Жизнь моей семьи на южном берегу Крыма. Мои старшие сыновья поступают в Добровольческую армию. Благодарность большевистского комиссара. Мирные большевики. Председательница Ревкома товарищ Лаура и председатель Совнаркома Ульянов (брат Ленина) содействуют смягчению режима. Меньшевики — Лейбман, Галлоп, Новицкий и Немченко занимают ответственные посты. Их характеристики и дальнейшая судьба. Татары приспособляются, но ненавидят большевиков. Конец второго периода большевистской власти. Мое возвращение в Симферополь.
Я видел паническое отступление Добровольческой армии из Крыма, знал, что добровольцы отступают также на Дону и на Кубани и думал, что пришел конец борьбе на юге России. Поэтому я не присоединился к двум потокам беженцев, хлынувших из Крыма на Кубань и за границу, и решил, вопреки советам друзей, отсидеться некоторое время на южном берегу Крыма, а затем, смотря по обстоятельствам, либо пробраться в Москву и как-то устраивать свою жизнь под советской властью, либо поехать к Колчаку, если борьба на сибирском фронте будет продолжаться.
Опять, как год тому назад, я выехал рано утром из Симферополя теми же обходными кривыми улицами татарской части города, чтобы миновать кордоны на этот раз не большевиков, а добровольцев, которые ловили извозчиков и, выбросив пассажиров, заставляли везти себя в Феодосию или Керчь.
И вот я опять на южном берегу, в той же обстановке, как год тому назад, с той только разницей, что тогда для местных большевиков я был просто «буржуй», а теперь — один из видных контрреволюционеров». К тому же у большевиков имелся в руках документ, свидетельствовавший о моей контрреволюционности, в виде свежеотпечатанной статьи в газете «Таврический Голос» с призывом к населению о поддержке Белого движения.
Редактор «Таврического Голоса» был довольно талантливый публицист — доктор Пасманик, мой партийный товарищ. Мне несколько претили ухарско-правые настроения, которыми он заразился во время гражданской войны и которыми была пропитана его газета. Тем не менее иногда я помещал статьи в этом партийном органе.
Перед концом крымского правительства, когда многие крымские жители стали осаждать отходящие пароходы и уезжать — кто в Новороссийск, кто за границу, Пасманик помещал в своей газете громовые статьи против этих трусливых граждан, сеющих неосновательную панику среди населения, и утверждал, что славная Добровольческая армия сумеет защитить Крым от «большевистских банд». Сам он, однако, сказав нам, что едет на несколько дней в Ялту, сел там на пароход и исчез.
Временное редакторство он передал члену кадетского ЦК, московскому адвокату М. Л. Мандельштаму, только что появившемуся в Крыму.
Мандельштам был в свое время крайним левым в партийном ЦК, но от революции очень поправел, а после, в эмиграции, опять стал леветь, в конце концов перейдя на службу к большевикам. Все это не свидетельствует об устойчивости его убеждений. Такие люди обыкновенно не отличаются храбростью.
За несколько дней до прихода в Крым Красной армии я сдал Мандельштаму свою статью для напечатания в «Таврическом Голосе», а он панически удрал, не потрудившись даже уничтожить имевшихся в редакции рукописей и набора очередного номера. Наборщики этим воспользовались и выпустили его в продажу в день вступления большевиков в Симферополь. Странно и несколько жутковато мне было читать в этом номере статью за полной моей подписью.
Однако большевики были настолько уверены в том, что и я бежал, что меня не разыскивали. Поэтому я свободно жил в имении моего тестя, стараясь лишь не показываться в населенных местах. Виделся я только со знакомыми татарами, но татары врожденные конспираторы и лишнего не болтали.
И снова три месяца «робинзоновского» житья… Опять вместо газет — слухи из биюк-ламбатских кофеен, наблюдения за движением судов в море и за гулом отдаленных пушечных выстрелов.
По слухам мы знали, что Добровольческая армия остановилась перед Керчью, на Акмонайском перешейке, т. е. верстах в семидесяти от наших мест, но гул тяжелых орудий английских дредноутов был отчетливо слышен. Иногда вдруг на несколько дней замолкали пушки, и тревожно становилось на душе: значит конец… И с напряжением мы смотрели в море, ища в нем разрешения мучавших нас сомнений: неужели увидим отходящую на запад эскадру!.. Но нет, там, в синей дали, шныряют в обе стороны лишь вестовые миноносцы, расстилая по небу длинные нити черного дыма… Значит — еще держатся наши…
Для меня была чужда психология части русских интеллигентных людей, заявлявших себя нейтральными по отношению к двум боровшимся сторонам. В гражданской войне нельзя быть нейтральным. И я не сомневаюсь, что эти считавшие себя нейтральными люди подсознательно чувствовали «нашими» — одни добровольцев, а другие большевиков.
Что касается меня, то, несмотря на все пороки, а иногда и преступления добровольцев, я ни разу не помыслил себя их врагом. В этот же период времени я особенно остро ощущал их «нашими», ибо там, на Акмонае, сражались с большевиками мои старшие сыновья.
Нелегко было нам с женой отпускать на фронт двоих сыновей, из которых одному было 19, а другому 17 лет.
Конечно, ввиду их юности, мы не считали себя вправе поощрять их в стремлении поступить в Добровольческую армию, но не могли и отговаривать их. Ведь борьба шла, как нам представлялось, за самое существование России, и невозможно было из-за эгоистических родительских чувств бороться с их естественным желанием принять участие в борьбе за родину.
С двумя-тремя товарищами, они сдали выпускной экзамен в гимназии как раз перед приходом в Крым большевиков и уехали вместе с отступавшими добровольцами. Мы препоручили наших мальчиков артиллерийскому офицеру Ашуркову, скрывавшемуся у нас в первый период большевистской власти, и он определил их вольноопределяющимися на бронепоезд, на который сам был назначен.
Кроме моих сыновей, из числа членов нашего «клана» отправился на фронт и их двоюродный брат Яроцкий, еще в Петербурге сдавший экзамен на офицера. (Через полтора года он был тяжело ранен при отступлении армии Врангеля и умер).
Таким образом наше «трудовое хозяйство» по сравнению с первым периодом большевистской власти сильно пострадало из-за убыли мужской рабочей силы. Все же мы продолжали заниматься сельскохозяйственным трудом. Мы развили огородное хозяйство, что было особенно важно ввиду того, что продуктов стало значительно меньше и нашим «мажордомам» приходилось сокращать порции отпускавшегося каждому хлебного пайка.
Мои две старших дочери, поступившие на службу при крымском правительстве (одна служила в министерстве труда, а другая в университетской библиотеке), остались в Симферополе на службе у большевиков, что несколько облегчало наш бюджет. Их большевики не трогали.
Даже один из большевистских комиссаров (кажется, комиссар земледелия) однажды вызвал мою дочь к себе и конфиденциально сказал ей: «Я не знаю, где находится ваш отец, но если бы с ним что случилось — обратитесь ко мне. Я сделаю все возможное, чтобы ему помочь, так как многим ему обязан».
Когда дочь сообщила мне об этом разговоре и назвала фамилию комиссара, эта фамилия не смогла объяснить мне его внимательного ко мне отношения. Впоследствии дело объяснилось: в 1906 году, когда я был редактором симферопольской газеты «Жизнь Крыма», у нас служил репортером скромный молодой еврей. Он стремился ехать учиться в Москву, но не мог жить без заработка и однажды обратился ко мне с просьбой дать ему рекомендацию в редакцию «Русских Ведомостей». Так как он внушал мне доверие, то я удовлетворил его просьбу, и при моем содействии он стал репортером московской газеты. Из репортеров он выбился потом во второстепенные журналисты, а после октябрьского переворота, в качестве партийного большевика, стал делать революционную карьеру. Я забыл фамилию этого человека, но до сих пор вспоминаю о нем с благодарностью за проявленные ко мне добрые чувства — вопреки готтентотской морали, свойственной большинству его партийных товарищей.
На этот раз большевики пришли в Крым уже в значительной степени организованной силой. Если год тому назад крымские жители страдали от кровавых подвигов севастопольских матросов и вообще от всех ужасов большевистской анархии, то теперь тяжесть большевистской власти заключалась скорее в обратном: в стремлении регламентировать жизнь в мельчайших ее проявлениях. В городах все помещения были переписаны, квартиры и комнаты вымерены и перенумерованы, а жителей разверстывали по нумерованным комнатам, как вещи по кладовым. Была, как и в других местах, введена трудовая повинность. На улицах устраивали облавы на прохожих, гнали случайно пойманных людей грузить поезда, отправляли на фронт копать окопы и т. п. Но убийств и расстрелов, из страха перед которыми столько народа бежало из Крыма, не было.
За все три месяца пребывания большевиков в Крыму было расстреляно лишь несколько человек в Ялте, и то уже перед самым уходом большевиков, в суете и панике.
Эта бескровность большевистского режима объяснялась главным образом тем, что между уходом добровольческих войск и вступлением Красной армии прошло два-три дня, в течение которых во всех городах Крыма образовались революционные комитеты из местных большевиков. Во главе областного симферопольского Ревкома оказалась убежденная большевичка, но добрая и хорошая женщина, «товарищ Лаура» (учительница местной гимназии по фамилии Багатурьянц), решительно противившаяся всякому пролитию крови.
Когда пришли войска с военкомом Дыбенко во главе, гражданская власть была уже организована и помешала кровавым расправам, на которых настаивал Дыбенко со своим военным окружением.
Товарищ Лаура находила поддержку и в избранном председателем Совнаркома докторе Ульянове.
Доктор Ульянов был санитарным врачом губернского земства в Феодосии. Он никогда не высказывал своих политических взглядов и был известен как добродушный человек, пьяница и забулдыга. Но он был братом «самого» Ленина.
Сомневаюсь, чтобы Ленин был доволен этой внезапной политической карьерой своего брата. Но рабы не всегда понимают психологию своих господ, и не подлежит сомнению, что доктор Ульянов был избран нашим правителем исключительно для того, чтобы сделать брату его приятный сюрприз.
Ульянов сохранил свои качества и недостатки на посту председателя Совнаркома. Пьянствовал еще больше, чем прежде, властности никакой не проявлял, но, как добродушный человек, всегда заступался перед чрезвычайкой за всех, за кого его просили.
Другие члены Совнаркома, в число которых для местного колорита было включено несколько татар, были по преимуществу люди малограмотные, и, чтобы управлять Крымом, им пришлось искать интеллигентных сотрудников. Тут свои услуги предложили им лидеры местных меньшевиков. Из них только один Могилевский не захотел сотрудничать с большевиками, а продолжал редактировать оппозиционную им севастопольскую газету «Прибой», вскоре ими закрытую.
Меньшевики сделались фактическими руководителями нескольких ведомств: комиссариатом юстиции заведовал Лейбман, народного просвещения — П. И. Новицкий, финансов — А. Г. Галлоп, труда — Немченко.
Этих четырех меньшевиков я хорошо знал. Все они были гласными симферопольской городской Думы. Так как это были довольно типичные представители провинциальной «революционной демократии», то я, отвлекаясь от последовательного изложения событий, хочу дать их краткую характеристику и сообщить то, что знаю о их дальнейшей судьбе.
Лейбман был до революции хлестким провинциальным адвокатом вульгарного пошиба. Вероятно, таковым бы и остался, если бы революция не открыла перед ним другой карьеры. Заняв в большевистском правительстве ответственный пост, Лейбман не мог оставаться в Крыму после ухода Красной армии и уехал в Москву, где сейчас же вступил в коммунистическую партию. Там он сделал большую карьеру в промышленных трестах и обогащался в период НЭП’а. Дальнейшая его судьба мне неизвестна.
Совсем в другом роде был А. Г. Галлоп. Человек культурный и убежденный социал-демократ, с гимназической скамьи ушедший в революцию и побывавший в тюрьмах и ссылке. Напичканный социалистическими теориями, он в начале своей муниципальной деятельности наделал много глупостей, но, как человек умный и тактичный, признал авторитет опытного муниципального работника Иванова (о нем я выше упоминал) и стал бы прекрасным руководителем городского хозяйства, если бы приход большевиков не прервал его работу в городской Думе.
Галлоп был мягким и добрым человеком, а потому зверства большевиков его глубоко возмущали. Но социализм был для него не только руководящей целью, но как бы основой его общественных эмоций, а большевики, осуществлявшие социализм в России, все-таки воспринимались им как союзники, хотя и идущие к цели скверными путями. Те же, кто с ними воевал, были для него врагами, восстановителями реакции и ненавистного ему капитализма. И с того момента, как ему представилась возможность сотрудничать с большевиками в построении социализма, он отдал свои силы этой работе. Однако природная порядочность помешала ему войти в коммунистическую партию.
Попав в эмиграцию, я продолжал иногда получать сведения о Галлопе. Знал, что он перебрался в Москву и занимал видный пост в каких-то хозяйственных учреждениях, знал также, что во время страшного террора в Крыму в 1921 году ему, благодаря его связям, удалось спасти много человеческих жизней.
Но судьба меня еще раз свела с этим человеком, к которому, несмотря на разницу наших политических взглядов, я все же относился с личной симпатией. Оказавшись в 1922 году в Берлине, я узнал, что Галлоп служит там в торгпредстве, и зашел к нему на квартиру, чтобы получить от него сведения о членах моей семьи, остававшихся в России.
Он только что приехал из Москвы со своей женой, которую я тоже знал по Симферополю, где она сотрудничала в местной газете. В 1922 году в Москве жилось очень скудно даже большевистским сановникам, и жена Галлопа не могла скрыть своего восторга от того, что, благодаря большому жалованью мужа, могла вести в Берлине буржуазный образ жизни. Для нашего серьезного разговора мы назначили друг другу свидание в кафе. Там мы поговорили откровенно. Он сказал мне, что продолжает отрицательно относиться к большевистской кровавой диктатуре, но все-таки верит, что в России строится социализм, и что поэтому он продолжает и будет продолжать работать с большевиками. Со своей стороны, я высказался в том смысле, что хотя принципиально не возражаю против, социалистических форм производства, но для меня свобода, человеческая личность и человеческая жизнь ценны сами по себе, и если эти высшие ценности попираются ради социалистического строительства, то я считал бы для себя морально недопустимым принимать в нем участие. Мы горячо поспорили, и когда, прощаясь, я пожал руку своему собеседнику, то сказал ему, что жму ее в последний раз и не могу с ним больше поддерживать дружеских отношений, так как наши разногласия не только политического, но и морального свойства.
Меня все-таки продолжала интересовать судьба этого «мирного большевика», упорно отказывавшегося вступить в коммунистическую партию, и я кое-когда получал о нем сведения: из Берлина он вернулся в Москву и продолжал верой и правдой служить советской власти. В конце концов, однако, оказался «вредителем» и попал в тюрьму и ссылку.
Совершенно своеобразным революционером, но тоже типичным для своего времени, был П. И. Новицкий. Он был учителем словесности в симферопольской женской гимназии. Вероятно, в ранней юности принимал участие в революции 1905 года, а затем, как и многие его сверстники, разочаровавшись в политике, ударился в крайности господствовавшего среди революционных неудачников эстетизма и ницшеанства с сопутствовавшими им в эту эпоху позерством и фиглярством. Одевался изысканно, но носил длинные волосы, обрамлявшие его довольно красивое лицо, на руку нацепил массивный золотой браслет, в театре и в собраниях появлялся с веером, которым обмахивался с томным видом.
Говорят, что все-таки он был талантливым преподавателем и, понятно, предметом обожания своих учениц.
Человек он был неглупый, умел красиво говорить публично и, когда настала вторая революция, сделался одной из наиболее видных фигур в Симферополе и, наравне с Галлопом, лидером местных меньшевиков. Избранный председателем городской Думы, он умел толково и беспристрастно вести заседания.
Объединению Новицкого с большевиками содействовали обстоятельства его личной жизни. Перед приходом большевиков в Крым он бросил свою жену и сошелся с председательницей симферопольского Ревкома «товарищем Лаурой» Багатурьянц, о которой я упоминал выше.
Когда летом 1919 года большевики снова были вынуждены покинуть Крым, Новицкий со своей новой женой не успел уехать вслед за отступавшей Красной армией, и они некоторое время скрывались в Севастополе. В конце концов их нашла контрразведка и арестовала. Им, в особенности ей, грозило весьма серьезное возмездие за участие в большевистской власти. Она относилась к своей судьбе стоически, как подобает убежденной революционерке, а Новицкий, как мне передавали, вел себя в тюрьме, как истерическая женщина. О степени его жалкого состояния я сужу по письму, которое я от него получил из тюрьмы. В нем он обращался к моему «доброму сердцу», заклиная меня спасти его и его жену от грозившей им смерти, и давал мне торжественное обещание навсегда отказаться от политической деятельности, если я добьюсь его освобождения.
Меня очень покоробил весь слезливый тон его письма, а в особенности это странное обещание, как будто я без него отказался бы его спасать от смерти.
Само собой разумеется, что это возмутившее меня письмо не помешало мне предпринять за них хлопоты, которые увенчались успехом: Новицкий и Лаура были освобождены из тюрьмы под мое поручительство.
Через месяц Лаура предстала перед военно-полевым судом и ко всеобщему удивлению была оправдана. Несмотря на то, что ее председательство в Ревкоме было вполне доказано, на суд явилось столько добровольных свидетелей из разных слоев общества, не исключая офицеров, говоривших о ее доброте, отзывчивости и о том, как она их спасала из когтей Чека, что суровые судьи, привыкшие отправлять большевиков на виселицу, не смогли посягнуть на жизнь этой действительно благородной женщины, виновной лишь в фанатической преданности своим идеалам.
С этого момента мое поручительство отпадало, и Лауре вместе с Новицким удалось скрыться от нового ареста и расстрела — уже без суда. Больше я с ними не встречался…
В 1921 году моя жена и часть детей, остававшихся в России, были арестованы по обвинению в «шпионстве», за что им грозила смерть. Тогда кто-то из общих знакомых обратился к Новицкому, уже ставшему коммунистом, с просьбой спасти мою семью, но он отказался от какого-либо содействия…
Четвертым из управлявших Крымом под большевистской властью меньшевиков был Немченко. Это был еще совсем молодой человек и производил впечатление набравшегося марксистских идей полуинтеллигента. В качестве гласного городской Думы он выступал с речами, полными ненависти к нам, его политическим противникам. Оказавшись на службе у большевиков, он вскоре вошел в коммунистическую партию и исчез из Крыма вместе с Красной армией.
Вернулся Немченко уже после разгрома врангелевской армии в качестве одного из руководителей Чека. Вместе с Белой Куном и Савельевой он состоял в знаменитой «тройке», по распоряжению которой в Крыму было расстреляно от 30 до 40 тысяч человек. Эти чудовищные цифры мне подтвердил в Берлине в беседе со мной А. Г. Галлоп, скорее старавшийся преуменьшать, чем преувеличивать большевистские зверства.
Однако, как бы ни сложилась впоследствии судьба здесь мною охарактеризованных четырех меньшевиков, тогда, весной 1919 года, присутствуя с совещательным голосом в высшем органе местной крымской власти и имея мощную покровительницу в лице председательницы Ревкома Лауры Багатурьянц, они несомненно оказывали смягчающее влияние на установившийся в Крыму режим.
Штаб Дыбенко, вступивший в борьбу с более гуманным Ревкомом, продолжал вести ее и с Совнаркомом, возглавлявшимся братом Ленина и руководившимся группой меньшевиков. В конце концов Дыбенко получил разрешение организовать свою военную Чека, но она не успела развернуть свою кровавую деятельность, когда большевикам пришлось отступить из Крыма под натиском наступавших из Керчи добровольцев.
Обо всем, что творилось в это время в Крыму, я узнавал случайно, и многое узнал лишь впоследствии из рассказов знакомых.
Нас на южном берегу, как и в первый период большевизма, не трогали. Приезжали к нам какие-то комиссии опечатывать винный подвал и собирать статистические сведения, и только. Ни разу за три месяца мне не пришлось иметь дела ни с одним из представителей большевистской власти. Жили мы мирно, обрабатывая своим трудом виноградники, и только раскаты пушечных выстрелов говорили нам о возможности перемены в нашей судьбе…
В середине июня пошли всякие противоречивые слухи: то передавали о прорыве добровольцев и начавшемся бегстве большевиков, то обратно — о блестящих победах Красной армии. Еще за два дня до отступления большевиков из Крыма мы читали в газетах победные реляции. Но татары, имевшие связи через Феодосию с Керчью, задолго таинственно нам подмигивали и говорили, что «скоро перемена будет». Еще со времени власти первых большевиков, так жестоко с ними расправившихся, татары питали к ним затаенную ненависть, и хотя послушно исполняли их распоряжения, беспрекословно выбирали «революционные комитеты» и вообще внешне оказывали большевистской власти почет и уважение, но в потаенных пещерах на всякий случай прятали винтовки и патроны.
Большевики старались внести разложение в патриархальный строй татарской жизни, пытались проводить в ревкомы так называемую «бедноту», т. е. по преимуществу наиболее развращенную часть татарской молодежи, преступников и хулиганов, но это им плохо удавалось. Татарские «середняки» были чрезвычайно сплочены и выдвигали на ответственные посты своих лидеров, которые с присущим восточным людям дипломатическим талантом умели вкрадываться в доверие к подозрительному начальству.
Однажды, когда моя жена зашла по делу в биюк-ламбатский Ревком, председатель Ревкома отвел ее в сторону и шепотом сообщил ей: «Ну, слава Богу, наши идут. Феодосию заняли, сегодня Судак возьмут, завтра тут будут. Слава Богу!..»
На следующий день я в первый раз за три месяца пошел в Алушту и видел, как по пустым улицам неслись в направлении Симферополя тачанки с красноармейцами. А еще через день, сбрив себе на всякий случай бороду, я уже ехал в Симферополь, рассчитывая быть на своем посту в земской управе еще до прибытия добровольцев.
Еще накануне пустынное шоссе, по которому носились лишь одни казенные автомобили, на моих глазах оживало: со всех проселочных дорог к нему тянулись нагруженные всякими продуктами мажары, на деревенских улицах, как в праздник, толпился народ. Все были радостно возбуждены. После трехмесячного умирания Крым снова почувствовал биение жизни…