Эмма не имела понятия, сколько времени она просидела на кровати, подтянув под горло одеяло и тупо уставившись на ситцевую занавеску.

Ей доводилось слышать термин «клинический шок», и теперь она совершенно точно знала, что он означает. Казалось, время остановилось, она не могла ни пошевелиться, ни заговорить, ни что-либо почувствовать. Ее разум упорно пытался найти объяснение тому, где она находится. Возможно, ее похитили и увезли в этнографический музей-парк, или же она попала на празднование Дня первооткрывателей.

Но все было очень реально. Каждая деталь была слишком достоверной, чтобы можно было принять это место за музей или за какую-то иллюзию. Запахи — острые и дразнящие, звуки рождали эхо. Ни один самолет не ревел над головой, и вдалеке не слышно было гула машин на шоссе. Каким-то образом Эмма перенеслась в прошлое.

В конце концов она услышала, как тот мужчина ушел. Он не сказал ей ни слова, ни «до свидания», ни «желаю приятно провести день», ни «какого черта эта незнакомая женщина делает в моей постели?». Ничего.

Мало-помалу она стала замечать окружающую обстановку. Матрац был в буграх, по-видимому, его набили шелухой ОТ кукурузных початков. Одеяло, которое она сжимала руками, слегка выцвело. На нем был виден каждый узелок, каждый стежок, причудливо неровный.

Снаружи находились животные. Она слышала кудахтанье и писк, прерывистое ржание. Несколько раз до нее доносился такой звук, словно мимо проехал фургон. Колеса скрипели по гравию и снегу. Возницы щелкали поводьями или успокаивали лошадей В конце концов Эмма заметила маленькое ручное зеркало, лежащее на сундуке. Она спрыгнула с кровати — на мгновение у нее закружилась голова — и схватила зеркало, чтобы увидеть свое отражение.

Это была она, никаких сомнений. Даже в темной и пятнистой поверхности зеркала она узнала собственное лицо. Выражение этого лица было растерянным, голубые глаза покраснели и слегка припухли, волосы заплетены в косы и завязаны тряпочками. Но в том, что именно Эмма Грэхем смотрела на нее из зеркала, сомневаться не приходилось.

Маленький треугольник ткани высовывался из закрытого сундука. И прежде чем положить зеркало, Эмма открыла сундук, чтобы убрать его.

Свежий аромат коснулся ее ноздрей, когда она приподняла тяжелую крышку, — запах цветов и весны. Поверх аккуратно свернутой одежды лежали сухие цветы, стебли их стягивали яркие ленты, а под лентами лежала маленькая книжка в кожаном переплете.

Дневник. Эмма тотчас же это поняла. Она начала было опускать крышку на место, потом остановилась. Какое-то мгновение она просто стояла, босиком, в свободной хлопчатобумажной ночной сорочке. Потом схватила дневник, закрыла сундук и прыгнула обратно в тепло бугристой постели.

Красный переплет дневника не имел замочка. Эмма ожидала ощутить запах пыли, когда открыла его, но единственным запахом, который ей удалось уловить, был аромат цветов.

Странички дневника сияли белизной. После нескольких чистых страниц начались записи. Синими чернилами, четким, разборчивым почерком.

Это был ее собственный почерк.

Ошибиться невозможно, и невозможно как-то это объяснить. Эмма писала точно так же с младших классов школы, те же острые углы, тот же четкий наклон. Дневник писала сама Эмма.

Она потерла глаза, они болели, словно она недавно плакала. Потом начала читать.

Почерк принадлежал Эмме, но слова — совершенно незнакомому человеку.

Записи начинались с марта 1832 года, в Филадельфии. Автор не называла себя, но рассказывала о своем маленьком сынишке, о муже и о путешествии на запад, в которое они вот-вот должны были отправиться.

Тон записок был странным, в каждом слове чувствовалось смущение, и подбор их был осторожным. Никаких имен не называлось. Никаких характерных особенностей.

«Во время нашего путешествия ребенку стукнет годик. Мой муж надеется, что к тому времени мы уже будем в Индиане. Он сразу же начнет работать с судьей Исайей Хокинсом. Те, кто работал с мужем в Филадельфии, выражают удивление и немалое огорчение его внезапным отъездом. Все считают его одним из самых перспективных адвокатов в Филадельфии, если не на всем восточном побережье. И тем не менее его выбор клиентов непредсказуем, как мартовский ветер, и такой же неопределенный. Он, кажется, не хочет брать клиентов, которые могут позволить себе заплатить ему его истинную цену. Он стремится на запад, чтобы встретиться лицом к лицу с Законом на границе поселений, а не с законом города. Ребенок капризничает».

Следующая запись была еще короче.

«Каналы замерзли, поэтому мы ждем. Я никого не знаю и не хочу ни с кем знакомиться. Наши попутчики — ужасные люди, грубые и неопрятные, как во внешности, так и в манере поведения. Могу лишь предположить, что чем дальше мы будем продвигаться на запад, тем хуже станет наше окружение».

Несколько строчек описывали волнение мужа.

«Он не знает о моих чувствах. Ничего не желает замечать, кроме своего счастливого идеализма. Он хочет помогать Другим, но, боюсь, это будет происходить за счет нашей семьи».

Следующая запись датирована маем 1832 года.

«Жестокая жара. Я думала, что Овертон-Фоллз окажется городом, а здесь всего несколько домов. Моему ребенку сейчас исполнился бы годик, если бы Господь не призвал его к себе. Может, он делал бы свои первые шаги?»

Эмма опустила дневник. Больше записей не было. Остальные страницы остались пустыми.

— Ребенок умер, — пробормотала она самой себе.

Эмма сидела и смотрела на комнату, на грубую мебель, следы героических усилий создать комфорт. Внезапно ей непреодолимо захотелось выйти наружу, увидеть, где она и можно ли добраться отсюда домой.

В гардеробе висела женская одежда, и она вынула самое теплое на вид платье, какое только смогла найти. Еще там нашлись чулки, все черные, хлопчатобумажные и бесформенные, и тяжелая нижняя юбка. В нижней части шкафа, под какими-то тряпками, стояли две пары туфель. Они явно уже некоторое время стояли без дела, обе пары были чистыми, без грязи и пыли. Она надела более прочные, из черной кожи с пуговицами сбоку и на толстых подошвах.

Прямо под одеждой в сундуке лежали щетка для волос и жестяная коробочка со шпильками. Эти шпильки казались смертельно опасными штуками, с легким налетом ржавчины, словно ими тоже долго не пользовались. Эмма сделала все, что могла, со своими волосами и осталась довольна, когда, тряхнув головой, обнаружила на полу всего несколько шпилек.

Она вышла через дверь в соседнюю комнату и была удивлена тем, что мужчине удается поддерживать такую чистоту в доме.

В примитивно обставленной комнате находился еще один камин — этот не топился, — и на большом крюке напротив дымохода висел чайник. Рядом стояли деревянный стол и каменная раковина. Вдоль стены располагалась скамья, на которой лежала свернутая постель.

Значит, он спит здесь.

Рядом со скамьей находился длинный сосновый стол, на котором она увидела глиняную трубку, глиняный горшочек с надписью «Табак» и стопку тяжелых на вид книг. Эмма взяла их и прочитала названия «Оратор из Колумбии» и «Комментарии Блэкстоуна». По-видимому, это книги по юриспруденции. Хотя бумаги видно не было, на столе стояла бутылочка замерзших чернил, закрытая пробкой, и лежало обгрызенное гусиное перо, кончик которого был испачкан темно-синими чернилами.

Возле двери на стоячей вешалке висели шляпы и одежда. Однажды она водила своих учеников в исторический отдел Бруклинского музея, и там была такая же вешалка с тщательно сохраненной одеждой. Она тогда объясняла детям, что в те времена еще не было платяных шкафов. Детишки прижимались носами к стеклу, и кто-то заявил, что это «чудно». Теперь, стоя перед странной одеждой, грубой на ощупь, она склонна была согласиться со своим учеником.

Все это было очень чудно.

На вешалке не было никакого женского пальто, зато висела тяжелая шаль. Эмма предположила, что именно ее она и должна надеть, и завернулась в эту шаль.

— Я голодна, — объявила она самой себе и подошла к раковине. Никакой еды не было. Там мокли тарелки, и на них уже образовался тонкий слой льда. Ручной насос с красной ручкой был установлен над раковиной. Эмма несколько раз дернула за ручку, но ничего не произошло. Она попыталась снова, обеими руками. Капля ледяной воды шлепнулась в раковину, и все.

Снова завернувшись в шаль, она уже было собралась выйти, но тут ее взгляд упал под стол.

Там стояла деревянная колыбелька.

— О нет, — прошептала она. В колыбельке лежали крохотный плед и детская рубашечка. Она инстинктивно взяла ее в руки и поднесла к лицу.

Она еще хранила запах, сладкий аромат младенца. Эмма поняла, что это запах ее собственного ребенка, ребенка, которого она никогда не узнает. Ее ребенка и ребенка того мужчины с удивительными глазами.

Колени ее подогнулись, и она опустилась на пол, все еще прижимая к лицу маленькую рубашечку. Ощущение потери с такой силой охватило ее, что пережить эту боль было почти невозможно. Она обрушилась на нее, как физический удар.

С ее губ сорвался стон, и она закрыла глаза, впитывая сладкий аромат младенца.

Эмма не слышала, как открылась дверь, и не почувствовала холодной струи воздуха с улицы.

— Эм.

Она подняла взгляд. На пороге стоял ее муж. Он был одет в широкополую шляпу, припорошенную снегом, просторное темно-коричневое пальто, которое казалось слишком хорошо скроенным и изящным для их новой жизни в Индиане.

— Эм, — повторил он. Сделал шаг вперед и остановился. — Ты встала с кровати.

Она кивнула и улыбнулась, смутившись, потом снова свернула рубашечку и положила ее обратно в колыбельку.

Выражение лица ее мужа оставалось озадаченным, когда он закрыл дверь и задвинул большой деревянный засов.

— Зачем ты надела лошадиную попону?

Она начала подниматься, и он протянул холодную руку, чтобы ей помочь.

Его рука, большая и огрубевшая, была прекрасна. Это не рука человека, ведущего сидячий образ жизни. Это рука человека, который будет сражаться за то, во что верит и что любит.

Ей захотелось снова заплакать, но одновременно и засмеяться от радости. Это был он. Это его она ждала так долго.

Ее рука схватила его руку, и он посмотрел на нее с легким удивлением.

— Ты надела лошадиную попону.

— Неужели? — Она широко улыбнулась и второй рукой накрыла сверху его руку. Эмма почувствовала силу, прилив тепла. На тыльной стороне его ладони разбегались вздувшиеся вены, и она провела по ним большим пальцем.

Остановилась и подняла на него взгляд.

Их лица разделяло всего несколько дюймов. Хотя на его лице не было морщин, оно было худым, скулы резко выступали под изумленными глазами.

Его кожа была несколько темноватой, но в конце года это вряд ли мог быть солнечный загар. Несмотря на его впечатляющую мужскую стать и мощное телосложение, черты его лица были довольно тонкими. В нем чувствовалась утонченность патриция, благородство, которого она никогда прежде не встречала у мужчин.

Он ждал ее ответа.

— Я надела лошадиную попону, потому что замерзла. Он и глазом не моргнул. Снег на его шляпе оставался белым и пушистым. В комнате было так холодно, что снег мог сохраниться в таком положении целую вечность.

Потом он сделал нечто поразительное. Он улыбнулся. Это не была грубая ухмылка во весь рот и не быстрая усмешка, демонстрирующая все зубы. Нет, его рот слегка изогнулся, и глаза на секунду осветила сияющая искра. Затем она исчезла.

— Ладно, Эм. Это похоже на правду.

С этими словами он снял шляпу. Хлопья снега упали на пол, а Эмма уставилась на его волосы. Было что-то завораживающее в том, что у такого молодого человека, вероятно, не старше тридцати лет, столько седины. Не только на висках, где она всегда появляется довольно рано, особенно у темноволосых мужчин. Седина была повсюду, серебристая, густая и вызывающая.

— Я принесу тебе чего-нибудь поесть. — Он снял с себя пальто и повесил его на вешалку. На нем были те самые белая рубашка и брюки, что и раньше, только теперь он надел темный узкий галстук, свободно завязанный бантом, и пиджак с узкими лацканами.

Она чуть было не сказала ему, как он красив, но тут до нее дошли два странных момента. Первый — мужчина, муж, готовил для нее еду. Разве это не женское дело?

Второй момент был более тревожным. Когда он говорил, Эмма пыталась понять, откуда у него такой странный акцент. Странной была не сама его речь, не то, как он произносил слова поначалу. Казалось, у него типичный восточный акцент, несколько более явный, но вполне обычный. Странность заключалась в полном отсутствии эмоциональной окраски Он выговаривал каждое слово без малейшей перемены интонации. Ни страсти, ни тепла, ни гнева — только голые, методичные слова.

И было нечто столь же странное в его глазах. Не считая быстрого проблеска, который она видела несколькими минутами ранее, они тоже были совершенно лишены каких-либо чувств.

Должна быть причина этой натянутости, неуверенности и официальности. Что могло с ним случиться?

Они ели в полном молчании.

Эмма, собственно, испытала облегчение. Ей хотелось задать так много вопросов, но ясно, что она должна была знать все ответы. Существовали повседневные детали, о которых она не имела ни малейшего представления и не знала, как о них спросить.

— Удачный день в конторе? — Ее голос прозвучал неестественно весело. Он резко поднял голову, глаза его смотрели настороженно.

— Вероятнее всего, я поеду на выездную сессию этой весной, Эм. Это будет обычная трехмесячная поездка, такая же, как та, которую я совершил бы осенью, если бы… ну, если бы все сложилось иначе. До тех пор мы будем продолжать доставать все, что нам нужно, натуральным обменом.

— О… я не это имела в виду! — Она проглотила кусок сухого маисового хлеба и сделала глоток теплого кофе. — Нет, я действительно хотела знать, Майкл. Тебе нравится эта работа?

Майкл, она просто назвала его Майклом. Господи! Его так зовут? Или она просто выпалила самое распространенное имя, какое пришло ей в голову?

Он собирался было откусить хлеб, когда его глубокие карие глаза встретились с ее глазами. Нарочито медленно он положил хлеб обратно на глиняную тарелку.

— Сердечно благодарен тебе, Эм, за твою заботу. — В его голосе не было сарказма, вообще никаких чувств. — Полагаю, мне она понравится, когда я начну выезжать на сессии. Сейчас я начинаю подготавливать несколько мелких дел. Ссоры между соседями, пограничные споры и тому подобное.

Он снова нагнул голову и продолжил есть.

Но как его зовут? Должна же она знать.

— Звучит великолепно. — Она прочистила горло. — Майкл.

Он не среагировал. Вместо этого взял свою пустую тарелку и кружку и понес их к раковине.

— О, я уберу, Майкл.

Он остановился, спина его напряглась, он глубоко вздохнул. Затем снова двинулся к раковине и поставил посуду сбоку.

— Спасибо. — Затем подошел к вешалке, натянул свое пальто и надел шляпу. На одежде еще оставался снег.

— До свидания, Майкл. — Она неуверенно помахала рукой от стола.

Он наконец взглянул на нее, и эта странная полуулыбка снова заиграла на его губах.

— До свидания, Эмма.

И с этим он ушел.

Она сидела неподвижно, уставившись на закрытую дверь.

Майкл. Ее мужа зовут Майкл.