Не диктатура, а военная анархия. Жертвы контрразведки. Преследование всех, служивших у большевиков. 2-ой Конный полк и его бесчинства. Контрразведка в родстве с чрезвычайкой. Законодательство и управление деникинского правительства. Отмена всех законов крымского правительства. Реформа самоуправления. Обновленная симферопольская городская Дума. Земства без земских собраний. Совещания председателей управ. Уездные начальники. Полиция в двойном подчинении у местной и центральной власти. Губернатор Татищев под влиянием крупных помещиков. Учреждение карательных отрядов на средства землевладельцев. Вице-губернатор Карпов в роли реставратора. Приезд генерала Деникина в Симферополь. Мобилизация в Крыму и ее неудача. Безденежье местных учреждений в связи с централизацией управления. Трагическое положение губернского земства. Мои поездки за деньгами в Екатеринодар и Ростов. Миллионы в чемодане. Ужасное состояние психиатрической больницы. Эпидемия сыпного тифа в Симферополе. Постепенное разрушение земского дела. Децентрализация власти и ее влияние на улучшение материального положения казенных и общественных учреждений. Моральный развал в войсках Добровольческой армии. Проект капитана Орлова об организации отборных частей войск. Восстание Орлова и его ликвидация. Генерал Слащев — главноначальствующий над Крымом. Мое знакомство со Слащевым. Заложники в поезде Слащева и их спасение. Слащев на заседании комитета, организованного эсерами. Конец Слащева. Мои впечатления о Деникине и его окружении. НИ. Астров. Крушение Деникина: деникинское правительство в Севастополе. Военный заговор против него и его отставка. Моя поездка в Феодосию по вызову Деникина. Засада «зеленых» на пути в Феодосию. Отставка Деникина и избрание генерала Врангеля южнорусским диктатором.

Я прибыл в Симферополь одновременно с первым кавалерийским отрядом деникинской армии, вошедшим в город по феодосийскому шоссе. Начальник этого отряда объявил себя временным комендантом города и в течение первых двух-трех дней стал в нем высшей военной и гражданской властью. У меня, как председателя управы, сразу появилось множество неотложных дел, о которых нужно было с ним переговорить, и я отправился в Европейскую гостиницу, ставшую с легкой руки немцев местом пребывания всех войсковых штабов, появлявшихся в Симферополе.

Помещение гостиницы, в которой еще два дня тому назад находился штаб Красной армии, было невероятно грязно. По пустым коридорам слонялись, гремя шпорами, сильно подвыпившие офицеры, из какого-то номера раздавались пьяные песни и крики. На просьбу доложить коменданту о моем приходе мне ответили, что он занят и чтобы я подождал.

Усевшись на подоконник, за отсутствием стульев, я стал наблюдать слонявшуюся мимо меня веселую компанию, среди которой находился длинноусый полковник в расстегнутом мундире. Из происходивших разговоров я понял, что это и есть «занятый» комендант, и попросил его уделить время для делового разговора. Полковник посмотрел на меня пьяными глазами, грубо сказал, что ему некогда, и повернулся ко мне спиной. Пришлось отложить деловые разговоры до появления настоящей власти.

Этот сам по себе незначительный эпизод сохранился в моей памяти потому, что грубый пьяный полковник представлялся мне впоследствии фигурой, символизирующей деникинский режим. Там, на верхах, сам Деникин, полный добрых намерений, пламенный патриот, храбрый воин и честнейший человек. Вокруг него — борьба сил реакционных и либеральных, Особое совещание, нерешительное, колеблющееся между правым и левым курсом политики, добросовестно разрабатывающее законы и уверенное, что оно создает государственность на юге России. Все это там, где-то далеко, в Екатеринодаре, Таганроге, Ростове. А население видит перед собой вот таких пьяных полковников, для которых никакие законы не писаны. И совершенно безразлично, одерживала ли в Особом совещании победу группа М. М. Федорова и Н. И. Астрова или их правые противники — полковникам на местах до этого не было дела. Они не признавали никаких властей, ни консервативных, ни либеральных, а, действуя по своему усмотрению, создавали атмосферу военной анархии. И весь период власти генерала Деникина в Крыму, от занятия Крыма его войсками, пришедшими с Акмоная, и до появления у власти генерала Врангеля, можно назвать периодом все усиливавшейся военной анархии, которую совершенно неправильно называли военной диктатурой.

Еще гражданские власти не были установлены в Крыму, когда контрразведка уже приступила к работе. И в первые же дни после прихода добровольческих войск я получил весьма яркое впечатление об ее работе.

В мой кабинет вошла сравнительно молодая женщина в сопровождении большого бородатого человека в форме лесничего.

Войдя, они тщательно затворили за собой дверь, и женщина робко и конфузливо, почти шепотом, просила меня выслушать ее, с тем, однако, что все, сказанное ею, останется между нами. Затем, сев в кресло и облокотясь на стол так, чтобы скрыть от меня выражение своего лица, она начала свой рассказ глухим, но каким-то искусственно спокойным голосом человека, перенесшего, но уже пережившего большую душевную драму.

Она — учительница в Старом Крыму, учительствует 15 лет. Никогда раньше не занималась политикой, а когда пришла революция — записалась в народно-социалистическую партию и раза два выступала на митингах. Большого касательства к политике она не имела и занималась своей школой, как при крымских правительствах, так и при большевиках. Будучи глубоко религиозным человеком, она не могла не относиться отрицательно к большевикам, о чем свидетельствовали удостоверения за подписями двух священников, которые она мне предъявила.

Но вот в Старый Крым вступают добровольческие войска и контрразведка с ротмистром X (фамилию его не помню) во главе. Начинается расправа с «большевиками»…

Кто-то донес на скромную учительницу, что она социалистка. Социалистка — значит большевичка. Ротмистр призвал ее к себе и велел двум солдатам в своем присутствии ее выпороть. Приказание было исполнено…

Рассказав мне все это, она на минуту замолкла и как бы застыла, закрыв лицо руками. Я посмотрел на ее мужа. Он сидел неподвижно, большой и неуклюжий, и крупные капли слез текли по его всклокоченной бороде.

— Так вот мы пришли просить вас, чтобы вы заступились.

Я ответил, что употреблю все меры, чтобы этот негодяй понес заслуженную кару.

— Нет, ради Бога, не делайте этого, — перебила она меня. — Я уже все это пережила, много молилась… и зла ему не желаю. Бог с ним… А только мы опасались, что дело может иметь последствия… Меня могут уволить. А вы сами понимаете, как теперь трудно жить нам с детьми на одно жалованье мужа. Да и на службе мужа это может отразиться.

Муж отер слезы и угрюмо смотрел в пол. Видимо, он понимал унизительность постановки вопроса, мучился этим, но ответственность за судьбу семьи вынуждала и его к смирению.

Я, конечно, обещал им всяческое содействие на случай, если бы их стали притеснять, а затем просил их все-таки дать мне разрешение довести до сведения военного начальства о действиях ротмистра X.

Вначале несчастная женщина об этом и слышать не хотела, но мои доводы о том, что, если замолчать дело, X и с другими будет проделывать то же, что с ней, и что я обещаю доложить об этом лично самому Деникину, когда буду в Екатеринодаре, в конце концов вынудили ее согласие.

В Екатеринодаре я подал Деникину докладную записку о деятельности контрразведки, изложив в ней и этот тяжелый эпизод. Через два дня я у него спросил, дан ли ход делу ротмистра X, и он сейчас же позвонил по телефону начальнику контрразведки. Получив ответ, он удовлетворенно улыбнулся и сказал: «Сидит».

— Вот видите, как у нас скоро дела делаются, — добавил он весело.

Не знаю, действительно ли X был тогда арестован, или начальник контрразведки просто обманул Деникина. Во всяком случае вскоре по возвращении моем в Крым я уже слышал жалобы на действия этого ротмистра в мелитопольской контрразведке…

А вот еще случай, относящийся тоже к первым дням занятия Ялты добровольческими войсками.

Приходит ко мне знакомый и говорит: «Вас очень желает видеть С. Д. Ханис, но он вынужден скрываться. Живет он в таком-то доме, вход со двора. Спросите Ивана Ивановича, пароль такой-то. Не откажите, так как дело касается жизни человека».

Ханис был местным присяжным поверенным, но занимался больше коммерцией и спекуляциями, а при большевиках поступил к ним на службу по заведованию казенными имениями южного берега. Я знал его мало, и хотя был о нем не очень лестного мнения, но мне было известно, что он во всяком случае не коммунист. (Через три года он умер от сыпного тифа в одной из московских тюрем).

Я счел своим долгом пойти на тайное свидание с Ханисом, и вот что от него услышал.

В Ялте производились массовые аресты. В числе других арестовали и его. Вскоре после ареста в камеру, в которой он сидел, ночью явился морской офицер и, предъявив ордер морской контрразведки, предложил ему и еще какому-то польскому коммерсанту следовать за ним на допрос. Ханису показалось странным, что их вызвали на допрос ночью, но идти нужно было.

Они вышли из тюрьмы и пошли под конвоем четырех моряков по улицам Ялты по направлению к молу. Ханис спросил офицера, почему их ведут к молу.

— Мы вас повезем на миноносец и там допросим, — был ответ.

Ни у мола, ни в море никакого миноносца не было видно, и Ханис понял…

На молу остановились. Матросы подошли к Ханису, вынули у него из карманов бумажник, портмоне, золотые часы и, накинув на шею веревку с тяжелым камнем, сбросили в море.

К счастью, он оказался прекрасным пловцом и не растерялся. Просунув одну руку между горлом и веревкой, чтобы не быть удавленным тяжелым камнем, он с невероятными усилиями, под водой, загребая свободной рукой, подплыл под деревянную обшивку мола, зацепился за балку и затих. Оттуда он слышал, как его товарищ по несчастью боролся со своими убийцами, а затем — всплеск, и все стало тихо…

Я не буду рассказывать о дальнейших приключениях этого живого мертвеца. В конце концов ему удалось пробраться в квартиру Елпатьевских, где его укрыли и тайно вывезли в Симферополь. Услыхав, что я еду в Екатеринодар, Ханис просил меня взять его с собой на автомобиле до Керчи. Автомобиля мне достать не удалось, но я обещал ему тоже довести о его деле до сведения генерала Деникина.

Это были первые впечатления при втором появлении Добровольческой армии в Крыму. Они свидетельствовали о том, что за несколько месяцев засевшие в ее контрразведках грабители и насильники стали еще распущеннее…

В качестве председателя губернской земской управы, я, с одной стороны, являлся как бы представителем местного населения, а с другой — постоянно находился в сношениях с администрацией, которая, благодаря моим личным связям с окружением Деникина, все-таки со мной считалась. Поэтому мой кабинет вскоре сделался местом, куда стекались жалобы пострадавших от всяких насилий больших и маленьких властей. Были дни, которые приходилось целиком посвящать подобным делам и ездить по разным инстанциям — к военному начальству, к губернатору, к начальнику контрразведки, к председателю военно-следственной комиссии и т. д.

Военно-следственные комиссии были учреждены с целью разгрузки военных судов от мелких дел и от дел совершенно дутых, в большом количестве фабриковавшихся контрразведками, которые были обязаны предварительно направлять их в комиссии. Менее значительные дела разрешались самими комиссиями в административном порядке, а более важные передавались военным судам.

Эти комиссии, в состав которых входили военные юристы и юристы гражданские, находившиеся в армии в качестве офицеров, все-таки вносили некоторый элемент законности в бесконечное море произвола, царившего при разбирательстве политических дел.

В Крыму председателем военно-следственной комиссии был очень порядочный человек (Городецкий, если не ошибаюсь), который всегда внимательно относился к моим ходатайствам и делал, что мог. Но у него была семья, и, как честный человек, он жил только на свое жалованье, которого, конечно, боялся лишиться. Часто, принимая меня в своем кабинете и тщательно затворив дверь, он жаловался мне на свое полное бессилие. Ему уже ставили на вид слишком большое число прекращенных дел, а каждое его вмешательство в дела контрразведки вызывало доносы, грозившие ему лишением места. И все-таки, благодаря его помощи, мне удалось спасти многих невинных людей.

Самое ужасное было то, что в то время простой факт службы в советском учреждении был достаточным основанием для привлечения человека к дознанию о его принадлежности к большевикам, а участие в «Совете», хотя бы в качестве беспартийного, прямо признавалось преступлением.

Так, например, мне пришлось хлопотать за одного учителя, который, по настоянию товарищей и с целью защищать их интересы, согласился на избрание в Совет, где все время был в оппозиции к большевистской власти.

Даже почтенный председатель следственной комиссии искренне недоумевал, как я могу хлопотать за явного большевика, который ведь был членом «Совета». Лишь после обстоятельной беседы со мной и выслушав рыдавшую молодую женщину — жену учителя, он понял, что следственная комиссия сделала ошибку, приговорив ее мужа к принудительным работам в Новороссийске.

Было отдано распоряжение об освобождении этого несчастного человека, и жена его, радостная и сияющая, поехала за ним в Новороссийск. Увы, он уже успел там умереть от сыпного тифа…

Полное нежелание руководителей политики южнорусского правительства войти в положение обывателей, голодом и холодом вынужденных служить большевикам и создавать с ними добрые отношения, было, несомненно, одной из многих причин катастрофы, постигшей Белое движение. Обыватели развращались, сводя друг с другом счеты доносами, полицейские и военно-полицейские органы тоже развращались легкой возможностью арестовать и повесить или, наоборот, освободить от наказания кого угодно, ибо утратился критерий того, что составляет государственное преступление. И местные жители, хорошо знавшие — кто большевик, а кто нет, наблюдали, как какие-нибудь злостные чекисты, просидев в контрразведке несколько дней, свободно разгуливали по улицам, а люди, ничего общего с большевиками не имевшие, месяцами сидели в тюрьмах, а случалось, что и подвергались смертной казни.

Когда приходилось о всех этих вещах сообщать в Екатеринодаре или в Ростове людям, имевшим власть или влияние в правительстве, то в ответ получался обыкновенно сочувственный вздох и какая-нибудь стереотипная фраза вроде: «лес рубят — щепки летят». И не понимали они, что щепками так завалили лес, что и рубить его стало невозможно.

Подозрительное отношение ко всякому обывателю, которое приносила с собой Добровольческая армия в занятые ею местности, неизбежно создавало в ней самой психологию не освободителя, а завоевателя и вызывало соответствующее отношение к ней со стороны населения.

Ужасно было также отношение к пленным красным офицерам. Всех их мытарили на допросах контрразведок.

Как-то в Джанкое, в ставке командующего корпусом, я видел толпу этих грязных, оборванных людей, больных, запуганных и униженных. Их привезли к заведующему политической частью Кирпичникову на допрос. Сердце сжималось при виде этих несчастных, дальнейшая судьба, а может быть и жизнь которых зависела от сцепления маленьких случайностей: от показания товарищей, доноса стороннего человека о том, что такой-то служил не за страх, а за совесть в Красной армии, и т. п.

В последний период своего управления деникинское правительство поняло ошибочность своей политики. Дана была амнистия красным офицерам, писались циркуляры, разъяснявшие, что служба в большевистских учреждениях не должна почитаться за преступление, и т. д. Но уже было слишком поздно. Создавшуюся психологию управляющих и управляемых изменить уже было нельзя…

Говоря о своих впечатлениях о Добровольческой армии, не могу не упомянуть еще о своей поездке в Мелитополь, только что освобожденный от большевиков.

Среди кавалерийских частей, сражавшихся на Акмонайском перешейке, был между прочим 2-ой Конный полк, в который входили эскадроны, состоявшие главным образом из кавказских горцев. Когда в тылу у добровольцев вооруженные большевики, скрывавшиеся в керченских каменоломнях, вошли в Керчь и подняли там восстание, этот полк его подавил потоками крови не только большевиков, но и случайных людей, казавшихся подозрительными. В таких случаях чрезмерные жестокости понятны и неизбежны. Однако, недаром именно этот полк был послан на подавление восстания: он был известен в армии своей исключительной жестокостью и грабежами. Когда Добровольческая армия проходила через Крым, преследуя большевиков, начальство направляло этот грабительский полк в обход крымских городов и расквартировало его по деревням северной Таврии.

И вот в Мелитополе я был свидетелем целого паломничества в земскую управу и к уездному начальнику с жалобами на бесчинства и грабежи этого полка. Приезжали ограбленные мельники, евреи-лавочники, выпоротые крестьяне… Жалобам не было конца.

На возвратном пути я заехал в Джанкой к командующему корпусом генералу Добровольскому и сообщил ему о том, что видел и слышал. «Все это мне известно, — ответил он. — Я уже просил, чтобы этот полк от меня убрали, и генерал Май-Маевский обещал».

Действительно, 2-ой Конный полк был вскоре переведен в другое место, где так же, как и в Мелитопольском уезде, пополнил армию батьки Махно не одной тысячью крестьян, преисполнившихся ненависти к «кадетам».

«Знаю, знаю все это, — говорил мне и генерал Деникин в Екатеринодаре, — но что я могу сделать!.. Весь русский народ сейчас развращен и, развращенный, грабит, безобразничает. Мы боремся против этого, делаем все, что можем, но искоренить зло можно будет только после окончания гражданской войны»…

Я знаю, что среди войск генерала Деникина были части дисциплинированные, дезорганизовавшиеся лишь в последний период бегства армии в Новороссийск, знаю, что пока одни грабили — другие геройски умирали, а иногда и грабители храбро сражались. Но смерти героев происходили там, далеко, на полях сражений. Мимо жителей они проходили в моменты освобождения от большевиков и исчезали на фронте. А грабителей, вымогателей, взяточников, оскорбителей чести и достоинства человеческого, это отребье военного фронта и гангрену тыла, население видело повседневно. По ним обыватели судили о Добровольческой армии в целом. Поэтому и мне, изображающему жизнь не армии, а гражданского населения Крыма, невольно приходится останавливаться на этих отрицательных явлениях.

То же скажу и о южнорусской власти. Ведь благие намерения и цели высокопорядочных людей, какими были и сам Деникин, и большинство лиц, его окружавших, независимо от политических направлений, людей, бесконечно преданных родине и ее возрождению, были совершенно скрыты от рядовых обывателей. На местах мы видели у власти в лучшем случае чиновников-карьеристов, а в худшем — злобных реставраторов, мстительных и жестоких, сводящих счеты со всеми политическими противниками, а еще больше — просто людей, развращенных безвременьем, спекулянтов и мошенников, стремившихся использовать свою власть, чтобы поживиться за счет казны и населения.

И все-таки я скажу, что глубоко не правы те, кто, не пережив с нами крушения белого фронта и белого управления, а судя о Белом движении лишь на основании рассказов и газетных сообщений, приходят к выводу, что режим на юге России был не лучше большевистского.

На моих глазах все больше и больше разлагалась южнорусская государственность, и все мы страдали от ее длительной агонии. Но это была агония отходящей жизни, а большевистский режим периода военного коммунизма — это была смерть.

Всякая жизнь лучше смерти. И понятно, что мы всеми силами старались поддержать ужасную, агонизирующую жизнь. Только бы не умереть…

В частности, многие, признавая весь кровавый ужас работы чрезвычаек, утверждают, что белые контрразведки делали то же самое. Действительно, это были совершенно аналогичные учреждения, в которых часто подвизались даже одни и те же лица.

В памяти моей ярко сохранилась одна сцена, которой я был случайным свидетелем.

В приемную губернатора, где я находился по какому-то делу, вбежал молодой врач и прерывающимся от волнения голосом обратился к дежурному чиновнику:

— Мне нужно срочно видеть губернатора по важному делу.

— Подождите, — был сухой ответ, — губернатор примет вас, когда освободится.

Молодой человек пожал плечами и, махнув рукой, стал нервно ходить по комнате взад и вперед. По мере того, как шло время, волнение его возрастало. Очевидно, у него была потребность поскорее высказать кому-нибудь то, что у него на душе, и, подойдя ко мне, он стал почти истерическим тоном говорить:

— Поймите же, ведь это черт знает что, ужас, ужас какой-то… Я все время на фронте… да что я, я — врач… А другие бьются, погибают, дохнут от сыпного тифа, а за кого, за что?..

Видно было, что он почти не владеет собой. Губы его дрожали, на глазах были слезы…

— В чем же дело? — спросил я.

— Дело простое: захожу сейчас по делу в государственную стражу и вижу там в офицерской форме того человека, который полтора года тому назад во главе большевистской банды явился в наше тульское имение. Они взяли моего отца и расстреляли…

— За кого же мы сражаемся, — продолжал он, — для чего кровь проливаем! Неужели для того, чтобы и здесь наши убийцы делали карьеру, как у большевиков. Ведь этот (он назвал фамилию) большой пост занимает в полиции… Я не уеду отсюда, пока с ним не сосчитаюсь… Все расскажу губернатору, и если не добьюсь своего, то уж и не знаю… Пусть тогда меня вешают, что ли…

Я пошел к начальнику уголовно-политического розыска, передал ему рассказ военного врача, в правдивости которого у меня не было сомнений, и назвал фамилию полицейского офицера — убийцы его отца.

— Это дело, конечно, подлежит расследованию, — был спокойный ответ, — но наше занятие особое, и такие обвинения не всегда бывают основательны. Представьте себе, что этот офицер выполнял у большевиков те или иные функции по распоряжению из другого места. Ведь это возможно, не правда ли?

И он посмотрел на меня взглядом, выражавшим снисхождение к моей наивности.

Не знаю, было ли произведено расследование по поводу заявления военного врача, но только то лицо, на которое он указывал как на убийцу своего отца, я встречал после этого не раз в военной форме в Симферополе, Севастополе и Константинополе.

Где кончалась Чека и где начиналась контрразведка? Эти два учреждения были связаны между собой бесконечными нитями, и случаи перехода служащих из одного в другое были многочисленны.

Мне лично известны два таких случая в Крыму. А я ведь мало кого знал из служащих в этих учреждениях.

Да, между контрразведкой и Чека или ГПУ можно поставить знак равенства, приписав ко второй численный множитель — 1000. Качественная разница этих учреждений выступает лишь тогда, когда их рассматриваешь как функциональные органы власти. Контрразведка старалась скрыть свои преступления, она их делала тайком. Если местные власти иногда закрывали глаза на то, что делалось в контрразведках, а иногда даже поощряли их беззакония, то считали своим долгом хотя бы делать вид, что принимают меры для смягчения их насилий, или просто отрицали самые факты.

Если центральная власть была бессильна в борьбе с палачами, садистами и вымогателями контрразведок, то она их не оправдывала. Чекисты же открыто и с полного одобрения местных и центральных властей делали свое кровавое дело.

В Добровольческой армии на моих глазах шло падение моральных устоев, но все-таки критерием поступков оставалась общечеловеческая мораль. Отступали от нее и руководители, и исполнители, но не отрицали ее и, нарушая, сознавали, что поступают дурно.

Большевики заменили общечеловеческую мораль классовой. И эта классовая мораль позволяла им зверствовать с гордо поднятой головой.

Это обстоятельство часто упускается из виду, когда ставят знак равенства между происходившим в России белым и красным террором. Только Гитлер, отвергнув общечеловеческую мораль, этот знак равенства поставил.

Но летом 1919 года, после относительно «мягкого» красного режима «товарища Лауры» и ленинского брата, белый террор оказался жесточе и разнузданнее. Это была простая местная случайность, но случайность, давшая благоприятную почву для большевистской пропаганды в Крыму.

Теперь скажу несколько слов о законодательстве и общих основах управления деникинского правительства.

Период двух краевых правительств в Крыму продолжался около года. Оба правительства не только управляли, но и законодательствовали. Особенно много законов было издано вторым правительством Соломона Крыма. Значительная часть их касалась введения новых налогов и увеличения ставок ранее существовавших, в целях создания, при неуклонно падавшем рубле, бюджетного равновесия. С уходом большевиков эти законы снова приобрели силу.

Казалось бы, что правительству Деникина надлежало ознакомиться с местными законами, отменить те, которые оно нашло бы неудовлетворительными, и сохранить нужные и полезные. В Екатеринодаре, однако, по некоторым вопросам господствовала твердокаменная принципиальность, не считавшаяся совершенно с потребностями жизни. К таковым относилась идея «единой России». Везде и всюду видели злостный сепаратизм и измену этой идее.

Как я уже писал выше, борьба правительства С. Крыма с военной анархией получила в ставке Деникина тенденциозное освещение и создалась легенда о нашем стремлении отделить Крым от России. И вот, когда после занятия Крыма добровольческими частями правительство Деникина узнало, что там действуют какие-то особые законы крымского правительства, эти законы были отменены без рассмотрения единым росчерком пера.

Последствия получились совершенно неожиданные для деникинского правительства: доход от косвенных налогов сразу понизился в 20–30 раз, приток денег в казначейства значительно сократился, а затем начались иски к казне о неправильных взысканиях, которые суду приходилось удовлетворять. Сокращение денег в казначействах отражалось на несвоевременном получении жалований, что усиливало недовольство властью.

Другая навязчивая идея правительства Деникина — была боязнь социалистических самоуправлений. Поэтому одним из первых актов его в Крыму был роспуск городских Дум и земских собраний. Особым совещанием были выработаны новые положения о земских и городских учреждениях. Во главе этой законодательной работы стоял Н. И. Астров, которому удалось вполне сохранить демократический их характер.

В основу реформы были положены соответствующие законы Временного правительства. Принципиальные изменения их состояли главным образом в усилении правительственного контроля (хотя в гораздо меньшей степени, чем в старых земском и городском положениях) и в изъятии полиции из ведения самоуправлений.

В положении о земских учреждениях сохранились уездное и губернское земства со всеми их функциями. Что касается земства волостного, то оно было оставлено факультативно, в виде права уездных земств, в случае надобности, учреждать по своему усмотрению участковые и волостные земства.

С моей точки зрения, эта последняя реформа была весьма удачной. Факультативность волостных земств вытекала из реальных потребностей.

В городских самоуправлениях было сохранено всеобщее избирательное право, но с двухгодичным цензом оседлости и с мажоритарной системой выборов. С моей точки зрения, это тоже было улучшением закона Временного правительства.

Городское положение было проведено в жизнь, городские Думы были избраны и приступили к работе.

Благодаря введению ценза оседлости, они явились по своему составу довольно правильными выразителями настроений оседлого населения крымских городов.

Я принимал участие в составе симферопольской городской Думы. В Симферополе одержала победу наша группа «демократического объединения», в которую входили люди, довольно различные по своим политическим взглядам. Основная цель наша заключалась в том, чтобы, не отказываясь в исключительных случаях от политических выступлений, изгнать политику из повседневной думской работы, сделав ее исключительно деловой.

Нужно было раз навсегда покончить с укоренившимися в демократических думах партийными нравами, превращавшими каждый мелкий вопрос повседневной городской жизни в политические турниры, из-за которых страдала думская работа, важные доклады переносились с повестки на повестку, а городское хозяйство постепенно разрушалось.

Для того, чтобы искоренить эти пагубные нравы, по моей инициативе, мы отказались от каких-либо фракционных заседаний «демократического объединения». Выборы в думские комиссии производились персонально, вне соблюдения партийных пропорций.

Такая реорганизация думской работы вначале встречала резкую оппозицию со стороны меньшинства — с.-р. и с.-д.

В конце концов наша левая оппозиция смирилась, и Дума стала работать нормально и продуктивно, поддерживая пошатнувшийся престиж демократических самоуправлений. Даже в последующий период полного финансового кризиса и инфляции хозяйство города Симферополя как-то продолжало держаться и в бюджете правительственные субсидии занимали весьма скромное место.

Конечно, симферопольская Дума не могла оставаться глухой к ряду безобразных проявлений власти и не раз подымала свой голос в защиту населения и своих нарушенных прав. Это создавало ей в правительственных кругах репутацию «крамольной», и, ведя внутри борьбу с левой оппозицией, ей приходилось защищаться от нападений справа.

Занятый больше своими земскими делами, я не мог работать в городской Думе, посещая лишь ее заседания. Но с тем большей объективностью могу сказать, что она была в этот мрачный период всеобщего развала одним из немногих крымских учреждений, в которых с невероятными усилиями творилась созидательная работа и где до последней минуты не угасал дух здоровой русской общественности.

Итак, новое городское положение дало свои плоды. Совсем иная судьба постигла положение о земских учреждениях: в изданном со всеми полагающимися параграфами законе о земских учреждениях не хватало самого главного — положения о выборах, выработка которого была отложена на неопределенное время.

Этот мелкий факт из законодательства деникинского правительства чрезвычайно для него характерен. Оно понимало, что после революции земство не может не быть крестьянским, но относилось подозрительно к крестьянскому населению, подозревая его в симпатиях к большевикам, и не решалось восстанавливать крестьянского земства. Оно боялось как раз тех, на которых должно было опираться в борьбе с большевиками, и таким отношением к крестьянству готовило себе гибель…

И вот земские собрания были распущены, а новые выборы назначены не были из-за отсутствия избирательного закона. Был издан временный закон, по которому земские управы получили права земских собраний, причем все их постановления финансового характера подлежали утверждению особой коллегией в составе губернатора, вице-губернатора, управляющего казенной палатой, председателя губернской управы и нескольких бывших земских гласных по назначению губернатора. Что касается председателей и членов земских управ, то они, тоже «временно», назначались губернатором, а председатель губернской управы — министром внутренних дел.

Ознакомившись с этим временным законом, я созвал совещание председателей управ, на котором было решено принять назначения только в том случае, если мы все будем назначены, в случае же, если кто-либо из выборного состава управ не будет назначен, — всем подать в отставку. О нашем решении было доведено до сведения губернатора, и все мы, независимо от партийной принадлежности, были оставлены на своих постах.

Это первое совещание председателей управ в Симферополе положило начало особой, не предусмотренной никакими законами и не связанной никаким регламентом организации, действовавшей в течение деникинского и врангелевского периодов управления Крымом. Периодические совещания представителей управ служили нам суррогатом упраздненных земских собраний. На них решались все важнейшие вопросы земской жизни, и хотя решения их нас формально не связывали, но по добровольному соглашению мы считали их для себя обязательными.

Впоследствии и городские головы образовали аналогичные совещания, которые по общим вопросам земской и городской жизни устраивались совместно с земскими.

В период управления Крымом генерала Врангеля совещания председателей управ и городских голов получили официальное признание. На этих совещаниях разрабатывались законопроекты, касавшиеся неотложных нужд самоуправлений, преимущественно финансового характера, несколько раз они отправляли делегатов для переговоров с генералом Врангелем, представители их приглашались в правительственные комиссии и т. д.

До сей поры я с теплым чувством вспоминаю наши совещания и дружную их работу, полную взаимного доверия, из которой исчезли все прежние партийные распри и разногласия. К сожалению, все наши усилия удержать земское дело от полной разрухи оказались тщетными.

Итак, земский аппарат, сведенный к управам по назначению, был значительно упрощен. Зато административный аппарат был чрезвычайно усложнен. Прежние губернские и уездные власти были восстановлены, но кроме того в уездах были учреждены особые должности уездных начальников, нечто вроде уездных губернаторов. Цель создания этих должностей заключалась в «приближении власти к населению». Едва ли она была достигнута, ибо уездные начальники назначались по большей части из людей пришлых, ничего общего с населением не имевших и незнакомых с его нуждами. Одно могу сказать, что содержание их обходилось очень дорого, принимая во внимание, что при каждом из них было по помощнику и сверх того два-три канцелярских чиновника. Что делали все эти чиновники в уездах, где хозяйственными делами ведали органы самоуправлений, а полицейскими — государственная стража, я бы затруднился сказать. Конечно, сколько начальства ни поставь в такое смутное время — ему всегда дело найдется, ибо всяких жалоб и обид не оберешься, но все-таки нормальные функции уездных начальников были довольно неясны.

Полиция, как я упоминал, была изъята из ведения самоуправлений и составила особый институт государственной стражи. Государственная стража составляла отдельное ведомство, подчиненное главному начальнику на правах товарища министра внутренних дел.

Неполное подчинение полиции местной административной власти ставило ее в привилегированное положение, наподобие прежних жандармских управлений, затрудняя борьбу с процветавшими во время гражданской войны полицейскими злоупотреблениями и снимая за них ответственность с высших губернских властей.

Мне не раз приходилось доводить до сведения губернатора о вопиющих злоупотреблениях государственной стражи, злоупотреблениях, переходивших в открытый грабеж, и получить в ответ лишь неуверенное обещание произвести расследование, а то и просто — бессильное пожимание плечами.

В Ялтинском уезде, например, стражники ловили пасущихся на горных пастбищах лошадей и присваивали их себе, отбивали овец у пастухов и т. д. На запрос губернатора о грабеже лошадей начальник уездной стражи прислал письменное объяснение, в котором утверждал, что лошади были «дикими» и никому не принадлежали…

Губернатором к нам был назначен бывший московский губернатор, мой родственник Н. А. Татищев, человек честный и порядочный, но совершенно непригодный для сложной и ответственной роли начальника губернии в такое смутное время. Принадлежа по своим симпатиям, воспитанию и родственным связям к наиболее реакционным кругам старого режима, он, как человек неглупый, понимал, что старые точки опоры в управлении не годятся. Но где искать новых?.. Привыкший к служебной дисциплине, он ждал указаний из центра, а указания эти были противоречивы, так как и в центре не было устойчивого курса политики. Не уяснив себе требований, предъявлявшихся к нему свыше, губернатор стал все более и более подпадать под влияние привычного для прежних губернаторов окружения: с одной стороны — крупных землевладельцев, а с другой — полицейских властей.

Будучи в хороших отношениях с Татищевым, я видел, как в области политики они постепенно заменялись взаимным недоверием и подозрительностью.

Пленение губернатора местными землевладельцами с особой яркостью обнаружилось в формировании за счет последних карательного отряда для борьбы с сельскими большевиками. Душой этого отряда был известный своим буйным нравом помещик Шнейдер, состоявший под следствием по обвинению в убийстве соседнего крестьянина. Этот карательный отряд разъезжал по деревням и терроризировал население всяческими насилиями.

Если губернатор, скорее по привычке, чем по сознательному стремлению, подпал под влияние правых, то его помощник, вице-губернатор Карпов, совершенно открыто высказывал свои реставрационные взгляды и проводил их систематически во всех мелочах управления. Зная несколько психологию военных руководителей деникинской политики, я представляю себе, что в Екатеринодаре, при назначении крымских администраторов, придали к «бюрократу» Татищеву «общественного деятеля», бывшего бахмутского предводителя дворянства и земского гласного Карпова, чтобы показать доброжелательное отношение к Общественности», А между тем эти озлобленные, ничему не научившиеся «общественные деятели», жадно стремившиеся лишь вернуть себе блага старого режима, были во сто крат хуже более скромных, выдержанных и спокойных бюрократов.

Для характеристики Карпова, который был все-таки вторым в губернии лицом и часто исполнял обязанности губернатора, не могу не привести незначительного, но чрезвычайно типичного анекдота.

Когда Добровольческая армия вела победоносное наступление на Орел, генерал Деникин, очевидно для подъема настроения, решил объехать подвластные ему области. Заехал он и в Симферополь. Татищев устроил маленькое совещание для обсуждения ритуала встречи, на которое пригласил и меня. Обсуждался вопрос, в каком порядке разместить на вокзале встречающих Деникина лиц. Я высказал мнение, что порядок размещения не имеет значения, но так как известно, что городская управа намеревается поднести хлеб-соль, то полагаю, что акт поднесения хлеба-соли должен быть первым при встрече, а потому впереди должен стоять городской голова.

Карпов искренне возмутился моим предложением.

— Я нахожу, — заявил он, — что мы должны придерживаться старых традиций и встречать главнокомандующего в том же порядке, как прежде встречали государя императора, т. е. впереди должны находиться сперва начальник губернии, затем предводитель дворянства, начальники ведомств, а потом уже представители самоуправлений. Само собой разумеется, что ввиду военного времени рядом с губернатором на первом месте должны поместиться представители армии.

У меня не было никакой охоты всерьез спорить о местничестве, но я не мог не подтрунить над важным местом, отведенным всеми давно забытому и лишенному прежних общественных функций предводителю дворянства, что крайне обидело Карпова и вызвало с его стороны несколько злобных слов по моему адресу. В конце концов схема Карпова была одобрена.

Утром, в день приезда Деникина, меня по всему городу искали полицейские и не могли найти. Когда я прибыл на вокзал, начальник государственной стражи объяснил мне причину этой полицейской тревоги. Оказалось, что ночью была получена от Деникина телеграмма, в которой он высказал желание выслушать доклады председателя управы и городского головы. Получив такую телеграмму, губернатор решил нарушить выработанный накануне ритуал и пригласить меня и городского голову стать вместе с ним во главе встречающих. Чтобы сообщить мне об этой «важной» перемене, меня все утро искали полицейские.

В Екатеринодаре и в Ростове от власть имущих и самого Деникина мне приходилось слышать сетования на отсутствие людей, пригодных для ответственных административных должностей. И действительно, в той среде, из которой черпались администраторы, в этом штабе «бывших людей» бывших губернаторов, правых и поправевших за революцию земских и дворянских деятелей, людей озлобленных и, благодаря озлобленности, прямолинейно и упрощенно относившихся к сложным явлениям смутного времени, — подходящих людей было очень мало. Не думаю, чтобы и среди «левых», к которым, впрочем, Деникин и не обращался, нашлись бы нужные для того времени администраторы. Но мне казалось, что искали администраторов не там, где их можно и должно было находить. Управляемым не столько были нужны политические принципы и политические тенденции управления, сколько близкое знакомство с местными условиями и понимание нужд и психологии городских и деревенских жителей. Таким пониманием обладали многие из высших служащих в провинциальных учреждениях — суде, казенной и контрольной палатах и др. Эти скромные люди оставались на месте, когда приходили большевики, терпя все лишения вместе с прочими жителями. Хорошо зная местную обстановку и настроения управляемых, они вместе с тем обладали в достаточной степени административными навыками и привычкой к служебной дисциплине, чего мы, так называемые общественные деятели, были лишены.

Мне по моей должности много приходилось иметь дела с такими провинциальными чиновниками, и должен сказать, что встречал среди них, независимо от их прежних политических взглядов, гораздо больше вдумчивости и понимания положения, чем среди присылавшихся из центра администраторов и уполномоченных различных ведомств. А такие уполномоченные присылались к нам в обильном количестве: были уполномоченные и по финансам, и по торговле, и по продовольствию… Все они зачем-то возглавляли местные ведомства, имевшие своих опытных начальников, и вносили лишь ненужную путаницу в без того уже разлагавшийся бюрократический аппарат. Впрочем, неудачные назначения местных властей были не главным злом деникинского режима. Главной его язвой была все-таки не гражданская власть, а военная анархия. Как ни была плоха наша гражданская администрация, она все-таки пыталась защитить нас от военной анархии, но была в борьбе с ней совершенно бессильна. Вероятно, столь же бессильной оказалась бы в таких условиях самая лучшая администрация.

Выше я упоминал о том, что представляли собой военные контрразведки. Но их темная и кровавая работа обрушивалась на относительно небольшое количество людей. Гораздо, больше возмущала массового обывателя работа тыловых частей войск, связанная с реквизициями, подводною повинностью и т. п. На этой почве злоупотребления происходили у всех на глазах, и не было способа борьбы с ними.

Я принимал участие в комиссиях под председательством губернатора, определявших нормы и порядок реквизиции потребных для армии лошадей и скота. Но вся наша работа оставалась на бумаге, а по деревням разъезжали разные полковники и отбирали скот без всяких норм там, где было легче его отобрать и где владельцы не могли откупиться крупными взятками. А сколько злоупотреблений было с подводной повинностью! Сколько раз приходилось слышать жалобы на то, как кутящие тыловые офицеры катают на обывательских лошадях знакомых дам и девиц легкого поведения!..

И в этой атмосфере хаоса и разложения производились мобилизации. Добровольческая армия, ведя борьбу против ставшей регулярной Красной армии, не могла, конечно, оставаться «добровольческой» в буквальном смысле. Ей необходимо было пополняться путем мобилизаций. Но население систематически уклонялось от этих мобилизаций, как уклонялось и от мобилизаций, производившихся большевиками. Ибо смысл гражданской войны был большинству населения непонятен, а власть, как большевистская, так и деникинская, воспринималась им не как «своя» власть, а как власть завоевателей.

Ярко припоминается мне мой разговор с одним зажиточным крестьянином Мелитопольского уезда, бывшим выборщиком в первую Думу.

— Скажите откровенно, — спросил я его, — под какой властью из всех, которые вами управляли в последнее время, вам жилось легче?

— Знаете что, — ответил он, слегка подумав, — пожалуй, лучше всего крестьянам было при Махно. Что говорить, все грабят. Вот и Махно — налетит, ограбит, расстреляет двух-трех человек… Ну, известно, пока его отряд в деревне — страшно, того и гляди твой черед придет к стене становиться. Он нашего брата, самостоятельного крестьянина, не очень жалует… Вот и я у стенки побывал, видите, — он показал на свое исковерканное шрамом лицо и рот с выбитыми передними зубами, — расстреляли, только не до смерти, из-под убитых живым выполз… Зато, как уехали махновцы из деревни, двух-трех мужиков убили, взяли у тебя лошадь, хлеба, или еще какое добро, — тогда живи себе, как хочешь, своими порядками. Его власть и не чувствуешь… Ну, а коли большевики, гетманцы или кадеты — так они свои порядки заводят. А нынче знаете, какие у начальников порядки: грабеж один да насилие, мочи нет…

И не мудрено, что там, где можно было убежать к Махно или к другим «батькам», часть подлежавших мобилизации крестьян скрывалась и присоединялась к их повстанческим отрядам, а в Крыму, где не было популярных вождей-повстанцев, — просто бежали в горы и становились «зелеными».

Да и сама техника мобилизации была поставлена так, что вызывала ропот, а порой и дезертирство. В то время всякая одежда считалась драгоценностью, и люди являлись на мобилизацию в отрепьях, в расчете получить казенную одежду и обувь. А между тем, не хватало ни одежды, ни обуви, ни продовольствия. А так как часто и оружия было недостаточно, то случалось, что призывных держали без дела, разутых и раздетых, а иногда — голодных и в неотопленных помещениях.

Легко было подписывать приказы о мобилизации, но выполнять их в условиях общей разрухи и нечестности было очень трудно.

В городе Алешках, например, на этой почве произошел бунт мобилизованных, которые разбежались по деревням. Их потом ловили как дезертиров и подвергали наказаниям…

Борьба со все возраставшей разрухой и анархией была бы легче для местной власти с широкими полномочиями. Но правительство Деникина вначале придерживалось строго централистической системы управления. В Екатеринодар и Ростов от нас направлялись представления и ходатайства, решения же принимались там. А так как почтовые сношения были плохие, а правительственные канцелярии были завалены работой, то решения систематически запаздывали. В особенности плохо было с отпуском кредитов, для получения которых нужно было составлять подробные сметы и докладные записки. Это в то время, когда курс рубля летел кувырком и когда отпущенный кредит в момент его получения уже не мог удовлетворить какую-нибудь половину или треть потребности, на которую он отпускался.

Постоянные задержки кредитов особенно тяжело отражались на земских учреждениях. По закону земские сметы и раскладки составлялись на год вперед, а между тем дороговизна, при падающем курсе рубля, так быстро возрастала, что, например, зимой 1919–1920 года минимальный месячный расход любого крымского земства уже превосходил весь введенный в раскладку его годовой бюджет. Понятно, что все земства при таких условиях поступили на полное содержание правительства.

При крымском правительстве нам было просто и легко добывать для губернского и уездных земств средства, а теперь приходилось представлять сметные предположения сначала в Екатеринодар, а потом в Ростов.

Письменные представления необходимо было подкреплять личной настойчивостью, и в течение второго полугодия 1919 года мне пришлось три раза ездить в Екатеринодар и в Ростов за деньгами, причем каждая поездка, со всеми хлопотами в центральных учреждениях, брала у меня около месяца. С «набитой сумой» в буквальном смысле, так как, не доверяя быстроте почтовых сношений, я возил миллионы бумажных денег в своем чемодане, возвращался я домой с тем, чтобы, расплатившись с долгами и уплатив жалованье служащим, снова составлять сметы и собираться в новое путешествие. А так как в центре мне никогда не давали денег столько, сколько я просил, а курс рубля не ожидал моего возвращения и падал неукоснительно, то земство хронически страдало от безденежья.

Одна из поездок в Ростов мне хорошо запомнилась. После целого ряда мытарств и переговоров в управлениях внутренних дел и финансов, где я отстаивал заведомо фиктивные сметы (фиктивными они были потому, что невозможно было вперед установить степень падения рубля), я наконец получил в казначействе несколько миллионов бумажных рублей, сложил их в чемодан и отправился на пароход, шедший из Ростова в Ялту.

Пароход был маленький и все каюты были уже заняты. Что мне было делать с моим «миллионным» чемоданом? Я рассудил, что поставить его рядом с собой на палубе опасно, а потому, приняв небрежный вид, обратился к каютным пассажирам с просьбой сунуть его под койку. Они, конечно, не могли догадаться, что в нем миллионы. Так драгоценный чемодан и доехал благополучно до Ялты.

При выезде из Ростова произошла неожиданная задержка: пароходная пристань там находилась позади железнодорожного моста, который нужно было разводить для пропуска парохода. Но время для нашего отбытия давно прошло, а пароход все стоял на месте. Причина этой задержки объяснилась, когда перед всей пароходной публикой произошла такая сцена: наш капитан со своего мостика переговаривался через рупор со стоявшими на мосту рабочими.

— Сколько хочешь? — кричал капитан в рупор.

— Две-е-е-е, — отвечал в рупор же рабочий с моста.

— Мно-ого, даю пятьсо-от…

Долго они торговались, пока не состоялось соглашение на какой-то средней цифре. Тогда мост был разведен и пароход двинулся в путь.

Эта сцена произвела на меня тогда глубокое впечатление. Раньше я был свидетелем анархии, происходившей на периферии деникинского «царства», но не мог представить себе, что в Ростове, в центре южнорусской власти, она достигла таких размеров. И невольно думалось, что «диктаторская» власть, бессильная против актов грабежа, происходивших у нее на глазах, обречена на гибель.

Если в Ростове этот грабеж происходил в форме открытого вымогательства, то в Крыму в это время грабежи вооруженных «зеленых» шли на всех горных дорогах. Поэтому, вынужденный везти из Ялты земские миллионы в Симферополь через горы, я вынул их из чемодана и положил в старую картонку, насыпав поверх груду миндалей, в расчете, что грабители заинтересуются чемоданом и не обратят внимания на миндали. Впрочем, путешествие мое прошло благополучно.

Как я выше упоминал, огромные суммы тратило губернское земство на содержание психиатрической лечебницы и приюта для подкидышей. И вот я помню, как осенью 1919 года, вследствие недостаточности и запаздывания правительственных средств, перед управой встал такой вопрос: оба учреждения как следует содержать нельзя. Кого же морить — детей или сумасшедших? И мы сознательно предпочли пожертвовать сумасшедшими в пользу детей…

Конечно, ни в каких постановлениях это решение не было зафиксировано, но при распределении кредитов, спасая детей, мы губили больных психиатрической лечебницы.

До сих пор я с жутью вспоминаю этот дом страданий и бесконечную тяжесть моральной ответственности, которую я ощущал, посещая его по обязанности службы.

Не хватало денег на дрова, и температура в зимние месяцы обычно не достигала 8–9 градусов. Белье, одежда и обувь изнашивались, а прикупить не на что. Порции хлеба, сокращенные до 1 фунта на человека, да и то надзиратели недовешивали в свою пользу. Мясо и сало — предметы роскоши, дававшиеся раза два в неделю. Самыми ужасными были отделения для буйных. Прежде они ходили в белье из особо плотной не рвущейся ткани. Это белье было разворовано при большевиках, и нигде нельзя было его приобрести. Приходилось их одевать в белье из простой бязи, которое они рвали на куски.

Никаких средств не хватало на постоянное подновление бельевых запасов. В конце концов на каждого больного осталось по одной смене белья, и во время стирки многие ходили голыми, т. к. халатов всем не хватало.

На всю жизнь укором стоит передо мной такая картина; мы идем с главным врачом по коридору в пальто. Температура такая, что без пальто холодно. Отворяется изолятор… Там на коленях стоит молодая женщина, совершенно голая, и молится в бредовом исступлении, с выражением страдания в глазах… Невольно пришла в голову мысль, что она просила у Бога избавить ее от нас, ее мучителей.

А вот еще в палате для буйных: больные бегают из угла в угол, завернувшись в одеяла, чтобы согреться. На некоторых туфли, другие босые. На одной кровати копошится какой-то комок. Это три голых человека, забравшись под одеяло, греют друг друга теплотой своих тел…

Хочется забыть эти ужасные картины…

В городе в это время свирепствовала эпидемия сыпного тифа. Ежедневно тянулись к кладбищу похоронные процессии, образовывавшие заторы у кладбищенской ограды. Можно было на улицах встречать целые обозы с гробами, по нескольку на одной телеге, а то и просто телеги с трупами, прикрытыми брезентом, из-под которого торчали руки и ноги. Вначале невольно считали: пять, десять, пятнадцать, а потом и считать перестали…

Не мудрено, что эпидемия сыпного тифа проникла и в психиатрическую лечебницу, в которой и без того смертность была большая. Летом 1918 года, когда я вступил в должность председателя управы, в ней было более 1000 больных. Осенью же 1920 года, перед эвакуацией Крыма, их оставалось всего 400. Правда, за эти два года прекратился приток больных из уездов северной Таврии, но так как выздоравливающих сумасшедших вообще сравнительно немного, то главную убыль больных нужно приписать усиленной смертности, благодаря ужасающим условиям их содержания.

Страшную разруху переживали и уездные земства. Больницы были без белья и лекарств, земские врачи, подолгу не получая жалованья, вынуждены были заниматься частной практикой, и земская медицина в деревнях постепенно заменялась частной. Школы плохо отапливались, плохо снабжались учебниками, учителя учили плохо, отдавая время посторонним заработкам, и число учеников стало из месяца в месяц сокращаться.

Параллельно с земскими стали возникать частные школы. В Крыму скопилось много голодной интеллигенции, бежавшей от большевиков и поселявшейся не только в городах, но и в деревнях. И вот более зажиточные крестьяне, видя, что в земских школах учение не идет, брали из них своих детей и отдавали в обучение за небольшую плату таким голодным вольным учителям, среди которых попадались люди с высшим образованием. Частные школы стали успешно конкурировать с земскими.

Так постепенно, шаг за шагом, на моих глазах разрушалась налаженная в течение десятилетий земская жизнь…

Было бы неправильно приписывать разруху местной жизни исключительно несвоевременному отпуску кредитов, но он сильно ухудшал положение.

Когда, после успешного наступления Добровольческой армии, расширились границы южнорусской государственности, то были назначены главноначальствующие с исключительными полномочиями в Одесский, Киевский и Харьковский округа. В числе их полномочий было и право отпуска кредитов на местные учреждения. Крым был приписан к Одесскому округу. Благодаря этому, однако, наше положение еще ухудшилось, ибо сообщение с Одессой было не лучше, чем с Ростовом, а сношения с Ростовом приходилось вести через Одессу. Только когда главноначальствующий Одесским округом, генерал Шиллинг, бежал из Одессы в Крым, местные учреждения начали работать правильнее. Шиллингом было образовано совещание из начальников всех ведомств, которое распределяло находившиеся в его распоряжении кредиты. И сразу служащие стали аккуратнее получать жалованье, мы закупили дров для психиатрической больницы, улучшили питание больных и т. д.

Я много слышал отрицательных отзывов об управлении генерала Шиллинга Одессой. Его кратковременное управление Крымом тоже было не из славных, но для меня так был мучителен предшествующий период, что это короткое время, когда я снова просто и скоро начал получать нужные для дела средства, казалось мне счастливым.

И мне стало до очевидности ясно, какое значение в периоды государственной разрухи имеет приближение власти к населению. В такие периоды самая плохая, но местная власть лучше центральной, как всякий произвол лучше анархии.

Поздней осенью 1919 года Добровольческая армия отступала на всех фронтах, переживая период полного разложения. Северные уезды Таврии были уже под властью большевиков и их тогдашних союзников — махновцев. Генерал Слащев с небольшой армией защищал подступы к Крыму. Его войска проявляли невероятную стойкость, но дух разложения коснулся и их. Все чаще и чаще слышались жалобы на них от жителей Перекопского уезда. Казалось, что наступало начало конца. Все чувствовали, что только чудо может спасти южнорусскую государственность и ее армию от окончательной гибели. В сознании все больших и больших кругов населения возможность такого чуда связывалась с необходимостью перемены общей политики правительства и с перерождением духа армии.

Слухи ходили о подготовлявшемся в ставке Деникина государственном перевороте и ставили их в связь с высылкой генерала Врангеля в Севастополь. Сознание необходимости коренных реформ в армии проникло и в ряды честного рядового офицерства, пережившего идеалистические порывы первых времен добровольческого движения.

С тех пор как армия стала укомплектовываться офицерами и солдатами по мобилизации, дух самых отборных полков значительно изменился. На командные должности, которые прежде давались офицерам своих полков за военные доблести и заслуги, стали назначаться офицеры других частей и даже вовсе не участвовавшие в гражданской войне, лишь в соответствии с прежде приобретенными чинами. Благодаря внедрению в офицерскую среду людей карьеры, в ней исчезла прежняя боевая спаянность, а появление в прежних добровольческих полках насильно мобилизованных нижних чинов нарушило спайку и среди солдат. Прежние товарищеские отношения, существовавшие между офицерами, исполнявшими обязанности рядовых, и нижними чинами, пока они служили добровольно, не могли сохраниться между добровольцами и мобилизованными тем более, что офицеры, служившие рядовыми, получали офицерское жалованье и были, следовательно, на привилегированном положении. Не знаю, были ли узаконены должности денщиков, но многие офицеры обзавелись денщиками с соизволения начальства.

Это внутреннее расслоение прежде сплоченных боевых частей сильно способствовало общей дезорганизации армии, не получавшей к тому же своевременно ни жалованья, ни обмундирования. Погоня за наживой и легким обогащением парализовали ее былой геройский дух.

В конце 1919 года я получил с фронта от своего сына письмо, полное горечи и разочарования. «Не думай, папа, — писал он, — что мы здесь когда-нибудь говорим о задачах и целях войны, о единой России и т. п. Мы здесь других слов, кроме «грабнул» или «спекульнул», не слышим»…

Вот в это время среди группы крымского офицерства возникла мысль о том, что спасение — лишь в возвращении к традициям старого добровольчества. Они полагали, что реорганизовать всю армию, затронутую гангреной разложения, уже невозможно, но решили исходатайствовать себе право приступить к формированию новых полков исключительно из добровольцев, принимая в эти полки офицеров и солдат со строгим выбором. Предполагалось, что эти отборные войска выступят на фронт лишь после того, как будут снабжены в достаточной степени всем необходимым, и послужат как бы скелетом в рыхлом теле деморализованной армии, ее ударными частями, своей доблестью, стойкостью и честностью показывая пример развращенным и вдохновляя слабых. Душою этой группы офицеров был капитан Орлов, бывший гимназист симферопольской гимназии, а затем участник мировой и гражданской войны, известный своей невероятной физической силой, храбростью и личной порядочностью.

Высшее начальство отнеслось сочувственно к мысли симферопольских офицеров, но почему-то во главе новых формирований был поставлен не капитан Орлов, а молодой флотский офицер герцог Лейхтенбергский. Мне неизвестно, был ли этот весьма легкомысленный, как мне его характеризовали, молодой человек выдвинут на этот ответственный пост офицерами, или был назначен свыше, но, насколько я понимаю, смысл его назначения заключался в том, чтобы его высоким происхождением поставить печать благонадежности на «революционную» с точки зрения известной части офицерства затею. Со своей стороны, Лейхтенбергский поручил Орлову приступить к формированию первого добровольческого полка в Симферополе.

Вскоре по поводу новой армейской организации стали ходить разные противоречивые слухи. С одной стороны, видимость ответственной роли, отведенной родственнику Романовых, породила слухи о готовящемся монархическом перевороте, с другой стороны, левый по преимуществу состав офицерства, группировавшегося вокруг капитана Орлова, вызывал подозрения, что готовится переворот эсеровский.

Насколько были верны слухи о подготовлявшемся монархическом перевороте — я не знаю. У меня имелись лишь некоторые наблюдения, указывавшие на то, что дым был не без огня. Что касается слухов об эсеровском перевороте, то для их возникновения были несомненные основания. Опять же, мне неизвестно, имел ли Орлов и его штаб непосредственные сношения с местным эсеровским комитетом, но однажды три офицера из штаба Орлова, называвшие себя эсерами, обратились через третьих лиц к губернской земской управе, выражая желание вступить с нами в переговоры по вопросу о поддержке со стороны общественных кругов готовящегося военного переворота. От переговоров управа уклонилась, но я пригласил к себе капитана Орлова и поставил ему ребром вопрос по поводу ходивших о нем слухов. Он самым решительным образом заявил о полной своей лояльности по отношению к командованию Добровольческой армии, хотя с большой резкостью отзывался о господствующих в ней порядках и нравах. На меня он произвел впечатление человека искреннего, но легкомысленного, ограниченного и самоуверенного.

Однако, не прошло месяца после моего разговора с Орловым, как уже военный переворот, о котором ходили слухи, оказался совершившимся фактом.

Если не ошибаюсь, это было в первых числах января 1920 года.

Утром, как всегда, я отправился в управу. Город был совершенно спокоен и на улицах не было никаких признаков происшедшего события. Только в управе я узнал, что ночью капитан Орлов произвел революцию, объявив себя начальником гарнизона всех симферопольских войск и комендантом города Симферополя. Весь гарнизон, как один человек, подчинился восставшему капитану.

На углах улиц расклеивались объявления о перевороте с обращением к учреждениям продолжать обычные занятия, а к населению — с призывом соблюдать спокойствие. Объявления были подписаны капитаном Орловым и губернатором Татищевым. Комбинация двух подписей — легального губернатора и восставшего капитана — производила странное впечатление, особенно после того, как в городе стало известно, что губернатор находится под домашним арестом. Домашнему аресту был подвергнут также начальник симферопольского гарнизона и случайно находившийся в городе начальник штаба генерала Слащева.

Так поступили с военным и гражданским начальством честным. Начальство нечестное было посажено в тюрьму. Этой участи подверглись полицмейстер и начальник уголовно-политического розыска. Тут обнаружились такие дела нечестного начальства, что после подавления орловского бунта оно уже не могло вернуться к отправлению прежних обязанностей.

Узнав о случившемся, я отправился в штаб Орлова, в знакомую мне Европейскую гостиницу, чтобы уяснить себе положение. В штабе был полный порядок. По-видимому, военная дисциплина не пострадала от переворота. Все-таки сутолока была большая: поминутно являлись офицеры от различных частей за приказаниями, в приемной толпился всякий народ с жалобами, доносами, просьбами. Орлов, не привыкший еще к своему положению, принимал и выслушивал всех, самоуверенно отдавая военные приказания и беспомощно путаясь в гражданских делах.

Обстановка была неподходящая для серьезного разговора. Я все-таки успел ему высказать недоумение по поводу решимости произвести переворот в момент, когда большевики стояли у Перекопа и каждое замешательство в белых войсках грозило гибелью фронта. Он ответил, что не намерен идти против Слащева, но восстал для того, чтобы поставить ему ряд условий, которые тот вынужден будет принять. В результате произойдет не крушение фронта, а его укрепление. Далее он сообщил, что герцог Лейхтенбергский выехал для переговоров со Слащевым в Джанкой.

Все это было маловразумительно, и я так и не понял смысла и цели орловского восстания.

На вечер было созвано экстренное заседание городской Думы. Раньше, чем отправиться туда, я зашел к сидевшему под домашним арестом губернатору. Застал его и всю его семью в полном недоумении от происшедшего. Меня спрашивали — что я обо всем этом думаю, но я должен был сознаться, что сам ничего не понимаю.

При мне к губернатору пришел офицер, близкий приятель герцога Лейхтенбергского, и принес только что выпушенную Орловым прокламацию.

— Ничего не понимаю, — говорил он, — я все время считал, что организация, во главе которой стоял Лейхтенбергский, монархическая, и вдруг черт знает что вышло! Какая-то большевистская провокация!

И он показал нам воззвание, подписанное Орловым.

Воззвание было действительно составлено в самых демагогических тонах, а по содержанию мало отличалось от стереотипных большевистских прокламаций.

Тут я понял, что вокруг Орлова плелись, по-видимому, одновременно монархические и большевистские сети, но первые плелись по-детски, а вторые — планомерно и последовательно.

Взяв прокламацию, я пошел с ней к Орлову и показал ему. Он стал уверять, что это подложный документ, напечатанный в какой-нибудь тайной типографии, о чем он уже оповестил население в особом объявлении. По сконфуженному виду Орлова я, однако, не сомневался, что он врал…

В действительности, как мне передавали офицеры его штаба, Орлов подписал подсунутую ему прокламацию, не прочтя ее, и спохватился лишь тогда, когда она получила уже широкое распространение в городе.

Отсюда нетрудно было сделать вывод, что большевики уже свили себе в штабе Орлова прочное гнездо.

Вечером собралась городская Дума, взволнованная происшедшими событиями. Городской голова обратился по телефону к Орлову с просьбой прибыть на заседание Думы, но он прислал вместо себя какого-то юного офицерика, который на наши вопросы отвечал весьма путано и несвязно. Ничего не поняв из объяснений офицерика, Дума решила принять все меры к мирной ликвидации этого нелепого инцидента и избрала делегацию, поручив ей принять участие в посредничестве между Орловым и Слащевым. Ночью, после думского заседания, я в составе делегации отправился в штаб Орлова.

Застали его в большом возбуждении, вызванном тем, что Слащев предложил ему немедленно сдаться, грозя в противном случае применением силы. Орлов храбрился, говорил, что не сдастся ни под каким видом, и если Слащев применит силу, то он сам силой заставит Слащева принять его условия… На наше посредничество он все-таки согласился и обещал нам дать утром вагон для поездки в ставку Слащева.

Слащев, однако, действовал скорее и решительнее, чем предполагал Орлов. Он приказал проживавшему на покое в Севастополе генералу Май-Маевскому двинуться во главе небольшого эшелона войск на Симферополь, а сам с другим эшелоном стал грузиться в Джанкое.

Когда ночью Орлов узнал о приближении к Симферополю отряда Май-Маевского, он начал готовиться к бою. Но кавалерия, получившая приказ выступить против «неприятеля», отказалась его исполнить. Ее примеру последовали и другие части войск. Словом, весь симферопольский гарнизон, накануне так единодушно примкнувший к восставшему Орлову, теперь столь же единодушно отказывался ему повиноваться. Ни о каком сопротивлении подходившим из Севастополя войскам не могло быть и речи.

Рано утром Орлов вызвал войска к своему штабу. Явились немногие. Он вышел из штаба в сопровождении группы приближенных офицеров, сел на лошадь и вывел присоединившихся к нему 200–300 человек по алуштинскому шоссе из Симферополя. Верстах в пятнадцати Орлов остановился в селе Саблах, очевидно, не зная, что ему дальше делать.

Тем временем в Симферополь прибыли генералы Слащев и Май-Маевский со своими эшелонами. Слащев сделал смотр накануне еще бунтовавшему симферопольскому гарнизону, а затем отправил небольшой отряд в Саблы, «чтобы захватить Орлова живым или мертвым».

Несколько дней подряд посылались такие отряды за «живым или мертвым» Орловым, и неизменно повторялась одна и та же история: отряды доходили до деревни Саблы, где встречали орловское войско, «готовое к бою». Но ни та, ни другая сторона боя не начинала. Вместо боя противники вступали в переговоры, ничем не кончавшиеся, после чего приходилось отзывать посланный против Орлова отряд и заменять его новым, с которым повторялась та же история. Никакими силами нельзя было принудить солдат, изнуренных гражданской войной, начать гражданскую войну в квадрате…

Наконец Слащев понял, что преследование Орлова бессмысленно и лишь вносит деморализацию в его войска. Он прекратил преследование и уехал на фронт. Орлов же, простояв несколько дней в Саблах, двинулся на южный берег и остановился со своим отрядом в Ялте. Грозное восстание закончилось и началась «Вампука»…

Но и «Вампуку» нужно же было как-то ликвидировать.

В это время приехал из взятой большевиками Одессы генерал Шиллинг, и ему удалось путем телефонных сношений убедить Орлова капитулировать. Орлов согласился, оставаясь командиром своего полка, немедленно выступить с ним на фронт в полное распоряжение генерала Слащева.

Все вздохнули свободно, когда эта глупая история была наконец ликвидирована.

Увы, эпилог ее все-таки был трагический и кровавый.

Примерно через месяц мы опять услышали о новом бунте капитана Орлова. Почему произошел этот бунт — мне в точности неизвестно. По официальной версии, опубликованной Слащевым, Орлов ослушался приказания вывести свой полк из резерва на указанную ему позицию. Объяснялось это «трусостью» Орлова, хотя его храбрость, доказанная во многих боях и отмеченная георгиевским крестом, была всем хорошо известна. Вероятно, были какие-либо другие причины бунта. Но бунт действительно произошел, и в один прекрасный день Орлов увел с фронта свой полк и направился с ним в Симферополь. В погоню за ним были посланы войска. Под Симферополем отряд Орлова, после небольшого обстрела, сдался, самому же капитану с двумя-тремя приближенными офицерами удалось бежать.

Слащев жестоко расправился с попавшими к нему в плен офицерами орловского полка. Приговоренные к смерти военно-полевым судом, они были положены лицами вниз на платформе станции Джанкой и расстреляны в затылок. Трупы их, для острастки оставшихся в живых товарищей, несколько дней лежали рядами на платформе не убранными…

Среди расстрелянных был один мой знакомый, сын старого служащего губернской земской управы, Прейсайзин, георгиевский кавалер Великой войны. Он не участвовал в бунте, но за несколько дней до бунта, по собственной просьбе, был переведен в полк Орлова, своего гимназического товарища, и назначен казначеем полка. Орлов еще не сдал ему полковых сумм и захватил их с собой. Но приказ о назначении Прейсайзина казначеем состоялся и формальная ответственность легла на него. За это несчастный и был расстрелян. Впрочем, он был евреем, и это обстоятельство, конечно, играло роль в суровом приговоре…

Капитан Орлов скрылся. Как потом обнаружилось, он ушел в горы к «зеленым», которые вели партизанскую войну сначала с Добровольческой армией, а потом — с большевиками. Через год после завоевания Крыма большевики объявили зеленым амнистию, но когда зеленые спустились с гор и сдали оружие, все они были расстреляны. В числе расстрелянных находился и бывший капитан Орлов.

Повествуя о восстании Орлова, мне несколько раз приходилось упоминать о генерале Слащеве. Этот генерал-авантюрист, с которым мне несколько раз приходилось встречаться, был настолько характерной фигурой гражданской войны, что я не могу не уделить ему места в моих воспоминаниях.

За несколько лет до войны в лейб-гвардии Финляндский полк поступил молоденький румяный офицерик, тихий, скромный, старательный и исполнительный. Он редко участвовал в кутежах, водки не пил, а любил сладкое, принося с собой в офицерское собрание плитки шоколада. Товарищи добродушно над ним подтрунивали, называя красной девицей.

Так мне описывал своего бывшего товарища по полку, Слащева, будущего генерала гражданской войны, его однополчанин А. А. Лихошерстов.

Отправившись на войну со своим полком, Слащев приобрел репутацию хорошего храброго боевого офицера — и только.

О том, где был и что делал Слащев в начале революции, мне ничего не известно. Впервые я услыхал о нем, как о руководителе боев на Акмонайском перешейке (кажется, он командовал дивизией). Мне его характеризовали как одного из самых храбрых и выдающихся молодых генералов Добровольческой армии, пользовавшегося среди офицеров и солдат исключительной популярностью. Однако и тогда уже было известно о неумеренной склонности его к вину и, что еще хуже, — к кокаину.

Во время отступления деникинских войск в конце 1919 года Слащев со своими частями отступил с Украины в Крым и укрепился на перекопских и сивашских позициях. Первые месяцы 1920 года, до появления во главе южнорусской армии генерала Врангеля, Слащев с очень небольшими силами вел оборону Крыма, отражая все атаки значительно превосходившего его силами противника.

Мне приходилось слышать от военных, что в защите Крыма он проявил не только исключительную личную храбрость, но и недюжинный талант полководца.

Рассказывали такой эпизод из геройской защиты Крыма Слащевым: однажды большевики повели атаку большими силами и прорвали все три ряда перекопских укреплений. Добровольцы обратились в паническое бегство. Через какой-нибудь час времени Красная армия неминуемо хлынула бы в крымские степи, зайдя в тыл сивашских позиций, и Крым был бы занят большевиками.

Но вот генерал Слащев садится на коня и во главе своего конвоя врезывается в ряды наступающих большевиков… Среди них происходит замешательство, бегущие добровольцы останавливаются и идут в контратаку за своим вождем. Еще несколько минут — и большевики бегут, преследуемые добровольцами… Крым спасен… Совсем как в описании крестовых походов: «Готфрид Бульонский с несколькими верными рыцарями врезался в ряды сарацин» и т. д., и совсем не похоже на описание боев современной войны. Однако я слышал от фронтовых офицеров, что дело было именно так и что Крым был спасен буквально личной отвагой Слащева. За это дело Слащев получил от Врангеля право носить фамилию Слащев-Крымский.

Перехожу к своим личным впечатлениям о генерале Слащеве.

Как я выше упоминал, в конце 1919 года главноначальствующий Одесского округа генерал Шиллинг передал Слащеву свои права по управлению Крымом. Это совпало с особо тяжелым денежным кризисом в губернском земстве. Необходимо было экстренно добыть миллион рублей, иначе в земских учреждениях начался бы настоящий голод. Я знал, что возбуждать ходатайство о ссуде в нормальном порядке безнадежно, ибо в лучшем случае оно было бы удовлетворено месяца через полтора-два. А деньги нужны были немедленно.

— Знаете что, — предложил мне член управы, — пошлите телеграмму Слащеву. Он человек решительный и никаких правил для него не существует. Может быть от него и получим что-нибудь.

Положение было такое, что не приходилось думать о форме, и сейчас же была составлена и послана телеграмма Слащеву с просьбой об отпуске миллиона рублей. В тот же день пришел ответ, который я запомнил дословно: «Приказываю казначействам (во множественном числе) выдать губернской земской управе миллион рублей». С этой телеграммой я немедленно отправился к управляющему казенной палатой, у которого на столе лежала ее копия.

— Что поделаешь с этими генералами, — говорил он мне. — Все предъявляют требования, распоряжаются, приказывают в порядке, не предусмотренном никакими правилами и законами. Вот Слащев приказывает каким-то казначействам выдать вам миллион. А кредитов у него никаких, кроме военных, нет. С другой стороны, я не могу не исполнить распоряжения главноначальствующего…

— Ну и слава Богу, давайте скорее миллион.

— Да, я вам его дам, но из военных кредитов, а там пусть он сам выпутывается. В данном случае у меня хоть удовлетворение есть, что кредиты пойдут на нужное дело. Но ведь не в первый раз мне приходится исполнять подобные распоряжения, порождающие невероятный хаос в делах.

Я понимал справедливость сетования управляющего казенной палатой, но все-таки облегченно вздохнул, незаконно получив в свое распоряжение военный миллион.

Познакомился я со знаменитым Слащевым несколько позже, когда он приезжал в Симферополь ликвидировать восстание капитана Орлова.

Многие симферопольцы, лично знавшие злополучного капитана Орлова и относившиеся к нему с симпатией, очень были обеспокоены его участью, так как казалось несомненным, что Слащев расправится с ним, если он попадется ему в руки. Решено было составить депутацию для возбуждения ходатайства перед Слащевым о помиловании Орлова. В состав депутации вошел архиепископ Дмитрий, городской голова Усов и я.

Мы собрались в скромной маленькой гостиной архиерейского дома. В условленный час появился Слащев, поразивший меня своим внешним видом. Это был высокий молодой человек с бритым болезненным лицом, редеющими белобрысыми волосами и нервной улыбкой, открывавшей ряд не совсем чистых зубов. Он все время как-то странно дергался, сидя — постоянно менял положение, а стоя — развинченно вихлялся на поджарых ногах. Не знаю, было ли это последствием ранений или кокаина. Костюм его был удивительный — военный, но собственного изобретения: красные штаны, светло-голубая куртка гусарского покроя и белая бурка. Все ярко и кричаще-безвкусно. В жестикуляции и интонациях речи чувствовались деланность и позерство.

Архиепископ Дмитрий, добрый, милый старик, стал в прочувствованных выражениях просить его пощадить молодую жизнь капитана Орлова. Слащев выслушал его речь молча, а затем встал и отчеканил:

— Владыка, просите меня за кого угодно, но не за этого изменника. Очень жалею, что вашу просьбу исполнить не могу… Орлов будет повешен.

Изменник Орлов не был повешен Слащевым, а через два года был расстрелян большевиками, которым «товарищ» Слащев в это время поехал служить верой и правдой… Кто бы мог тогда предсказать такие превратности в судьбе этих двух людей!

Чтобы описать мою вторую встречу с генералом Слащевым, я должен предварительно рассказать о некоторых событиях, ей предшествовавших.

С блестящими победами деникинской армии, докатившейся летом 1919 года до Орла и Брянска, курс политики южнорусского правительства все больше и больше уклонялся вправо, т. е. в том направлении, куда его влекли хозяева положения — генералы. «Оппозиция его величества» — «царя Антона», как называли Деникина в Ростове, уступала одну позицию за другой. Да и не было настроения к борьбе: всем казалось, что раз, несмотря на плохую политику, армия все-таки одерживает победы — что же, и слава Богу. Там, в Москве, займемся исправлением курса, а теперь все это неважно… И все, как чеховские сестры, только и говорили: «в Москву, в Москву»… Должен сознаться, что и я невольно поддался тогда такому настроению. До сих пор совестно вспомнить свою бравурную речь, сказанную на приеме генерала Деникина в Симферополе. «Моя речь, — говорил я, — будет немногословна: Деникин… Армия… Москва… Россия… ура!»

Но когда кубанские войска, а за ними вся армия покатились от Орла обратно на юг, правый крен политики стал быстро сменяться левым. Было составлено южное правительство из представителей донского, кубанского и терского казачества с привлечением в него левых кадетов и правых социалистов. Спешно был также разработан проект созыва представительного учреждения, которое должно было своим авторитетом подкрепить терявшую авторитет власть генерала Деникина. Уже в конце ноября, в Таганроге, Деникин говорил мне о подготовлявшемся созыве не то парламента, не то земского собора.

В январе таврический губернатор получил телеграмму с подробным изложением системы выборов в это учреждение. Телеграмма имела осведомительный характер, но губернатор понял ее как распоряжение о производстве выборов, которые и были назначены, Перед выборами происходили собрания выборщиков с обсуждением политических вопросов. На губернском земском съезде, происходившем под моим председательством, я выступил с докладом о необходимости временного автономного устройства Крыма. Само собой разумеется, что, настаивая на автономных правах для Крыма, я имел в виду получить эти права свыше, сделав соответствующее представление генералу Деникину.

Мысль моя вызвала единодушное сочувствие всех собравшихся, но местные лидеры эсеров предложили, не дожидаясь разрешения сверху, объявить явочным порядком наличный съезд постоянным органом управления, включив в него представителей профессиональных союзов. Инициаторы этого предложения не могли как следует объяснить цель учреждения этого суррогата Совета рабочих депутатов. По-видимому, это была просто революционная отрыжка ничему не научившихся людей, не понимавших, что при полном равнодушии населения эта затея превратится в смешной фарс, если большевики, пользуясь близостью фронта, не сумеют ею воспользоваться.

Я, конечно, самым категорическим образом выступил против эсеровского предложения, но оно все-таки прошло большинством голосов. Оставшись в меньшинстве, я отказался быть избранным в южнорусский парламент от этого избирательного собрания, несмотря на просьбы моих политических противников.

На следующий день происходил съезд городских Дум, где мы с П. С. Бобровским снова выступили с докладом о временной крымской автономии. Здесь наши точки зрения были одобрены огромным большинством и мы оба были избраны депутатами парламента, в действительности существовавшего лишь в проекте.

Во время прений, происходивших в городской Думе, ко мне подошел какой-то офицер и сказал, что прислан за мной на автомобиле от генерала Слашева, который просит меня срочно прибыть к нему в поезд на станцию Симферополь.

Через пять минут я был доставлен туда и вошел в салон-вагон командующего военными силами Крыма.

— Подождите минутку, я сейчас доложу командующему, — любезно щелкнув шпорами, сказал мне молодой штабной офицер, пропуская меня в общее помещение салон-вагона. Там я увидел сидевшую на диване перед столом, заставленным недопитыми стаканами и с залитой красным вином скатертью, довольно миловидную, скромно одетую женщину. Это была всем известный слащевский казачок «Варенька», верная спутница его походов, на которой он впоследствии женился.

Я не успел с ней начать разговора, как меня уже попросили в купе к Слащеву. В этом купе прежде всего бросалась в глаза большая клетка с попугаем. Попугай, тоже походный спутник Слащева, имел по-видимому огромный аппетит. По крайней мере, не только все дно клетки было покрыто толстым слоем ореховой скорлупы, но скорлупа была рассыпана по полу и сиденью всего купе и хрустела под ногами. Про этого попугая я уже слышал. Мне передавали о недоумении одного английского генерала, посетившего Слащева на фронте: Слащев все время разговаривал с ним, обсуждая стратегические вопросы, с попугаем на плече… По этому поводу генерал говорил своим русским знакомым: «Удивительные русские люди. У нас, в Англии, каждый англичанин имеет свои причуды, но он отдает причудам часы отдыха, а у вас генерал, командующий фронтом, во время разработки плана военных действий, играет с попугаем».

Слащев, весь какой-то грязный, помятый и немытый, привстал с дивана, поздоровался со мной и задвинул плотно дверь в коридор.

— Я прошу вас быть со мной совершенно откровенным, — начал он, когда мы уселись друг против друга на диванах, выметая из-под себя ореховую скорлупу. — Ваша откровенность не будет иметь никаких плохих последствий и все, сказанное вами, останется между нами.

Он говорил со мной тоном милостивого монарха, подбодряющего ошеломленного его величием подданного. Эта мысль невольно заставила меня улыбнуться.

— Что вы, Бог с вами, генерал, — ответил я добродушно, — я привык всегда откровенно высказывать свои мысли и никаких тайн из них делать не намерен.

Увидав перед собой вместо робкого подданного добродушного дядюшку, Слащев сразу перешел на более простой разговорный тон и спросил:

— Скажите, пожалуйста, что это за разговоры происходят у вас в Думе? В чем дело?

Я рассказал ему содержание моего доклада и стал объяснять причины, побудившие меня с ним выступить.

Слащев, старавшийся вначале слушать меня внимательно, под конец заскучал и видимо был рад, когда я кончил свою лекцию.

— Значит, это у вас не сепаратизм?

— Нет.

— Ну хорошо, я удовлетворен. А скажите, я слышал, что у вас решили какой-то совдеп устроить. Верно это?

Я рассказал о постановлении губернского избирательного съезда.

— Ну, как же вы считаете, нужно мне узаконить существование этого учреждения?

— Избави Бог.

— Значит, разогнать.

— И этого не нужно. Учреждение это мертворожденное и умрет собственной смертью. Если вы его будете разгонять, то только заведете у себя смуту в тылу, ненужную и вредную.

— Хорошо, будь по-вашему.

Слащев задумался и вдруг, весело подмигнув мне, спросил:

— А что бы вы сказали, если бы я приехал к вам на заседание этого совдепа?

— Что же, отлично, приезжайте, и вы убедитесь сами, что я вам дал хороший совет.

Затем мы условились, что я переговорю с членами комитета (кажется, это учреждение назвало себя комитетом), и если они не будут возражать против присутствия Слащева на ближайшем заседании, то извещу его телеграммой.

Прощались мы приятелями.

Провожая меня к выходу, он весело обратился ко мне:

— А знаете, я везу с собой шесть большевичков.

— Каких большевиков?

— А видите ли, в Севастополе сейчас неспокойно. Идет сильная агитация и подготовляется забастовка. Вы понимаете, что положение на фронте очень серьезно и малейшие волнения в тылу могут погубить все дело обороны Крыма. Вот я и решил арестовать главных севастопольских смутьянов, которых мне там указали. Теперь я их везу с собой на фронт.

— Зачем вы их везете?

Слащев засмеялся и, почуяв в моем вопросе тревогу, ответил:

— Вы думаете, что я их расстреляю? Вот и ошибаетесь. Я просто велю их вывести за линию наших позиций и там отпущу на все четыре стороны. Если они находят, что большевики лучше нас, пусть себе у них и живут, а нас освободят от своего присутствия.

Я понимал, что значило «вывести за линию позиций». Такие случаи уже бывали: людей действительно выводили за линию позиций, но там вдогонку им пускались пули.

Понятно, что тревога моя от таких успокоений не рассеялась.

— Кто же эти шесть человек, которых вы везете?

Слащев мне назвал шесть имен, из которых два мне были хорошо известны. Это были лидеры местных меньшевиков: один — мой давнишний приятель В. А. Могилевский, бывший севастопольский городской голова, другой — член городской управы Пивоваров.

Стараясь не показать волнения, которое я испытал, узнав о страшной опасности, грозившей им, я спросил Слащева, видел ли он тех людей, которых он везет в своем поезде, и, получив отрицательный ответ, сказал:

— Позвольте вам дать совет. Пригласите к себе Могилевского и поговорите с ним. Я нисколько не сомневаюсь, что вы тогда поймете, в какое вас ввели заблуждение. Вы арестовали не большевиков, а меньшевиков. Я резко расхожусь с ними в своих политических взглядах, но могу вас уверить, что в данный момент, когда они в рабочей среде ведут борьбу с большевиками, они полезны для вашего дела — защиты Крыма. И вот вы, желая предотвратить забастовку в Севастополе, арестовали самых популярных среди рабочих людей, активно против этой забастовки выступавших. Этот арест будет лишним козырем в руках большевиков, и забастовка вспыхнет неминуемо.

Мои доводы по-видимому подействовали на Слащева, но он сразу не хотел сдаться и, быстро найдя компромиссный выход, заявил мне своим решительным тоном:

— Хорошо, я соглашусь их условно освободить, но лишь в том случае, если получу от профессиональных союзов гарантию, что забастовки не будет. Если же она вспыхнет, то за нее в первую голову ответят эти шесть господ.

Застав еще заседание Думы, я рассказал о случившемся гласному Гаврилову, состоявшему председателем бюро профессиональных союзов Симферополя, и убедил его сейчас же ехать на вокзал и дать Слащеву требуемую гарантию. Гаврилов колебался, резонно доказывая мне, что, стоя во главе симферопольских союзов, не может ручаться за севастопольских рабочих. Однако я его убедил, что когда вопрос идет о человеческой жизни, нельзя колебаться и нужно подписать любое, хотя бы самое бессмысленное поручительство.

Так Гаврилов и поступил, и Слащев проследовал на фронт, отпустив предварительно всех шестерых арестантов.

Вскоре после моего свидания со Слащевым, бюро комитета, образовавшегося на губернском избирательном съезде, решило устроить первое пленарное заседание. Во все города Крыма были разосланы приглашения. Однако никто не приехал, так как у комитета не было средств на разъездные и суточные, а на свой счет приезжать никому не было охоты. Таким образом, в заседание явилось лишь человек 15 его симферопольских членов.

Я получил согласие бюро вызвать на заседание Слащева и послал ему телеграмму. В ответ получил извещение, что он прибудет, но требует, чтобы заседание не было публичным. Таким образом публику представлял я один.

Заседание в помещении городской управы только что началось, когда в зал вошел своей вихляющей походкой генерал Слащев в сопровождении губернатора и полицмейстера.

Слащев был сильно выпивши, но обратился к собранию с довольно связной и очень неглупой речью приблизительно следующего содержания: армия, которой он командует, не обычная дисциплинированная армия нормального времени. Это армия «революционная», легко возбудимая, способная при подъеме настроения на геройские поступки, но подверженная также унынию и панике. Для такой армии особенно важно спокойствие в тылу, ибо каждое волнение в тылу влияет на ее настроение. К собранию он обратился с просьбой повлиять на спокойствие тыла и тем помочь армии исполнить свой долг.

Произнеся эту речь, Слащев не очень уверенно сел на стул и, облокотись на стол обоими локтями, почти лежа на нем, стал пускать густые клубы дыма из своей трубки.

Один из эсеровских лидеров, Штван, взял после Слащева слово и в очень тягучей и длинной речи, подбирая осторожные выражения, выставил целый ряд претензий по поводу поведения войск, действий администрации и т. д. Слащев же, лежа на столе, прерывал оратора короткими и резкими замечаниями.

Диалог этот производил чрезвычайно комичное впечатление. Казалось, что эсеровский оратор не революционер, говорящий с генерал-губернатором, а лидер умеренной партии парламента, речь которого прерывается резкими выкриками революционера Слащева.

— Не могу не указать, — говорил Штван, — что воинские части не всегда ведут себя как следует.

— Грабят, — кричит с места Слащев, — это я знаю и принимаю меры, сколько могу.

— Власть, опирающаяся на доверие населения…

— Ну, это пустяки, когда надо бить большевиков.

— Раздаются жалобы на злоупотребления администрации…

— Назовите их, и я с ними живо расправлюсь.

И все в таком роде. Эсеровский оратор, заранее подготовивший длинную парламентскую речь-запрос, совершенно был сбит с толку этими короткими и развязными репликами Слащева. Поминутно прерываемый то сочувственными («верно», «правильно»), то протестующими («вздор», «чепуха» и т. п.) замечаниями, он путался и мямлил. Совершенно было неожиданным отношение Слащева к той части речи Штвана, в которой он жаловался на насилия, творившиеся карательным отрядом, сформированным частными землевладельцами.

— Этому безобразию будет положен конец, — заявил Слащев, — я пошлю этот отряд на фронт.

— Но, ваше превосходительство, — скромно возразил губернатор, — отряд приносит огромную пользу и поддерживает порядок в тылу.

— Для этого у вас есть полиция, а отряд восстанавливает крестьян против помещиков. Это безобразие. На фронте он будет полезнее. А помещики, которых мои войска защищают от большевиков, пусть продолжают его содержать… Ну-с… — и он снова стал слушать речь Штвана.

Прощаясь со Слащевым, я у него спросил, признает ли он, что я был прав, когда советовал ему не разгонять этот совсем нестрашный комитет.

— Да, вы были правы. Если будет нужно, я всегда готов приехать на такое заседание.

Но это было первое и последнее заседание мертворожденного комитета.

Больше мне не приходилось встречаться со Слащевым, и я был крайне удивлен, когда в изданном им в Константинополе памфлете против генерала Врангеля я нашел между прочими обвинениями упрек Врангелю в том, что он оказывал внимание таким левым общественным деятелям, каким он считал меня.

Менее удивился я, узнав, что Слащев «сменил вехи» и уехал в СССР.

Слащев — жертва гражданской войны. Этого способного, талантливого и очень неглупого человека она превратила в беспардонного авантюриста. Позируя, подражая не то Суворову, не то Наполеону, он мечтал об известности и славе. Кокаин, которым он себя дурманил, поддерживал безумные мечты… И вдруг генералу Слащеву-Крымскому пришлось разводить индюшек в Константинополе на ссуду Земского союза!..

Если бы Крым еще продержался, Слащев, попавший у Врангеля в опалу, вероятно попытался бы, подобно капитану Орлову, поднять военное восстание и возглавить Белую армию. Намеки на образование какой-то «слащевской партии» я уже слышал в Крыму. За границей же его авантюризму и ненасытному честолюбию негде было развернуться. Предстояла долгая трудовая жизнь… А там, у большевиков, все-таки есть шансы выдвинуться, если не в Наполеоны, то в Суворовы. И Слащев отправился в Москву, готовый в случае необходимости проливать «белую» кровь в таком же количестве, в каком он проливал «красную»… Не все ли равно, какая кровь насытит честолюбие авантюриста!..

Осенью 1922 года, поздно вечером, по улицам Москвы шел бывший меньшевик, бывший член севастопольской городской управы Пивоваров, вступивший в коммунистическую партию после занятия Крыма большевиками. Тот самый Пивоваров, которого Слащев когда-то вез с собой в поезде на фронт для «выведения в расход».

Вдруг кто-то остановил его: «Товарищ Пивоваров!»

Перед ним стоял красноармейский офицер.

— Товарищ Пивоваров, неужели вы меня не узнаете?

Вглядевшись в незнакомца, Пивоваров узнал в нем генерала Слащева.

— Пойдемте ко мне поболтаем, вспомним старое, — предложил Слащев. Пивоваров принял приглашение, и они мирно беседовали за самоваром. Кто старое помянет, тому глаз вон, как говорит русская пословица…

Пивоваров нашел Слащева очень милым и интересным собеседником и описал свою встречу с ним в письме к своему бывшему партийному товарищу, ставшему эмигрантом, В. А. Могилевскому, который мне это письмо показывал.

Конец Слащева известен. Большевики его к армии не подпустили, а поручили ему читать лекции в военной Академии. А через год он был убит выстрелом через окно…

Заканчивая главу о периоде деникинского управления Крымом, я хочу вернуться еще к моим поездкам в центры этого управления — в Екатеринодар и Ростов.

Живя и работая в Симферополе, я стоял довольно далеко от всего, что происходило в центрах, но во время своих поездок все-таки получал об этом некоторое впечатление.

Основное мое впечатление — впечатление какой-то затяжной, хронической бестолочи.

Как вначале маленький Екатеринодар, так потом большой Ростов были переполнены служащими центрального управления, военных тыловых учреждений и их семьями. Кроме того, при каждом продвижении фронта вперед или назад, туда притекала масса беженцев. Гостиницы и многие из частных квартир были реквизированы для разных правительственных учреждений, лазаретов и для жилья военных и гражданских чинов. Для меня, во время моих наездов, вопрос о месте ночлега всегда был весьма сложен. Помню, как однажды, приехав в Екатеринодар из Крыма на съезд кадетской партии, я с тремя своими коллегами значительную часть ночи провел в тщетных поисках ночлега, пока случайно мы не нашли знакомого, поместившего нас у себя на полу.

В Ростове я в конце концов получил пристанище в маленькой квартирке, постоянными жителями которой были Н. И. Астров, С. В. Панина и П. П. Юренев, а жителей временных, подобных мне, было великое множество. В четырех маленьких комнатах, на кроватях, на сдвинутых креслах, или просто на полу, ночевало по 6–12 человек. П. П. Юренев, регулярно уступавший свою кровать кому-нибудь из гостей, сам спал на полу, подстелив под себя свой старый полушубок, и утверждал, что полушубок много лучше кровати…

Единственная более обширная комната этой квартиры была отведена под общую столовую, где во время трапез собирались, кроме хозяев квартиры и временных ее гостей, еще сторонние столовщики — М. М. Федоров, И. П. Демидов, кн. Павел Дм. Долгоруков, М. В. Степанова и др. Все это были члены партии Народной Свободы, большинство которых входило в бюро «Национального центра». Летучие собрания бюро устраивались ежедневно после обеда.

На них мне приходилось выслушивать доклады Астрова и Федорова, состоявших членами Особого совещания и ближайшими советчиками Деникина, о положении фронта и тыла и о происходившей вокруг Деникина борьбе политических страстей и личных интересов.

К Н. И. Астрову я всегда относился с большой симпатией, а за границей наша взаимная симпатия перешла в прочную дружбу, продолжавшуюся до самой его смерти.

Н. И. Астров, как известно, был крупным московским общественным деятелем. В качестве лидера левой оппозиции московской городской Думы, он был популярной фигурой в широких общественных кругах, и совершенно понятно, что именно он был избран московским городским головой после государственного переворота 1917 года, а также — что он был выдвинут на пост члена уфимской Директории от партии к.-д.

Это был человек очень сложного внутреннего облика, с мятущейся душой, раздвоенной противоречием между трезвостью ума и мистическими влечениями чувства.

Отличительная особенность Н.И. была — глубокая внутренняя правдивость и добросовестность. Всякое дело, за которое он брался, он изучал во всех деталях и, только изучив его, приступал к работе, упорно и упрямо проводя в ней свои мысли и взгляды.

Как общественный деятель, Н.И. был несомненно человеком крупного калибра, но все же в определенных границах. Основательно изучив городское дело, он был блестящим гласным московской Думы и незаменимым ее секретарем. Хорошо разбираясь в политических вопросах, убежденный и искренний, играл видную роль в кадетской партии и в ее ЦК. Мог бы быть выдающимся парламентарием, если бы попал в Государственную Думу. В качестве законодателя, он обнаружил большие способности и проявил много творчества в правительстве генерала Деникина, в Особом совещании, законодательная работа которого лежала главным образом на нем. Разработанное им городовое Положение можно считать образцовым. Но он не создан был для административных ролей. Его деятельность в качестве московского городского головы была слишком кратковременна, чтобы о ней судить. Но я думаю, что эта роль была не совсем по нем. Городское дело в столице настолько сложно и многообразно, что охватить его во всех деталях невозможно. Чтобы руководить им, городской голова должен знать его лишь в главных линиях, не углубляясь в подробности. На это, как мне кажется, Астров не был способен из-за своей преувеличенной добросовестности и полного отсутствия верхоглядства. Эти ценнейшие для человека качества и здесь могли бы сделаться его недостатками.

Точно так же, едва ли он был на месте в качестве советника Деникина во время гражданской войны, когда от руководителя политикой требуется уверенность в себе и интуитивная решительность. Этими свойствами Н. И. Астров обладал меньше всего. Когда нужно было действовать, он добросовестно сомневался и колебался…

М. М. Федоров, тоже человек благородный и честный, был в этом отношении противоположностью Астрова. Плохо разбиравшийся в политических вопросах, он отличался самоуверенностью и решительностью, упрощая и схематизируя сложные положения. Оба они вели борьбу со все усиливавшимися в окружении Деникина правыми влияниями, но вместе с тем оба, будучи во власти обострившегося патриотического чувства, были загипнотизированы мечтой об «единой России», всецело поддерживали Деникина в его нетерпимости к автономистским течениям, а тем более — к появившемуся на Украине, в казачьих областях и в Закавказье сепаратизму.

Своей прямолинейной нетерпимостью Деникин превращал своих естественных союзников в борьбе с большевиками во внутренних и внешних врагов, с которыми вел совершенно ненужную в данный момент и вредную для главного своего дела борьбу.

Влияние Астрова и Федорова на политический курс южнорусской власти сильно ослаблялось тем, что прежде сплоченная кадетская партия, к которой они принадлежали, находилась в это время в состоянии разложения и не имела общепризнанного руководителя. Милюков утратил свой былой авторитет благодаря своей неудачной «немецкой ориентации» и уехал за границу. Председательствовавший в ЦК кадетской партии кн. Павел Дм. Долгоруков, милейший и благороднейший «рыцарь без страха и упрека», никогда влиянием не пользовался. Не одаренный ясностью ума, он совершенно растерялся в хаотической обстановке гражданской войны. А члены кадетского ЦК оказались в Особом совещании, т. е. в высшем подчиненном Деникину и руководящем его внутренней политикой органе, в разных политических лагерях. В то время, как Федоров и Астров старались по возможности ограничить произвол военных властей, члены Особого совещания Степанов и Соколов всецело поддерживали реакционных генералов. При этом Соколов занимал чрезвычайно ответственный пост, стоя во главе ведомства пропаганды, так называемого «Освага», группируя вокруг себя целую армию алчных журналистов, составлявших бездарные брошюры в трафаретно-патриотических тонах и основывавших в ряде городов на казенные средства рептильные газеты, которые занимались травлей местных прогрессивных деятелей. Что касается В. А. Степанова, которого я хорошо знал по Петербургу как члена партии скорее с левым, чем с правым уклоном, то его точно подменили. Он совершенно не допускал критики действий Добровольческой армии, и, если ему говорили о возмутительных насилиях, в ответ слышался злорадный смех и какая-нибудь лаконическая фраза в таком роде: «Так этим мерзавцам и нужно». Подобные метаморфозы происходили во время революции и гражданской войны со многими.

Деникин, человек военный, ранее чуждый всякой политики, рассчитывал, по-видимому, на руководство кадетской партии в делах внутреннего управления, той партии, которая после февральской революции одна вела борьбу против всего социалистического фронта. А вместо партии его окружали отдельные члены ее, дававшие ему диаметрально противоположные советы. А если принять во внимание, что в его окружение попали и значительно более правые и поправевшие от революции лица, что армия, разрастаясь, впитывала в свой командный состав военных старого закала, что среди всех этих влиятельных людей было немало помещиков, разоренных аграрным движением и стремившихся вернуть себе свои имения, то станет понятным трагическое положение южнорусского «диктатора», демократа по своим симпатиям и полного самых лучших намерений.

Понятно также, что, запутавшись в делах управления и получая со всех сторон жалобы на грабежи и насилия, которые он был не в силах прекратить, он возложил все свои надежды на военные победы и на овладение Москвой, после чего, как ему казалось, наступит желанный момент государственного творчества в обновленной России. А между тем борьба, которую он вел с местными «самостийниками», а главное — расправы с крестьянами и восстановление помещиков в их старых усадьбах местными властями, действовавшими от его имени, возбуждая к нему ненависть освобожденного от большевистского ига населения, подтачивали его военную мощь и подготовляли его крушение.

Одно из моих последних впечатлений о происходившем в Ростове политическом сумбуре относится к концу ноября 1919 года. В это время Добровольческая армия спешно отступала на всех фронтах, а большевики, заняв Харьков, победоносно двигались на юг.

Между тем в Ростове делали вид, что все обстоит благополучно. Даже продолжали назначать губернаторов в губернии, находившиеся под советской властью. А бежавший из Москвы проф. А. А. Мануйлов разрабатывал для будущей всероссийской власти земельный законопроект в соответствии со старой, дореволюционной программой кадетской партии. В этом законопроекте фигурировало «принудительное отчуждение частновладельческих земель по справедливой оценке», как будто оно уже не произошло захватным порядком.

Я попал на доклад Мануйлова в последний день моего пребывания в Ростове, с пароходным билетом в кармане, а потому не мог принять участия в прениях. Но, слушая мерную речь Мануйлова с изложением разных подробностей его законопроекта, я испытывал чувство, что сижу в сумасшедшем доме.

В начале марта 1920 года армия Деникина, докатившись до Новороссийска, спешно эвакуировалась в Крым, ставший последним оплотом Белого движения.

Вместе с армией прибыло в Крым и деникинское правительство. Сам Деникин высадился в Феодосии, где расположилась ставка главнокомандующего. С Деникиным остался в Феодосии министр финансов М. В. Бернацкий, весь же остальной состав правительства с председателем Совета министров Н. М. Мельниковым во главе направился в Севастополь.

Нам в Крыму казалось непонятным, зачем появилось у нас это громоздкое правительство — плод компромисса генерала Деникина с представительствами уже занятых большевиками казачьих областей. А кроме того, зная, в какой атмосфере полной деморализации происходила эвакуация Новороссийска, мы были уверены, что занятие Крыма большевиками произойдет если не через несколько дней, то через две-три недели. Многие из крымских «буржуев» ликвидировали свои дела и спешно отправлялись за границу.

Поэтому я был крайне удивлен, получив от своего партийного товарища, министра внутренних дел В. Ф. Зеелера, телеграмму с вызовом в Севастополь по срочному делу. Какие, казалось, могли быть срочные дела у правительства, остановившегося в Севастополе на пути своей дальнейшей эвакуации за границу, с представителем местного земства, дни которого тоже были сочтены. Тем не менее, я все-таки поехал в Севастополь.

В Севастополе я присутствовал при высадке добровольческих частей, прославившихся своей доблестью и дисциплиной Корниловской, Марковской и Дроздовской дивизий. Они проходили по городу с музыкой, но лица офицеров и солдат были мрачны…

Когда мимо меня шел один из полков, я заметил группу штатских молодых людей, растерянно шагавших между солдатами. На мой вопрос — кто эти люди, мне ответили, что добровольцы хватают на улицах прохожих и отводят их в казармы для мобилизации. Приемы эти напоминали большевиков и ничего доброго не предвещали.

В. Ф. Зеелера я застал в гостинице Киста, где несколько номеров было реквизировано для министров. Он ошарашил меня предложением занять пост таврического губернатора.

Я ответил, что по свойствам своего характера считаю себя неподходящим для этого поста. Но, если бы мне было доказано, что нет более подходящих кандидатов, я бы принципиально не считал себя вправе отказаться по этой причине. Есть, однако, другая причина, побуждающая меня решительно отказаться от сделанного мне предложения: я считаю власть губернатора в условиях военной анархии, к которой успел присмотреться в последнее время, совершенно призрачной, а следовательно и бесполезной. Зеелер признал убедительными мотивы моего отказа, но просил разрешения не считать его окончательным, так как надеется поставить гражданскую власть в другое положение.

Тут же, в гостинице Киста, я встретился с другими министрами, среди которых находился мой петербургский знакомый, маститый Н. В. Чайковский. Этот неизменный оптимист сохранял еще бодрость духа и надежду на успех дела, у большинства же его коллег вид был смущенный и унылый. Все-таки министр земледелия Агеев повел меня гулять по Приморскому бульвару и во время прогулки подробно излагал содержание своего земельного законопроекта. Я из любезности делал кое-какие возражения, которые мне казались столь же бесполезными, как и сам законопроект. Ведь все равно дело кончено…

Положение правительства, состоявшего в большинстве из честных и порядочных людей, но правительства с не налаженным административным аппаратом, чуждого населению и окруженного враждебной стихией деморализованной армии, было поистине трагичным. Это была даже не слабая власть, а просто никакая.

В Ростове и Екатсринодаре, опираясь на донской и кубанский казачьи Круги, имевшие некоторый авторитет в казачьих частях войск, оно еще обладало известной силой власти, Здесь же, в центре военных штабов, склонных объяснять неудачи Деникина его слишком либеральной политикой, левое правительство считалось чуть что не большевистским. Конфликт между ним и военными был неминуем, и он произошел сразу же, на моих глазах.

За несколько дней до высадки правительства в Севастополе, там в военном суде слушалось дело группы лиц, обвинявшихся в принадлежности к большевистской организации. Насколько помню, суд приговорил двух-трех из них к смерти, а из остальных часть была присуждена к тюремному заключению, а часть оправдана.

Этим приговором многие военные остались недовольны. Стали распространяться слухи, что оправданы большевики, а бесшабашный генерал Слащев распорядился арестовать всех, не присужденных к смертной казни, и доставить к нему в Джанкой для пересмотра дела в военно-полевом суде.

Само собой разумеется, что этот ни с чем несообразный поступок Слащева не мог не вызвать протеста со стороны прибывшего в Севастополь правительства. Председатель Совета министров Мельников связался прямым проводом со ставкой Слащева и потребовал немедленного освобождения от военно-полевого суда людей, только что оправданных военным судом. Слащев ответил какой-то грубостью. Обращение к высшей инстанции — к генералу Шиллингу, еще занимавшему пост главноначальствующего в Крыму, формально подчиненного правительству, тоже успеха не имело. Едва ли нужно упоминать, что все несчастные люди, преданные Слащевым военно-полевому суду, были повешены. А из Ялты по этому случаю за подписью целого ряда «общественных деятелей» и бывших сановников полетела в ставку Слащева приветственная телеграмма…

В военных кругах эта история вызвала большое возбуждение. Военные одобряли действия Слащева и негодовали на правительство, вмешавшееся, по их мнению, не в свое дело. Стали ходить слухи о подготовлявшемся аресте правительства, и меня предупредили из весьма осведомленных кругов, что такой заговор уже составлен и что ареста можно ждать с часа на час. Об этом я сейчас же пошел предупредить министров в гостиницу Киста.

Всем министрам было вполне понятно их безнадежное положение, и только один Н. В. Чайковский доказывал, что власть должна бороться до конца, что нужно принять решительные меры, поставить вокруг гостиницы караул из преданных кадет Донского корпуса и т. п. Было, однако, совершенно ясно, что ни о каком сопротивлении не может быть речи и что правительство, бывшее запоздалым знаменем обновления политики генерала Деникина, обречено на бесславную и, если можно так выразиться, глупую гибель.

От такой участи избавил свое правительство сам генерал Деникин, передав по прямому проводу из Феодосии, что он увольняет всех министров в отставку…

Я считал, что со смертью правительства Мельникова закончились разговоры и о моей административной карьере. Но я ошибся.

Была Страстная неделя, и я мечтал о нескольких днях пасхального отдыха на южном берегу перед жутко надвигавшимися на нас событиями. Но не успел я вернуться из Севастополя в Симферополь, как получил извещение от недавно назначенного губернатора Перлика, что М. В. Бернацкий вызывает его и меня экстренно в Феодосию.

Достали автомобиль и покатили. Путь в это время между Симферополем и Феодосией считался опасным из-за постоянных нападений зеленых, но мы уже успели привыкнуть к средневековым условиям передвижения и это обстоятельство нас мало смущало. Автомобиль попался ужаснейший. Каждые полчаса что-то портилось в машине и приходилось подолгу чиниться. Поэтому, вместо того, чтобы приехать вечером в Феодосию, мы поздней ночью были лишь на полпути, добравшись до деревни Салы. Тут начинался крутой подъем, и наш автомобиль окончательно отказался ехать в гору. Пришлось искать ночлега в деревне, где, конечно, оказался отряд стражников, облегчивших своему начальству эту задачу.

Рано утром мы должны были ехать дальше. Но так как после деревни Салы начинались особо опасные места, где оперировали зеленые, то начальник стражи отправил вперед верховых стражников с пулеметом. Предосторожность оказалась нелишней, т. к. не успели стражники проехать первую версту, как мы услышали ружейную трескотню и воркотню пулемета. Очевидно, зеленые ожидали проезда губернатора и устроили на него засаду. Если бы не автомобильная авария, мы еще ночью попались бы в руки зеленых. А теперь под обстрелом оказались стражники, из которых один был тяжело ранен…

После долгих мытарств с автомобилем, мы наконец добрались до Феодосии и сейчас же пошли к Бернацкому.

Он имел совершенно растерянный вид и вначале как будто сам недоумевал — что, собственно, нам от него нужно. На мой вопрос, зачем он нас вызвал, он как-то нерешительно ответил, что генерал Деникин хотел мне предложить пост министра внутренних дел в новом правительстве. Я сказал, что в трагический момент, переживаемый властью, которую я считал долгом поддерживать, я не счел бы себя вправе уклониться от ответственности и войти в правительство (по возможности, не министром внутренних дел), если бы мне указали какие-нибудь новые перспективы, если бы намечались какие-нибудь новые политические комбинации, которые бы давали хоть какой-либо шанс на возможность продолжения борьбы. Но я не вижу смысла вступать в правительство только с тем, чтобы через две недели эвакуироваться в Константинополь.

Бернацкий, конечно, мне никаких новых перспектив не открыл, а предложил отложить разговор до вечера, так как в ближайшие часы могут быть приняты такие решения, которые поставят вопрос о формировании власти в совсем другую плоскость.

Это был намек на принятое уже Деникиным решение отказаться от власти. Друзья еще надеялись его отговорить, но, видимо, мало рассчитывали на успех.

Действительно, пока я разговаривал с Бернацким, Деникин уже отдал распоряжение о созыве в Севастополе совета генералов для выбора ему заместителя…

На следующий день я вернулся в Симферополь с твердым намерением на этот раз непосредственно ехать на южный берег на пасхальное время. Так и сделал. Но когда я вышел в Биюк-Ламбате из почтового экипажа, меня позвали к телефону. Губернатор сообщил мне, что новый главнокомандующий, генерал Врангель, находится в Ялте и просит меня немедленно туда прибыть.

Не суждено мне было отдохнуть в своей семье на южном берегу!

Я сел в тот же экипаж, из которого только что вышел, и поехал дальше.

Несмотря на тревожное настроение, я не мог удержаться от юмористических мыслей: вот уже целую неделю я езжу по Крыму из одного города в другой, получая «лестные» предложения, и каждый шаг моей внезапной карьеры связан с крушением возвышающей меня власти. Неужели же и Врангель хочет мне предложить какой-нибудь высокий пост и я его похороню так же, как хоронил в Севастополе правительство Мельникова, а в Феодосии самого Деникина!

Но Врангель оказался предусмотрительнее и никакого предложения мне не сделал.