Мое поступление на службу в министерство земледелия. Петербургская бюрократия. Похороны Александра III. Слухи о новом императоре и первые разочарования. Идейный раскол интеллигенции. А. Н. Потресов и П. Б. Струве. Первая попытка основать легальный марксистский орган печати. Журнал «Начало» и его редактор-издатель. Группировки радикальной интеллигенции в Комитете грамотности и в Вольном экономическом обществе. Г. А. Фальборк и В. И. Чарнолусский. Воскресно-вечерние школы для рабочих. Братская школа и ее краткая история.

С осени 1893 года, вернувшись из-за границы, я снова водворился в Петербурге. Настало время окончательно избрать себе какую-либо деятельность. Меня привлекала работа по земской статистике, но не хотелось еще покидать Петербурга, где ощущалось заметное нарастание настроения общественной борьбы. Поэтому я решил поступить временно на службу в министерство земледелия, в отдел сельской экономии и сельскохозяйственной статистики, что, как мне казалось, давало мне некоторую подготовку в будущей земско-статистической работе. Поступив сначала в качестве причисленного к министерству, я через несколько месяцев получил штатную должность «младшего редактора», что соответствовало должности столоначальника в других департаментах. Моя бюрократическая карьера начиналась блестяще. Большинство молодых бюрократов дослуживалось до должности столоначальника после 3–5-ти лет службы.

У меня, однако, не было никаких карьерных стремлений, и я скоро стал службой тяготиться. Дела у нас было очень мало. Мы приходили в министерство к часу дня, а уходили в половине шестого. Рабочий день, следовательно, продолжался всего четыре с половиной часа. Но значительную часть и этого краткого служебного времени мы проводили в буфете за чаепитием и разговорами. Только в сроки выпуска печатных бюллетеней о состоянии посевов и урожая нам приходилось работать по-настоящему, но и этой срочной работой мы главным образом занимались по вечерам, у себя на дому, прерывая ее хождением в министерство, где в общей атмосфере безделья работать было трудно.

Я не хочу этим сказать, что петербургские чиновники вообще ничего не делали. Были и в нашем и в других министерствах отделения, где работы было больше, но наш отдел во всяком случае не составлял исключения. Несомненно, в Петербурге было перепроизводство чиновников, и многие из них на низших должностях не имели достаточно работы. Работали по-настоящему высшие должностные лица, начиная с начальников отделений, а министры были перегружены работой.

Таким образом, служба давала мне много досугов, которые я мог посвятить общественным делам, для меня более интересным.

Краткий период моей государственной службы совпал с переменой царствования: умер Александр III и на престол вступил злополучный Николай II.

Хорошо помню похороны Александра III, на которые я смотрел из окна Академии Художеств. Я не знал тогда, что присутствую при последних похоронах русского императора, совершаемых по традиционному пышному ритуалу.

Гроб с останками Александра III прибыл из Крыма на Николаевский вокзал, откуда и потянулась похоронная процессия через весь город: по Невскому, мимо Исаакиевского собора, через Николаевский мост, по набережной Васильевского острова, и далее — до Петропавловской крепости. Думаю, что длину этого пути нужно определить километров в десять. Самая процессия заняла не менее 5-ти километров. Впереди двигались гвардейские кавалерийские полки в парадных мундирах. Непосредственно за ними — две символические фигуры: рыцарь в золотых латах верхом на белой лошади и пеший рыцарь в черных латах с опущенным забралом, вероятно, символизировавшие жизнь и смерть повелителя России. Мне говорили, что с трудом удалось найти богатыря, способного прошагать через весь Петербург закованным в латы, но такой мощный человек все-таки нашелся. За рыцарями длинной вереницей шли лошади, покрытые черными покрывалами с длинными шлейфами, на которых были вышиты гербы всех российских земель в соответствии с «большим» императорским титулом. Лошадей вели под уздцы чиновники средних рангов, а шлейфы их несли чиновники низших рангов в соответствующих мундирах. Наконец, появилась траурная колесница с гробом, на которой, держась за кисти балдахина, тряслись четыре генерала самых высших рангов. Я видел этих несчастных стариков из окна Академии Художеств, среди них узнал генералов Ванновского и Ганецкого, после того, что они проехали в таком неудобном положении большую часть пути. Вид у них был чрезвычайно жалкий. Колесницу окружали тоже старики — сенаторы и члены Государственного Совета. Они несли подушки с приколотыми к ним орденами покойного императора. Старые сановники едва передвигали ноги, а подушки беспомощно болтались в их уставших руках. За гробом шли и ехали в каретах члены царской семьи, иностранные монархи и их представители, придворные и т. д. Наконец, шествие замыкалось пехотой и артиллерией.

На меня этот пышный церемониал не произвел импозантного впечатления, потому ли, что не соответствовал моим тогдашним настроениям, или вообще такие процессии не в русском духе. По крайней мере в окружавшей меня разнообразной толпе не чувствовалось торжественного настроения.

О вступившем на престол новом императоре ходили тогда в Петербурге самые разнообразные слухи. Но преобладали слухи доброжелательные. Многие верили в либерализм молодого монарха и надеялись, что настал конец беспросветной реакции царствования Александра III. Надеждам, возлагавшимся на Николая II, искали подтверждения даже в самых мелких фактах. Так, например, в дни похорон Александра III в Петербурге из уст в уста передавался совершенно необыкновенный рассказ о новом императоре, рассказ, в котором видели доказательство присущего его натуре демократизма. Рассказывали, что он вышел из Мариинского дворца без всякой свиты и, купив в табачном магазине папирос, вернулся обратно. Эту необычную для России картину наблюдали многие случайно проходившие по Невскому люди, и молва о необыкновенной простоте и доступности молодого монарха моментально распространилась по городу. Оказалось, однако, что покупал себе папиросы на Невском не Николай II, а его двоюродный брат, будущий Георг V, который как близнец был на него похож.

Через месяц всем этим иллюзиям настал конец после знаменитой речи о «бессмысленных мечтаниях», произнесенной молодым монархом на приеме депутаций от земства и дворянства. Я встречал некоторых из земцев у Костычевых и Винбергов и видел, в каком они были подавленном настроении. Многие не поехали из дворца на торжественный молебен в Исаакиевский собор. Большинство все-таки на нем присутствовало. По этому поводу мой дядя, поэт Жемчужников, написал в одном своем нелегальном стихотворении следующие строки:

Жить надо прилично, Дворянам — подавно. Их свыше публично Ругнули недавно. И что же? Всей кучей Признали потребным Почтить этот случай В соборе молебном.

Как известно, Николай II, вскоре после восшествия на престол, переехал из Аничкова дворца, где жил его отец, в Зимний. По этому поводу мне пришлось слышать от петербургского городского головы, В. И. Лихачева, любопытный рассказ.

Однажды двое гласных петербургской городской Думы ехали на извозчике через Дворцовую площадь и обратили внимание на группу рабочих, разбиравших мостовую. Удивленные этим странным зрелищем, они спросили у рабочих, что они делают, и получили ответ, что государь распорядился разбить себе на площади сад.

Гласные сейчас же отправились к Лихачеву и сообщили ему об этом. Лихачев ничего об этом не знал. Между тем площадь принадлежала городу, и, конечно, без особого постановления городской Думы никто не мог себе присваивать ее отдельные части. Создалось крайне неудобное положение: государь оказался захватчиком не принадлежащего ему имущества. Лихачев поехал объясняться с министром двора Воронцовым-Дашковым, который был также очень смущен происшедшим: нельзя же объяснить государю неловкое положение, в котором он оказался. Порешили, что Дума задним числом сделает постановление о поднесении в дар Николаю II соответствующей части площади. Так и было сделано.

Этот мелкий эпизод все же характерен для тех представлений, какие имел, вступая на престол, новый император о своей самодержавной власти…

Как я упомянул выше, начало 90-х годов было периодом большого общественного оживления в Петербурге. В прессе и в кругах левой интеллигенции шли жесточайшие споры между народниками и марксистами. Большое место в этих спорах занимал вопрос о крестьянской общине. Типично для настроений левой интеллигенции того времени, что в этом вопросе меньше всего придавали значения самому основному, т. е. влиянию общинного землевладения на хозяйственный прогресс деревни. Главное, что волновало, это значение общины для грядущей революции. Народники видели в ней зачаток социалистического строя, а следовательно — фактор грядущей социальной революции, а марксисты радовались ее распаду, связанному с увеличением армии пролетариата — главного двигателя всех революций.

Во главе народнического направления стояли Н. К. Михайловский, писавший громовые статьи против марксистов в «Русском Богатстве», и ныне совершенно забытый писатель-экономист В. Воронцов, книжка которого в защиту народничества произвела большую сенсацию. Признанным вождем марксистов был П. Б. Струве, тогда еще почти юноша, выпустивший небольшую книжку с резкой полемикой против народничества, которая кончалась чудовищной с точки зрения старых социалистов фразой — «пойдем на выучку к капитализму!» Несколько менее популярным, но тоже весьма почитаемым молодежью марксистским лидером был молодой приват-доцент М. И. Туган-Барановский, написавший толстую, мало кем читавшуюся, но быстро составившую славу ее автору книгу о мировых экономических кризисах.

В спорах между марксистами и народниками я принял сторону первых и близко познакомился с руководителями марксистского движения. Особенно часто я встречался с А. Н. Потресовым и П. Б. Струве, из которых с первым меня связывала еще детская дружба, а со вторым — знакомство по университету. С обоими я сохранял дружеские отношения в течение десятков лет, а потому считаю себя достаточно компетентным, чтобы дать их характеристику в пределах своего разумения.

В этот начальный период бурного расцвета марксизма они были неразлучными друзьями и единомышленниками, а через несколько лет стали политическими врагами. Потресов остался марксистом, а Струве пережил огромную идейную эволюцию. И совершенно понятно, что Потресов, относясь к Струве, как к «ренегату», возненавидел своего прежнего друга, Струве же навсегда сохранил добрые чувства к своему бывшему единомышленнику, верному тем идеалам, которым и он искренне служил в дни своей молодости.

С тех пор, как Струве вышел из социал-демократической партии, они перестали встречаться, и только в эмиграции, в Париже, Струве попытался возобновить старое знакомство. Это, однако, ему не удалось. Потресов был с ним любезен, но сухо официален, не проявив ни малейшей склонности восстановить прежние дружеские отношения. Впрочем, и дружба их в тот период, который я здесь описываю, зиждилась не на сердечном влечении, а лишь на единомыслии. Оба были людьми глубоко искренними, честными и благородными в лучшем смысле этого слова, готовыми отстаивать свои убеждения и верования даже вопреки собственным интересам. В своей политической деятельности они оба не способны были стать на путь демагогии, а потому оба, влиятельные в некоторых кругах интеллигенции, не могли сделаться вождями. Струве не задумался отказаться от своей дешевой славы 90-х годов, когда изменились его взгляды, а Потресов разошелся с большинством своей партии в период ее наибольшего влияния на массы.

Несмотря на эти сходные черты, они были людьми глубоко различными.

Потресов, принадлежа по рождению к поместному дворянству, своим внутренним обликом очень напоминал идеалистов сороковых годов. Его убеждения были тесно связаны с эстетичностью его натуры и с сильным моральным чувством. В юности он до самозабвения увлекался искусством — поэзией, живописью, театром, был необыкновенно чуток к проявлениям человеческой лжи, грубости и пошлости. У таких людей мысль тесно переплетена с эмоциями, которыми она движется. Сухой, рассудочный марксизм поэтому претворился у него подсознательно в религию, которой он оставался верен до последнего дня своей жизни, в религию добра, справедливости, свободы и красоты. Трагически переживал он крушение и опошление в жизни своих высоких идеалов, но упорно не хотел допустить, что они гибнут от внутреннего противоречия. Когда в Париже, во время его последней тяжелой болезни, я как-то коснулся в разговоре с ним этой темы, он стал спорить со мной с такой запальчивостью, что я поторопился переменить разговор.

А. Н. Потресов был чрезвычайно деликатен в личных отношениях с людьми. Демократ по натуре, он никогда не давал понять людям, более низким по уму и культуре, своего умственного превосходства. И эта врожденная «демократическая» деликатность привлекала к нему сердца. Его любили и уважали, как друзья, так и политические враги.

Унаследовав от родителей довольно большой капитал, он значительную часть его отдал на служение тому делу, в которое верил. Много средств употребил на издание легальных марксистских книг и нелегальной литературы, много затратил энергии на создание русской социал-демократической партии и был одним из самых видных и влиятельных ее основателей. Но как-то всегда держался в тени, не любил выступать не только на публичных, но и на закрытых собраниях, хотя, говорят, был хорошим оратором. Писал талантливые статьи, но в большинстве случаев скрывался под псевдонимами. Поэтому был мало известен за пределами своего партийного круга. Впрочем, к известности особенно и не стремился.

Струве родился в полунемецкой бюрократической семье. Ни национальностью, ни бытом он не был связан с дворянскими гнездами, первоначальными рассадниками русской интеллигенции. Двигателем его духовного развития была ненасытная любознательность, а не морально-эстетические эмоции. К искусству подходил он не путем непосредственного восприятия, а путем изучения, как вообще ко всем областям человеческой жизни, творчества и мысли.

Я почти не встречал людей такого широкого энциклопедического образования, как Струве. Обладая исключительными способностями, невероятной памятью и сильным аналитическим умом, он в 20 лет мог по богатству и глубине мысли равняться с самыми культурными людьми старших поколений, а в 22 года его имя стало знаменем для петербургской марксистской молодежи.

Не столько искания правды и справедливости привели его к марксизму, сколько его увлекла теоретическая стройность и схематическая логичность этого учения. Убеждения, созданные его сильным умом, Струве всегда отстаивал с резкой страстностью, но со страстностью не религиозного фанатика, а человека, гордого познанием истины и проявленным в этом познании творчеством собственной мысли. В эволюции своих философских и политических взглядов он был всегда безусловно искренен и независим. Среда, в которой он вращался, оказывала весьма малое влияние на эту эволюцию. Наоборот, он сам подбирал себе общественную среду в соответствии с менявшимися взглядами.

Человеческая толпа и ее поклонение никогда не увлекали Струве, что не мешало ему быть в известной мере честолюбивым человеком. Но честолюбие его было особенным. Оно влекло его к отталкиванию от трафаретно мыслящей толпы, к оригинальности и парадоксальности, к бросанию новых идей, заостренных и облекавшихся в форму, которая коробила и озлобляла прежних единомышленников. Идя против господствующих течений с нарочитою резкостью, он возвышал себя над толпой, находя в этом удовлетворение своему честолюбию. Такому человеку подлинный демократизм органически чужд, и если Струве был когда-то демократом и социалистом, то лишь случайно, встретившись с этими доктринами на путях своего мышления. Простой в обращении с людьми, он все же всегда давал чувствовать собеседникам свое умственное и культурное превосходство.

Несомненно, Струве принадлежит к числу крупных русских политике-социальных мыслителей, но схематичность и парадоксальность его мышления всегда мешали ему в практической политике. Между тем, большую часть своей жизни он посвятил политической деятельности, тогда как был создан для чисто научного творчества.

Я всегда относился с большим уважением и симпатией к этому крупному человеку, охотно признавал и признаю превосходство его умственной эрудиции, но всегда чувствовал в его обращении со мной некоторую покровительственную надменность. Это мешало моему сближению с ним. И если наше знакомство и в общем добрые отношения длятся более 40 лет, то главным образом потому, что он женат на Н. А. Герд, подруге моего детства и товарке по гимназии и по курсам моей жены. Между тем с Потресовым, несмотря на разницу наших политических взглядов, я больше полувека был связан прочной дружбой, взаимной симпатией и взаимным пониманием, вследствие общности основ нашей психологии.

Благодаря знакомству с Потресовым и Струве, я попал в начале 90-х годов в самый центр возникавшего тогда марксистского движения, и, когда марксисты затеяли издание своего легального ежемесячного журнала, я был приглашен в состав его редакции.

В состав редакции входили, насколько помню, следующие лица: Струве, Туган-Барановский с женой, Потресов, Бауер, В. В. Водовозов, Л. А. Никонов, Н. А. Рейтлингер и я. Кроме того, из живших в это время в провинции — А. С. Изгоев и В. И. Ульянов (Ленин), с которым я тогда еще не был знаком. Зная дальнейшую судьбу этих людей, странным кажется, что некогда они были единомышленниками. Если не считать Бауера, вскоре умершего, только Потресов и Ленин остались марксистами и социал-демократами, но и они, начиная с 1903 года, после раскола партии на меньшевиков и большевиков, сделались злейшими политическими врагами.

Фактическим редактором намечался П. Б. Струве. Но, чтобы приступить к изданию легального печатного органа, нужно было получить разрешение от Главного управления по делам печати, а потому нужно было прежде всего найти благонадежных официального издателя и ответственного редактора. Мои коллеги по редакции надеялись на мой княжеский титул как на достаточную вывеску благонадежности, а потому просили меня, в качестве официального издателя, подать прошение в Главное управление. Ответственного редактора мы в своей среде найти не могли. Сам Струве был явно неблагонадежен, а прочие никакого желания не имели нести реальную ответственность за фиктивное звание. Приходилось искать «тюремного редактора» на стороне из лиц, готовых жертвовать своей свободой за определенное денежное вознаграждение. А. А. Никонов наконец нашел нужного нам человека неопределенной профессии и повез меня как «издателя» к нему. Не знаю, чем занимался этот человек, но жил он неплохо. Комната, в которую нас ввела горничная, была вся увешана портретами балерин в кисейных юбочках, из чего заключаю, что предполагавшийся редактор первого марксистского журнала любил не то хореографическое искусство, не то его представительниц. Физиономия его, однако, свидетельствовала лишь о пристрастии к спиртным напиткам: лицо было сонное, а нос лилового цвета.

Не помню, какую мзду мы предложили ему за тюремное сидение, но соглашение произошло быстро и он охотно подписал заготовленное нами прошение, на котором уже стояла моя подпись.

Ответа мы долго не получали из Главного управления. Когда, наконец, я сам отправился туда за справками, то принявший меня чиновник весьма любезно заявил мне, что в ходатайстве нам отказано.

— Почему?

— А, видите ли, Главное управление нашло, что у нас достаточно издается ежемесячных журналов и в новом издании надобности не встречается…

Года через полтора петербургским марксистам удалось купить журнал «Новое Слово», а еще через год, когда журнал этот был закрыт, они основали новый под названием «Начало». На этот раз удалось найти подходящего редактора-издателя, некоего Гуровича, который добыл необходимые средства и легко получил разрешение на издание в Главном управлении по делам печати. Тогда я жил уже не в Петербурге, а в Пскове, но каждый раз, приезжая в Петербург, заходил в дружественную редакцию, где среди моих знакомых марксистов встречал совершенно неподходящего к ним по внешности сытого еврея с выкрашенными в лиловато-черный цвет волосами и бородой. Это и был редактор-издатель Гурович. Так как не ему платили за отсидку в тюрьме, а наоборот, он давал деньги на издание, то его волей-неволей пришлось ввести в состав редакции, где он присутствовал при откровенных беседах.

Через несколько месяцев «Начало» было закрыто правительством, а некоторые члены его редакции и сотрудники арестованы. Тогда выяснилось, что Гурович был тайным агентом департамента полиции, откуда и добывал средства на издание журнала.

Радикальная петербургская интеллигенция, внутри которой происходила ожесточенная идейная борьба между народниками и марксистами, однако, ощущала потребность в создании общего фронта борьбы с правительством. И вот в небольшом кружке лиц возникла мысль устроить боевой плацдарм из скромного культурного общества, именовавшегося Комитетом грамотности. Комитет грамотности был основан при Вольном экономическом обществе, одном из редких тогда в России свободных и автономных общественных учреждений, имевшем по уставу, дарованному ему Екатериной II, очень широкие права в деле распространения в России полезных знаний и пользовавшемся большой свободой обсуждения теоретических экономических проблем и их практического применения в общественной и государственной жизни. Членами Вольного экономического общества были преимущественно ученые и наиболее просвещенные сановники. В состоявшем же при нем Комитете грамотности работали по преимуществу зрелые, серьезные люди, хотя и либерального образа мыслей (в те времена русские консерваторы вообще были врагами просвещения низших слоев населения), но благонадежные в политическом отношении. Главная их работа заключалась в издании дешевых популярных книг для народа, и исполняли они ее с любовью и знанием дела. Они принадлежали к поколению старше нашего, прожили в сознательном возрасте реакцию 80-х годов и уберегли от нее Комитет грамотности.

У нас, радикальной молодежи, было к комитету совсем другое отношение. Нам казалось, что дело его можно расширить, а главное, он нам представлялся подходящей ареной для политической борьбы. И вот, в недрах комитета образовалась группа, решившая завоевать его для этих целей. Во главе этой группы стояли члены комитета Г. А. Фальборк, В. И. Чернолусский, М. А. Лозинский (впоследствии реакционный губернатор) и Д. Д. Протопопов. На квартире Протопопова на Васильевском острове устраивались полуконспиративные собрания, в которых и я принимал участие, где намечался план предстоящей борьбы. Мы повели агитацию и стали привлекать в число членов комитета своих единомышленников. Ко времени перевыборов президиума мы имели уже большинство, забаллотировали всех прежних почтенных членов президиума и выбрали в него своих. Тут «пошла уж музыка не та». Деятельность комитета получила более широкий размах: издательство расширилось, составлялись народные библиотеки, рассыпавшиеся земствам, собирались и разрабатывались анкеты по народному образованию. Но главная перемена произошла в общих собраниях комитета. На них стали выступать докладчики с резкой критикой постановки народного образования в России; прения часто принимали характер митинговых речей, а через Вольное экономическое общество направлялись правительству всевозможные ходатайства о коренных реформах в деле просвещения. Вскоре Комитет грамотности сделался общественным центром, а собрания его, происходившие публично, привлекали толпы молодежи. Эта молодежь не только возбужденно слушала речи и аплодировала. Деятели Комитета грамотности сумели приобщить ее и к работе. Мне, как статистику, приходилось руководить подсчетом анкеты о постановке школьного дела в России. От бесплатных работников (главным образом работниц) отбоя не было. Юные курсистки брали от меня скучнейшую счетную работу с вдохновенным видом. Им, очевидно, казалось, что, подбивая безвозмездно столбцы цифровых итогов, они вносят какую-то свою лепту в дело русской революции…

Само собой разумеется, что в царствование Александра III такой «очаг революции», как Комитет грамотности, долго не мог существовать. Распоряжением министра земледелия Ермолова, в ведении которого находилось Вольное экономическое общество, комитет был вскоре закрыт. Но мы уже привыкли к «свободной трибуне» и решили не сдаваться. На совещании бывших деятелей Комитета грамотности было решено «оживить» Вольное экономическое общество, завладев им так же, как мы завладели в свое время Комитетом грамотности. Задача эта была несколько более сложной. По уставу, новые члены выбирались на общих собраниях и притом должны были быть рекомендованы двумя старыми членами и обладать некоторым цензом — принадлежать либо к практическим деятелям в экономической, финансовой и сельскохозяйственной областях, либо иметь в тех же областях научные труды. Я лично, как редактор (хотя и младший) отдела сельскохозяйственной статистики, таким цензом обладал, но многие из молодых людей, «завоевывавших» вместе со мной Вольное экономическое общество, мало подходили под указанные в уставе правила. Но мы их толковали весьма распространительно: землевладелец, никогда своей земли не видавший, превращался в сельского хозяина, публицист — в экономиста и т. д.

Старые члены почтенного общества не особенно вникали в эти мелочи и, т. к. по традициям общества было принято забаллотировать лишь лиц с заведомо запятнанной репутацией, они спокойно избирали в члены всех этих им неведомых молодых людей, по 10–12 в каждом заседании, лишь удивляясь внезапному интересу, который появился к их научному обществу в кругах петербургской интеллигенции. А когда они поняли наш маневр и повели борьбу против «вторжения улицы» — было уже поздно: мы, вновь избранные члены, являлись на общие собрания сплоченной группой и все-таки проводили «наших» большинством голосов. Наконец, когда мы почувствовали себя в силах, мы свергли старого президента общества гр. Бобринского и избрали на его место известного либерального земского деятеля гр. П. А. Гейдена, введя также «своих людей» в председатели отделений и в совет. И сразу изменился характер заседаний общества: прежде их посещало 20–30 членов и 2–3 гостя, интересовавшихся предметом заседания. Теперь число членов возросло в 2–3 раза, а публика густой толпой заполняла все свободные места в зале, громоздилась на хорах и даже теснилась в прихожей. Изменились и темы докладов. Они затрагивали самые животрепещущие вопросы государственной и экономической жизни.

Вольное экономическое общество стало ареной диспутов между народниками и марксистами. Среди членов его все еще продолжали преобладать лица народнического направления, но по настроению публики было видно, какие быстрые успехи делает марксистское учение. Выступления молодых марксистов, и в особенности П. Б. Струве, покрывались шумными аплодисментами, несмотря на то, что говорил он весьма мудреным языком, непонятным большинству аудитории, а по внешней форме говорил очень плохо, подыскивая слова и делая паузы в ненужных местах. В те времена, впрочем, вообще у русской интеллигенции совершенно не было практики публичного произнесения речей и большинство говорило плохо. Вольное экономическое общество стало таким образом до известной степени школой красноречия.

Из наиболее интересных тем, дебатировавшихся в это время, мне запомнились две: о золотом обращении и о хлебных ценах. Марксисты поддерживали Витте в его финансовой реформе и громили помещиков и союзных с ними в этом вопросе народников, отстаивавших биметаллизм. Прения о хлебных ценах продолжались чуть ли не целый месяц. На эту тему по заказу министерства финансов целым рядом крупных экономистов с проф. Чупровым во главе был составлен объемистый сборник, в котором доказывалось, что низкие цены на хлеб более выгодны многомиллионному крестьянству, чем высокие. Марксисты выступали с резкой критикой этих мыслей. Для отстаивания своих идей на заседании Вольного экономического общества приезжали московские профессора, и прения носили весьма бурный характер. Марксистам приходилось плохо. Небольшой группе марксистских экономистов нужно было вести теоретический спор с наиболее признанными авторитетами русской экономической науки. Конечно, ничего не понимавшая в этом споре учащаяся молодежь из публики поддерживала своих марксистских кумиров бурными аплодисментами. Не помню, чем кончился этот спор, но жизнь вскоре доказала, что в нем были правы марксисты, а сборник почтенных ученых о пользе низких хлебных цен для земледельческой страны уже через несколько лет нельзя было читать без иронической улыбки.

Главными возбудителями начавшегося в Петербурге общественного оживления, центром которого сделалось Вольное экономическое общество, были два только что появившихся в кругах петербургской радикальной интеллигенции, ранее никому не известных молодых человека — Генрих Адольфович Фальборк и Владимир Иванович Чарнолусский. Их было двое, но раздельно они как бы не существовали. Была фирма «Фальборк и Чарнолусский».

Трудно сказать, кто из них двоих являлся действительным руководителем фирмы в ее общественной и политической работе. Со стороны казалось, что главным лицом был Фальборк. Он выступал на собраниях, он выдвигался на почетные должности. Вешал, бросал мысли, брал инициативу, но сам не мог ничего провести в жизнь, организовать. Речь его была так же беспорядочна, как и вся его фигура, и растрепана, как его волосы. Он не говорил, а как-то выкликал отдельные фразы, соединенные между собою ненужными словечками вроде: «этот» или «тот», «следовательно», «знаете», «как его». Мучительно было его слушать. Формулировать же свои мысли на бумаге он по-видимому совсем не был в состоянии. На то был аккуратный и выдержанный Чарнолусский.

Кажется непонятным, почему «фирма» пользовалась таким ужасающим граммофоном, каким был Фальборк, тогда как Чарнолусский, обладающий вполне нормальным даром человеческой речи, всегда почти молчал. Объясняется это условиями времени, когда они выступили на общественную арену. В конце восьмидесятых и начале девяностых годов в России требования к красноречию были весьма пониженные. В общественных собраниях ценились не столько форма и содержательность речи, сколько смелость и дерзость ее. А кликушество Фальборка было всегда смело и дерзко. Вот он и увлекал аудиторию.

Реформа, вводившая земских начальников, была по идее шагом назад к крепостному праву, т. е. создавала на местах если не экономическую, то юридическую зависимость крестьянского сословия от дворянского. Понятно, что она была встречена крайне враждебно всем либеральным обществом того времени. Просвещенные дворяне бойкотировали эти должности, на которые поступали в большинстве случаев прокутившиеся военные и недоучки. Были, конечно, исключения. Были идейные люди, искавшие сближения с крестьянами, стремившиеся на посту земского начальника принести населению пользу, оказывая на него благотворное влияние. Для Фальборка и Чарнолусского, демократов и радикалов по убеждениям, поступление в земские начальники было своего рода хождением в народ. В их задачу входила и защита крестьян от помещиков, и просвещение темного крестьянства, и, вероятно, осторожная пропаганда политическая и социальная. Само собою разумеется, что с такими задачами, диаметрально противоположными тем, которые возлагались на земских начальников правительством, они скоро должны были покинуть свой пост, и вот появились в Петербурге.

Когда я вернулся из-за границы, они уже находились в числе лидеров общественного движения, участвуя во всех совещаниях общественно-политического характера среди нотаблей радикальной интеллигенции, а затем стали и инициаторами всех выступлений Комитета грамотности и Вольного экономического общества, вице-президентом которого мы избрали Фальборка. Странно было видеть эту растрепанную фигуру на посту, который обыкновенно занимали видные сановники. Фальборк старался в своих речах поддерживать торжественный тон, соответствующий достоинству старейшего российского общества. Он с особым смаком произносил важные официальные слова, но злосчастные ненужные словечки вертелись на его языке, мешая официальному пафосу и вызывая невольный смех в аудитории. Рассказывали, что на каком-то юбилейном заседании, излагая историю общества, он сказал: «Этот, как его, император Александр Первый»..»

Годы, предшествовавшие революции 1905 года, я провел в провинции, и самое бурное время, пережитое Вольным экономическим обществом, прошло без моего участия. Когда я снова вернулся в Петербург, фирмы «Фальборк и Чарнолусский» уже не существовало.

В конце 90-х и в начале 900-х годов политическая борьба в России усложнилась и приняла более отчетливые линии, и доморощенный фейерверк «сиамских близнецов» уже никому не импонировал. Вдобавок Чарнолусский женился, и хотя остряки говорили, что женился фальборк и Чарнолусский, но фактически семейством обзавелся лишь второй, и они перестали, как прежде, жить в одной комнате. Лишенные постоянного общения, они постепенно разошлись и политически.

Фальборк изменился сильно. Пополнел, приобрел весьма округлое брюшко, а вместе с ним важность и солидность, мало напоминая прежнего вихрастого, неистового и истерического молодого человека. Однако две его характерные особенности сохранились: он по-прежнему говорил бессвязные, хотя и более умеренные и уравновешенные речи, без соблюдения элементарных правил грамматики и синтаксиса, и по-прежнему склонен был сильно привирать в передаче фактов. Это свойство Фальборка было мне известно и раньше. Но тогда, если он уж очень сильно завирался, всегда присутствовавший при нем Чарнолусский спокойно и тактично приближал его к истине. Но, когда он разошелся с Чарнолусским, свойственная его природе хлестаковщина расцвела полным цветом. Иной раз прямо совестно было слушать его неправдоподобные рассказы. По-видимому, он сам стеснялся этого своего свойства и когда, зарапортовавшись и видя на лице слушателя выражение конфузливого недоумения, вдруг обрывал разговор и, сам как бы недоумевая, произносил: «что?», а затем менял тему разговора.

Выражение «врет, как Фальборк» стало ходячим среди знакомых этого странного человека. Он не лгал, т. е. не говорил неправды ради какой-либо определенной цели, а врал совершенно безобидно и бесцельно. Вранье его состояло в самом пошлом хвастовстве. То он рассказывал о своем таинственном происхождении от каких-то русских высокопоставленных лиц или шведских магнатов, то подробно описывал свои беседы с Плеве, Дурново и другими министрами, якобы вызывавшими его, чтобы послушать его советы. Помню, как однажды, вернувшись с Кавказа, он передавал мне свою беседу с Воронцовым-Дашковым, хотевшим узнать его мнение о положении России для доклада царю, и как после этой беседы он тайно ездил в Тавриз, вызванный туда персидскими революционерами, которым он дал ряд руководящих указаний о методах политической борьбы. Трудно было понять, как этот во всяком случае очень неглупый человек мог так нелепо и глупо врать. Точно он страдал какой-то недоразвившейся манией величия, принявшей столь странные формы.

Все знакомые Фальборка привыкли к этой мании, как привыкают к гримасам людей, страдающих нервными передергиваниями. Выслушивали от него какую-нибудь нелепую историю, пропускали ее мимо ушей и продолжали разговаривать о деле. Во всем остальном Фальборк был типичным представителем русской интеллигенции со всеми ее качествами и недостатками. Аскетичный в своих привычках и вместе с тем бесконечно безалаберный, всеми помышлениями преданный общественным делам, которым отдавал свое время вполне бескорыстно. Получая очень скудное жалование от Вольного экономического общества, жил кое-как, без всякого комфорта и горел исключительно общественными интересами. Когда началась война, он не остался в стороне, а поехал на фронт во главе организованного петербургскими студентами передового перевязочного отряда. Не мог, конечно, скрыть своего удовольствия, надев генеральские погоны уполномоченного.

Несколько раз встречался я с ним во время революции. Роли в ней он не играл. Для людей типа Фальборка, не способных к планомерной органической работе и значение которых заключалось лишь в обладании каким-то дрожжевым началом, вызывающим брожение в окружающей среде, революционная стихия является благодатной почвой для блестящей политической карьеры. К чести Фальборка нужно сказать, что он от революции не полевел, как многие другие. Даже, как будто, еще поправел. В этом нельзя не видеть искренности его убеждений.

Что он делал в годы гражданской войны — я не знаю. Последний раз я встретил его в Ростове-на-Дону, на улице. Он стал мне что-то рассказывать о новой созданной им организации спасения России.

— Вступите в мою организацию. Она очень быстро развивается. У нас уже более миллиона членов. — Что?

«Врет, как Фальборк», — вспомнилось мне…

После этой встречи я о нем ничего не слышал. Кажется, он умер. Странный был человек. Неуравновешенный, увлекающийся, но верный и стойкий.

А его бывший друг Чарнолусский, уравновешенный, спокойный, флегматичный и казавшийся верным и стойким, впрягшись вначале в колесницу мартовской революции и занимая в рядах ее петербургских деятелей почетные, хотя и не первые места, «приял» и октябрьскую революцию, продолжая работать в области народного просвещения. Это весьма похвально. Но как-то мне пришлось читать в заграничной печати выдержку из его статьи, в которой этот старый народник неумеренно восхвалял новых хозяев России. Искренно или нет, вынужденно или добровольно? Бог ему судья…

Общественное оживление, начавшее проявляться в 90-х годах и охватившее петербургскую радикально-социалистическую молодежь, выразилось в поисках деятельности, в которой она могла бы применить свои силы в борьбе за лучшее будущее или в подготовке этой борьбы. Одни входили в революционные кружки и занимались подпольной работой, другие примыкали к легальным формам борьбы, третьи участвовали как в нелегальных, так и в легальных организациях, создавая таким образом общий фронт. Движение, созданное кружком Фальборка в Вольном экономическом обществе, являлось одной из форм легальной борьбы с правительством. Параллельно возникло и другое легальное движение, в котором мне пришлось принять участие, движение, направленное к просвещению рабочих в воскресно-вечерних школах.

Вспоминая теперь своих товарищей, учителей воскресных школ, и беззаветное увлечение, с которым они относились к делу, наконец, то значение, которое эти школы имели на известных этапах развития русской революции, я сознательно называю движением это «хождение» в учителя воскресных школ, хотя в нем принимала участие сравнительно небольшая часть столичной интеллигенции.

Когда осенью 1893 года я из-за границы вернулся в Петербург, то в одном из крупнейших фабрично-заводских центров, на Шлиссельбургском тракте, уже существовали созданные Императорским Техническим обществом, с субсидией наиболее просвещенных промышленников (Варгунина и др.), воскресновечерние школы для рабочих.

Мой школьный товарищ и ближайший друг Г. М. Григорьев, преподававший физику в средних учебных заведениях, отдавал все свои досуги на преподавание того же предмета рабочим на Шлиссельбургском тракте. Он мне много и с увлечением рассказывал о том, какое удовлетворение ему дают занятия с рабочими, и рассказами своими увлек меня.

Учителя, преподававшие в воскресно-вечерних школах, никакого вознаграждения за свой труд не получали. Наоборот, им самим приходилось расходовать свои деньги на проезд на медленно двигавшихся конках в школы, находившиеся в рабочих районах, на окраинах Петербурга, и даже далеко за пределами городской черты. Молодые люди и девушки (женский элемент преобладал среди учителей), в огромном большинстве материально необеспеченные, наскоро пообедав после трудового дня, отправлялись в далекое путешествие на городские окраины и возвращались домой лишь к полуночи. А единственный свободный день, воскресение, тоже проходил в преподавательской работе и далеких поездках.

Несмотря на утомительность этой работы и отсутствие вознаграждения, число желающих стать преподавателями воскресно-вечерних школ для рабочих всегда было значительно больше учительских вакансий и ждать своей очереди приходилось долго. Мне, однако, посчастливилось. На Глазовской улице, в районе Обводного канала, в здании детской школы, основанной каким-то православным братством, а потому именовавшейся «Братской», Техническое общество организовало по воскресеньям и по вечерам в будние дни школу для взрослых рабочих. Старшая группа учеников этой школы только что сдала выпускные экзамены, но пожелала продолжать учение в дополнительном классе, в котором между прочими предметами должны были преподаваться геометрия и физика. Кроме того, учителя этой школы не имели в своем составе подходящего лица на должность школьного инспектора, ответственного перед Техническим обществом. Оказалось, что я удовлетворяю этим условиям. Поэтому я одновременно был приглашен педагогическим советом школы учителем физики и геометрии и назначен Техническим обществом ее инспектором.

Вокруг воскресных школ для рабочих велась сложная борьба. Согласно уставу, школы эти были приравнены к народным училищам, с определенной, весьма ограниченной программой. Законно в них можно было преподавать лишь грамоту, т. е. учить беглому чтению и письму и арифметике. Взрослым рабочим, стремившимся получить в школе общее развитие, этого было мало. Такому настроению рабочих вполне соответствовало настроение учителей, которые не стали бы проявлять столько жертвенного пыла, имея — в виду научить своих учеников лишь чтению, письму и счету. Техническое общество в этих пределах держало сторону рабочих и учителей, отвоевывая у правительства право расширить программу преподавания, и постепенно его отвоевало, несмотря на бесконечные препятствия со стороны министерства народного просвещения.

Однако учителя не считали возможным дожидаться завершения этой борьбы. Под видом «объяснительных чтений» в школах преподавались история, география, естественные науки, геометрия, физика, химия и т. д. Все это делалось открыто, прикрываясь лишь формальными отписками. Техническое общество до известных пределов закрывало глаза на нашу «незаконную» деятельность, но его инспектора должны были уметь в официальных сношениях гладко отписываться. Вот эта сложная обязанность выпала и на мою долю. Но положение мое осложнялось еще больше тем, что я состоял по установившемуся обычаю равноправным членом педагогического совета школы и, став ее инспектором, дал обязательство своим коллегам этого обычая не нарушать и не пользоваться некоторыми своими начальственными правами. Между тем, в школьном преподавании не только проводилось незаконное расширение программы, но и известная политическая тенденциозность. А это все не входило в намерения Технического общества. То, что теперь я считаю тенденциозным, тогда мне представлялось в ином свете, а задачу школы «подготовить кадры борцов за свободу и справедливость» я считал чрезвычайно важной и существенной. Поэтому и в моих отношениях с почтенным Техническим обществом мне приходилось лукавить.

Скажу несколько слов об учителях и учительницах нашей Братской школы.

Учителя (больше — учительницы) были в большинстве молодыми людьми. Лица, перевалившие за 30 лет, были среди нас исключениями. Значительную часть составляли учительницы городских школ и женских гимназий, но были и люди других профессий, а также курсистки и студенты. Некоторые принадлежали к революционным социал-демократическим и народническим организациям (партии с.-д. и с.-р. возникли позже), но большинство было просто радикального образа мыслей, с симпатиями к социалистическим учениям.

Между всеми нами установились самые дружеские отношения, но по вопросу о задачах школы мы держались разных взглядов. Так сказать, правую группу среди нас составляли опытные учительницы городских школ, видевшие свою задачу лишь в сообщении ученикам знаний в пределах преподаваемого предмета. Они преподавали главным образом в младшей группе, обучая неграмотных, и в короткий срок достигали блестящих успехов. Любили они школу, как школу, и боялись вторжения политики в дело преподавания, ибо знали, что это рано или поздно ее погубит. Среднюю группу, к которой и я принадлежал, составляли учителя, смотревшие на задачу школы как на «подготовку борцов». Эта задача, имевшая в виду результаты в более или менее отдаленном будущем, тоже требовала «бережения» школы, но вместе с тем мы стремились не только обучать наших учеников, но и внушать им известные идеи. Наконец, третья группа, в которую преимущественно входила кружковая революционная, молодежь, ценила школу лишь как средство пропаганды социалистического учения и организации революционных ячеек.

Помню, как однажды выяснилось, что один из преподавателей этой группы на уроках арифметики читал ученикам брошюры, популяризирующие учение Маркса. Само собою разумеется, что мы отчитали этого наивного пропагандиста, из-за которого школа могла быть закрыта в 24 часа.

Мы категорически заявили нашим левым коллегам, что не хотим и не можем вмешиваться в их конспиративную работу с нашими учениками на стороне, но требуем от них обещания, что внутри школы они такой прямой политической пропаганды вести не будут. Они нам это торжественно обещали, но, как потом оказалось, устроили конспиративную квартиру на той же лестнице, где помешалась школа, и после уроков, в тайне от нас, водили туда учеников. То, чего мы не знали, узнала полиция, школа бьла закрыта, несколько учителей и учеников арестовано, а над оставшимися на свободе (и надо мной в том числе) был учрежден негласный надзор полиции. Много лет этот негласный надзор служил мне помехой в моей дальнейшей деятельности.

Что касается учеников нашей Братской школы, то они проявляли не меньше самоотверженности в своем стремлении к просвещению, чем их учителя в стремлении приобщить их к культуре и… к революции. Работая ежедневно на фабриках и заводах с 7 утра до 7 вечера, с двухчасовым перерывом для обеда, они находили в себе силы каждый вечер отдавать учению 2 часа, а по воскресениям — четыре. Ради учения они систематически недосыпали. Вернувшись с фабрики, они имели лишь один час времени, чтобы умыться, переодеться и поужинать, в школе сидели до 10 вечера и, следовательно, ложились спать не раньше 11-ти. А в 6 утра должны были вставать… Понятно, что не все могли выдержать такую нагрузку. С осени в школу поступало до 150 человек, из которых к Рождеству оставалось не больше трети. Но этот отбор уже действительно был образцовый. Школа становилась для них счастливым отдыхом в их скучной однообразной и трудовой жизни, а умственная работа — потребностью после целого дня физического труда. Любовь к школе объединяла учителей с учениками, и между ними создавались самые тесные и дружеские отношения. Ученики, окончившие школу и получившие диплом, не хотели расставаться с ней. Я поступил в Братскую школу преподавателем в дополнительную, 5-ую группу, состоявшую из окончивших учеников. Но на следующий год образовалось уже две дополнительные группы, на 3-ий — три. Вначале группы эти были нелегальные, но затем Техническое общество добилось расширения программы преподавания. Нужно думать, что наши ученики и этим бы не удовлетворились, и, если бы школа не была закрыта, — нам пришлось бы нелегально проходить с ними целый гимназический курс.

На праздниках Рождества и Пасхи мы устраивали в школе литературные вечера. Обыкновенно читались произведения русских классиков. Моей специальностью было натаскивать учеников в чтении по ролям комедий Гоголя или Островского. Это доставляло как читавшим, так и слушавшим огромное наслаждение. Чтение поминутно прерывалось дружным хохотом и бесхитростными замечаниями публики. Литературные вечера обыкновенно кончались танцами. Потные и красные ученики неуклюже крутили в польке своих учительниц, а затем под гармошку плясали русскую.

Последний из этих вечеров, на Рождестве 1896 года, ярко запечатлелся в моей памяти. На заводах шла в то время усиленная агитация. Рабочие готовились объявить стачку. Наши ученики, конечно, принимали в этом движении деятельное участие. Настроение среди них поэтому было нервное. Тем не менее, литературный вечер прошел, как всегда. Но, когда начались танцы, я заметил, что принимают в них участие немногие. Другие появляются и исчезают. Зайдя в соседний класс, я увидел там необычную для школы картину: один из учеников моей группы стоял на столе и произносил зажигательную революционную речь, которую другие слушали, видимо, с едва сдерживаемым напряжением. По лицам их я понял, что прекратить этот митинг уже нельзя. Оставалось лишь заглушать его музыкой и танцами, чтобы полиция и дворники не заметили ничего предосудительного. Когда вечер кончился и все разошлись, в школе остались лишь два ответственных лица — я, инспектор, и А. В. Простотина, заведующая школой.

— Конец? — грустно спросил я ее.

— Конец, — ответила она мне…

К нашему удивлению, однако, это не был конец. Митинг прошел незамеченным, и школа просуществовала до весны, пока не разразилась стачка и не пошли аресты. Тогда-то полиция обнаружила над школой конспиративную квартиру, о которой я упоминал, и школа была закрыта.