала все свободное время. Приходя из управы, я наскоро обедал, а затем либо садился за писание статей, либо бежал на противоположный конец города редактировать и выпускать очередной номер. Возвращаться приходилось по темным окраинам города. Время было тревожное. Я получал по почте письма от каких-то «мстителей» с изображением мертвой головы, где мне грозили смертью за то, что я «продался жидам». Поэтому, на всякий случай, направляясь в редакцию, я клал в карман заряженный браунинг. Это был единственный период моей жизни, когда я, поддавшись моде того времени, носил с собой револьвер. Впоследствии приходилось переживать и более тревожные моменты, но я понял, что стрелять в живого человека я мог бы решиться лишь после того, как он меня убьет из моего же револьвера, а потому никогда не носил револьвера, более опасного для моей жизни, чем для жизни предполагаемого врага.

Первое время «Жизнь Крыма» почти не имела объявлений, очень мало корреспонденций и хроники, а потому большую часть ее приходилось заполнять статьями. Это было очень трудно ввиду нашей неопытности, а кроме того, из 12 членов редакционной коллегии были способны писать регулярно только четверо: Л. С. Зак, В. И. Якобсон, В. А. Могилевский и я. Большинство же так и не решилось написать в газете ни одной строчки.

Особенно много писать приходилось мне и Л. С. Заку, ибо мы получали материалы от других и заполняли пробелы текущих номеров. Раньше мне приходилось писать лишь статьи для статистических сборников, а тут — вынь да положь — строчи на очередные темы! Понатужился и стал писать под разными псевдонимами не только политические статьи, фельетоны на местные и общие темы, но даже стихи…

Наша редакционная коллегия отражала на себе пестрый национальный состав местного населения. В ней участвовало пятеро русских, четверо евреев, два караима и один немец. Но постоянными писателями оказались три еврея и один русский. Вышло это само собой, просто потому, что евреи очевидно энергичнее и решительнее представителей других национальностей и кроме того несомненно имеют вкус к журналистике. Поэтому среди сотрудников газет всего мира евреи преобладают. Наша «Жизнь Крыма» не составляла исключения, и, конечно, в правых кругах Симферополя ее называли «жидовской газетой».

Успех «Жизни Крыма» превзошел все наши ожидания. Через какие-нибудь два месяца она стала самой распространенной газетой в Таврической губернии и печаталась в нескольких тысячах экземпляров. И дальше тираж ее продолжал расти. Мы могли уже привлекать платных сотрудников и пригласили в качестве выпускающего редактора опытного журналиста А. П. Луриа. Несколько раз запрещавшаяся и менявшая свои названия, наша газета перешла в 1907 году в собственность С. А. Усова, затем в 1917 году была арендована губернским земством, затем местным союзом кооперативных обществ и просуществовала под названием «Южных Ведомостей» до конца 1920 года, когда Крым уже окончательно был занят большевиками, а бессменный редактор ее, милейший и благороднейший человек А. П. Луриа, был ими расстрелян.

Одним из главных сотрудников «Жизни Крыма» был, как я уже упоминал, В. И. Якобсон. Судьба этого человека настолько оригинальна, что я не могу не сказать о нем несколько слов. В. И. Якобсон принадлежал к зажиточной еврейской семье. Крымские евреи были евреями лишь по крови и по религии. По культуре они были совершенно русскими. В то время, как у евреев из Польши или из бывших Западного Края и Малороссии родным языком был так называемый еврейский жаргон, а в русской речи на всю жизнь сохранялся еврейский акцент и еврейские интонации (в этом отношении даже люди, занимавшие видное место в русской общественности, как М. М. Винавер, В. Г. Слиозберг и др. не составляли исключения), крымские евреи не знали жаргона. Их родной язык был русский. На нем они говорили с родителями, на нем учились в гимназиях и университетах. С языком они приобретали русские манеры и даже русские выражения лиц.

Таким вполне русским человеком был В. И. Якобсон. Окончив университет, он вернулся в свой родной Симферополь и состоял членом правления местного Общества взаимного кредита. Это был человек исключительно одаренный и блестящий. Умный, широко образованный, отличный оратор. Так же, как большинство из постоянных сотрудников «Жизни Крыма», В.И. впервые выступил в роли журналиста и сразу же выделился яркостью своих статей, в особенности в области литературной критики.

Совместная работа в газете дала мне возможность ближе познакомиться с этим интересным человеком, несмотря на некоторую сдержанность и холодность, проявлявшуюся им в личных отношениях. Я часто бывал у него в гостях, в маленькой квартирке, которую он занимал со своей женой. Разговоры с ним мне всегда давали большое удовольствие, и я постоянно заходил к нему, возвращаясь по вечерам из редакции, благо идти приходилось мимо его дома. Каких только тем не затрагивалось в наших разговорах! Но особенно интересовала меня одна специальная тема, касающаяся его отношения к своей национальности. Наше знакомство с В. И. Якобсоном произошло как раз в период переживавшегося им глубокого духовного кризиса. Он увлекся сионизмом. Не зная ни одного слова ни на идиш (еврейский жаргон), ни на древнееврейском языке, он стал серьезно изучать оба эти языка. Несмотря на свое с детства воспринятое вольнодумство, стал соблюдать еврейские праздники и обряды и мечтал о создании себе новой родины в Палестине. Мне все это казалось странным в этом типичном для своего времени русском интеллигенте.

— Послушайте, Виктор Исаакиевич, — допрашивал я его, — ведь вы такой же русский, как и я. Еврейский быт, еврейская религия — все это вам чуждо, два еврейских языка изучаете только теперь, на четвертом десятке, как языки иностранные. В России вы выросли, прожили 35 лет, любите и хорошо знаете русскую литературу, участвуете в общественной и политической жизни. Что вам какая-то Палестина? Я бы понял еще, если бы вы хотели покинуть Россию из-за преследований, которым подвергаются евреи. Но как раз теперь происходит революция, и мы с вами добиваемся и, надеюсь, добьемся еврейского равноправия. В чем же дело?

Якобсон смотрел на меня задумчивыми глазами и отвечал:

— Вам этого не понять. Да и сам я понимаю, что моя тяга в Палестину с точки зрения здравого смысла иррациональна. Но иррациональное в нашей жизни часто играет доминирующую роль. Так и со мной случилось. Во мне заговорила кровь моих предков. Русский по культуре, я по крови еврей и все больше и больше чувствую, что кровь сильнее культуры. Кровь, а не преследования объединяют меня с моим народом, и я стремлюсь создать для него родину.

Эта мистика крови была мне непонятна, непонятна и теперь, хотя существования ее, как факта, отрицать, конечно, нельзя, особенно нашему поколению, бывшему свидетелем восстановления ряда новых национальностей, казавшихся давно исчезнувшими, и воскрешения забытых языков и наречий.

Года через два-три после моих бесед с Якобсоном он навсегда покинул Россию. Вначале я кое-что о нем слышал как о сионистском деятеле, когда он служил в еврейском колонизационном банке в Константинополе. Потом совершенно потерял его из вида.

Прошло более двадцати лет. Как-то я сидел в гостях у своих знакомых евреев в Париже. Звонок. В комнату входит маленький старичок. — Виктор Исаакиевич, это вы!.. — Владимир Андреевич!.. Мы обнялись и облобызались. Через несколько дней я у него обедал. Обед был вкусный, с винами, ликерами, как полагается в хороших домах. В обширном кабинете, где мы пили послеобеденный кофе, большие шкафы с книгами, среди которых на видном месте красовались в дорогих переплетах русские классики.

Оказалось, что за 20 лет, прошедших со времени нашего последнего свидания, В. И. Якобсон разошелся со своей женой, которую я знал в Симферополе, и женился на берлинской немке, которая в угоду ему приняла иудейство. Две миловидные девочки-подростка, родившиеся от этого брака, тоже с нами обедали. В качестве палестинского гражданина Якобсон сделал после войны блестящую карьеру и, избранный представителем еврейского народа при Лиге Наций, поддерживал там интересы своей «родной» Палестины.

Мы по-стариковски вспоминали давно прошедшие времена. Было это приятно как мне, так, по-видимому, и ему. Но когда зашел разговор о том, что творится в России теперь, то оказалось, что В.И. русских газет не читает и о России судит по иностранной прессе, главным образом социалистической. Две-три банальных фразы изобличили его полное невежество в русских делах, и он поспешил переменить разговор, сказав мне:

— Знаете, я боюсь высказываться о ваших русских делах. Я совсем отошел от русской жизни, мало в ней понимаю, да, признаться, и мало ею интересуюсь.

Последние слова он произнес таким тоном, который задел мое национальное самолюбие. Мне сразу стало как-то тяжко продолжать разговор с человеком, так безучастно относящимся к страданиям своей прежней родины, за лучшее будущее которой мы когда-то совместно с ним боролись.

Я ничего ему не ответил, а, переменив разговор, поторопился откланяться. Вероятно, он понял, что эта попытка возобновить наше старое знакомство оказалась неудачной, и мы больше не видались. Недавно я прочел в газетах о его смерти.

Но пора возвратиться из Парижа 30-х годов в Россию 1906 года и продолжать последовательно рассказ о том, «свидетелем чего Господь меня поставил».

После усмирения московского восстания в России наступило время настоящей анархии. Правительство почувствовало себя достаточно сильным, чтобы подавить всякую вспышку организованного бунта и восстания, но революция приобрела стихийный характер и шла самотеком, никем не направляемая. Начался период распыленного террора. В разных частях России появились вооруженные люди, группами и одиночками нападавшие на местные власти. Убивали жандармов, становых, урядников, стражников. Начались и так называемые «экспроприации», т. е. попросту грабежи почты, банков и просто богатых людей. В них принимали участие лишь в редких случаях центральные революционные организации. Большею частью действовали местные группы революционных партий за свой страх и риск. Появились и просто грабители под личиной революционеров. К этому времени, между прочим, относится начало карьеры впоследствии знаменитого батьки Махно, тогда еще 16-летнего юноши. Происходили и в Крыму кровавые события. В памяти моей осталось воспоминание об ограблении почты в горах, на шоссе между Симферополем и Алуштой. Грабители убили почтальона и унесли с собой все перевозившиеся им деньги. Власти так и не нашли преступников, но мне потом удалось узнать из вполне достоверного источника, что этот грабеж был совершен по постановлению местного комитета социалистов-революционеров и что руководил им на месте хорошо мне знакомый студент-зоолог, готовившийся к научной карьере. Тогда это открытие повергло меня в жуткое недоумение. Теперь, после всего, что перед лицом всего мира совершалось в России, я перестал удивляться каким бы то ни было моральным несообразностям.

На распыление революции правительство ответило распылением власти, на анархию террора — анархией власти. Как ни безобразна была эта система, изобретенная министром Дурново, но она помогла ему в борьбе с распыленным террором. Ее довел уже до победного конца сменивший его Столыпин. Система эта заключалась в создании целой сети маленьких генерал-губернаторств. Каждая местность, каждый город, где начинались революционные эксцессы, объявлялись на военном положении, причем вся власть переходила к начальнику местного военного гарнизона.

И, Боже мой, чего только не выделывали эти в большинстве совершенно невежественные полковники и генералы над подчиненными им жителями. В Крыму таких сатрапов образовалось несколько. В Севастополе властвовал командир флота (кажется, в это время эту должность занимал убитый впоследствии адмирал Чухнин), в Керчи распоряжался местный градоначальник, в Феодосии — какой-то полковник Давыдов, в Ялте — приобретший вскоре всероссийскую известность генерал, а тогда еще полковник Думбадзе. Наш Симферополь сохранил свои «вольности», и, пользуясь свободой печати, мы помещали в нашей газете резкие корреспонденции из местностей, объявленных на военном положении, писали протестующие статьи и всячески измывались над маленькими самодержцами в фельетонах и в сатирических стихах.

В особенности много приходилось писать о деятельности правителей Феодосии и Ялты. Они очень на нас негодовали, жаловались губернатору Новицкому, но он не решался принять против нас каких-либо репрессивных мер в это неопределенное время, а кроме того сам был раздражен тем, что эти глупые полковники лишали его принадлежавшей ему по закону власти. Особенно рассердились полковники, когда в «Жизни Крыма» появилось мое стихотворение, в котором высмеивались их нелепые распоряжения.

А они были действительно нелепы. Думбадзе действовал главным образом при посредстве высылок. Из Ялты и Ялтинского уезда высылались люди за всякую безделицу, за неосторожно сказанное слово, за непочтительный поклон, на основании непроверенных доносов, анонимных писем и т. д. В Симферополь постепенно переселялись давнишние ялтинские жители, преимущественно люди, страдавшие туберкулезом, которым перемена климата грозила смертью. Ялта лишилась доброй половины своих лучших врачей, ялтинское земство — лучших земских служащих. Особенно много шума наделала высылка из Ялты некоей госпожи Лапидус, жены довольно видного чиновника, за то, что, по доносу, полученному Думбадзе, она 17 октября вышла на балкон в красной мантилье. Даже управляющий удельными имениями Качалов, чем-то не понравившийся Думбадзе, бьл выслан из Ялты в 24 часа. Впрочем, благодаря придворным связям он смог скоро вернуться.

Не могу не записать одного курьезного факта из деятельности этого опереточного властелина. В Ялте было прачечное заведение, хозяином которого был какой-то еврей. Он соблазнил одну из молодых прачек, которая затем разрешилась от бремени. Она подала на него в суд, требуя алименты, но доказать, что он отец ее ребенка, не могла. Тогда кто-то надоумил ее подать прошение Думбадзе, который тотчас же учинил Соломонов суд. Вызвал еврея, приказал ему уплатить тысячу рублей штрафа и, получив деньги, выслал его из Ялты. Затем вызвал прачку и сказал ей:

— Вот тебе тысяча рублей в пособие на ребенка от жида, тебя соблазнившего. А за то, что ты путалась с жидом, — вон из Ялты!

Феодосийский «халиф на час», полковник Давыдов, творил еще больше чепухи. В отличие от Думбадзе, он никого не высылал из Феодосии, а за малейшее нарушение его обязательных постановлений — сажал в тюрьму. Феодосийская тюрьма была переполнена мирными жителями, вольно или невольно нарушившими его распоряжения. А распоряжения были одно нелепее другого. Так, например, опасаясь покушений на свою особу, он издал обязательное постановление о том, что всякий житель Феодосии, когда он, Давыдов, проезжал по улице, должен был останавливаться и поднимать руки вверх. Женщины с зонтиками, корзинами или покупками из магазинов должны были при встречах с Давыдовым класть эти предметы в грязь и стоять с поднятыми руками. Рассеянные и невнимательные люди попадали в тюрьму… Существовало обязательное постановление, нормировавшее число знакомых, которых можно было одновременно у себя принимать. За случайное превышение этой нормы хозяин отправлялся на несколько дней в тюрьму. Озлившись на нашу газету, Давыдов распорядился сажать в тюрьму всякого, кого полиция застанет с номером «Жизни Крыма» в руках, и т. д. Я теперь уже забыл бесконечное множество смешных анекдотов об этом армейском полковнике, совершенно потерявшем голову от внезапно врученной ему власти, но жить под этой властью несчастным феодосийцам было невесело. А в Симферополе в это время мы пользовались свободой, какой не знали ни раньше, ни позже. Начали готовиться к выборам в Первую Государственную Думу.

Предварительно нужно было организовать местные отделы партии Народной Свободы. Во всех городах Таврической губернии, в одних — открыто и свободно, в других — конспиративно, образовались местные комитеты, а затем в Симферополе был созван губернский съезд, который выбрал губернский комитет под моим председательством. В партию мы принимали всех желающих, а потому первое партийное собрание в Симферополе было многолюдным. Я ознакомил присутствующих с программой новой партии и предложил ее обсудить для внесения на будущем всероссийском съезде предложений о тех или иных изменениях.

Собрание проходило довольно серо и скучно, пока его не оживил только что вступивший в партию член губернского правления Н. Н. Чихачев. Человек умный, образованный и способный, он был правой рукой всех сменявшихся губернаторов и таким образом в течение нескольких лет почти управлял Таврической губернией. Умел со всеми ладить, но, само собой разумеется, имел репутацию вполне благонамеренного чиновника. И вдруг метаморфоза: Н.Н. записался в партию Народной Свободы, а придя к нам на собрание, стал высказывать уже совсем радикальные мысли, настаивая даже на национализации земли. Речь Н. Н. Чихачева на собрании нашей партии в маленьком Симферополе произвела сенсацию. Вероятно, не очень одобрил ее и губернатор. По этой или другой причине, Чихачев стал хлопотать о переводе на службу в другую губернию, конечно — с повышением, и уехал в Петербург искать протекции у своего бывшего начальника В. Ф. Трепова, имевшего большие связи. По этому поводу в Симферополе передавалась такая сплетня: до сведения Трепова дошли, конечно, слухи о внезапной «левизне» его бывшего подчиненного, и между ними произошел будто бы такой разговор:

— Как же вы хотите, Н.Н., чтобы я хлопотал за чиновника, который принадлежит к революционной партии, да еще публично произносит революционные речи? — решительно заявил Трепов.

— А вам известно, ваше превосходительство, с какими намерениями я записался в эту партию?

Трепов понял намек, и вскоре Чихачев получил место киевского вице-губернатора.

К этому времени правительство укрепилось и решительно приняло реакционный курс. Чихачев, делая карьеру, плыл по течению. Но его тянуло к большой политической карьере, которую он так неудачно начал в Симферополе в 1906 году. В 1912 году он был выбран правыми депутатом от Киевской губернии и в Государственной Думе вошел в партию националистов. Увы, и на этот раз он ошибся в расчетах… Я слыхал, что, вернувшись в Киев в 1917 году, он был убит большевиками.