Перевод Н. Буровой
Три женщины. В них воплотились непокорность, обаяние и особого рода простодушие, каких я позже уже ни в ком не встречала. Все трое были высокие; попытайся я найти им сравнение, мне бы припомнились картины, изображающие зимние деревья, почти наголо остриженные ветром.
Одна из них временами впадала в безумие. Помню, как-то она вошла в нашу кухню, размахивая веткой рябины. Заднюю дверь мы всегда держали открытой и, чтобы она не захлопнулась, ставили у косяка старый резиновый сапог. Женщину звали Делия. Сначала она колотила веткой по всему, что попадало под руку. Потом ее великолепный гнев обрушился на кухонный шкаф светлого бука, и я испугалась за красивые фарфоровые тарелки, расставленные вдоль задней стенки. Когда-то мама выиграла их на карнавале в Кони-Айленде, и теперь они служили главным украшением кухни. На каждой тарелке был нарисован какой-нибудь цветок. Я особенно любила ту, на которой изображалось странное, закрученное спиралью растение, какое не встречается в наших краях. Мне было жаль тарелок, и особенно эту. Делия хлестала по ним веткой, приговаривая, что они грязные, заляпанные, что это не кухня, а помойная яма и что она научит нас держать дом в чистоте. Я залезла под стол, где часто пряталась и куда вслед за мною забирались щенки и взрослые собаки.
Она бушевала, выражая неудовольствие нашим образом жизни, мамиными ржаными караваями — лупя по ним веткой, Делия кривилась от отвращения, будто пила касторку, — клеенкой на столе и пылью на коричневых вельветовых подушках, брошенных на кресло. Насколько мы знали, ее собственный дом, где она жила с двумя братьями и больной матерью, был не лучше свинарника. Там никогда не убирали. Ветеринар говорил, что после того, как он заходит к ним на кухню взять горячей воды или получить причитающиеся деньги, ему приходится дезинфицировать одежду. Дом назывался «Папоротники»; рядом протекала река. Зимой она разливалась, и поля вокруг были заболочены. В гостиной у них стояло старое пианино, мешки с сахаром и мукой и машинка для резки свеклы и турнепса. Они всегда говорили в повышенных тонах. Это все, что мы о них знали, и когда нам, ребятишкам, случалось оказаться у их ворот, мы бросались наутек, уверяя друг друга, что «чокнутые» хотят нас схватить. Ее брат Динни вечно приставал к девицам, зазывая их покувыркаться на сеновале. Временами его тоже возили в сумасшедший дом.
Так вот, Делия хозяйничала у нас на кухне, словно она была гувернанткой и имела право открывать шкафы, выговаривать мне за рассыпанный сахар и крупу и без конца повторять, а потом и петь «гадость, гадость» высоким вибрирующим голосом. Хорошо еще, что у нас не было пианино и что фисгармонию мы одолжили полицейскому сержанту на свадьбу.
Мама успокоила ее, усадив за стол и поставив перед ней кружку чая и торт. Торт был «мраморный», и Делия дивилась трехцветным разводам на каждом куске. Они и впрямь были как на картинке: коричневое и зеленое перемежалось желтым. Коричневое и зеленое выглядело особенно соблазнительно. Когда мама показала ей бутылочку зеленой эссенции для теста, она вдруг сделалась шелковой, а наш дом обернулся прелестным гнездышком, каких в целом свете не сыщешь. С минуту она молчала, что-то соображая и сосредоточенно жуя, будто проверяя вкус каждой крошки. Она была очень худа и ходила в туфлях со шнуровкой и на высоких каблуках.
Вдруг, словно наконец решившись, она заявила, что ее родителям не следовало б жениться, уж очень они были разные. Мать вышла за отца только потому, что он опоил ее «приворотником». Мама спросила, что это такое. Опустив голову, Делия ткнула пальцем в сторону бутылочки и попросила дать ей попробовать. Ей налили в ложечку зеленого сиропа, она выпила, сразу размякла и, как маленький ребенок, стала с довольным видом поглаживать себя по животу. Вот это и есть приворотник, сказала она. Когда-то давным-давно ее отец забрался по приставной лестнице в комнату ее матери, дал такого зелья, и не успела она опомниться, как он снес ее вниз, посадил в коляску мотоцикла и свез к себе, в «Папоротники». Семья матери отказалась от нее и больше с нею не общалась.
Делия так разомлела, что, когда настали сумерки, отказалась идти домой. Мама пыталась задобрить ее, дав с собою кусок торта и подарив понравившийся ей помпон от туфли, но она не трогалась с места. Я помню, как она цеплялась за коричневую отполированную спинку стула, когда наш работник пытался заставить ее подняться; в результате он пригрозил ей кочергой, и мы снова превратились в ее злейших врагов, а наш дом — в свинарник. Кончилось тем, что она выбежала из кухни, бросила торт на цементные плиты у порога, растоптала его и, наконец, взобралась на телегу, не переставая в ярости выкрикивать: «Не нужны вы нам, не нужны вы нам, пошли вы все к черту!» Я смотрела ей вслед. Сначала она ехала стоя, а потом, когда работник хлестнул лошадь и та помчалась галопом, упала на дно телеги, но, не смирившись, продолжала кричать: «Не нужны вы нам, пошли вы все к черту!»
Вторая женщина, Нэнси, появлялась как из сказки — в длинном дорожном пальто и с сумочкой из змеиной кожи на длинном ремешке. На сумочке была красивая янтарная застежка, и я помню, как она щелкала, когда Нэнси доставала портсигар или кружевной платочек, или делала вид, что роется в сумочке, а на самом деле гляделась в зеркальце в боковом кармане. Она привозила с собой фотоаппарат, так что ее пребывание в нашем доме и прелестные наряды запечатлевались, правда не всегда четко, для потомства. Она была кокетка. Я не совсем понимала, что это слово значит, но знала, она — кокетка. У нее была манера глядеть на мужчин долго и завороженно, а потом делать глотательное движение или, вернее, целый каскад глотательных движений, словно она пила шербет, или лимонад, или шипучку. Она появлялась всякий раз, как у нас устраивались танцы. Приезжала дня за два и потом оставалась еще на день-два.
Накануне бала она делала себе маску из овсяной муки со взбитым белком; потом они с мамой примеряли ее туалеты, позировали друг перед другом и хохотали. В ее чемоданчике было полно роскошных вещей: по крайней мере два бальных платья, полосатое боа, которое, казалось, вот-вот замурлычет, две-три сумочки, бальные туфли и бутылочка духов с пульверизатором. Мне давали ее подержать и даже разрешали нажать на мягкое резиновое горлышко. Комната наполнялась божественным запахом, и мы — во всяком случае, я — переносились в другой, волшебный мир. Иногда она привозила вещи, присланные ей из магазинов на пробу; совсем новые, они выглядели особенно заманчиво. Однажды она привезла каракулевое пальто, и они с мамой по очереди его примеряли. Все утро шел дождь, и они примерили его раз десять — пятнадцать. Дали и мне померить; правда, оно волочилось по неметеному полу и его тут же пришлось снять: они всё только развлекались, и на кафель налипла грязь, которую тащили с улицы работники и собаки. Нэнси пальто шло больше всех. У нее были пышные каштановые волосы под стать коричневым завиткам каракуля. Она привозила с собой щипцы и иногда, завивая волосы перед танцами, грозилась прищемить мне ими нос. Потом поглядывала на меня из-под опущенных ресниц и смеялась. Воплощенная загадка.
Нэнси часто обсуждала с мамой варианты замужества, хотя из маминых рассказов и своих наблюдений Нэнси могла бы заключить, что замужество вовсе не рай. И все же всякий новый мужчина в округе вызывал у нее самый живой интерес. Мужчинам особенно неоткуда было взяться, разве что появлялся новый служащий на маслобойном заводе или в банке или, что случалось еще реже, сменялся викарий. Она проявляла к ним любопытство, еще ни разу не увидев и не имея ни малейшего представления об их внешности. Отец не раз ей говорил, что наш муниципальный советник — завидный жених, что у него хорошие земли и много скота; все напрасно — для Нэнси он был слишком степенен. Ей хотелось работать в большом отеле, знакомиться с разными людьми и в конце концов быть похищенной каким-нибудь графом или бароном.
Она была ленива и не вставала до полудня. Я приносила ей чай и гренки; она просила подать ей ее красный шерстяной халат, но потом опять откидывалась на подушки и, упершись затылком в латунную перекладину, сетовала на свою лень. Я панически боялась увидеть ей обнаженной, но, к счастью, на ней была плотная ночная рубашка. Мама нарезала ей гренки аккуратными полосками, и они выглядели намного соблазнительней всего, что мы ели внизу. Хлеб нам давали ржаной, мама пекла его сама, полагая, что надо есть простую пищу. Хлеб же для гренков приносили из магазина и считали роскошью. Я подъедала за Нэнси все корочки.
Новый викарий, только что из семинарии, был предметом всеобщего увлечения. Девицы краснели при одном упоминании его имени. Нэнси и викарий быстро подружились и стали неразлучны. Они ездили на его маленьком «форде» в магазин за отбивными, бараньей головой или его любимыми сигаретами; вернувшись, не сразу выходили из машины, а долго еще сидели там, смеялись и курили сигарету за сигаретой. Я никогда не видела, чтобы они касались друг друга, хотя, пока шли к дому, то и дело оказывались дразняще близко: то она вынет руку из кармана, а он в этот момент сделает взмах в сторону калитки и чуть не коснется ее; то она чуть наклонит голову, чтобы не уколоться о шиповник, а он отведет ветку, и, кажется, еще секунда — и они обнимутся. Однажды, неся за ручки большую соломенную корзину, они уронили ее, и из нее выпали и покатились по мощеному двору грейпфрут, куски сахара и банки с горошком. Грейпфрут предназначался для него, потому что мама уверяла, что после долгого поста перед торжественной службой ему нужно сначала съесть что-нибудь легкое, а потом уж плотный завтрак.
Когда Нэнси гостила у нас, он приходил к нам сразу после утренней мессы и оставался на весь день до вечерней службы. Они сидели на кухне, разговаривали, смеялись, и Нэнси демонстрировала ему свои наряды. Дело дошло до того, что однажды в воскресенье она предложила его подстричь. Она устроила целую церемонию: накинула ему на плечи белое полотенце, постелила на пол газету и стала щелкать у висков большими ржавыми ножницами. Он умолял дать ему зеркало — посмотреть, не слишком ли коротко она его стрижет, — но она смеялась и говорила, что ей можно доверять. Как бы шутя, она засунула завиток его волос в узел платочка, который носила на шее. Остальное она смела на картонку и выбросила за зеленую изгородь, куда высыпали старую заварку из чайника. Стрижка его огорчила: теперь всем прихожанам будет видно, какие у него большие уши. Она тут же стала называть его Ушастиком и, глядя на него с улыбкой, делать глотательные движения горлом. Пока она таким образом выражала ему свое сочувствие, глаза ее наполнились удивительно блестящими слезами. Они не проливались и были похожи на глицерин.
Иногда Нэнси и викарий звали меня на кухню и просили прочесть что-нибудь наизусть или рассказать про учительницу, которая колошматила нас и обзывала нехорошими словами; потом, так же неожиданно, они прогоняли меня в сад и не велели возвращаться, пока не позовут. Эта ссылка была для меня мукой. Я вспоминала Христа в Гефсиманском саду, становилась на колени и, зная заранее, что все мольбы напрасны, молила Творца, чтобы эта пытка кончилась поскорее. Сад был большой, открытый всем ветрам; в нем ничего не было, кроме золотарника, живой изгороди из бирючины, нескольких кустов и двух гранитных тумб, считавшихся украшением. Тумбы были похожи на огромные грибы; ножка одного из них расшаталась, и я раскачивала ее, надеясь и одновременно страшась, что она упадет и что в окошко, наконец, постучат или крикнут «эй», веля возвращаться.
В канун Дня всех святых викарий сопровождал Нэнси на танцевальный вечер; там и наступил конец их дружбе. Видимо не решившись сдать меховую накидку спутницы тупым и нерасторопным гардеробщицам — не дай бог, украдут или начнут примерять, — он остался стоять в дверях танцзала. Пол был гладкий, как каток, и лучшего оркестра, чем приглашенный в тот день из графства Оффэли, у нас не слыхивали. Нэнси танцевала со всеми подряд; всякий раз, оказываясь у двери, она улыбалась или махала рукой викарию, который наблюдал за нею и рассматривал танцующих.
Когда объявили дамский танец, она пригласила муниципального советника, сообразив, что такой выбор не огорчит ее нового поклонника — эстрадного певца; на певце был светло-коричневый габардиновый костюм, и голова его была густо напомажена. Рассказывали, что когда он увидел ее в малиновом платье, он на мгновенье замолчал, присвистнул и указал микрофоном в ее сторону. Всякий раз, как она приближалась к эстраде, он выделял ее таким образом из толпы и песню под названием «Ревность» явно посвятил ей. Во время перерыва, вместо того чтобы пойти с викарием в дальний конец зала к столам отведать лимонада и пирожных, Нэнси выскользнула из помещения через пожарный ход в сопровождении певца, предусмотрительно захватившего с собой плащ. Никто не мог сказать наверняка, что за этим последовало, видели только, что в зале их не было и что они сначала шли по дороге, а потом укрылись в чьей-то подворотне. Нэнси уверяла мою мать, что все было совершенно невинно — они просто сидели на сырой стене и певец учил ее словам понравившейся ей песенки. Она даже вспомнила отрывок припева:
Песенка могла бы послужить викарию выходной арией: он ушел с бала с разбитым сердцем, не дожидаясь Нэнси. Ее довезли до дома на велосипеде, по дороге испачкав платье помадой для волос. Наутро викарий к нам не пришел. Мама говорила, что он вряд ли теперь объявится; она была явно огорчена: его визиты скрашивали безысходность, которой пропитался весь наш дом.
Нэнси сказала ей: «Хочешь пари?» Они поспорили на шесть пенсов. Нэнси предсказывала, что викарий появится на третий день; она была настолько в этом уверена, что отложила отъезд, хотя ее помощь была нужна родителям в магазине. У них была кондитерская, славившаяся тортами и булочками. Нэнси всегда привозила какой-нибудь торт, обычно лимонный или шоколадный; один раз торт был миндальный, покрытый глазурью и украшенный марципановым цыпленком. Чувствуя, что мама сердится, Нэнси стала прибирать в шкафах и застилать полки газетами. Вытащила все старые носки и, чудачка такая, разложила их на кухонном столе. Носки были серые или в крапинку, большей частью непарные и дырявые.
На третье утро, когда собаки вдруг сорвались с заднего крыльца и радостно помчались в поле, Нэнси поняла — да и мы все тоже, — что он приехал. Она побежала к окну в передней комнате удостовериться, что машина его. Мама предложила пойти покормить птицу, пока Нэнси, собрав на стол, будет поить викария чаем.
«Здравствуйте, незнакомец», — сказала Нэнси, протягивая ему руку. Она сделала маникюр и покрыла ногти розовым лаком. Он руки ей не подал и уселся у плиты, хмуря брови, как мальчишка. Нэнси все время улыбалась, готовая отвергнуть возможные упреки. Волосы она уложила мягким валиком на затылке, отчего выглядела старше и степеннее. Валик походил на колбасу. Она велела мне испариться.
Стоя в саду, я гадала, о чем они говорят, подсела ли она к нему или ходит по кухне, собирая поесть, а он, смущенный, старается не замечать разрезов на ее юбке. Она специально шагала пошире, чтобы в разрезе сзади были видны ноги выше колен и швы, бегущие далеко вверх по облегающим белую плоть бежевым чулкам. Я было обхватила каменный гриб, стараясь опрокинуть его набок, но тут же отпустила, и он остался стоять наклонно, как пизанская башня. В гостиной, большой комнате с высоким двустворчатым окном, распахнутым в сад, происходило нечто ужасное. Я только сейчас увидела, что они перешли туда и что он раздет до пояса. Он стоял спиной к окну. Она рассматривала его тело, будто проверяла, нет ли на нем пятен, или родинок, или еще чего-нибудь. Но чего? Чтобы выяснить, я подошла поближе. Он чуть повернул голову, как будто собирался сказать «дорогая» или «ну как?». Но в этот момент с птичьего двора вошла мама, неся два пустых ведра. Она вечно возилась с ведрами, всегда в хлопотах, всегда скромна. И вот сейчас ей предстояло увидеть нечто в высшей степени непристойное — полуголого викария и смеющуюся Нэнси. Нэнси наклонилась и сказала ему что-то в спину. Тут они, видимо, услышали шаги в кухне, потому что он вдруг начал поспешно одеваться, а она вышла из комнаты. Я не знаю, что она ему говорила и почему он был раздет. Могу только сказать, что в тот день мне стало совершенно ясно — есть у нее какой-то секрет в обращении с мужчинами, но мне его не постичь и никогда до конца не разгадать.
Третья женщина, миссис Кьоу, будучи крайне застенчива, в наш дом никогда не входила. Она появлялась раз в неделю, по пятницам, когда получала пенсию, и, пристроившись на ступеньках заднего крыльца, выпивала свой стакан пахты. Зимой и летом она ходила в одной и той же одежде из плотной саржи и в коричневой велюровой шляпе с двумя булавками, одна из которых была украшена огромной жемчужиной с вмятиной, а вторая — фальшивыми изумрудами. Часть камней выпала, и на их месте остались дырочки. Чтобы попасть к нам, ей нужно было пересечь поле. К цивилизации она приобщалась только по воскресеньям, когда ходила к мессе, и по пятницам, когда получала пенсию. Она усаживалась на ступеньку и спрашивала маму: «Какие новости?» У нее была манера поднимать остроносое лицо кверху, и от этого она походила на готовую взлететь птичку. Завидев отца или работника, она срывалась с места и убегала, не допив пахту. Новостей почти не было, но она все спрашивала и спрашивала, будто надеялась услышать что-то, что заполнит ее жизнь до следующей недели.
Миссис Кьоу страдала опоясывающим лишаем. Она надеялась, что моя мама им никогда не заболеет; а, мама странным образом, знала, что это все же произойдет. Будто болезнь в самом деле могла перейти от больного к сострадающему. Пуще всего они боялись рака.
У миссис Кьоу было в жизни всего два желания; мы знали какие. Во-первых, ей хотелось убедить мужа построить новый дом у большой дороги, чтобы она могла видеть людей. Всего-то и нужно ей было, что смотреть на них и знать, какие у кого спутники и на каких велосипедах — или, реже, машинах — они ездят. Автомобили были тогда еще в новинку, и она их очень боялась, говоря, что они опасны, как быки, в любую минуту могут стать неуправляемы. Мама говорила: чепуха, у них есть тормоза, как у велосипедов; на деле же мы плохо представляли себе их устройство. Один человек на подножке своего автомобиля установил ящик с инструментами, ящик, рассказывали, был набит доверху. Миссис Кьоу говорила: только вообразите, сколько же там всего, что может испортиться, а мама говорила: чего уж нам-то беспокоиться, мы на своих двоих до конца дней ездить будем. Второе желание миссис Кьоу — это была ужасная тайна — заключалось в том, чтобы ее муж умер раньше ее. Тогда бы осуществилось и ее первое желание. Она бы продала дом людям с детьми, а сама, как вдова, получила бы домик от муниципалитета и стала бы выращивать в ящике на подоконнике цветы. Она проговорилась об этом один только раз, когда, мучаясь страшными болями, пришла к маме посоветоваться относительно новой мази. Открыв круглую баночку, они по очереди с недоверием нюхали содержимое. Потом она приподняла лиф, и мы стали разглядывать усеявшие ее тело бесчисленные пятна, похожие на клейма. Вот тогда-то и сорвались с ее уст страшные слова, но она тут же осеклась и взяла их обратно.
Ее жизнь была однообразна. Каждый вечер после чая они читали молитвы по четкам. Ложились спать засветло; в пять утра она уже что-нибудь мыла. Неутомимая работница, она мыла все подряд — столы, стулья, кружку для молока, разные надворные строения, окна, подоконники; будь у нее лестница подлинней, она бы и крышу сарая вымыла. Готовить же она не любила и кормила своих картошкой, капустой да копченой грудинкой.
У них были свирепые собаки, так что ходили к ним только в случае крайней необходимости. Когда миссис Кьоу перестала появляться к воскресной мессе, мы с мамой решили к ней сходить. Только мы свернули на заросшую дорожку их дома, как, рыча и заходясь лаем, к нам с поля кинулись собаки. Увидев, что расстояние между нами стремительно сокращается, мы попятились к изгороди, перелезли через нее, свалив верхнюю перекладину. Псы, шелудивые, но злобные, настигали нас, скалясь и обнажая рваные десны. Велев мне найти камень, мама подобрала перекладину и стала отталкивать их от изгороди, чтобы они, перемахнув ее, не вцепились нам в ноги. Мы кидали в них комьями земли и камнями, а они еще больше свирепели и, если бы не Патрик, сын миссис Кьоу, разорвали бы нас на части. Когда их оттаскивали, они рычали, явно угрожая вернуться и отомстить. Войти он нас не пригласил.
С поля пришла миссис Кьоу, на ней была мужская шляпа. Из-за лишая она всегда держала голову покрытой, чтобы не было доступа воздуха к коже. Вытерев руки о передник, она поздоровалась с нами и пригласила присесть на полуобвалившуюся ограду. Она не смела звать нас в дом, потому что муж ее был вечно не в духе, говорил с одними овцами и держал деньги под матрацем. От гостя только и жди, что украдет или попросит взаймы, рассуждал он.
Мама разговаривала с миссис Кьоу о новом автомобиле миссис Спарлинг. В округе автомобилей было шесть, но такого, как у миссис Спарлинг, мы еще не видывали. Он был французской марки, и получила она его в подарок от братьев из Америки. Они владели большими магазинами и обеспечивали работой многих наших, решившихся эмигрировать в Америку. Мама говорила, что миссис Спарлинг родилась в сорочке да так ее и не снимала. Автомобиль был темно-красный, почти бордовый, с огромными передними фарами, которые можно было переключать с ярко-желтого на более бледный, матово-желтый свет. Когда счастливая его обладательница приезжала к нам похвастаться, я написала пальцем свое имя на пыльном капоте; я потрогала и даже понюхала красные кожаные сиденья, покрутила руль, изображая, что еду то направо, то налево, и нажала гудок. Это было с моей стороны неосторожно, потому что отцовские лошади сразу как обезумели. Рисуя свои инициалы на пыльной поверхности автомобиля, я думала, что вот теперь, в некотором смысле, тоже буду разъезжать на нем по всей округе.
Миссис Кьоу интересовало все — и какого автомобиль размера, и сколько человек в него влезает, и не урчит ли от езды в животе. Нам нечего было ответить, потому что мы в автомобиле не ездили, хоть и очень хотели. Как бы извиняясь за то, что не пригласила нас в дом, миссис Кьоу сунула мне в руку полкроны, а маме протянула извлеченный откуда-то из-под юбки кувшинчик, видимо когда-то купленный или выигранный на ярмарке. Отлитый из красивого темно-оранжевого стекла, он казался непрозрачным, но когда мама подняла его к закатному небу, он весь засветился, будто вспыхнув изнутри. Он смотрелся чем-то чужеродным — диковинкой с восточного базара — в наших суровых местах, где только и было что гряды облаков над неровными полями, орешник с зелеными, незрелыми плодами на ветках да ручей, вечно певший свое «тра-ля-ля».
Растроганная подарком, мама сказала, что попросит миссис Спарлинг покатать нас всех на автомобиле. Можно было подумать, что это опрометчивое обещание каким-то чудом тут же исполнится, потому что миссис Кьоу в волнении вскочила и, захлебываясь словами, как ручей своей песенкой, стала спрашивать, когда мы поедем и что ей надеть.
По дороге домой мама уже начала жалеть о своем обещании: миссис Спарлинг была высокомерна и подсмеивалась над миссис Кьоу с ее дурацкими длинными юбками, птичьим личиком и нервной, бубнящей речью; она называла ее индейцем. Мама сказала, что пока, пожалуй, лучше подождать и ни о чем не просить. Мы стали избегать миссис Кьоу. Мы прятались, когда видели ее в пятницу идущей к нам через поле; после мессы мама торопилась уйти из церкви раньше других, сразу как кончали читать Евангелие. Миссис Кьоу всегда ждала, пока прихожане разойдутся, и разминуться с ней не составляло труда. Мы были немало смущены, когда однажды обнаружили на своем крыльце завернутый в газету свитер. Свитер был красивый, с разноцветными зигзагами и явно предназначался мне. Чтобы связать его, у миссис Кьоу ушло, видимо, несколько недель. Глядя на него, я вспоминала библейского Иосифа и привидевшуюся ему во сне одежду. Подарок нас обязывал, и я не знала, радоваться ему или огорчаться.
Несколько недель спустя нам рассказали, что миссис Кьоу видели едущей в автомобиле лесника. Она махала встречным рукой. Проехав по деревне и миновав школу, они спустились с крутого холма к нижней дороге. В следующей деревне остановились и зашли в гостиницу. Это был красивый дом с бледно-зелеными стенами и зелеными ставнями. На веранде стояли зеленые столики под стеклом и зеленые бамбуковые стулья. Ко всеобщему удивлению, миссис Кьоу и лесник заказали по чашке чая. Посетители покатывались со смеху, слушая, как миссис Кьоу рассказывала о поездке, о том, как летели мимо дома и изгороди и как она едва успевала оглянуться, а они уже исчезали из виду, мелькнув словно лисий хвост. Потом лесник — он был ее дальним родственником — купил коробку спичек, пересчитал их, обнаружил, что четырех недостает, расплатился за два чая, и они ушли.
Миссис Кьоу с большой неохотой вышла из машины у перехода через ограду в том месте, где начиналась дорожка, бегущая через поля к ее дому. Она сказала, что предпочла бы доехать с лесником до деревни и вернуться оттуда домой пешком. Он отделался от нее обещанием покатать в другой раз. Не доходя до дому, она сняла пальто и шляпу. Они все так делали, и она, и муж ее, и сын. Еще не переступив порога, скидывали с себя верхнюю одежду, чтобы сразу взяться за работу. Она бросилась ставить чайник, готовить корм для кур, заливать масло в лампу, зажигать фитиль; все это время она без умолку говорила, рассказывая сыну о поездке, о головокружении, о том, как машину занесло на крутом повороте, и о присутствии духа, которое проявил лесник. Посреди повествования она вдруг уронила кружку, которой наливала воду в чайник, и сказала, что ей что-то нехорошо и надо бы выйти на воздух.
Во дворе она подошла к орешнику, взялась за ветку, склонилась к ней головой и начала медленно и безмолвно оседать на землю. Потом ноги ее подогнулись, она с глухим стуком упала и умерла. На устах ее замерла ангельская улыбка, словно поездка в автомобиле осветила радостью закат ее жизни. Об этом говорили все, кто пришел проститься с нею и посидеть в нижней комнате у гроба. Возможно, они находили в этом утешение. Я же вспоминала вечер, когда мы сидели на полуразвалившейся ограде и в небе сумрачно громоздились облака, а ручей все пел и пел свое легкомысленное «тра-ля-ля». Стоял ноябрь, белки съели все орешки, скорлупа валялась под кустами и гнила, питая землю. Я не могла поверить, что ее больше нет. Да и сейчас не могу. Ни одну из них я не могу представить себе мертвой. Они живут; живут в далекой стране, зовущейся детством, где ничто и никто никогда не умирает, даже ты сам.